с ухмылкою

«А он бы сказал — «кто такой, учить?»
Я бы ответил «да иди… вас учить… что я, сошел с ума?..
Зверей кормлю, моя профессия…»
……………………………………

Я не был здесь новым человеком, вернулся, мир оказался обитаем, населен чуждыми существами, зато равнодушными, к счастью, равнодушными, но все равно, слабости своей показать нельзя им, как нельзя ее показывать любым живым существам. Кроме земли, травы и деревьев, кроме листьев, которые дружественны, которые сродни мне, да.
Покрапал немного дождь и перестал, темнело, исчезли приземистые тупорылые женщины, которые время от времени проходили мимо, иногда пробегали дети, словно не замечая, и мне пришло в голову, что они вовсе меня не видят, я прозрачен для их глаз… Но один из них, замедлив бег, скосил глаза, как на знакомое, но необычно ведущее себя существо, как я посмотрел бы на знакомую собаку, которая рядом с кустом мочится на открытом месте, вот и я что-то делал не так, и парень заметил это. Но главное, что я вынес из всех мельканий — они заняты своими делами, все, и равнодушны, пусть не дружелюбны, но равнодушны, и знают меня, я здесь не чужой.
Иногда своим быть лучше, чем чужим, безопасней, иногда… Но чаще, я помню, своих сильно били, а чужих уважали и боялись, а били только, если упадет или как-то еще проявит слабость. Я не знал, что за люди сегодня, но, похоже, они такие же, как там, откуда выпал, но там я был уверен, что быстро бегаю, и убегу от всех; дружелюбие или враждебность окружающих не сильно беспокоили меня — там, я знал, что если быстро двигаться по своим делам, то они устанут наблюдать, косить глазами, а если начнут бить, то чаще мимо.
Но это все там, а здесь… сразу понял, меня окружают те, кто знает меня, поэтому должен искать свой дом молча, иначе удивятся, и тут же окрысятся, обычный ответ на непонятное… и последствия могут быть непредсказуемы, непреодолимы. Обозлятся, странный хуже чужого, странность серьезное обстоятельство… И в сущности они правы, странные люди вносят сумятицу в налаженную жизнь.

Я помню много домов и квартир, в которых жил, только последняя забывается. Наверное, с ней ничего не связано, а с теми, что раньше — ворох картин, лиц, слов… Но всегда трудно вспомнить, зачем я там жил. Ну, ясно, что-то делается, ходишь за едой, ешь, спишь, люди, разговоры всякие… но вот зачем?.. — вопрос, который всегда ставит в тупик. Не помню. Нет, много всего делал, но зачем, вспомнить невозможно. На скорой помощи — да, я жил, и спрашивать не нужно, и так ясно, это я понимаю, а вот остальное… Однажды осторожно попытался выведать «зачем» у одного значительного человека — уверенный мужественный баритон… А он, скривившись, будто я о чем-то неприличном, бросил — «а ни за чем…» И я тут же отступил — поверил ему, понял, что задел, а это не бывает просто так. Значит, он правду сказал… или напротив, отчаянно врет, и то и другое говорит о важности вопроса, и что может быть несколько ответов.
И вот я снова в дурацком положении, забыл не только «зачем», но и самую простую вещь — ГДЕ. Где я живу?.. Если выясню ГДЕ, то, может быть, вопрос ЗАЧЕМ решится сам собой, и сразу все ясно… или ТАК неясно, что отпадет, как неуместный, например, не стоит спрашивать мертвого, жив ли он, да? Но я предчувствую, ничего не решится. Это и есть та завеса, которая встречает меня за дверью?.. Каждому дано приблизиться к своим истинам, или Острову, на расстояние, которое заслужил, а дальше… воздуха не хватит.

И все-таки, размещение человека в определенном куске пространства имеет особую силу и значение, с этим никто не спорит, не осмеливается, как c общепринятой истиной. Редко случается, что все согласны и сходятся на одном, такие истины имеют особую силу и значение. Вот истина — каждый находится в определенном куске пространства, владеет своим местом, оно не может быть занято другим лицом, или предметом, деревом, или даже травой, а когда умирает, то прорастает — травой, деревьями… Признак смерти — прорастание, не такой уж плохой признак. Он относится даже к текучим и непостоянным существам, как вода, даже ее возможность перемещаться и освобождаться не безграничны. Когда умирает, она цветет, чего не скажешь о наших телах… Но поскольку вода быстро меняется, о ней трудно говорить. Если же говорить о деревьях, то все они имеют корни и растут из своего места. В частности те, которые я знал. Они почти вечны, по сравнению с нами, поэтому дружба с деревьями имеет большое значение для меня.

Мне было лет десять, я оставлял записки в стволах деревьев самому себе, будто предвидел пропасть, исчезновение, Остров… Может, чувствовал, что встретить самого себя особенно нужно, когда поймешь — больше никого не встретишь. Нужно хотя бы встретить себя, прежде, чем упасть в траву, стать листом — свободным и безродным, не помнящим начала, не боящимся конца, чтобы снова возродиться… Так будет всегда, и незачем бояться.
Я писал записки, теперь бы найти… пусть в них ничего, кроме
«Я, РОБИН, СЫН РОБИНА, здесь был…»
Или просто — «Был!»
Это важно, потому что прошлого нигде нет, и если не найдешь его в себе или другом живом теле, то непрерывность прервется, распадется на миги, мгновения, листья, травинки, стволы, комья земли, их бросают на крышку… на тот короткий стук, хруст, плавающую в воздухе ноту, смешанную с особым запахом… важно, что запах и звук смешиваются в пространстве… Но если оставишь память о себе в живом теле, ведь дерево — живое тело, и даже найдешь эти стволы, те несколько деревьев в пригороде, у моря, то что?.. Смогу только смотреть на них, носящих мою тайну. Но, может, в этом тоже какой-то смысл, трудная горечь, своя правда — и есть, и недостижима?..

Я оставлял памятные записки в стволах, аккуратно вырезал куски коры, перочинным ножом, это были невысокие прибалтийские сосны… сочилась прозрачная смола… отодвигал ее и резал дальше, врезался во влажную живую ткань… доходил до белой блестящей, скользкой сердцевины, и в ямку вкладывал бумажку со своими письменами, потом покрывал сверху кусочками отскобленной ткани, заново накладывал кору, перочинным ножом, рукояткой придавливал, придавливал, кора приклеивалась смолой… На следующий день проверял, и часто не мог даже найти того места на стволе, или находил крошечные капли смолы, расположенные по границам прямоугольника. Способность деревьев забывать всегда меня завораживала, также как способность травы, примятой, раздавленной, подниматься, выпрямляться, снова жить, шуметь о чем-то своем…
Деревья эти выросли, и живы, я уверен. И я еще не исчез.

со стороны, но переживая…

Безумно огорчает всё, что произошло с Академией. Можно сказать УЖЕ произошло. Многие журналисты, наивные ученые, часть академиков и просто дурачки кричат о «победе» над правительством — глупость, на мой взгляд. Правительство и президент УЖЕ выиграли главное — собственность Академии, ее лаборатории, их судьба меня волнует больше всего. Ученому-экспериментатору без этой «собственности» просто нечего делать. Конечно, есть и мошенники, и воры, и просто неспособные к науке люди — их везде полно, но есть и активное окружение тех, кто на острие проблем, своими обсуждениями, вспомогательными результатами, проверками, повторениями, дополнительными экспериментами они создают тот фон, без которого фундаментальной науки просто НЕТ, и быть не может. Я двадцать лет жизни отдал науке, но я всегда был на втором плане. И мой шеф, замечательный физик Михаил Волькенштейн, один из главных создателей современной физики полимеров, — тоже в биологии был на втором плане, НО он все понимал, видел проблемы, активно обсуждал… Оставь его без лабораторий в Институте Молекулярной биологии РАН и в ИБФ РАН в Пущино, он лишился бы важной «подпитки», без которой редко рождаются идеи.
Да, Фортову кинули в качестве подачки — номинальное руководство агентством, которое от науки зависеть никак не будет, и судьба академика на этом посту печальна. Дело сделано, фундаментальной науки в России больше не будет.

Из повести «Последний дом»

Думаю, Гена подрывать дорогу шел. Только с устройством не договорился, чуть раньше времени рвануло. Мина антикварная, механизм подвел. Огромная… противотанковая, наверное… Да что противотанковая, ее бы на десяток танков хватило!.. Все удивлялись, что же такое взорвалось у вас… Может, спутник упал, или бомбу с него сбросили?.. Не было спутников, никто над нами не летает, какой интерес на нас глазеть. И хорошо, хорошо-о-о… Мина в чулане у Гены пряталась. Я не раз видел, думал, учебная… Круглый железный ящик с помойное ведро размером. Оказалось, была заряжена, вот ужас… Потом я заглянул в шкаф, мины нет… Значит, взял ее Гена, завел часы, и пошел. Мы столько говорили с ним об этой дороге, вздыхали, матерились, бесценная тема, можно сказать… Столько слов вылилось без пользы, что я и думать перестал. А Гена не смирился. Завел механизм и туда… мой друг. Нет, я не видел, только услышал… как не услышать… Повылетали все стекла со стороны оврага от первого до девятого этажа, дом закачался, но устоял. Старая постройка, в нем цемента тысяча тонн, ничем его не проймешь, попробуй, в стенку гвоздь забей… На месте Гены воронка, ничего, конечно, не нашли. Он хвалился, от такой мины линкор подлетает как пушинка. Я не верил, устал от его вранья. А он правду говорил. Вот и подлетел. Испарился.
Гену хватились к осени, по квартирным делам — «где твой сосед, где сосед?..» Если все так кончилось у него, то пусть без крика и скандалов обойдется. Я плечами пожал. Не видел с незапамятных времен, говорю.
Не искали, никто не плакал, не добивался… Считается, без вести пропал.
А мы вспоминаем его, каждый год, этим летним днем. Скоро снова помянем. Я бутылочку припас, выпью в окружении своих. За Гену, за всех, кого нет с нами… И за того парнишку, в Праге… Нет, не забыл, не забыл…
Нас мало осталось, но есть еще друзья у меня. Посидим, поплачем… я им колбаски, зверюгам… И самому достанется.
……………………………………………………
Случайно или не случайно у него получилось, неважно теперь. Незачем чужим копаться, тем более, никто не пострадал. Несколько деревьев повалило, на краю оврага, но они не жильцы были, червивые донельзя. А воронку я закопал, и здесь растет трава. Она хорошо растет. А потом кусты посадил.
Он эту штуку в большой хозяйственной сумке нес. Откуда знаю?.. Про сумку потом узнал. Гулял в овраге…
***
Почти полгода прошло после взрыва.
Осени конец, иду вдоль оврага на юг. Листья еще живы были. Пока не прольется ледяной дождь, они трепыхаются под ногами, каждый сам по себе. Мне их жаль топтать, но делать нечего, не умею по воздуху передвигаться.
Шорох по оврагу разносится от края и до края. Иду, и каждый лист стараюсь разглядеть. Клен, береза да осина, главные здесь. Но я не для листьев тогда пришел, меня белочки волновали, которые бросили меня. Ждал, что вернутся, часто ходил, проверял. Сначала надеешься, потом просто ходишь, смотришь… Терпеливая привычка ждать добра, я бы так сказал.
Иду, и вижу — на голой осиновой ветке странный предмет качается… Коричневый, сморщенный кусочек, и цветастый лоскут при нем. Здесь всё меня касается, ничего не пропущу. Но пока листья висели на своих местах, заметить трудновато было.
Подошел, вижу — палец висит, на нем обрывок материи намотан. Лямка от сумки, я ее сразу узнал. Особого цвета — дикого зеленого, с мелкими красными цветочками. Подпаленная, грязная, но, без сомнения, она. А палец невозможно узнать, но чей еще палец может здесь находиться, как вы думаете?..
И мне стало плохо, как никогда не было. Пустота под ложечкой космическая, и сердце туда проваливается. А то, что удерживает его на месте… расползается и рвется, рвется… И это так больно… Я и не подозревал, что такая боль на свете имеется. И обжигался, и пальцы резал… били меня под дых, по почкам, в печень, по губам… ток пропускали, судороги эти… и все несравнимо, несравнимо…
Думаю, потому что внутренняя, эта боль, своя…
Кое-как доплелся до дома, прислонился к стене… Ругался с ним, смеялись, снова спорили… пили… Даже не друзья — свои люди. Свой человек больше, чем друг. А он мне палец оставил, это как?.. Когда его в пыль разнесло, я не так переживал — был Гена, и не стало. Грустно, но, в сущности, обычное дело, раньше — позже… А палец мне сильно настроение подкосил, да что настроение… чувствую, пропадаю… Одно дело — в пыль, а другое, почти живой палец, черный, сморщенный, но с ногтем и все такое… это что?..
Впервые в жизни понял, подступает конец.
Без боли и страха уйти мечтал, а тут и боль, и страх, огромные как Генкин взрыв… И не слова это, давно привычные, а само дело к горлу подступает. Все мы треплемся, что готовы, а на деле ничего подобного, неизвестно на что надеемся. Сегодня ты, а завтра… снова другой?.. Плевое отношение к главному событию. Ну, может, не главному в жизни, но важному. Не очень привычному, надо признать, но необходимому всем…
И никакой подготовки, никакой!..
Очень быстро темнеет, до десяти не сосчитать… Я и до двух не сумел, мысли не поворачиваются, рот и лицо судорогой свело. Вижу все через пыль блестящую, это в глазах мерцает. Мерцает и темнеет… Обычно такое не случается в наших краях, не на экваторе живем, у нас медленно темнеет. Значит, не мир темнеет, это я оставляю вас, бросаюсь в черную дыру, про которую Генка так долго талдычил.
Я-то надеялся, придет конец, успею — обязательно улыбнусь, махну весело рукой, чтобы не очень мои друзья горевали.
Никакого движения не могу… Чтобы так сплоховать… Не ожидал от себя.
И сквозь пыль блестящую, мелкие звезды на сумеречном небе… Вижу — от полянки, от мусорных баков Зоська ко мне устремилась. Весело бежит, хвост задрала.
Последний раз видел свою Зосю.
И все, исчезли небо и земля.

ПРО ВАСЮ (из повести «ПОСЛЕДНИЙ ДОМ»)

Люди в жизни, почти все, теряются, мельчают. Защищаются мелочами. Мыслимое ли дело, в вечной пустоте, в кромешном мраке, лететь, не зная куда… Как не пожалеть…
Одних жалеешь потому, что жизнь трудна для них, другие лучше той жизни, что досталась… а третьи… их жаль потому, что сами себя не жалеют, будто им десять жизней дадено.
Но есть такие, кто проходит свой путь просто и достойно, они всегда интересны мне. Делают то, что могут и умеют, не делают, что противно или не под силу. Редкие люди так живут. И многие звери. Оттого я люблю зверей. И завидую им.
Но и в них своя печаль, и загадка.
Для меня загадкой был пес родной. Сто раз на дню прохожу мимо его угла, и все равно — нет-нет, да обернусь!.. Вдруг увижу глаза его, карие, яркие… и печальные.
Отчего он не любил меня?..
Я его любил. Что может быть печальной невзаимной любви?.. Когда ее нет вообще, еще печальней. Но не так больно, поэтому многие мечтают не любить. Страх боли, я понимаю. Он страшней, чем сама боль. Как страх смерти, он самой смерти страшней.
Вообще, я собак не очень… Заглядывают в глаза, постоянно ждут чего-то, требуют внимания, это тяжко. Я люблю самостоятельных зверей, чтобы свои дела… например, котов. Некоторые думают, коты привязаны только к месту — нет, не понимают их! Свои дела у них есть, конечно, но главное они не покажут тебе. Что ты им дорог. Характер такой. Они свободны — и ты свободен.
Нет, я всем собакам рад, кормлю, если попросят, но у себя дома… До Васи не было.
Но Вася особый пес, он по характеру настоящий кот был. Иногда я думал, что вовсе ему не нужен. Целыми днями лежит в углу, молчит. И все-таки, он мой единственный друг среди собак. Знакомых много, и приятелей тоже, я общительный для них, но друг только один.
Хотя он меня другом не считал.
Ну, не знаю, не знаю, может ошибаюсь я…
— Вася, — спрашиваю, — за что ты меня не любишь?
Привязан, конечно, столько лет вместе, но любви… Никакой.
— Вася, а, Вася?..
Посмотрит, отвернется, закроет карие глаза, вздохнет — мешаешь спать…
Ну, что ты к нему пристал, коришь себя.
Вообще-то я знал, в чем дело. Догадывался, лучше сказать. Он обожал мою бывшую жену, а она его не взяла с собой — «пусть лучше на природе живет». Вася ее часто вспоминал. Единственное, что он потом любил, так это погулять вдоволь, побегать вдоль реки, по городу…
………………………………………………………….
— Вася, гулять!..
Вот тут он себя проявит, покажет бродяжную натуру!..
Не водить же на поводке, терпеть не могу. Среди природы живем — и на поводке!.. Так что Вася волен решать. Он и не сомневается. Разок оглянется — и потрусит в сторону реки. Сначала он медленно, как бы нехотя, но на мои призывы остановиться, подумать… не отвечает. Махнет хвостом… пушистый у него был хвост… и скроется за деревьями…
Теперь придет через пару дней, когда захочется ему поесть и отдохнуть. Утречком заявится, как ни в чем не бывало поскребет в дверь — дай поесть… Наестся ливерной колбасы, рыгнет, брякнется костями в своем уголке, целый день спит… Иногда до утра валяется. Потом прилежно ходит у ноги день или два… И все повторяется.
Мне нравилась его независимость, но, пожалуй, уж слишком он… Обижал.
Он неплохо пожил на земле, погулял. Иногда иду мимо чужих домов, в магазин или по делам… Добывание еды, какие еще дела. И встречаю Васю, далеко от дома. Он улиц избегал, все больше пустырями, а если вдоль дороги, то по обочине, за кустами… Вижу его хвост. Узнает меня — сделает вид, что не заметил. А если уж вплотную столкнемся, разыгрывает радость, немного пройдется рядом… Потом махнет хвостом — и снова исчез.
Но я не ругал его, не сердился, пусть… Свою жизнь не навяжешь никому, псу странствовать хочется. Время было тихое, сытое, народу много вокруг, но сытый человек менее опасен, вот Васю никто и не трогал, не ругал. И он не спеша бежит себе, за кустами, в тени…
Потом он состарился, перестал убегать. А мне тяжело было смотреть на старого Васю, как он лежит целыми днями в своем уголке.
Он красивый был, мохнатый, с тяжелой палевой шерстью, с темной полосой вдоль спины. В конце жизни мучился каждое лето — шерсть выпадает, зуд, кровавые расчесы… А к холодам снова нарастает, и такая же чудная, густая…
В последний год ни волоска не выпало, и умер он красавцем, каким был в молодости. Наверное, природа благодарна Васе, он аккуратно по ней прошел, пробежал. Я сказал Гене, он подумал, и говорит:
— А ты вовсе не дурак, каким притворяешься.
— Я никогда не притворяюсь.
— Да шучу я… Ты прав, если брать каждого отдельно, ничего не поймешь.
— А с чем брать?..
— Со всеми, кого любил, обидел, что построил, испортил… Тогда правильная теория будет.
— Что еще за теория?..
— Жизни. Вот тебя, например, нужно рассматривать вместе с твоей землей.
Я обрадовался, вот это теория!
— Не радуйся, — он говорит, — нет еще такой. А когда будет, ничего хорошего о нас не скажет.
Но Вася и без теории неплохую жизнь прожил.

Забавно и неожиданно — самая большая куча моих изображений образовалась не в «Иероглифе» и не в «Фотодоме», а в Facebook,
https://www.facebook.com/danmarkovich72/photos
куда помещал свои альбомчики «утренних ассорти»

проба2


……………
К сожалению, в FB больше возможностей создавать совокупности картинок, альбомчики, чем в ЖЖ, так что отказываться от такой возможности все-таки не буду, придется и там и здесь. Продолжим серии. Но не «ассорти», как было, а с попытками в другом направлении, я думаю, посмотреть в своих сусеках про свет. В ЖЖ будет более «дневниковое» направление, насколько для меня возможна «дневниковость», смайл…

Мне пришла в голову одна мысль… Случается редко, еще реже эти мысли запоминаю. А тут под рукой клавиатура…
Все, что здесь написано, относится ко мне, никаких обощений!
…….
Движение художника… нет, не развитие, об этом ничего не знаю, — движение, оно напоминает рыскание инфузории- туфельки, ее тягу к свету, такое вот «больше-меньше…» Она ищет оптимум свечения в свой единственный и довольно слабый фоторецептор. Больше-меньше… А что это за свет и почему он светит, не дано ей знать. И художнику тоже не дано. Подстерегание случая. Просматриваешь почти случайные вещи, ищешь чего-то такого- растакого… не худшего и не лучшего, а содержащего в себе СТИМУЛ, и чтобы сразу, на первый взгляд это было ясно, что содержит! что-то для движения куда-то. Потом, когда разглядываешь эту маленькую кучку работ, скудный ужин, то не понимаешь, что объединяет сегодняшние искания, сохранят ли они хоть что-то до завтра, послезавтра… что они позволят, на что натолкнут… не знаешь никогда, и может лучше их забыть, увидеть что-то стоящее за окном? Может и так, но мне ближе и приятней исходить из собственного мусора.

…………………

//////////

///////////////

старенькое

………….
Некоторые ссылки на фотожурналы, в которых был, да потом забыл:
(в основном ничего нового, варианты всё)
http://rudpagis.gallery.ru/
http://www.lensart.ru/album-uid-10ce-aid-4051-sh-1.htm
http://www.photodom.com/member/dan67
http://vk.com/albums14099299 (здесь у меня есть записи чтения повестей и рассказов в формате wmv в разделе «мои видеозаписи» мне говорили, что туда не проникнуть, не знаю, жаль, потому что «Последний остров» я прочитал, мне кажется, неплохо.

Из серии «Любимые углы»

……………….
Художник смотрит на свою картину не так, как зритель смотрит. У художника свои цели, свои критерии, хорошо ли сделана ВЕЩЬ. Один из таких критериев — это соотношения света и тени, света — и тьмы, если хотите. И распределение света и тени по всей картине. Об этом я ничего Вам не могу сказать. Художник глянет — и скажет — «ВОТ!» То есть, все сделано как надо. А как это надо… от художника, только от него зависит. Никакие не размышления, тем более, не содержание, не сюжет, не назначение вещей, нет… ничего этого у него и в голове нет! Только это — ВОТ! Или — НЕТ! Потом, если спросить, ничего путного не услышишь. Впрочем, есть художники, которые такое вам наобъясняют… но это все чушь и ерунда. Я во всей жизни встретил только одного художника, который не только прекрасно чувствовал ВЕЩЬ в целостности ее, но и мог что-то разумное сказать. Это Женя Измайлов, мой учитель. Вот такие дела.

Мой Рыжик


//////
Это был удивительный котик. Когда я познакомился с ним, он был уже взрослым котом, пришел откуда-то к нашему, 10-му дому, и остался. Об этом доме я потом написал повесть «Перебежчик». В ней говорится, что человеком быть стыдно, я и сейчас так считаю. Здесь я писал картинки, кормил зверей, некоторые приходили ко мне, на второй этаж, поесть, но не задерживались — вечером я уходил отсюда, им было не интересно оставаться. Правда, в большие холода оставались, спали на теплой батарее, а потом все-таки уходили. На улице жить опасно, но мало кто из взрослых променяет эту жизнь на тепло и покой в закрытой квартире. Рыжик как-то пришел, посмотрел на мою неуют, понюхал скипидар и лак, которым здесь все было пропитано, и ушел. Я тогда много фотографировал кошек, голубей, часами ходил вокруг дома, и Рыжик всегда был со мной. Если я садился, то и он рядом, и старался прислониться к ноге. Так мы жили несколько лет, а потом он заболел. Тогда многие у нас болели чумкой, и умирали. Лечить уличных трудно, когда им плохо, они уходят подальше от людей. И Рыжик исчез. А когда появился, было уже поздно. Обнаружил его дома, в темном углу лежал. Он в конце жизни пришел ко мне. Я лечил его, но через два дня он умер.

между прочего, рабочего


////////////////////

Я вел в FB «Утреннее ассорти», подборку случайных работ, просматривал разные папки, что-то нравилось, или не нравилось, но внимание привлекало…
Довольно долго вел, сейчас решил давать туда только ссылки, а «ассорти» перенести в свой ЖЖ, писать в два журнала для меня стало трудно. А к ЖЖ я привык, здесь спокойно, нет того базара, что в FB. Картинки, конечно, везде картинки, и там есть десятка два-три людей, которым интересно, этого мне достаточно, я и вообще без свидетелей то же самое делаю. 🙂
НО подавляющая страсть к обсуждениям и спорам по текущим вопросам… меня угнетает. Конечно, я против диктатуры и всяческого ущемления личности, но картинки всегда были картинками, а хорошие тексты — текстами: проходит время, властители забываются, о времени остаются слабые воспоминания-тени, а лучшие работы остаются, и может ты не лучший, а это скорей всего так, но стоит пытаться, и тянуться в сторону света, а не к этим выгребным ямам, уж простите. В FB есть замечательные люди, достойные, но то, что там в целом делается — не по мне. Так что, ссылки туда, но я не туда, а сюда. Привет всем.

Была такая

…………
на очень испорченной фанерке, картинка так себе, но тем, кто на испорченной основе, очень сочувствую, не пишите на фанере, можно хоть на газете маслом, а фанера слишком хитрый материал…

Из илл. к повести «ОСТРОВ»

…………..
Потом многое из нее вошло в другую повесть «Робин, сын Робина». Сначала я хотел переписать «Остров», но не получилось, уж слишком главный герой со мной сжился :-). А мне хотелось другого — свести вместе все свои рассуждения о живописи, об искусстве — и забыть окончательно о них, смайл. Опять не получилось. Робин не отягощен страшной ошибкой, которую ( в «Острове») совершил в юности — по незнанию уничтожил гениальное открытие. Незнание не освобождает и не оправдывает. Открытие, как это и бывает, возникло снова, лет через сорок, но человек-то погиб. В «Робине» этого нет, просто старый человек вспоминает свою юность или что-то в этом роде, думаете, я помню? То, что написано окончательно, забывается, остается только впечатление пройденного, опять смайл. «Робин» написан ЧИЩЕ, но это, оказывается, дело небольшое, хотя иногда нужное, для самоуважения профессионала, а в сущности, вздор.

Проза (из романа «Vis vitalis»)

В один из весенних дней, когда нестерпимо слепило солнце, припекало спину, в то время как ветер нес предательский холодок, Марк отправился к избушке. Он шел мимо покосившихся заборов, снег чавкал, проседал и расползался под ногами. Но на этот раз на нем были сапоги, и он с удовольствием погружался по щиколотку в черную дымящуюся воду.
Показалась избушка. Дверь распахнута, замок сорван. Марк вошел. Все было разграблено, перевернуто, сломано — и кресло, и стол, и лежанка. Но стены стояли, и стекла уцелели тоже. Марк устроил себе место, сел, прислушался. Шуршал, гулко трескался снег, обваливался с невысокой крыши, струйка прозрачной воды пробиралась по доскам пола.
— Ужасно, ужасно… — он не заметил сначала, что повторяет это слово, и удивился, когда услышал себя. Разбой в трухлявой развалине больно задел его. До этого он был здесь единственный раз, зато с Аркадием; это был их последний разговор. Он давно знал, что живет среди морлоков и элоев, и сам — элой, играющий с солнечными зайчиками, слабый, неукорененный в жизни.
— Что же ты, идиот, ждешь, тебе осталось только одно — писать, писать! — он остро ощутил, как бессмысленно уходит время.
Будь он прежним, тут же отдал бы себе приказ, и ринулся в атаку; теперь же он медлил, уже понимая, как гибко и осторожно следует обращаться с собой. Чем тоньше, напряженней равновесие в нем, тем чувствительней он ко всему, что происходит, — и тем скорей наступит ясность, возникнет место для новых строк. Если же не дотянет, недотерпит до предела напряжения, текст распадется на куски, может, сами по себе и неплохие, но бесполезные для Целого. Если же переступит через край, то сорвется, расплачется, понесет невнятицу, катясь куда-то вниз, цепляясь то за одно, то за другое… Поток слов захлестнет его, и потом, разгребая это болото, он будет ужасаться — «как такое можно было написать, что за сумасшествие на меня напало!»
— Это дело похоже на непрерывное открытие! То, что в науке возникало изредка, захлестывалось рутиной, здесь обязано играть в каждой строчке. Состояние, которое не поймаешь, не приручишь, можно только быть напряженным и постоянно готовым к нему. Теперь все зависит от тебя. Наконец, наедине с собой, своей жизнью — ОДИН!
////////////////////
Jн ходил по комнате и переставлял местами слова. — Вот так произнести легче, они словно поются… А если так?.. — слышны ударения, возникают ритмы… И это пение гласных, и стучащие ритмы, они-то и передают мое волнение, учащенное дыхание или глубокий покой, и все, что между ними. Они-то главные, а вовсе не содержание речи!
Он и здесь не изменил себе — качался между крайностями, то озабочен своей неточностью, то вовсе готов был забросить смысл, заняться звуками.
Иногда по утрам, еще в кровати, он чувствовал легкое давление в горле и груди, будто набрал воздуха и не выдохнул… и тяжесть в висках, и вязкую тягучую слюну во рту, и, хотя никаких мыслей и слов еще не было, уже знал — будут! Одно зацепится за другое, только успевай! Напряжение, молчание… еще немного — и начнет выстраиваться ряд образов, картин, отступлений, монологов, связанных между собой непредвиденным образом. Путь по кочкам через болото… или по камням на высоте, когда избегая опасности сверзиться в пустоту, прыгаешь все быстрей, все отчаянней с камня на камень, теряя одно равновесие, в последний момент обретаешь новое, хрупкое, неустойчивое… снова теряешь, а тем временем вперед, вперед… и, наконец, оказавшись в безопасном месте, вытираешь пот со лба, и, оглядываясь, ужасаешься — куда занесло!
Иногда он раскрывал написанное и читал — с противоречивыми чувствами. Обилие строк и знаков его радовало. Своеобразный восторг производителя — ведь он чувствовал себя именно производителем — картин, звуков, черных значков… Когда он создавал это, его толкало вперед мучительное нетерпение, избыточное давление в груди и горле… ему нужно было расшириться, чтобы успокоиться, найти равновесие в себе, замереть… И он изливался на окружающий мир, стараясь захватить своими звуками, знаками, картинами все больше нового пространства, инстинкт столь же древний, как сама жизнь. Читая, он чувствовал свое тогдашнее напряжение, усилие — и радовался, что сумел передать их словам.
Но видя зияющие провалы и пустоты, а именно так он воспринимал слова, написанные по инерции, или по слабости — чтобы поскорей перескочить туда, где легче, проще и понятней… видя эти свидетельства своей неполноценности, он внутренне сжимался… А потом — иногда — замирал в восхищении перед собой, видя, как в отчаянном положении, перед последним словом… казалось — тупик, провал!.. он выкручивается и легким скачком перепрыгивает к новой теме, связав ее с прежней каким-то повторяющимся звуком, или обыграв заметное слово, или повернув картинку под другим углом зрения… и снова тянет и тянет свою ниточку.
В счастливые минуты ему казалось, он может говорить о чем угодно, и даже почти ни о чем, полностью повторить весь свой текст, еле заметно переиграв — изменив кое-где порядок слов, выражение лица, интонацию… легким штрихом обнажить иллюзорность событий… Весь текст у него перед глазами, он свободно играет им, поворачивает, как хочет… ему не важен смысл, он ведет другую игру — со звуком, ритмом… Ему кажется, что он, как воздушный змей, парит и тянет за собой тонкую неприметную ниточку, вытягивает ее из себя, выматывает… Может, это и есть полеты — наяву?
Но часто уверенность и энергия напора оставляли его, он сидел, вцепившись пальцами в ручки кресла, не притрагиваясь к листу, который нагло слепил его, а авторучка казалась миниатюрным взрывным устройством с щелкающим внутри часовым механизмом. Время, время… оно шло, но ничто не возникало в нем.
………………………………
Постепенно события его жизни, переданные словами, смешались — ранние, поздние… истинные, воображаемые… Он понял, что может свободно передвигаться среди них, менять — выбирать любые мыслимые пути. Его все больше привлекали отсеченные от жизни возможности. Вспоминая Аркадия, он назвал их непрожитыми жизнями. Люди, с которыми он встречался, или мельком видел из окна автобуса, казались ему собственными двойниками. Стоило только что-то сделать не так, а вот эдак, переместиться не туда, а сюда… Это напоминало игру, в которой выложенные из спичек рисунки или слова превращались в другие путем серии перестановок. Ему казалось, он мог бы стать любым человеком, с любой судьбой, стоило только на каких-то своих перекрестках вместо «да» сказать «нет», и наоборот… и он шел бы уже по этой вот дорожке, или лежал под тем камнем.
И одновременно понимал, что все сплошная выдумка.
— Ужасно, — иногда он говорил себе, — теперь я уж точно живу только собой, мне ничто больше не интересно. И людей леплю — из себя, по каким-то мной же выдуманным правилам.
— Неправда, — он защищался в другие минуты, — я всегда переживал за чужие жизни: за мать, за книжных героев, за любого зверя или насекомое. Переживание так захватывало меня, что я цепенел, жил чужой жизнью…
В конце концов, собственные слова, и размышления вокруг них так все запутали, что в нем зазвучали одновременно голоса нескольких людей: они спорили, а потом, не примирившись, превращались друг в друга. Мартин оказался Аркадием, успевшим уехать до ареста, Шульц и Штейн слились в одного человека, присоединили к себе Ипполита — и получился заметно подросший Глеб… а сам Марк казался себе то Аркадием в молодости, то Мартином до поездки в Германию, то Шульцем навыворот. Джинсовая лаборанточка, о которой он мечтал, слилась с официанткой, выучилась заочно, стала Фаиной, вышла замуж за Гарика, потом развелась и погибла при пожаре.
— Так вот, что в основе моей новой страсти — тоска по тому, что не случилось!.. — Он смеялся над собой диковатым смехом. — Сначала придумывал себе жизнь, избегая выбора, потом жил, то есть, выбирал, суживал поле своих возможностей в пользу вещей ощутимых, весомых, несомненных, а теперь… Вспомнил свои детские выдумки, и снова поглощен игрой, она называется — проза.

Все-таки напишу Это о картинках. А может и не только о них.
Фундаментальность не размер, а ментальность

— Фигура хорошая, вписана отлично, выразительная, уличный музыкант, на флейте, нравится… а этот ящик — зачем???
— Так ему же платят, денежку бросают, как же без этого…
— Этот предмет все портит, дурацкое корыто, только внимание отвлекает, здесь ничего лежать не должно!
— ТАК БЫЛО!!!
-Ну, и что с того?
— Ты не понимаешь, это жизнь…
— Не изображение, а барахло!
— Да наплевать на ваши правила!
— То, что ты хотел сказать, тоже потеряно, ослаблено, смотри, как у Дега…
— Иди к черту со своим Дега..
— Иду, иду, мне с ним как-то легче…

Читал интервью с Э.Булатовым. Наверное симпатичный человек, и неглупый. Но вот что для меня странно. Человек, который прославился картинами типа «Слава КПСС», пусть ироническими, мне всё равно, или «Угроза», слова на суперреалистическом пейзажике, которым никого не удивишь ни тогда, ни сейчас… Ну, ясно, о чем он теперь будет говорить — что было, то было, и надо смотреть на мир, на сегодняшний день, на окружение-среду… Очень это в сущности логично, но для художника, НА МОЙ ВКУС, неприемлемо, потому что мой тип художника и тогда не писал сатиры на КПСС, и сейчас не станет писать ни про Путина, ни то, что называется «жанр» — он из себя, ИЗ СЕБЯ!.. с примесью, конечно, каких-то черт реальности, кто же с этим спорит… Булатов молодец хотя бы потому, что вместо своего сатирического про КПСС не пишет сатирическое про Путина, но не художник потому, что реальность остается для него гвоздем души, простите за нескладные слова, просто нет времени разливаться на темы, о которых завтра и не вспомню…

из записей (в ответ на письмецо доброжелателя)

Чем дальше, тем хуже 🙂 Просматривая старые изображения… Из 2007 года могу извлечь, без оговорок, только некоторые живописные работы, и единичные, из тысяч, фотонатюрморты, случайные. Вообще-то все случайно, но эти здесь суперслучайные, смайл. Это стиль, черт возьми, кто-то стоит и думает, сто раз наводит и один — щелкает, а я с размаху, раз-раз-раз, инстинктивно что-то меняя… а учусь у себя, и только по самым позорным ошибкам. Но учусь. И единственное, что спасает, это непрезрение к самому себе, почти бездумно выбирающему границы кадра, холста… Вера в бездумность, вера в оттачивание чего-то, что сам обозначить и определить не могу — она всегда была. Доказательства? В 2007 году было тысяча к одному, стало десять к одному, это о соотношениях мусора и более-менее, менее-более. Такие вещи обычно не говорят живые люди, которые еще на что-то в себе надеются. Моя «особенность» в том, что я всегда одинаково надеялся, и когда годами делал сплошь неудачные опыты, и когда вылезал на редкие удачи… Мне говорят, не говори так, этим воспользуются… Кто? Что? Никогда не осматривался, не слушал и не слышал, и что, сейчас буду?

Три дня осталось…

(про ТЕ деньги. 1957-1959гг на десятку в день жил не тужил, обед в студенческой столовой — 40-50 коп…)

Аппетит приходит не во время еды — тогда он уже свирепствует вовсю — он приходит, когда кончаются деньги. Я получал стипендию — двести девяносто рублей… и деньги носил с собой, в заднем кармане брюк. Когда нужна была бумажка, я вытаскивал из кармана, что попадалось под руку, трешку или пятерку, если на современные деньги, и никогда не считал, сколько их осталось. В один прекрасный день тянул руку в карман, рассеянно доставал деньгу, но что-то меня беспокоило… Снова лез в карман — и понимал, что он пуст. Это происходило каждый месяц, и все-таки каждый раз удивляло меня. Но нельзя сказать, чтобы я огорчался. Обычно оставалось дней десять до стипендии. Ну, одна неделя «на разгоне»: во-первых, совсем недавно ел досыта, а это поддерживает, во-вторых, не все еще потратились и можно прихватить десятку. И неделя пролетала без особых трудностей. А вот вторая, последняя, была потрудней. Мы с приятелем жили примерно одинаково. У него отец погиб на фронте, у меня умер после войны, и мы надеялись только на стипендию. И с деньгами обращались одинаково, так что кончались они у нас одновременно. Но мы не очень огорчались. Первую неделю вовсе не тужили, а вот вторую… Занимать уже было не у кого. Может и были такие люди, которые всегда имели деньги, но мы их не знали. Мы ходили в столовую, брали компот и ели хлеб, который стоял на столах. Но к вечеру хотелось чего-нибудь еще, и мы шли к соседу. Он старше нас, у него свои друзья. Денег, правда, тоже нет, но отец-колхозник привозил яйца и сало.
— Привет — привет… Слушай, дай кусочек сала, поджарить не на чем.
— Возьми в шкафчике — отрежь… — он говорит равнодушно и смотрит в книгу. На столе перед ним большая сковородка с остатками яичницы с салом, полбуханки хлеба… Хорошо живет… Мы шли отрезать.
В маленьком темном шкафчике жил и благоухал огромный кусок розовой свинины, с толстой коричневой корочкой-кожей, продымленной, с редкими жесткими волосками. Отец коптил и солил сам. Мы резали долго, старательно, и отрезали толстый ломоть, а чтобы ущерб не был так заметен, подвигали кусок вперед, и он по-прежнему смотрел из темноты розовым лоснящимся срезом. Ничего, конечно, не жарили, резали сало на тонкие полоски, жевали и закусывали хлебом. Сало лежало долго и чуть-чуть попахивало, но от этого казалось еще лучше. «Какая, должно быть, была свинья…» Ничего, сала ему хватит, скоро снова приедет отец-крестьянин, развяжет мешок толстыми негнущимися пальцами и вытащит новый, остро пахнущий дымом пласт розового жира с коричневыми прожилками… Везет людям…
Мы приканчивали сало, потом долго пили чай и доедали хлеб… в большой общей кухне, перед темнеющим окном…
— Осталось три дня…
— Да, три дня осталось…

по ходу дела

Бывают очень симпатичные по выбору предметов натюрморты. И по цвету! Но не выдерживают по самому главному — или «плохо лежат» вещи (расположение, взаимные размеры, иерархия «психологических весов», нечувствительность к пространству, воздуха не хватает чаще, чем избыток… и т.д. Все это можно одним словом, но тупым — композиция) или многословие, избыточность, глаз уподобляется буриданову ослу… А когда начинается сознательное насилие над глазом, в угоду содержанию… лопается искусство. Глянешь на этот бардак — нет, нет, нет, и никаких больше слов! И к самому себе относится, видишь и свои глупости, особенно через время…
А другим объяснять — только время терять, да еще и нервы 🙂 Раньше пытался объяснять, как мне когда-то объяснял Е.Измайлов. Но он замечательный учитель, умел обозначить главное, отталкиваясь от него, дальше сам понимаешь, и то не так, и это… А я не учитель, нет. А если еще и спорить начинает с тобой… Пусть катится. Это ведь вещи, в которых невозможно УБЕДИТЬ, если в человеке нет в этом месте восприимчивой точки, если не дозрел до понимания. А если еще словами пытается себя выгородить… тут уж махни рукой и уходи поскорей… Бывает, конечно, что видна чужая правота, но это СИСТЕМА! — чувствуешь, что система, и тогда только «нравится-не нравится», другого разговора нет. Пожелай удачи — и тоже уходи.

Марк в городе науки

Утром Марка разбудили вороны, оглушительно заорали, будто обнаружили пропажу. Потом успокоились, а он долго вспоминал, как здесь оказался. Наконец, вспомнил все сразу, этого странного Аркадия… тут же сполз с диванчика, прокрался в глубину комнаты, осторожно постучал, чтобы убедиться — хозяина нет, и приоткрыл легкую дверь. Оттуда выступила густая плотная темнота. Он пошарил по стене справа, слева — выключателя не было. Тем временем глаза привыкли, и у противоположной стены он увидел вытяжной шкаф, настоящий, только старенький, теперь таких не делали. В нем должен быть свет, решил он, и шагнул в комнату. Выключатель, действительно, нашелся, осветилось стекло и выщербленный кафель с желтыми крапинками от кислот. Здесь работали! У стены стоял небольшой химический стол с подводкой воды и газа, все, как полагается, над столом раздвижная лампа, под ней лист фильтровальной бумаги, на нем штатив с пробирками…

Марк оглянулся — у другой стены топчан, покрытый одеялом с вылезающими из прорех комьями ваты; на продранном ситце как цыпленок табака распласталась книга. «Портрет Дориана Грея»?.. Он почувствовал неловкость — вторгался! Сколько раз ему говорили дома — не смей, видишь, вся наша жизнь результат вторжения… Но это же лаборатория… — пытался оправдаться он, попятился — и обмер.
Рядом с топчаном стоял прибор, по размеру с прикроватный столик, имущество студенческих общежитий. Это был очень даже современный магнито-оптический резонатор! Такой Марк видел только на обложках зарубежных журналов. Он стоял перед резонатором, забыв опустить ногу, как охотничий пес в стойке. Наконец, пришел в себя и стал размышлять — о доме с дырявой крышей, не стоит и ручки этого чуда, и фундамент прибору нужен особый, вколоченный в скалистое основание, в гранит… Не может быть!.. Но мерцала сигнальная лампочка, щегольский неон, и бок этого чуда был еще живой, теплый — ночью работали.
Он осторожно, как по заминированной местности, прокрался к двери. Было тихо, только иногда мягко падала капля из невидимого крана, да что-то потрескивало в углу. Хорошо…
И тут, боюсь, слова бессильны, чтобы передать чувство, которое он испытывал, попадая в этот особый мир сосредоточенного покоя — пробирки, колбы, простая пипетка, она творит чудеса… Все дышит смыслом, черт возьми, и каждый день не так, как вчера, новый вопрос, новый ответ… Не в технике фокус, не-е-ет, просто это одинокое дело для настоящих людей. Пусть заткнется Хемингуэй со своими львами. Сначала забираешься на вершину, да такую, чтобы под ногами лежало все, что знает человечество по данному вопросу, встаешь во весь рост, и… Правда, надо еще знать, что спросить, а то могут и не ответить или вообще пошлют к черту! Хотя говорят, не злонамеренна природа, но ведь мы сами умеем так себя запутать… И все же, вдруг удастся выжать из недр новое знание? И мир предстанет перед тобой в виде ясной логической схемы — это зацеплено за то, а то — еще за нечто, и дальше, дальше распространяешь свет в неизвестность, где лежит она, темная, непросвещенная, предоставленная самой себе — природа…
Он романтик, и мне, признаться, приятен его пафос, порывы, и неустроенность в обыденной жизни, которая получается сама собой от пренебрежения очевидными вещами. Свет погаси, не забудь!
Он вспомнил, погасил, вышел и припер темноту дверью. И сразу в глаза ударил свет дневной. Деревья стоят тихо — и вдруг рядом с окном, напротив, с ветки срывается, падает большой желтый лист, прозрачный, светлый. Он безвольно парит, послушно, в нем уже нет жизни и сопротивления. Он падает в овраг на черную вздыбленную землю.
Подумаешь, событие, ничего не произошло. Но Марку зачем-то захотелось выйти, найти тот лист, поднять, будто в нем какая-то тайна. Он отмахнулся от своей блажи. Ну, Аркадий, вот так нищий! И что он сует в чудесный прибор по ночам? Гадость какую-нибудь сует, пичкает глупостями, а японец, добросовестный и несчастный, задыхаясь в пыли — ему же кондиционер нужен! — вынужден отвечать на безумные вопросы. Это ревность в нем разгорелась — я-то знаю, что спросить, а старик только замучает без пользы заморское чудо! Прибор представлялся ему важным заложником в стане варваров.
Чтобы отвлечься он выглянул в окно. Что это там, на земле? Пригляделся и ахнул — овраг завален обломками диковинного оборудования: что-то в разбитых ящиках, другое в почти нетронутых, видно, вскрыли, глянули — и сюда… и этого бесценного хлама хватало до горизонта. Только у дома виднелась черная земля, валялись остатки еды, кипы старых газет… Ох, уж эти листки, кто берет их в руки, подумал он, кому еще нужно это чтиво, смесь обломков языка с патокой и змеиным ядом — ложь и лесть?..
Молодец, я завидую ему, потому что иногда беру, листаю по привычке, злюсь, нервничаю, смотрю на недалекие бесчестные лица, и каждый раз обещаю себе — больше никогда! Ничего от вас не хочу, только покоя. А они — нет, не дадим, крутись с нами и так, и эдак!.. Марку проще, ему дорога наука, всегда нужна, интересна, отец, мать и жена. Ничего он не хотел, кроме комбинезона и миски супа.

ИЗ РОМАНА О НАУКЕ

……………………….
А тут объявили собрание, решается, мол, судьба науки. Не пойти было уж слишком вызывающе, и Марк поплелся, кляня все на свете, заранее ненавидя давно надоевшие лица.
На самом же деле лиц почти не осталось, пусть нагловатых, но смелых и неглупых — служили в других странах, и Марка иногда звали. Если б он остался верен своей возлюбленной науке, то, может, встрепенулся бы и полетел, снова засуетился бы, не давая себе времени вдуматься, — и жизнь поехала бы по старой колее, может, несколько успешней, может, нет… И, кто знает, не пришла ли бы к тому же, совершив еще один круг, или виток спирали?.. Сейчас же, чувствуя непреодолимую тяжесть и безразличие ко всему, он, как дневной филин, сидел на сучке и гугукал — пусть мне будет хуже.
И вот хуже наступило. Вбегает Ипполит, и сходу, с истерическим надрывом выпаливает, что жить в прежнем составе невозможно, пришельцы поглотили весь бюджет, а новых поступлений не предвидится из-за ужасного кризиса, охватившего страну.
Марк, никогда не вникавший в политические дрязги, слушал с недоумением: почему — вдруг, если всегда так? Он с детства знал, усвоил с первыми проблесками сознания, что сверху всегда исходят волны жестокости и всяких тягот, иногда сильней, иногда слабей, а ум и хитрость людей в том, чтобы эти препоны обходить, и жить по своему разумению… Он помнил ночь, круг света, скатерть, головы родителей, их шепот, вздохи, — «зачем ты это сказал? тебе детей не жалко?..» и многое другое. В его отношении к власти смешались наследственный страх, недоверие и брезгливость. «Порядочный не лезет туда…»
— Наша линия верна, — кричал Ипполит, сжимая в кулачке список сокращаемых лиц. Все сжались в ожидании, никто не возражал. Марк был уверен, что его фамилия одна из первых.
«Вдруг с шумом распахнулись двери!» В полутемный зал хлынул свет, и знакомый голос разнесся по всем углам:
— Есть другая линия!..
………………………………

— В дверях стоял наездник молодой
— Его глаза как молнии сверкали…
Опять лезут в голову пошлые строки! Сборища в подъездах, блатные песенки послевоенных лет… Неисправим автор, неисправим в своей несерьезности и легковесности!.. А в дверях стоял помолодевший и посвежевший Шульц, за ним толпа кудлатых молодых людей, кто с гитарой, кто с принадлежностями ученого — колпаком, зонтиком, чернильницей… Даже глобус откуда-то сперли, тащили на плечах — огромный, старинный, окованный бронзовым меридианом; он медленно вращался от толчков, проплывали океаны и континенты, и наш северный огромный зверь — с крошечной головкой, распластался на полмира, уткнувшись слепым взглядом в Аляску, повернувшись к Европе толстой задницей… Сверкали смелые глаза, мелькали кудри, слышались колючие споры, кому первому вслед за мэтром, кому вторым…
— Есть такая линия! — громогласно провозгласил Шульц, здоровенький, отчищенный от паутины и копоти средневековья. — Нечего стлаться под пришельца, у нас свой путь! Не будем ждать милостей от чужих, сами полетим!
Марк был глубоко потрясен воскресением Шульца, которого недавно видел в полном маразме. Он вспомнил первую встречу, настороживший его взгляд индейца… «Еще раз обманулся! Бандитская рожа… Боливар не вынесет… Ханжа, пройдоха, прохвост…» И был, конечно, неправ, упрощая сложную натуру алхимика и мистика, ничуть не изменившего своим воззрениям, но вступившего на тропу прямого действия.
Оттолкнув нескольких приспешников Ипполита, мальчики вынесли Шульца на помост.
— Мы оседлаем Институт, вот наша ракета.
Ипполит, протянув к Шульцу когтистые пальцы, начал выделывать фигурные пассы и выкрикивать непристойности. Колдовство могло обернуться серьезными неприятностями, но Шульц был готов к сопротивлению. Он вытащил из штанин небольшую штучку с голубиную головку величиной и рьяно закрутил ее на веревочке длиной метр или полтора. Игрушка с жужжанием описывала круги, некоторые уже заметили вокруг высокого чела Шульца неясное свечение…
Раздался вскрик, стон и звук падения тела: Ипполит покачнулся и шмякнулся оземь. Кто-то якобы видел, как штучка саданула директора по виску, но большинство с пеной у рта доказывало, что все дело в истинном поле, которое источал Шульц, пытаясь выправить неверное поле Ипполита. Горбатого могила исправит… Подбежали медики, которых в Институте было великое множество, осмотрели директора, удостоверили ненасильственную смерть от неожиданного разрыва сердца и оттащили за кафедру, так, что только тощие ноги слегка будоражили общую картину. И вот уже все жадно внимают новому вождю. Шульц вещает:
— Мы полетим к свободе, к свету… Нужно сделать две вещи, очень простых — вставить мотор, туда, где он и был раньше, и откопать тело корабля, чтобы при подъеме не было сотрясений в городе. Мало ли, вдруг кто-то захочет остаться…
— Никто, никто! — толпа вскричала хором. Но в этом вопле недоставало нескольких голосов, в том числе слабого голоса Марка, который никуда лететь не собирался.
— Никаких пришельцев! Искажение идеи! Мы — недостающие частички мирового разума!
Тем временем к Марку подскочили молодые клевреты, стали хлопать по спине, совать в рот папироски, подносить к ноздрям зажигалки… Потащили на помост в числе еще нескольких, усадили в президиум. Шульц не забыл никого, кто с уважением слушал его басни — решил возвысить.
— Случай опять подшутил надо мной — теперь я в почете.
Он сидел скованный и несчастный. И вдруг просветлел, улыбнулся — «Аркадия бы сюда с его зубоскальством, он бы сумел прилить к этому сиропу каплю веселящего дегтя!..»
Так вот откуда эти отсеки, переборки, сталь да медь — ракета! Секретный прибор, забытый после очередного разоружения, со снятыми двигателями и зарядами, освоенный кучкой бездельников, удовлетворяющих свой интерес за государственный счет. Теремок оказался лошадиным черепом.
Понемногу все прокричались, и разошлись, почти успокоившись — какая разница, куда лететь, только бы оставаться на месте.

………………………………

отражения, и ответ на вопрос (текст временный)

……………
Ну, да, не люблю «авангард» , и в первую очередь за его «показушность», театральность, или хуже того — склонность к эпатажу. И за уверенность, что все «уже сделано», а они вот «делают новое». Насчет того, что все сделано. Как-то сказал мне Женя Измайлов, в ответ на то, что 20-ый век облазил уже все щели и тупики. «Всё только начали, а по-серьезному еще предстоит…» Примерно так, за точность не ручаюсь. Так что хороших поэтов и писак, и художников тоже никто отменить не в силах, потому что у них не мыслячество и выдумки, подобные всяким библиографическим карточкам, а путь в глубину, погружение в те внутренние процессы, отражением которых и является искусство. Что ни придумывай, как ни «мысли», а вот как собирается из подсознания и сознательно образ в голове, вот так он собирается и на холсте, поэтому тут ничего законченного быть не может, каждый новый человек, если внутри себя не слишком уж стандартно устроен, если вынесет свое внутреннее на лист, то и может стать интересным, а думать тут не о чем, хоть голову сломай, ничего не придумаешь — делай как чувствуешь, и старайся в этом погрязнуть насовсем. Смайл, потому что эти вещи серьезно писать нельзя вот так, за пять минут. Уберу, как прочтете.