ИЗ СУСЕКОВ

............................................ ОТВЕРЖЕННЫЙ Толпа у винного загудела, забурлила - и выбросила одного, за ним вылетела шапка. Мужчина лет пятидесяти, с одутловатым лицом. Он ощупывал разорванный ворот, рубашки и, тяжело дыша, смотрел на толпу у входа. Был почти у цели, надо же... - Я стоял...- он сказал негромко и хрипло. - Разговаривай... как же... он - стоял...- засмеялся седой крепыш в белой рубахе, - второй раз продирается...- и выругался. - Иди, иди... стоял...- от очереди отделился розовый старичок с кривыми ножками, подскочил, толкнул отверженного в плечо, - мотай... - Да стоя-я-л я-я-я...- завыл мужчина в разорванной рубахе, - мужики-и, стоя-ял... - А ну, вали, - заорала огромная баба с толстыми плечами, - мы здесь с утра, всех видели... - Я только отошел... я стоял... сказал...- он прилаживал ворот, - рубашку порвали... сво-о-лочи... В этот момент дверь магазина приоткрылась - впускали новую партию. Отвергнутый очередью мужчина кинулся в темную щель, но его тут же смяли и выкинули обратно. Очередь утолщилась вокруг двери, как голодная пиявка, присосалась к щели, от толпы отрывались отдельные люди, влетали в простор магазина, на ходу поправляя одежду, бежали к прилавку в глубине. Несколько человек упало в дверях, из кучи тел вырвалась женщина и поскакала на одной ноге, за ней вылетел сапог, но она уже была у цели. Везде царили справедливость и веселый азарт. Только отверженный мужчина стоял, прислонившись лбом к витрине, и мрачно наблюдал за счастливцами, из которых формировалась группа, чтобы разом пробиться наружу... - Я стоял...- он сказал хрипло и вяло, сознавая, что все потеряно. - Братцы, что же это... ведь стоял... Мимо него пробегали люди, сжимая в потных руках бутылки. - Сво-о-лочи... я стоял... сволочи... Темнело быстро, зажглись огни, день кончился.

ОЧЧЕНЬ СТАРОЕ ВРЕМЯ…

..................................... В НАЧАЛЕ Всякое дело начинается со странных, может быть, даже никчемных людей, а не с героев и тружеников, об этом неловко говорить, и потому часто рисуют совершенно иную картину. Хотя почему никчемных, разве так можно сказать – никчемных, нет, я сомневаюсь, очень даже выразительных и нужных, ведь каждому делу нужен запах, аромат, тайна, непонятная судьба, чтобы притянуть вот этих, только вырастаюших из детских штанишек, героев и тружеников. И даже небольшое такое дело, как учение, студенчество, вся эта, казалось бы, расписанная от "а" до "я" жизнь, она начиналась странно, с другими людьми, и зачем они были, если потом все ушли, ну, совершенно все, кроме одного, а тот сменил фамилию, и стал, наверное, неуловим для сил определяющих и направляющих, эти силы удивительно бывают простодушны и доверчивы, ушел от предназначенной ему судьбы – поднимать занавес, перерезать ленточку, а кто занимается поднятием занавеса, перерезанием ленточек – известно, самые никчемные личности, хотя почему никчемные, нет, я возражаю, как говаривал мой приятель, он давно в Израиле пенсионер – не все так просто... Фамилия у него... нет, не у приятеля, а у этого, предшественника и предоткрывателя, была – Шкурник, Костя его звали, коренастый, почти квадратный, с тяжелой круглой головой, серые волосы ежиком, он был не намного старше нас, около двадцати, а казалось, вся жизнь за спиной, так он резко и точно судил обо всем, все знал – и ничего не делал, чувствовалось, он настроил внутри себя невидимый никому парус и ждал ветра, чтобы его несло, несло в широкие какие-то дали, а ветра все не было, не было... Всегда были такие – конквистадоры, что ли, бывало, им везло, а в нашей квадратной и прямоугольной жизни... Но это другой разговор. И Шкурник пил одеколон "Тройной". Тогда это было чудачество, пить было – завались, и довольно доступно, и денежки у него водились, откуда – не скажу, чтобы не бросать тень, одним словом, Костя устраивал спектакль. И созывал друзей, это были фигуры! Раньше всех приходил Балинт- венгр, он жил у богатой вдовы на квартире, в районе парка, где тишина и выгуливают благородных собак. Он ублажал хозяйку, "когда я это самое, – он говорил, – земля горит на три метра в диаметре", и я представлял себе маленького Балинта с пышными колючими усами на большой белой женщине, и тлеющий от невыносимого жара ковер... Потом появлялся Витек-фельдшер, сухощавый блондин в темных очках, к медицине он отношения не имел, слова писал, как слышал. Он приносил огромный потрепанной кожи портфель, в котором умещалось штук двадцать пива. Он был силен незаметной жилистой силой – двое повисали у него на плечах, а он легко подтягивался на перекладине. Наконец, вваливался огромного роста тип по фамилии Буфетов, Вадим, с темным лицом и спотыкающейся речью. Говорили, что он живет с приемной дочерью, он по общей просьбе демонстрировал член устрашающих размеров, завистники говорили, что это водянка, и Вадим конченный человек. Буфетов мог молчать часами, он сидел, сопел, ждал Костю, лицо его, темное, как у негра, с багровыми белками глаз и вывороченными губами, наводило страх на проходящих мимо. Проходили в две комнаты, человек сорок ходило через нас, первокурсников, место было весьма и весьма для спектакля, Шкурник умел выбирать место. И вот он появляется. Вы скажете, подумаешь, что стоит прикончить пару бутылочек "Тройного", кого теперь этим удивишь, но Костя создавал праздник. Он с утра ходил в баню, потом шел сдавать кровь, "у меня ее галлоны, – он говорил, – стоит палец кольнуть, как польется", и перед всеми колол, и, действительно – лилась, темно-вишневая, вязкая, тут же свертывалась, чернела, он сдавал для здоровья, в нем крови хватило бы на двоих или даже троих. "Мне нужны поединки на шпагах, ежедневно, чтобы были колотые раны, – говорил он, и добавлял, выпячивая мясистую нижнюю губу, – время не то-о..." После сдачи крови его кормили, давали двадцатку и свободные дни, хотя от чего его освобождали, непонятно, он и так был свободен, студент первого курса, на лекции не ходил, на занятиях не показывался... Вот он входит, кивок Буфету – Вадик просто влюблен был в Костю, даже лицом светлел при встрече... потом кивок Витьку, но уже посуше, Шкурник уверял, что сильней "фельдшера", тот только ухмылялся, но вот Костин указательный палец, действительно, был непобедим, он скрючивал его и протягивал желающему, каждый мог уцепиться своим указательным и тянуть, и тут уж все пальцы распрямлялись, а Костя оставался со своим стальным крючком, и даже огромный черный палец Буфетова нехотя разгибался, Вадик нежно улыбался Косте, отдувался и мычал – "да-а-а, вот это да-а-а..." Витек попробовал как-то, проиграл, и больше в борьбу не вступал, сидел, как всегда, в углу и таинственно посверкивал очочками, он занимался перепродажей тряпья, тоже наш студент, дошел до второго курса, каким-то чудом сдал экзамены и мог бы продержаться еше годик, если б не погиб странной смертью, похожей на самоубийство. Но вот начинается зрелище, Шкурник ставит на стол несколько зеленоватых пузырьков, большую алюминиевую кружку, берет первую бутылочку, сжимает большим и указательным пальцами пластиковую пробочку, она крошится, и Костя переворачивает бутылочку над кружкой, Наступает тишина, с жалобным звоном сыплется струйка, бьются, уходят вверх настырные мелкие пузырьки, все тише, тише, жидкость тонет в жидкости... Затем второй пузырек, третий, иногда четвертый, но чаще их было три, Костя любил красивые числа. Итак, в огромной кружке чуть больше половины, Шкурник поднимает ее, увлеченный своим рассказом – как сегодня сдавал кровь, - сестричка молоденькая, неопытная, конечно, он ей "я тоже врач..." - и что делал до этого, сколько выпил пива вчера, чем закусывал, что видел, зачем его взял легавый третьего дня, и прочее, дальше, дальше, все в обратном порядке – он то опускал сосуд, то снова поднимал его, запах катился волнами, и казалось, что все в его жизни смешалось – вобла, пиво, легавый, дружба до гроба, любимая женшина, она все время менялась, он уходил вдаль, в глубь времени, казалось, конца не будет... но вдруг он останавливался и говорил – "так это же мы встречались тогда..." – он добирался до прошлой - "тройной" встречи, он отчитывался перед друзьями, как жил, пока их не было с ним. Буфетов вздыхал – "ты, Костя, да-а". Витек молчал, но и у него складки по краям жесткого рта разглаживались, стекла мерцали мягче, даже с каким-то влажным блеском – никаких, конечно, диоптрий, сплошной понт. Это были наши однокурсники, и мы видели их только такими. Кружка поднималась и опускалась, и, наконец, то ли устав от этого медленного дирижирования, то ли насытившись собственной исповедью, Костя говорил – "ле хайм, бояре!" – и припадал, и в полном молчании пил долго, долго, мелкими, четкими глоточками, не отрываясь, и только слышны были его глотки, да иногда булькала жидкость, падая по короткому широкому пищеводу в обьемистое брюхо. Он внезапно кончал, переворачивал кружку, переводил дух, и, торжествующе оглядывая всех, говорил – "начнем по новой..." Никто не знал, что это означает, скорей всего, Костя начинал новый круг времени. Он понемногу багровел, пару раз сдержанно икал, распространяя резкий запах, деликатно прикрывал рот, он никого не уговаривал выпить с ним, это была его роль, он сам ее выбрал. Потом в дело вступал Вадик с большим куском домашнего сала, розового, с темной колючей шкурой. Наконец, Витек раскрывал свой портфель и извлекал, и извлекал, и стол наполнялся темными бутылками с испытанным жигулевским, иногда появлялась буханка черного, но это было лишнее, хлеб рассеянно отщипывали, и всегда он оставался, разодранный железными пальцами этих корифеев, наших однокурсников... Мы с Вовиком, устроившись поудобнее на своих коечках, наблюдали зрелище, и внимали, они относились к нам сдержанно и дружелюбно, говорить с нами было не о чем – мы учились, они жили. Прошло время, год-два, и рассеялись эти первые люди. Витек погиб первым, поднял на спор легковой автомобиль, и надорвался. Непонятный человек ушел со своей тайной: зачем он поступал, учился, сдавал как-то экзамены, на что надеялся? что это было – блажь, мечта? Говорили, родители его были врачи, погибли в пятьдесят первом. Умер и большой человек Буфетов, выбросился из окна, всего-то было – полтора этажа, но огромный Вадик стал жертвой собственного веса. Причины гибели остались непонятны, кто говорил, что он безумно ревновал приемную дочь, кто утверждал, что Буфет был тайный агент и его вычислили, странная версия, конечно, но и время было... наконец, третьи настаивали, что он всегда был псих на учете, и маменькин сынок, а маменька его, тоже Буфетова, по совпадению работала в буфете, проворовалась, повесилась, а он, расстроившись, в подпитии перепутал окно с дверью. Впрочем, шептали, что его фамилия вовсе не Буфетов, и называли одного из вождей, расстрелянных, кому он приходился то ли племянником, то ли сыном. Кто знает... А вот про Балинта все знали – маленький, верткий, отличный футболист, он в этой компании был младшим и не вылезал с речами, за плечами у него тоже была история, венгерская какая-то трагедия, и эти трое молча признали его, он скромно тянул пиво, история про вдову была пресноватой и скучной для такого круга, это нам он заливал напропалую. .. Так вот, Балинт – погиб геройски, уехал на Западную Украину, перешел в Венгрию и умер под нашим танком, защищая родину... Костя же Шкурник пережил всех друзей, он ушел после третьего семестра, не дожидаясь исключения, зато потом выучился на фельдшера - акушера, перестал пить одеколон, подвизался в сельской местности, прославился своей умелостью, катался в сливочном масле, женился на толстой богатой хуторянке, стал совершенно уж круглым, бросил, конечно, сдавать кровь, и фамилию переменил, взял материнскую – Дорофеев.

УМЕР КОСТЫЛЬ.

(памяти Михал Михалыча Мрачковского, директора Таллинской 23-ей средней школы, что за базаром) НАШ ДИРЕКТОР Он мог бы стать кем угодно — викингом северных морей и охотником на тигров, а стал директором школы и учителем истории. Всему виной нога, так нам казалось — он был ранен на войне, и нога не гнулась в колене. Невозможно было представить, что он был солдатом и кто-то ему мог приказывать. А он мог бы приказать всем, властным сиплым голосом, легко перекрывающим любой шум. Он был всегда в светлосером костюме - и серые глаза, светлое лицо, большие белые руки... Везде мы слышали стук его ноги, он появлялся — все стихали. Он сразу находил озорника, долго смотрел на него с высоты своего роста, как на гнусное насекомое: «Ко мне! - в кабинет...» Он рассказывал нам, как возникали и гибли империи. Мы слушали его как завороженные — он умел словами рисовать картины. Дома я проверял по учебнику — ни слова своего он не сказал, и не пропустил ни слова. Как же ему удавалось это?.. «Они шли лавиной, все сметая на своем пути...» — он говорил это с особой силой, глаза его загорались, он начинал ходить крупными шагами, слегка припадая на раненую ногу, как тигр... он мог бы раскрошить наши парты и выкинуть их в коридор... Потом он сдерживался, руки за спину мертвой хваткой, и говорил: «Приступим к опросу» — садился и долго водил длинным пальцем по списку — и все замирали... Перед праздниками он обходил классы. Сначала распахивалась дверь и показывалась его нога, потом, на страшной высоте — большой белый нос и его крупное лицо, а затем и вся огромная фигура тридцатилетнего силача. Он останавливался и говорил веско: «Завтра праздник, наш праздник... кто не с нами, тот против нас...» Надо было идти на демонстрацию. Он шел впереди, всем улыбаясь, огромный, красивый - и мы за ним, в коротеньких штанишках, с букетиками искусственных цветов... Он назначал наших пионерских вождей, и мы поднимали руки. Он принимал нас в комсомол, хотя сидел при этом как гость, в углу комнаты, положив обе руки на больное колено, но все знали, что он принимает. Он спрашивал всегда: «Почему комсомол не партия?» — и услышав ответ — «потому что двух партий быть не может...» — крупно кивал головой и говорил — «это наш человек, наш...» Он не старел, и потом, через десять лет, я увидел его на улице - и дрогнул, повернулся и стал рассматривать витрину, и он, конечно, не узнал меня. Я не был в школе потом ни разу, потому что уверен — он там, и снова будет смотреть своими немигающими глазами, и снова я услышу его медленный сиплый голос: — В кабинет — ко мне...

ИЗ СТАРЕНЬКОГО

........................................... ХИРУРГ КРИС Я пришел на дежурство, и увидел Криса. Он сидел в ординаторской в единственном кресле, а ноги закинул на столик. Он читал газету. Мы, студенты, его любили — он не задавался, как другие, и позволял ассистировать ему. Крис высокий и худой, с очень худым длинным лицом, свои длинные ноги мог бы убрать со столика. Но ему наплевать, он читает газету. Раньше он работал на маленьком острове и пил от безделия, а потом ему повезло - сделал операцию заезжему боссу и тот вытащил его в эту клинику. Теперь Крис пьет по выходным. — А, привет...— он насмешливо глянул на меня,— сейчас у нас будет язва, иди мойся... Я намылил руки. Он все сидел и читал. Я помыл руки и ждал, когда сестра подаст мне халат. Он снова посмотрел на меня, и говорит: «Что это у тебя?..» Я машинально поднес руку ко лбу. Он расхохотался — иди мыться снова — и подошел к раковине. Мы стали мыться вместе. Мимо провезли больного. Я его видел в палате, мужчина лет сорока, худощавый и очень бледный. Когда мы вошли в зал, он уже лежал на столе. Там была сестра и еще один ассистент, больного накрыли простынями и дали наркоз. Я зажимал мелкие сосуды, а потом держал инструменты и смотрел. Они добрались до желудка и принялись удалять его. Сначала все шло хорошо, Крис свистел, а потом что-то разладилось. Крис долго шарил пальцами в глубине, лоб его покрылся потом. Желудок удалили и выбросили в тазик, который подала сестра. Крис все еще что-то искал своими длинными пальцами... Наконец, он сказал: «Все, будем зашивать, готово.» Зашивали молча, и мне не дали даже наложить верхние швы, как обычно делали. В ординаторской Крис снова завалился в кресло и закрылся газетой. Я подошел к окну. Снега в этом году мало, а ведь уже январь... — Ну, что, парень, сделали операцию? Я обернулся. Крис смотрел на меня. — Сейчас бы неплохо выпить, как ты? Я не знал, что сказать, но и не отказался. Он достал из шкафчика пузырек со спиртом и два пластиковых стаканчика, налил себе, выпил, не разбавляя, и запил остатками кофе. Я налил чуть-чуть и разбавил водой. — Немного нам не помешает,— он сказал.— А парень этот,— он кивнул в сторону операционной,— скоро умрет, там все проросло до позвоночника. Я хотел спросить, почему не сделали рентген, но вспомнил, что аппарат уже неделю не работает. — Он умер бы от потери крови через пару дней, а теперь проживет несколько месяцев, это мы можем. Ты кем будешь? Я сказал. Он кивнул одобрительно: — Правильно, иди в лабораторию. Медицина мутное дело. Может лучше бы ему умереть сейчас — потеря крови, туман... легкая смерть. А он будет лежать, слабеть, кричать от боли... Он снова взялся за газету. Я вышел в коридор. Здесь было совсем темно, только чуть-чуть светилось окно в глубине — пошел снег.

СТАРЕНЬКОЕ (1985г)

...................................... НОВАЯ ЖИЗНЬ Мама сказала — «начнем новую жизнь — сделаем ремонт». И надо вынести в подвал две старые кровати. Когда-то они составляли одну большую, на ней спали папа и мама, и меня они брали к себе, если снился страшный сон, и еще оставалось место. Потом папа умер, я вырос из детской кроватки, и мама сказала — «надо расцепить». Оказалось, что в середине большой кровати есть незаметный крючок, и если с одной стороны приподнять, то получаются две отдельные половинки, и тоже довольно широкие. Я спал на одной половине, а мама на второй, в соседней комнате. У кроватей высокие спинки из темно-красного дерева с тонкими извилистыми узорами, но матрацы совсем развалились и пружины впиваются в бока. Я как-то кувыркался на кровати и вдруг — стою на полу. Перелетел через спинку. Попробовал повторить — ничего не получается... Мама говорит — «ты их добил...» Добил — не добил, а вынести все равно надо — новая жизнь. Все-таки крючок я отвинтил — пригодится. Забот много - побелка, обои новые... нужен маляр, может и кровати вынесет, если попросить. Пришел маляр, толстый высокий мужчина, видно, что сильный, говорит — я сам... взял кровать и понес. Я смотрю — забыл петлю снять, для крючка, но сказать постеснялся. Он отнес кровать в подвал, взял вторую. Мама говорит — «иди, помоги...» Мы поставили кровати одну на другую и сверху положили мешки, старую полочку и даже ведро, чтобы место не пропадало. Странно смотреть на кровать на краю угольной кучи. Маляр говорит — «я бы купил, да она не продает...» Продавать жалко, конечно, но вынести надо — с таким старьем новой жизни не будет. Пусть пока здесь постоят. Маляр вернулся в квартиру, надел толстые штаны, испачканные белым, и полотняный колпак. «Сначала поработаю один, а высохнет — вместе наклеим обои...» Запрыскала, полилась водичка, запахло мокрым мелом. Вечером маляр вышел, переоделся — и стал пожилой господин в черном пиджаке, как у моего папы. «Сегодня не заходи — там некрасиво...» Я сразу захотел посмотреть, но почему-то дверь не открывалась. Назавтра он снова пришел, тихо возился весь день, пел тонким голосом и уговаривал кисточку работать получше. Закончил дело, выглянул, подмигнул мне и показал большой палец. «Высохнет - завтра будем клеить...» Я никогда не клеил обои, но видел, как клеили соседи. Варили в большой кастрюле серый студень — клей, суетились и кричали друг на друга — «держи ровней!.. нет, ты держи...» Я протиснулся в дверь. Комната показалась чужим помещением — пусто, светло и сыро, обои сорваны... Мне стало грустно — здесь невозможно жить новой жизнью. Я пошел в подвал, толкнул шершавую дверь. Пахло углем и пылью. Сел на старый матрац, прислонился к спинке. Она теплая и гладкая, кое-где острые трещинки в дереве... Посидел — и пошел домой. Если высохнет — завтра клеим.