Повесть «АНТ» в журнале «НЕВА» №2, 2004


………………………………………..

Жизнь… она стала открытым продуваемым всеми ветрами пространством. Кому-то это нравится, а мне нужна была своя нора, и чтобы стенка за спиной. Все близкие мне люди — оба отца, мать и многие из тех, кого я знал, оказались неспособны к жизни в этом веке, который досконально облазил и обнюхал все тупики низости и уродства, протащился по всем лужам, выгребным ямам и помойкам, побывал на всех вершинах и копошился во всех провалах. А если кто из таких, как я, и выжил, то, значит, случайно проскочил, как вошь сквозь частый гребень.
……………………………………….

Мартовское чаепитие


///////////////////////////////////////////////
Интересное наблюдение: в наших краях звери охвачены любовной горячкой в январе -феврале, а к марту успокаиваются.

Опять подвалы…


……………………………………..
Период романтического увлечения властью давно позади. Кончился период умеренного доверия. И снова вопрос » с кем Вы, мастера культуры?» будет решаться убедительно двояко.
-Мы с вами, мы с вами, только дайте нам, дайте! — это одни
— Назад, в подвалы! — другие.
Крайности, конечно, беру.
Личное мнение: пусть разные по комфортабельности, подвалы все равно свидетельствуют о нормальном пути:
Художник и власть несовместны есть.

Перо, чернила


……………………………………….
Можно, конечно, пойти по «пути Матисса» — взять да почистить все линии, но мне как-то ближе некоторая расхлябанность…

ДОМОЙ!


………………………………………..
Набросок цветной тушью, 1988 год

Страсть к разрывам

Страсть самому себе ставить точки.
Припирать к стенке.
Подводить к обрыву.
Когда уже все равно, человек ты, дерево, кот или пес бездомный.
Отсюда начинается проза, которую стоит попробовать на вкус и запах.
Кафка сочинительствовал, а у нас, (в русском языке), есть возможность «кафку сделать былью». Ничего не надо, кроме как слушать суффиксы да гулять по инверсиям.
Только шутка.
А хотите всерьез?
………………………………….
Вчера слушал телек.
Страна, в которой народ живет так, как сейчас в России, и которая при этом имеет своих миллиардеров, и при этом хвалится этим — это даже не Филлипины с Маркосом — эта страна теряет право на жизнь как страна. Я не говорю достоинство, оно уже потеряно, и никакой милитаризацией его не вернешь. Право на жизнь как страны — теряется. Мое мнение.
Что остается. Народ и язык. Но страны нет, есть народ и есть язык. Для меня лично — это много. Этого достаточно, чтобы закончить жизнь.
Не знаю, трагично ли это, я не специалист по трагедиям.

Отношения


…………………………………………..
Это грубая кисть и разная тушь. И бумажка грубая, шершавая. Тут две фигуры, да? И что-то между ними происходит. Агрессия и полное недоумение. Наверное, какой-то вопрос остался без ответа. Однажды я видел похожую сцену, но она закончилась чудом. Женщина, только без шляпки, трясла мужика и приговаривала — где аванс, где аванс… Он говорить не мог, не сопротивлялся, только мычал. Она его не обыскивала, просто трясла и трясла. И вдруг из него начали вываливаться деньги, сначала несколько бумажек, а потом мелочь посыпалась… Она бросила трясти мужика, подобрала деньги и ушла. Он постоял, потом сел и заплакал. Это было весной. Под забором, где он сидел, уже новая трава пробивалась.

К событию


………………………………………
Когда-то была серия таких набросков, возомнил себя Матиссом. Все — неудачные.
Потом узнал, как Матисс их делал, один за другим, десятками, из них выбирал один-два. Есть ли смысл в такой дрессировке руки, до сих пор не уверен. Но вот лошадку Пикассо люблю, и даже сделал из нее значок, вздернул на дыбы, правда, но это не работа, а так…

////////////////////////////////////////////
А вот само поздравление с Женским днем!

(скомпоновано из картинок Маши Веремеевой)

Натюрморт под градусом


……………………………………………….
Что такое натюрморт? Сообщество вещей, а в сущности — личностей, объединенных общими свойствами, уравновешенных — и раздираемых противоречиями, и в конце концов, примиренных главным отношением к цвету, тону, пространству. Имя этому примирению — автор=художник.
У меня была теория, которую я так и не успел проверить — надоело проверять. На табуретку с крутящейся ножкой я тщательно ставил натюрморт из пяти-шести простых предметов. Это уже вам никакая машина не просчитает, не потому что столько разных взаимодействий по разным признакам — и не то считает… а потому что непонятно, что считать нужно, что вообще важно, чтобы возникло это чувство ансамбля. Иногда все расположение диктуется одним предметом или слитной группой пятен, а иногда… непонятно, что и почему важно. Стоит что-то передвинуть… Вообще имеет смысл подвИгать каждый из предметов — миллиметр вправо, миллиметр влево… так ли уж «железно» все устроено да связано, что не сдвинуть ничего — не изменить. Редко удается так, чтобы не сдвинуть…
Так вот, я ставил простенький натюрморт на табуретке с крутящеся ножкой, делал набросок, потом, не меняя положения глаза, чуть-чуть поворачивал натюрморт и рисовал его снова… и еще, и еще, пока не проходил полный круг. Вернее, я так хотел, но на полный круг меня ни разу не хватило. И все-таки я понял — гениально поставленный натюрморт можно рисовать под абсолютно любым углом, и он будет одинаково хорош всегда!
Скорей всего, я ошибался, но теория и не обязана быть верной — она должна стимулировать движение. После нескольких сот зарисовок я вдруг почувствовал, что мне стали легче даваться сложные вещи, а это признак некоторого продвижения. Чтобы легче давались простые вещи… для этого недостаточно крутить табурет.

Ночной разговор


…………………………………….

***
Я заказов в жизни не брал, малюю для себя, как могу, как умею. Вот говорят — талант, талант… Без него, конечно… но что еще важно — желание и смелость. Всего понемногу было, а с возрастом желания тают, смелость — откуда? — тоже не прибавляется, даже у великих, что уж говорить о таких, как я, мы почва, на которой иногда что-то произрастает, но теперь… время не поощряет искусство, и не внимает ему, и каждый сам должен решить, продолжать ли ему это дело на необитаемом острове. Многие честно отказываются, другие врут себе, во всем обвиняют обстоятельства, а третьи… они по-прежнему копают. Я к этим, упорным, себя не отношу, хотя еще копаюсь — возраст, сил мало, ночами больше не засиживаюсь, мне бы поспать, мой сон хрупкая скорлупа…

А тут стук в дверь, в четыре утра! Еще чего, не встану! Стук повторяется, негромкий, но настойчивый, словно тот, за дверью, знает — я здесь. И, действительно, куда мне деваться. Что делать, накидываю одежку, ноги в туфли и шаркаю к двери.

— Кто там?

И тут же уверенный голос:

— Хочу заказать вам картину.

— Ночью?!

Пытаюсь подобрать слова, чтобы выразить подобающее случаю негодование, но чувствую только вялость и раздражение, и пробивается интерес — кому я нужен, ночью, какой еще заказ… давно забыт, малюю себе понемногу, изредка выхожу на толкучку с пейзажиком, продаю дешево, и тут же спешу в магазин ради предметов роскоши, как чай или какая-нибудь сладость к нему. Вредные привычки неистребимы, и потому на похороны у меня не отложено, как-нибудь закопают, не все ли равно, что будет с моим телом…

Ворча, открываю. На пороге невысокий худощавый блондин среднего возраста с невыразительным лицом, в широком плаще до пят. Такого никогда бы не стал писать, а вот плащ… За окном рассвет пробивается, шуршит серенький дождик, и плащ в мелких радужных капельках, особый такой черный цвет…

— Можно войти?

Он быстро проскальзывает в комнату, оглядывает пыль, запустение, несколько давних картин на стенах. Указываю на единственный стул, сам пристраиваюсь на топчане, рядом с рисунками — пыльные папки, дрянной коленкор — кое-как умещаюсь, терпеть недолго, не нужен мне заказ, только послушаю, что он наобещает среди ночи, уж слишком странно.

Он сидит, не вынимая рук из глубоких карманов. Серый какой-то, невзрачный тип, зато плащ… словно живой, мерцает, струится, полностью скрывая стул.

— Наши условия просты, — говорит он, — мы не ограничиваем вас темой или стилем, изобразите нечто самое вам дорогое, ради чего вы когда-то и начали все это, — он широким жестом обводит стены с едва заметными на выцветших обоях прямоугольниками. — Неважно, будет то портрет, пейзаж или натюрморт, художник во всем выражает себя. Со временем он вовсе перекочевывает в картины, не так ли? — он издает что-то вроде вежливого смешка.

Неглуп, но удивительно противен. Надо бы выгнать, да вот этот плащ… глаз оторвать не могу.

— Теперь об оплате, — продолжает блондин в черном плаще. — Будем откровенны — все, что вы сделали, не дает вам права на вечность.

Я пожимаю плечами. Прошли времена, когда возмущался наглостью невежд, теперь мне все равно.

— Никто не знает, — говорю. Догадываюсь, что все так, но на некоторые работы надеюсь.

— Некоторые — да, — соглашается он, будто услышав мои мысли, — они хороши. Но этого мало, мир суетлив и забывчив, искренность ваша и хмурое настроение уходят в прошлое, а когда их время вернется, появятся новые люди, картины…

Пусть он прав, но слушать правду от незнакомого человека, да еще в четыре ночи, согласитесь, необязательно.

— Я не работаю на заказ, — говорю довольно резко, чтобы убрался, не нуждаюсь в его деньгах, тем более, после такого предисловия. — И вообще… давно не пишу, — беззастенчиво вру ему, — глаза… и краски засохли.

— Краски в порядке, — улыбается блондин, указывая большим пальцем на что-то за своей спиной. Смотрю — откуда-то взялся столик с гнутыми ножками, на нем палитра, тюбики — мои любимые красные и желтые, несколько кистей, чашечка с маслом, бутылка скипидара… Что за черт возьми!

Гость улыбается — «не узнаете?» — и слегка приоткрывает полу плаща. Там ничего, но не прозрачная пустота, за которой изнанка ткани, стул, а вязкая темнота, почти осязаемая… Похоже, за мной пришли. В конце концов, я ждал. Но не сегодня, еще немного я рассчитывал протянуть. Ясно, что заказ только повод.

— Нет, нет, — спешит он успокоить меня, — вы не поняли, картина обязательно нужна, как последний штрих, знак согласия, что ли. Дело же значительно глубже — нам нужны все ваши вещи. Ведь вы уже почти перетекли в свои картины, высказались, вы ложились, где теперь ваша душа? Вот именно! Приобретая картины, мы получим все, что нам нужно, навечно в наш фонд.

— Но это равносильно уничтожению…

— Что вы, совсем наоборот, картины с нашей помощью окажутся в лучших музеях, мы гарантируем сохранность. На вечность не рассчитывайте, не заслужили, но тысячу лет… разве мало?… Когда вы исчезнете, душа останется в картинах, и станет наша. Мы возьмем ее с вашим именем. А под картинами появятся буквы — «н.х.» Неизвестный художник. Все сразу забудут вас, это мы умеем. Пока вы живы, владейте, можете продавать, надо же как-то жить, мы понимаем. А потом получите гарантию почти на вечность — для картин, а имя… зачем вам оно, если картины будут жить, влиять на души, и всегда оставаться загадкой, это притягивает. Видели, наверное, в музеях — «н.х.» — многие из них наши.

Он встает, прохаживается по комнате, смотрит на одну из картин.

— Вот подтверждение правильности нашего подхода, смотрите, вы здесь гораздо глубже, чем в жизни. Удивительно, как это удается…

— А вдруг расшифруют почерк, узнают автора, докажут?

— Бывает, но не с нашими авторами. Их картины навсегда останутся безымянными. Мы отыскиваем все работы, даже наброски, разорванные листы, и метим — «н.х.» Эти буквы не смываются, будьте уверены.

Он ходит, плащ тянется за ним, подметая пыль, и остается свежим, чистым, крапинки влаги высохли, проступила абсолютная чернота. Представляю, как он ляжет на спинку стула — с непосредственной обязательностью, с неизбежной случайностью, складки глубокие и мягкие… на фоне выгоревших обоев, драной обивки цвета красной охры… и если сюда вот бутылку темно-зеленого стекла, у меня есть, где же она?… точно знаю, есть… а сюда старинное блюдо — то, с желтыми цветами, чтобы уравновешивал вертикаль горлышка… и это богатство черных оттенков сзади… Блюдо где-то в углу…

— Оставьте плащ, хотя бы на часок!

Он останавливается, огорошен:

— Зачем? Нет, нет, я на работе, это необходимая деталь. И что вы собираетесь с ним делать?

— Писать!

Он удивлен:

— В этой картине, я думал, должна быть квинтэссенция, что-то ваше самое-самое, невысказанное еще, последний взмах крыла, так сказать…

— Такого черного мне всю жизнь не хватало!

Он смотрит на меня, долго молчит, потом говорит с удивлением и какой-то печалью:

— Странный народ, эти художники. Лет сто тому назад я был у одного голландца, он говорит — хоть сейчас! Являюсь следующей ночью, формальность, бумагу подписать, а он успел передумать — еще днем загнал себе пулю в живот. Ну, да, имя, имя осталось. Зато картины растрескались, больно смотреть! А я ему гарантировал вечную свежесть, не вам, извините, чета.

— Так как же насчет плаща?

— Нет, нет, я вижу, вы не созрели еще, подумайте до завтра, снова постучусь.

— Только не в четыре, я как раз задремлю…

— Ждите в полночь, и крепко подумайте. Хоть и говорили, рукописи не горят… сущая чепуха, поверьте.

И он уже без стеснения и земных условностей тает в воздухе.

Я один — замерз, скорчился на краю топчана, и сон к черту, куда там — рассвет. Исчез, палитру оставил, краски, десяток великолепных кистей — колонок! никогда не писал ничем кроме щетины. И зачем ему плащ?… Что тысячу, мне и пятисот бы хватило. Не мне — картинам. Наверняка плаща мне больше не видать, явится в каком-нибудь рубище, комедиант! Попробовать, что ли, по памяти, тряхнуть стариной? Черных три тюбика подкинул, разных, контора не скупится на темные тона. При нынешних-то ценах! И холст оставил, злодей. Лучше не трогать, ведь знак согласия, тут же привяжется, шантажист, и плакала моя душа. Зачем она ему?.. Пятьсот совсем неплохо… Забываешь — взамен «н.х.» С другой стороны — сохранность гарантирует, это в наши-то времена, книги забываются, а здесь единственный экземпляр, непрочный холст, это же чудо! Зато необитаемый остров. Думай, думай. Эн ха… А может сон? Нет, слишком спать хочется. По памяти трудно, давно всерьез не брался, так, малюю для себя… Подумаешь, персона, уцепился за свой плащ! И что он нашел в картинах, какая еще душа… Желание и смелость — были, только время теперь не то, не то-о. Правда, говорят, оно всегда не то. Чертов плащ, так и стоит перед глазами! Конечно откажусь, коне-е-чно, ничего себе, без имени, да? И в жизни заказов не брал, писал для души. А он мне вместо нее — эн ха! Это уж слишком! Только выдавлю немного красных, очень уж хороши… Оранжевый… Нет, и разговора быть не может, с порога отошлю! У Сезанна, говорят, было не меньше шести желтых, счастливец… Вот и мне повезло. Зеленых два, и правильно, больше никогда не беру. Откуда знает? А синих не надо, холода не переношу. Но этот… чудо! вспоминается Пуссен. Белила яд для живописи, особенно в первых слоях, возьму капельку… Теперь черные… Только попробую, почему не попробовать…

Одна немецкая вещица


…………………………………………..
Эту картонку я возил с собой всю жизнь, с тех пор как уехал из родительского дома, в 16 лет. Я поехал учиться, и положил ее на дно чемодана, он был мягкий, и картонка укрепляла дно. Так она и лежала на дне чемодана, пока я жил в общежитии в Тарту, а чемодан лежал под кроватью, в нем мало что было, несколько книг и кое-какие вещички. Потом я переехал из Тарту в Лениград, и картонка со мной, в том же чемодане, естественно. Через четыре года я перебрался вглубь России под Москву. И снова меня поселили в общежитии, но теперь я был персоной поважней, мне дали 6-метровую комнату в четырехкомнатной квартире. Комнатка имела свой балкончик, и еще один балкон был за окном, на него выходили из соседней комнаты. Моя комнатка была рядом с кухней. В квартире жили три семьи и много готовили, а я жил один, и выходил на кухню, когда все спали, ел, сидел там и смотрел в окно. А чемодан лежал под кроватью, и моя картонка со мной. Я знал, на ней что-то нарисовано. Давно знал.
В нашем таллинском доме в подвале была своя котельная, рядом в комнате жила дворничиха, эстонка, у нее был сын, рыжий мальчик моих лет. Во время оккупации дворничиха жила с немцем, и вот получился такой парень, я где-то писал о нем, в рассказе. Потом дом подсоединили к общей котельной, подвал освободили для кладовок, а дворничихе дали квартиру. И с тех пор ее комната, с большим окном, широким подоконником на уровне земли, пустовала. Местами пол провалился, помню. У потолка широкое вентиляционное отверстие, и оно было забито вот этой картонкой. Когда комнату освобождали, картонку сорвали и выбросили в подвальный коридорчик, и там ее нашла моя бабушка. Она была женщиной практичной и принесла картонку домой. Неплохая подставка для кастрюль, чистой стороной наверх, конечно. Полустершийся рисунок на другой стороне никого не интересовал.
Вот эту картонку я и взял с собой, когда уезжал из родительского дома, в 16 лет. Начались мои странствия с картонкой…
В конце концов, прошло много лет, и мой чемоданчик совсем развалился, даже замки отвалились, и мне пришлось купить новый. Это было… почти двадцать лет прошло с тех пор, как я уехал из дома. Чемоданчик попросил у меня сосед — пригодится для инструмента, а картонка ему была не нужна. Я вытащил картонку и положил на стол, теперь на ней стоял электрический чайник.
Как-то совершенно от нечего делать я перевернул картонку и посмотрел, наконец, что же на ней нарисовано. Трудно было разобрать. Замок какой-то на горе, что ли… Я повернул картинку лицом к столу и снова поставил на нее чайник.
Прошло еще лет десять, я занимался наукой, постепенно она мне надоедала… Беда, если человек безо всяких флюсов, и понемногу все у него получается. Так и мучается, если не совсем дурной, не знает, к чему лучше себя приложить.
Как-то ко мне приехал приятель Женя, сейчас он живет в Италии. Он привез с собой свою будущую жену и еше одну девушку, художницу. Художница увидела, что на картонке что-то написано маслом — «Это же масло!» — она говорит, — давайте, покажу своему учителю.» А ее учитель был известный в Москве диссидент-художник, он в то время собирался уезжать в Париж. Он только взглянул на картонку и говорит — «дай ее мне!» Но картонка-то моя, и отдать все-таки нельзя. «Это немецкая школа, 18-ый век, — он говорит, — и художник неплохой, откуда эта вещь?»
Больше нечего сказать. Картонка вернулась ко мне теперь уже картиной. Реставрировать ее было почти невозможно, во всяком случае, очень дорого, но она больше не была подставкой, висела на двух гвоздиках на стене.
А потом я сам начал рисовать. Объяснить это невозможно, нужно всю жизнь пересказать, а мне не хочется. Сначала меня интересовало только то, что я делал сам , а потом начал приглядываться к чужой живописи, иногда даже ездил в Москву, заходил в Пушкинский музей. Приезжал оттуда, полночи рисовал, потом сидел, пил чай и смотрел на картинку на стене. А она смотрела на меня, и, думаю, ничего хорошего во мне не видела…
Постепенно что-то происходило со мной, с моей живописью, с моим взглядом на картину, пережившую почти триста лет. Она терпеливо смотрела на меня, также как терпеливо лежала на дне моего чемодана, а потом служила подставкой для чайника. Картон ручной работы, добротный, толстый, и картинка выжила, хотя сильно изменилась. Что она могла думать? Может, ей повезло, тысячи таких картин погибли, а она вот жива, и теперь даже смотрит в комнату, в совсем другую жизнь? Но как она может ко мне относиться, за все, что было… когда она была со мной?.. А до меня?..
А что чувствовал я? Слишком трудно описать, да и мало кому интересно. Когда я начал жизнь, картина уже прожила века. Может, сначала неплохо жила. Потом — не знаю… Потом висела, уткнувшись лицом в трубу вентилятора… Потом лежала в чемодане, потом служила простой подставкой…
И вот я, наконец, начал что-то понимать в ней. Она выжила, и должна пережить меня. Каждый из нас заслужил свое. Очень неясно сказано, но слишком долго объяснять. Для этого нужно писать роман, а кто теперь читает романы? В бисер можно играть, но лучше не метать его. Это не относится ко всем читающим, но больше ста таких книжек не рискнул бы напечатать.
Есть вещи, которые слишком долго, трудно и даже мучительно рассказывать. И главное, чем точней и подробней, тем бесполезней рассказ. Поэтому говорится приблизительно, вокруг да около. Тут есть, конечно, свой расчет, он в точном выборе области непопадания. Совершенно ясно, куда не следует попадать. А следует… наверное, рядом с целью. Точно — нельзя, будет отвергнуто, у каждого своя боль. А рядом — область возможного притяжения, случайного резонанса… (прервано из-за плохой связи…)

Феликс


………………………………………
Фрагмент из повести «ЛЧК» (Любовь к черным котам) «Цех фантастов-91» Изд-во «Московский рабочий», 1991г.
///////////////////////////////////////////

Как-то вечером я сидел в кресле и читал моего любимого Монтеня. Легкий шорох за окном, как будто ветка коснулась стекла. Черный кот снова смотрел на меня. Я поспешил открыть окно, и он вошел в комнату.
— Это ты, Феликс?..
Быть не может, столько лет прошло… Кот стоял на подоконнике и нюхал воздух. Он нюхал долго и тщательно и, кажется, остался доволен тем, что выяснил. Он хрипло мяукнул. Потом я узнал, что мяукал он исключительно редко, в минуты чрезвычайного волнения, а обычно бормотал про себя, говорил с закрытым ртом что-то вроде “м-р-р-р”, с разными оттенками, которые я научился понимать.
Он сказал свое первое “м-р-р-р” — и прыгнул. Тело его без усилия отделилось от подоконника и вдруг оказалось на другом месте — на полу. В этом прыжке не было никакого проявления силы, которая обычно чувствуется у зверей по предшествующему прыжку напряжению или по тому, как легко тяжелое тело взмывает в воздух — прыжок тигра… нет, он неуловимо переместился из одного места в другое, перелился, как капля черной маслянистой жидкости,— бесшумно, просто, как будто пространство исчезло перед ним… он был — там, а теперь — здесь.
Ничего лишнего не было на треугольном черном лице этого кота. Не мигая смотрели на меня два больших разных его глаза — желтый и зеленый… в желтом была пустота и печаль, зеленый вспыхивал какими-то дикими багровыми искрами, но это было видно, если смотреть в каждый глаз по отдельности, а вместе — глаза смотрели спокойно и серьезно. Короткий прямой нос, едва заметный, аккуратно подобранный рот, лоб покатый, плавно переходящий в сильную круглую голову с широко поставленными короткими ушами. Вокруг шеи воротник из густой и длинной шерсти, как грива, придавал ему вид суровый и важный. Но линия, скользящая от уха к нижней губе, была нежной и тонкой — прихотливой, и иногда эта линия побеждала все остальные — простые и ясные линии носа, губ и рта, и тогда все они казались нежными и гонкими, а головка удивительно маленькой, почти змеиной, с большими прозрачными глазами… а иногда тонкие, изящные линии сдавались под напором сильных и грубых — шеи, переходящей в массивную широкую грудь, мощных лап — и тогда он весь казался мощным и как будто вырастал… А лапы были огромные, а когти такие длинные, каких я никогда не видел у котов и не увижу, я уверен…
Он тряхнул ушами — как будто поднялась в воздух стайка испуганных воробьев. Потянулся, зевнул. Верхнего правого клыка не было, остальные — в полном порядке, поблескивали, влажные желтоватые лезвия, на розовом фоне языка и нёба. Теперь он решил помыться. Шершавый язык выдирал целые клочья — он линял. Наконец добрался до хвоста — и замер с высунутым красным языком. Он потратил на умывание уйму слюны, стал совершенно мокрым, блестящим — и устал. Он убрал язык — и отдыхал. Затем встал и пошел осматривать квартиру. Хвост его был опущен и неподвижен, не так, как у нервного Криса, и только крохотный кончик двигался, дергался вбок, вверх… а сам он скользил, переливался, не признавал расстояний и пространства — он делал с пространством все, что хотел. Потом я узнал, что, понимая это свое свойство, он деликатно предупреждал, если собирался прыгнуть, чтобы не испугать внезапным появлением на коленях, или на кровати, или вот на стуле передо мной.
Он пробормотал что-то -— и теперь уже был на стуле. Он сидел так близко, что я мог рассмотреть его как следует… Да, он умел скользить бесшумно и плавно, чудесным образом прыгать, он был спокоен и суров… и все-таки это был не волшебный, сказочный, а обычный кот, очень старый, усталый от долгой беспокойной жизни, облезлый, со следами ранений и борьбы, и значит, не всегда уходил он счастливо от преследователей, не умел растворяться в воздухе, оставляя после себя следы спокойной улыбки… и не мог странствовать неустанно и бесстрашно, как Пушок… И я хотел верить, что именно он жил в этом доме давным-давно, вместе со мной, в этой квартире — и потому ему нужно снова жить здесь: ведь все коты стремятся жить там, где они жили, и не живут — где не хотят жить.
Наконец я очнулся — надо же его накормить. Отыскал старую миску — его миска? — и налил ему теплого супа. Он не отказался. Несколько раз он уставал лакать и отдыхал, оглядываясь по сторонам. Доев суп, он стал вылизывать миску. Он толкал и толкал ее своим шершавым языком, пока не задвинул под стул, и сам забрался туда за ней, так, что виден был только хвост, двигающийся в такт с позвякиванием. Наконец хвост замер, кот вылез из-под стула. Вид у него был теперь самый бандитский — морда отчаянная, рваные уши, глаза сощуренные, свирепые… Я посмотрел на портрет. Нет, он был совсем не такой… И почему он не подходит ко мне, не идет на колени?..
Потом, когда я привык к нему и привязался, я понял главную его особенность — он всегда был неожиданным и каждый день, даже каждый момент разным, и нельзя было предугадать, как он будет вести себя, что сделает…
Иногда он был похож на филина, который щурится на свет божий из своего темного дупла, с большой сильной головой и круглыми лохматыми ушами…
А иногда его треугольная головка казалась изящной, маленькой, а большие глаза смотрели, светились, как прозрачные камни, на черном бархате его лица…
Иногда он был каким-то растерзанным, бесформенным, растрепанным, с пыльной шерстью и узкими, светлыми от усталости глазами…
А иногда — блестящим, новеньким, быстрым, смотрел вопросительно круглыми молодыми глазами, и я видел его молодым, наивным и любопытным…
Но бывал также брюзглив и тяжеловат, волочил лапы, прыгал неохотно-долго примеривался, днем не вылезал из своих укромных мест в подвалах… он был осторожен… Зато по ночам неутомимо обходил свои владения, двигался плавно, все обнюхивал, все знал, обо всем слышал — и молчал… и вокруг него возникали шорохи и шепот, и возгласы испуга и восхищения провожали его среди загадочной ночной жизни:
“Феликс… Феликс-с-с идет…”
Вот именно, он всегда был разным, и я мог смотреть на него часами — как он ест, спит, как двигается,— он восхищал меня.
А пока кот был доволен осмотром, сыт и захотел уйти. Он встал и подошел к двери, остановился, посмотрел на меня. “Феликс ты или не Феликс — приходи еще…” — я открыл перед ним свою дверь. Он стал медленно спускаться. Я шел за ним, чтобы открыть входную дверь, но он прошел мимо нее, свернул к подвалу и исчез в темноте. Я зажег спичку, нагнулся — и увидел в подвальной стене, у самого пола, узкий кошачий лаз.
……………………………………

Коктебель


////////////////////////////////////////////////
То, что очень любишь, лучше с натуры не рисуй. Я вообще мало и редко с натуры, память и фантазия ближе. Но иногда поглядываешь, бросаешь мимолетный взгляд. Обычно в руках при этом ничего, но иногда набросочки все же делал. Учился-то я копированием с альбомов, по своему способу: рисунки — с живописи, живопись на основе рисунков. Чтобы не попадать под влияние, брать то, что самому нужно взять.
Так я относился к зверям и людям: не вглядывайся, не ищи детального сходства. Оказалось, что не только для живописи так лучше, но и… Что-то странное происходит с натурой, если «высиживаешь » ее. Ничего хорошего не происходит. То, что это суеверие, и, конечно, выдумка, я сразу понял, как только в башку втемяшилось. Но… так с этим и живу.
А Коктебель я когда-то весь обегал с карандашом, пером, пастелью. И в голову не приходило, что может что-то произойти с местом, которое вечно, было до меня и будет.
Ничего и не произошло, но свой Коктебель я потерял. Не только в стране дело, хотя теперь так легко и дешево не доберешься. Настроение пропало, связь с этим местом прервалась навсегда.
И все рисунки, картинки, все-все — спрятал далеко от самого себя, и с тех пор не смотрел.
Вчера рылся в записях, и вдруг выпадает из тетрадки набросочек цветной тушью. Кусочек, отрезанный от картинки. Наверное, в целом не получилось, а клочок чем-то привлек… Ну, не помню!
И думаю его можно сюда, потому что это уже не Коктебель, это непонятно что — почти для всех, а для меня — все-таки, все-таки..

Две стороны тени


Окраина Ленинграда, год 196?
////////////////////////////////////////////////
Странная история. Рассказики эти, оба, написаны много лет тому назад, и вдруг о них вспомнил… религиозный православный журнал.
-Я же атеист…
— Главное, они человечны.
…………………
Стал перечитывать — и удивился, насколько они по духу различны. Но в сущности, не так уж… Стоит человек на границе света и тени, и смотрит то туда, то сюда…
………………………..
………………………..
1.

ЗНАКА НЕТ.

У моего приятеля с Богом сложные отношения.
-Как я могу поверить, если он мне знака не подает…
— Чуда хочешь?..
— Нет, зачем… но хоть что-нибудь..
Время идет, а знака все нет и нет.
— Смотри, ветка качается, кивает за окном…
— Ветку бьет ветер, а он без Бога живет, ищет перепады давления.
— Вот рябина стоит вся багровая, мороз, ветер, а ягоды держатся…
— Это холод их прихватил, ничего особенного.
И вот чудес все нет, и просто особенных событий тоже нет, все объяснимо, естественным образом возникает и пропадает.
— Вот если б стол вдруг подскочил… или полетел… Или шапка с головы слетела…
Стол стоит как стоял, а шапка помедлила чуть-чуть — и слетела, покатилась. Он поймал ее — ветер это, говорит. Действительно, ветер, веселится на воле, выравнивает давление… и никакого знака нет. Жить спокойней, но что-то беспокоит:
— Вызвать бы его на серьезный разговор.
— Ветер, что ли?..
— Ну, ветер… Бога. Буду ругать его на чем свет стоит, может ответит…
Ругал, ругал — и за дело, и просто так, от тоски, а в ответ ничего — ни звука, ни знака… Нехотя зима ушла, весна тут же примчала, все как полагается, согласно расписанию, и никаких чудес. Явилось лето, дождливое, правда, хмурое, но именно оно, а не сразу осень. Листья-травы разрослись чудесно и глубоким зеленым цветом покрыли черноту земли. И опять осень, снова ветер, снова рябина, как всегда — снег…
— Хоть бы снега не стало…
И представьте — растаял, до января земля черна, желта — всюду мертвая трава, нет ей покоя.
— Бывает,- приятель не смущен — было уже и будет, просто циклон, а потом, предсказываю, снова снег, мороз и прочее.
И предсказанное им сбывается. Он и рад и не рад — зима восстанавливает силы, законы подтверждают свое постоянство, причины понятны, ответы найдены… а знака нет.
— Ну как я могу Ему поверить, хоть намекнул бы…
Так он мучает Бога много лет, требует знака и внимания, просит доказательств, верит, не верит, мучается сам — и умирает, опять же как все люди. И снова ничего особенного, ни знака тебе, ни намека — одна печаль. Он лежит холодный, белый, на губах улыбка. Я наклоняюсь к нему:
— Ну, как?.. Что там?… Будь другом, подай какой-нибудь знак, подай!..
Нет, он молчит, тайну соблюдает. А за окном осень, ветер, любимая его рябина — бьется в окно, машет багровыми гроздьями…
………………………………………………………
2.

ПОГОВОРИ СО МНОЙ…

Я в автобусе еду. В центре светло, но людей уже мало. Магазины закрыли, а мест для гуляния мало. Еду. Темные громады… дальше черные улицы поуже, дома пониже… Уплываю, корабль мой мал. Раньше я это любил — там, впереди… Теперь все равно. Узкую нору роет человек. Над всей нашей жизнью нависла ошибка. Каждый вроде бы для чего-то жил… Ну, каждый… он всегда ищет оправдания… Улица, зима, темень, тусклые окна — там тени, кто ест-пьет, кто спит, кто на детей кричит… Еду. Раньше думал — как выбраться из тьмы… Во-он там где-то свет… Покачнулись, стукнуло под колесами — рельсы… будочка, в ней желтоватый огонек… Стой! кто там? кто?… Уплыло, снова темнота… еду. Я думал — есть светлые города, небо… надо только уехать отсюда. Нет, чернота внутри… внутри темнота…
Человек в автобусе. Мы вдвоем. Старик, желтое лицо:
— Поговори со мной…
Я говорить с ним не хочу.
— … мне страшно…
И мне страшно, но не о чем нам говорить, не о чем.
— …я с женой живу… она все по хозяйству… ночью спит… Я лежу. Думаю?… нет, меня качает на волнах… страх меня качает. Умру — что с ней будет… Уходим в темноту. Неужели всегда так было? Ведь верили, улетали к свету… Ты молодой, уезжай отсюда, уезжа-ай… здесь все отравлено… Хочу верить — будет Страшный Суд — всех к ответу… И в это не верю.
— Ты что… так нельзя, старик…
Нагнулся — он уже спит. Нет, нет, нет, на первой же остановке… дальше не поеду, выпустите меня!.. Давно позади огни, город, голоса, песни, смех, небольшие приключения и шалости, даже какие-то успехи, гордость… Под нами нет земли. Оправдания нет… Не надо! пусть это сон — яркий свет в лицо, кто-то треплет за плечо — гражданин, ваш билет!… А, как хорошо! да, билет, конечно билет — вот он, во-о-т… А что со стариком? Лицо белое… улыбается…
-Хорошо тебе? А мне страшно, поговори со мной…
…………………………………………………

Живопись Мигеля (фрагмент)


………………………………………

Могу только сказать, мне трудно вспоминать, и больно.

Наверное потому, намеренно или нет, но я отталкиваю от себя тот момент в прошлом, когда впервые увидел живопись Мигеля. Эта же чистопрудненская квартира, весенний день, светло… Он лежал на диване, притворялся, что спит, а я смотрел.

Ни одного любительского оргалита, даже картонов не было, все холсты. Это сразу вызвало уважение, знаю, сколько с тканью возни. Два десятка холстов, довольно грубо загрунтованных. Люблю, когда видна структура ткани, в случае удачи усиливает ощущение непостижимости, простой ведь материал, грубый лен, на нем краска, пигмент… Потом подсчитал — двенадцать городских пейзажей, три натюрмотра, два портрета. Трудно сравнивать с кем-либо… Нет фигур, только пустынный город, раннее утро, спят еще людишки… Но это литература, людей там в принципе быть не могло, о них забыто.

Картина или пейзаж за окном иногда кажутся итогом всей жизни, это тяжело воспринять. Просыпаешься под утро, подходишь к окну, светает, осень или весна, сыро… рассеивается, струится, мечется, уходит от света холодный легкий дым, вода подернута свинцовым налетом, все молчит… Вот и его картины… они об этом. Мне показалось, что вывернутый наизнанку я сам. Можно много говорить о мастерстве, «хорошо написано» или не очень, но тут уже неважно было, как написано, сразу наповал.

Я часто показываю эти работы, ведь я перед ним большой должник. Из десятка понимающих сильно реагирует один, остальные не отрицают — талант, но вот не знают, на какую полочку поставить, а это беда-а… Им главное, куда-то положить, тогда они спокойны, и удаляются в свои музеи. Искусствоведческий маразм, страсть классифицировать всех, как бабочек на иголочках. И вдруг осечка… не получается…

И не получится, так и должно быть.

Здесь все было просто, ничего особенного. Рассвет в городе, одинокие пустые улицы. Переулки и тупики, глухие убогие подъезды. Брошенные звери. Натянутые до предела нервы. Воплощение крика… Но здесь же рядом — покой, тепло, уют, рожденные неторопливым прочтением простых вещей. Изображения поражают при первом взгляде, еще не затрагивая разум. Внушение непосредственного чувства. То, чего лишены роскошные натюрморты голландцев, но что встречается в их графике, незамысловатых набросках пером и кистью.

При этом я досконально знал город на картинах, родился в нем и вырос, облазил все углы, и все места на городских видах тут же узнавал. Мой Таллин. Наверное, странно считать родиной землю, на которой тебя не хотят знать, приедешь как турист, а через месяц катись обратно! Но чувствовать не запретишь, для меня граница смысла не имеет. Того, что во мне, не отнять никому.

И в то же время эти городские виды потрясли меня, он так их увидел… Не могу описать. Город куда нельзя вернуться. Как он угадал?..

Вспомнил, как однажды шел здесь по круглым скользким камням, ими вымощены узкие улицы центра … Возвращался домой, мне хотелось забыть довольно мерзкую историю, которая только что случилась, попал не туда. В молодости тянулся к авантюрам, к странным людям, темным углам… а потом убегал, исчезал из виду, чтобы наутро обмануть себя — ничего не было… Бывали увлечения опасные, но об этом не хочу говорить, да и сейчас никого не удивишь. И улицы меня успокаивали, все пройдет… Раз в несколько лет я бываю там, тянет, но если разобраться, все равно что ездить на свою могилу.

Как ни живи, если не полный дурак, чем ближе к концу, тем больше жизнь кажется неудачей и поражением, а надежды на нее — выше возможностей. Впрочем, я видел реалистов, смолоду ограничивающих свои пределы. Забавно, они не достигали даже их.

Деревья ли?


………………………………………..
Я не поэт и не эстет, но тут я плавлюсь мгновенно. Может, это деревья?.. Может началось с тех сосен на песчаном обрывчике в Нымме, тогда еще пригороде Таллинна? Обнаженные корни эти… Но если и так, то слишком длинен путь. Никаких явных связей кроме разве самых тайных. Это мерцание — уже не крон, и не веток, и не иголок… — особое состояние вещества на бумаге. Или уже самой бумаги?
Слишком сложно для меня, чтобы объяснить, и слишком тягостно объяснять, оттого и ненавижу объяснения… Но это то, что безусловно в общепринятом смысле бессмысленно, и в то же время наполнено особым, другим смыслом, обращенным непосредственно к ощущениям, что ли…

прием- стиль — взгляд


………………………………………
Хотелось бы, чтобы все наоборот — умный взгляд порождает стиль, за стилем следует прием…
А тут не так — просто монотипия, ее устройство, фактура… и возникло что-то якобы японское. Недаром говорю — «якобы», вся наша любовь к японской культуре она «якобы», потому что стоит на фундаментальном непонимании, на мгновенном касании разных культур. Но вот — возникает якобы сходство, якобы частичка стиля (как русские хайку, да?) — и тут же — он никогда не медлит! — прием, приемчик, банальные фигуры, все уже где-то виденное давным-давно…
Все как-то нечаянно, взял стеклышко, намазал краску, ничего такого не хотел… А может лукавишь?..

абсолютно случайная и слишком личная


……………………………………………………
Есть вещи абсолютно непонятные, и не потому, что они умны, или тонки, или изощренны — это можно было бы понять. Нет, я говорю о вещах инстинктивно отталкиваемых, всем характером, чувством и судьбой, а может и долгим генетическим наследством.
Сегодня я видел как умный худощавый ленинградец, лобастый и очкастый, поэт хороший, даже наверное очень хороший, хотя, на мой вкус, слишком умный… Как он вежливо, слегка дрожащим голоском отвечал двум умным упитанным богатым светским бабам, впрочем, на весьма осторожные вопросы. И я не мог понять, и никогда не пойму, каким ветром его занесло на этот заплеванный экранчик, ЗАЧЕМ, ЗАЧЕМ он это сделал, зачем согласился? Разве он не все сказал в стихах, статьях… Ну, не знаю… на кухнях у друзей?..
Меня тошнило от их осторожного и любопытного прощупывания…
Если по-другому не можешь, лучше вдрызг напиться и лежать в грязной канаве, и молчать… смотреть в небо и молчать.
Есть такая красивая и умная прослойка — якобы интеллигентные буржуа. Когда такая буржуазка протягивает косточку Графу, псу, которого сто раз предавали, гнали отовсюду, били, его бросили хозяева, он годами жил в развалинах, выжил, заматерел… волчьи глаза… Смертельно голодный — он не возьмет из этой ласковой ручонки — я слышал его утробный хрип, от которого отшатывались…
Я всего лишь человек — и не в полной мере, но нечто подобное я все-таки способен еще чувствовать, когда меня спрашивают такие типы — «ну, как ваше творчество?..»
В гр-р-р-р-робу видал!
Не-ет, я на стороне Сезанна, который кричал — «Им меня не закрючить никогда!»
И другой половиной мозга, понимаю, как это, должно быть, выглядит смешно. НО пусть эта смешливая и умная половинка — молчит, не вякает, а то раздавлю как помидор в кулаке.
(Но «Монолог о пути» уже написан — жаль, было бы что добавить)

Монотипии


………………………………………………
Дело это для самых начинающих и самых искушенных, вот так.
Навозить на стеклышке разных пятен, можно акварельных, можно масляных — любых, потом прижать к стеклу лист бумаги… о, тут вариантов миллион — и сухой, и сырой, и тонкий, и гладкий, и шершавый… Это дело совершенно эстетское.
Получается один полноценный (если получается!) отпечаток и два-три кое-каких. Но есть люди, которые именно в этих двух-трех слабых и неполных видят особое удовольствие. Иногда там прорисовываются черт знает какие красоты, да! И тут уж точно, начинается чистое искусство, эстетство, и не дышит в шею ни почва ни судьба…
Зачем, если отпечаток один (ну 2-3), зачем, если случайность выше всякой допустимой для нормальной живописи и графики «нормы?.. Наверное, потому и привлекает. Ловить случай! Но не только, не только… Я говорил про особо изощренных — получаются серьезные вещи, и с темой, и с особым наплывом красок… и многое еще…
А я был не самый начинающий и не больно искушен, и предпочитал монохромные вещи. Всех этих красот, случайностей и деталей-разводов мне хватало и с одной какой-нибудь хотьковской коричневой. А акварели не любил, уж больно растекаются, мне все-таки хотелось УПРАВЛЯТЬ ПРОЦЕССОМ… НАСКОЛЬКО ЭТО ВООБЩЕ возможно в живописи и графике, и в особенности — в этой МОНОТИПИИ.

Ты кто?


………………………………………
— Ты кто?? Ты еще — никто!
— Я — кто!

Написать красиво?


///////////////////////////////////////////////
— Это ничего не значит. Написать умно — почти пустое место, все умны. Написать «ново» — моментально забывается. Написать тонко, свежо — интересно, но мелко. Остро подметить деталь — недолгое удивление.
-Что же важно, в конце концов-то?
— А, ничто… Ну, может только… Нет, не сюжет, это приправа, анимация. Наверное важна тема, узловая тема. Тогда может быть и грубо, коряво, некрасиво. Кто был? — Толстой и Платонов, больше никто. Достоевский!! А раньше? Гоголь! Нет, там были люди — раньше…
— Но ТЕМ раз-два и нет больше?..
— Важен свой взгляд на ТЕМУ. Нет своего взгляда, нет странности, нет прозы.
(из разговора с давно умершим философом и эссеистом А.Ф. г.Обнинск)

Повесть «Белый карлик» (фрагмент)


………………………………………
Да, так вот, событие… Смотрели телек.
Как всегда, разговоры о войне. То лица, искаженные гневом, то по-идиотски задумчивые, то все бандиты, то печалимся о мирных жителях, которых кот наплакал, остальные партизаны… То мириться хотим, то бороться беспощадно, то разговаривать, то никакого вам базара, топить в сортире… Годы проходят, и нет просвета. Нет смелости признаться – не туда попали. Пускай живут как хочется, раскинут свои кланы и роды, тейпы и отряды, имеют по сто жен, судят по своим понятиям… Хватит им за двести лет от нас, хватит! И нам хватит, свои у нас неурядицы и разборки, разве мало простора и беспорядка на родной земле? Пора жить по-человечески – дружелюбно, просто, по карману скудно, заботясь о себе, выращивая детей…
И тут Гриша прерывает мои размышления, довольно наивные, и говорит, указывая на экран:
— Смотри, очередное устроили представление. Жаль парня. И тех, кого он… их тоже жаль. Все сволочи.
Это он о тех, кто все затевает, и с той и с другой стороны. Гриша давно все понял, дольше живет, понемногу просвещает меня. Я тоже кое-что помню, только признаваться не хочу. Признавать, что видел не просто страшное, а нечеловеческое и мерзкое – стыдно, ведь сам замарался, крутился там, старался, может, от страха, может, от дурости, но ведь никуда не делся…
— Смотри, смотри… — Гриша говорит.
И я смотрю в наш занюханный экранчик.
Смотрю – и вижу, Давид за решеткой стоит.
………………………………
Хмурый, давно выросший и даже постаревший, заросший клочковатой с проседью щетиной… Взрослый, многое повидавший человек попался в клетку. Глаза те же, разные глаза. И вообще… как мы узнаем? Непонятно, как, но без сомнения, чудо происходит.
Он не боится, говорит медленно, сквозь зубы – скажет два слова и замолчит. Он не раскаивается, он за свободу, родину и землю… женщин и детей не убивал и не прятался за спины никогда.
Народу море, зал набит, все прут вперед, машут кулаками. Их иногда теснят и удаляют, но вяло и неохотно. Все, все лица горем и ненавистью искажены. Жажда смерти в каждом лице, и ни одного нормального, спокойного…
Каждый заслуживает, чтобы выслушали, пусть ошибался. Может, лучше было бы отложить свободу в долгий ящик, потерпеть, собрать силы и спокойствие, сохранить детей?.. Зачем свобода, если половина народа перебита? Не желаю разбираться, кто прав, кто виноват. Все, кто убивает, виноваты, другого не дано.
Мне бы увидеть его, и чтобы он меня увидел… Хотя бы одно лицо в толпе!.. Чтобы узнал знакомое лицо, не искаженное гневом. Чтобы взгляды встретились. Я поднял бы руку и махнул ему. А он бы узнал – и улыбнулся. Мне сразу бы легче стало. И ему!..
Кивнуть, махнуть рукой – я здесь!
Так нужно, что я слова не могу сказать, дыхание отказало.
И Гриша молчит, смотрит на меня.
………………………………………

Пирамидон


……………………………………………………
«А за двадцать девятым тридцатый февраль покатился
Косорылое время охотно срывается в бред…
И над серым простором… »
…………………………………..
Лет тридцать пять тому назад в Москве, где-то в подвалах, я помню, в центре… но иногда встречали его на Соколе, в старых полуразрушенных домиках… Жил старик, абсолютно лысый, с дочерна загорелым лицом, беззубый, ходил в матросской тельняшке. Его звали Пирамидон. Он сочинял стихи постоянно, говорил стихами, шел по улицам и говорил.
……………………………………..
Завтра снова «косорылое время», и хотя столько лет… и кроме этих строчек ничего… А вот Пирамидона вспомнил. (рисуночек потом возник, разные в нем мотивы смешались)
Наверное, время снова срывается в бред. Тридцатый февраль — не двадцать девятый, это серьезно. Это и есть безвременье, откос, когда странность срывается в пропасть бреда. Так бывало, так уже было. Шел по улице старик — и говорил. А сейчас, кто уверен, — не так?

Жучка (фрагмент из повести «Перебежчик»)


…………………………………….
Сегодня убедился, холод вытеснил всех в подвалы, кончилась пора утренних купаний в листьях. Земля застыла, травинки твердые и ломкие, с белым налетом. Трупное окоченение вызывает тоску. У дома машина, в нее две женщины собирают мусор. Одна средних лет, кряжистая, с грубым красноватым лицом, вторая молодая, бледная и высокая, как глиста после чеснока. Им мешают коты, грязнят землю и пол в подвалах, а запах… В их кучах весь мусор — от людей, этого они видеть не желают. Они считают, что лучше зверей, я сомневаюсь. Я не хочу их слушать, собираю своих. Сначала прибежала Люська, пушистая гусеница на коротких ножках. Люська любит погулять по зимней траве. Бежит и оглядывается, иду ли, а руку протяну — пригибается к земле и жмурится.
Задолго до нее, здесь же в траве сидела Жучка, черная маленькая кошка, кудлатая и дикая. Та же прогнутая спина… От нее пошли все черные. Она исчезла, как многие. Судьба безымянных и забытых трогает меня. Бесит убожество жизни, в которой страдают слабые — звери, люди, не все ли равно. Безмолвное страдание непонимающих выталкивает меня из жизненной колеи, а это опасно, говорит инстинкт… Женщины молча наблюдают, как я разговариваю с кошкой. Я знаю, что они думают обо мне. О моей ненормальности давно талдычат постоянные гонители бездомных зверей, одержимые манией чистоты грязные старухи, они потрясают своими половиками, похожими на тряпки… Истерическое провозглашение чистоты, с обязательным вывешиванием на балконе всего имущества, как белья новобрачной… Сочетание стерильных тряпочек у собственной двери с непролазной грязью за порогом, на огромной ничейной земле. Нет уважения к жизни, только кратковременные привязанности…

Дневной сон


Это кисть, перо, тушь на бумаге, и легкая обработка Фотошопом. Некоторые обобщения, и только.
…………………………………….

Непонятная


………………………………………………
Одна из первых темпер, (70-е) и что-то понравились самому… Деревья наверху! Внизу было ужасно — ярко, глупо и пусто. Но и убрать «низ» невозможно — лишить картинку «источника света»?.. Ради этого «источника» великие художники делали великие глупости, нарушая композицию и даже священные сюжеты!
Тут и сравнивать нечего, картиночка так себе… но хотелось сохранить — и деревья наверху, и дорогу эту, и какие-то непонятные отсветы на обрыве…
Вот и крутился.

На границе


………………………………………………..
Недавно я столкнулся с разговором об «эксперименте» в поэзии. На мой вкус, то был не эксперимент, а нечто за пределами поэзии, и вообще — художественного вкуса. Но теперь так модно это словечко — «эксперимент»…
А позавчера, разбирая старые картинки натолкнулся на эту. Тогда, давно, так и не довел ее — отложил. Казалась грубоватой по цвету (и это ощущение осталось), а главное — картинка кричала, этого не должно быть. Меня так учили, не должна живопись кричать! И это совпадало с моим вкусом. Но именно тогда я спросил у своего учителя — » а нужно ли работать на границах вкуса?» «Да, да, конечно — да.» НО на границе -СОБСТВЕННЫХ пристрастий, привычек, цветовых предпочтений — СВОЕГО вкуса. Речь не шла об общепринятом ВООБЩЕ.
Такие решения или «нерешения» (туда это или сюда смотрит?..) со стороны незаметные — то, что больше всего выбивает из колеи. И не только вкуса — уравновешенной психики.
И вот появился Фотошоп, теперь я могу создавать миллион градаций этого красного, степеней яркости клавиатуры, и всего полузамкнутого круга света, который мне ясен… и неясен. Легче не становится, тот же вопрос меры — места остановки, фиксации соотношений. Просто больше перебор. Но и это, пожалуй, не так — неприменимые варианты не то что моментально — вне времени отбрасываются. Можно, конечно, сказать — «делай ТОЧНО как на холсте у тебя». Мне это не кажется верным путем. Наверное, годится для хороших альбомов живописи, Скира и др. Но на экране… Во-первых, это слайд, на просвет смотрится, во вторых — размеры, в третьих — неизбежные потери из-за малого количества пикселей. В общем, я стремлюсь сохранить вещь в целом, брать близко по цвету, тону — и главное — ВПЕЧАТЛЕНИЕ СОХРАНИТЬ.
В конечном счете, бумага, холст ли, экран ли — тот же вопрос выбора, вопрос внутренней культуры. А ее всегда маловато.
Вопрос не закончен, и, наверное, таким останется. И никто его не решит за меня. Время несколько сдвигает оценки, то стремишься с большему спокойствию, то к нарушению равновесия — ведь это игра настроений и состояний! И все-таки, пределы ее довольно-таки определены: это я. О музыке, главной в картинке. Нет ничего в искусстве более двойственного — исполнение чужого произведения, где так много задано автором — и собственная интерпретация. Насколько прямодушней и проще живопись?.. Только кажется: прямодушие и простота не в искусстве, а в нас, сколько есть, столько есть.

Виртуальный вариант.


……………………………………………….
Я часто позволяю своим картинкам повисеть в чужом доме. На время. Никогда не предлагаю — если просят. Иногда мне их быстро отдают обратно, сами просили, но поняли — слишком груба ткань, изображение агрессивно для интерьера… Современные интерьеры… чтобы стандартенько, и рамочки приличные, а как же…
Но иногда не отдают, стесняются и мучаются. Я прихожу, молча снимаю и уношу, ребенок возвращается в свой дом, пусть не такой красивый, но к своим старым друзьям и игрушкам.
Но бывает, повесят — так, что на погибель. И не сразу-то узнаешь, не каждый день, не каждый месяц заходишь.
Предупреждал ведь, но кто помнит… Иногда от пренебрежения, подумаешь, местный умелец… Но чаще от непонимания. Картина под прямыми солнечными лучами, даже в нашем климате, стареет в 100-200 раз быстрей, чем при рассеянном свете. И, значит, год ей засчитывается за двести лет.
Я пришел через год — и увидел. Говорить было бесполезно, недоумевали, пожимали плечами, «что-то с Вашим маслом…» Мое масло! Холст мог пострадать, но не мое масло!
Меня учил Леонардо! Правда, про лак он тоже много говорил, но я не верил, знаем его лаки, как же…
Она написана тоненько-тоненько, ничего не сделаешь, и не реставратор я!
Дома висит. В ней своя прелесть — столетняя картина среди молодых. Особое выражение осени. Как будто видела она таких осеней… Много было, и просто остановлено время на случайном году. Я пришел, взял, унес — прервал ее собственное течение времени. Вроде бы спас, но… Ту, ее жизнь, остановил. Ну, не знаю, не знаю…
Восстановить не восстановил, но сделал для виртуальности новую картину. Виртуальность, она другая, да, мы немногие сохранившиеся мамонты в ней, как сказал писатель… Но мы не будем громить эту хрупкую посудную лавку, ее временность заслуживает снисхождения :-))
Так что НАТЕ ВАМ — для виртуальности, а ТУ — не дам! Эта вам больше подходит. Пока. Но со временем услышите — придет тайная тоска по старым темным картинкам, она затопит вас как темной водой… Наступит другое время, оно будет чуть более похоже на прежние — наши — времена.

Остров (фрагмент повести)


………………………………………..
— Кем ты хочешь быть сынок?

Теперь уже часто забываю, как его звали, отец и отец, и мать к нему также. Он был намного старше ее, бывший моряк. С ним случилась история, которая описана в книге, или почти такая же, не знаю, и теперь никто уже не узнает, не проверит. Преимущество старости… или печальное достояние?.. – обладание недоказуемыми истинами.

Так вот, отец…

Он лежал в огромной темной комнате, а может, мне казалось, что помещение огромно, так бывает в пещерах, стены прячутся в темноте. Я видел его пальцы. Я избегаю слова “помню”, ведь невозможно говорить о том, чего не помнишь… Да, пальцы видел, они держались за край одеяла, большие, костистые, с очень тонкой прозрачной и гладкой, даже блестящей кожей… шелковистой… они держались за надежную ткань, и поглаживали ее, по рукам пробегала дрожь, или рябь, и снова пальцы вцеплялись в ткань с торопливой решительностью, будто из под него вырывали почву, и он боялся, что не устоит. Руки вели себя как два краба, все время пытались убежать вбок, но были связаны между собой невидимой нитью.

А над руками возвышался его подбородок, массивный, заросший темной щетиной… дальше я не видел, только временами поблескивал один глаз, он ждал ответа. А что я мог ответить – кем можно быть, если я уже есть…

— Так что для тебя важно, сын?

— Я хочу жить на необитаемом Острове.

Руки дернулись и застыли, судорожно ухватив край одеяла.

— Это нельзя, нельзя, дружок. Я понимаю… Но человек с трудом выносит самого себя. Это не профессия, не занятие… Я спрашиваю другое – что тебе нужно от жизни? Сначала выясни это, может, уживешься… лучше, чем я. Надо пытаться…

У него не было сил объяснять. И в то же время в нем чувствовалось нарастающее напряжение, он медленно, но неуклонно раздражался, хотя был смертельно болен и слаб.

— Хочу жить на необитаемом остро…

— Кем ты хочешь стать, быть?

— Жить на необитаемом… Я не хочу быть, я – есть. Я не хочу… Никем.

— Юношеские бредни, — сказала мать, она проявилась из темноты, у изголовья стояла, и наклонившись к блестящему глазу, поправила подушку. – Я зажгу свет.

Отец не ответил, только руки еще крепче ухватились за ткань. Нехотя разгорелся фитилек керосиновой лампы на столике, слева от кровати… если от меня, то слева… и осветилась комната, помещение дома, в котором я жил. Я недаром подчеркиваю это свойство, справа-слева, основанное на простой симметрии нашего тела, два возможных варианта, знаю, как это важно, и сколько трудностей и огорчений возникает, когда один отсчитывает стороны от себя, не беря в расчет другого, а другой великодушно делает уступку и в центр отсчета ставит своего собеседника или друга.

Тогда я упорствовал напрасно, книжные пристрастия и увлечения, не более… они соседствовали со страстным влечением к людям, интересом, и стремлением влиться в общий поток. Но самое удивительное, своя истина была гениально угадана недорослем, хотя не было ни капли искренности, сплошные заблуждения, никакого еще понимания своего несоответствия… но возникло уже предчувствие бесполезности всех усилий соответствовать. Ощущения не обманывают нас.

Подвалы (ЛЧК)


………………………………………….
Подвалы впервые возникли в «ЛЧК» и стали любимой темой. Сочетание свободной изолированной нищей жизни с уютом, теплом, атмосферой человеческого братства.
Как художника, меня привлекало обилие и многообразие источников света, от крошечных свеч-светлячков до каких-то узких проходов, ведущих наверх, на землю. Особая атмосфера жизни в заброшенном городе, где даже власть дошла до полного маразма и всеми забыта и заброшена, и где приволье зверям, и есть еда, потому что людей мало, а на окрестных огородах все еще что-то растет…
Мне говорили — «антиутопия», я говорил — «идиллия». В любой угасающей жизни, я думаю, бывают моменты или целые периоды времени, когда она прекрасна, потому что забыта и заброшена, предоставлена сама себе — и в то же время еще держится внутренними силами, которые не совсем иссякли.

Сны разные бывают…


………………………………………
1
Часам к двум ночи Аркадий, наконец, с робостью подступил со своими вопросами к чужеземному прибору на табуретке. Тот, скривив узкую щель рта, выплюнул желтоватый квадратик плотной бумаги. Ученый схватил его дрожащими руками, поднес к лампе… Ну, негодяй! Мало, видите ли, ему информации, ах, прохвост! Где я тебе возьму… И мстительно щелкнув тумблером, свел питание к минимуму, чтобы жизнь высокомерного отказника чуть теплилась, чтоб не задавался, не вредничал!..
Неудача в борьбе за истину доконала Аркадия, он решил отдохнуть. Взял книгу, которую читал всю жизнь — «Портрет Дориана Грея», раскрыл на случайном месте, лег и пытался осилить страничку. Но попалось отвратительное место — химик растворял убитого художника в кислоте. Тошнотворная химия! Но без нее ни черта…
Чем эта книга привлекала его, может, красотой и точностью языка? или остроумием афоризмов? Нет, художественная сторона его не задевала: он настолько остро впивался в смысл, что все остальное просто не могло быть замечено. Там же, где смысл казался ему туманным, он подозревал наркоманию — усыпление разума. С другими книгами было проще — он читал и откладывал, получив ясное представление о том, что в них хорошо, что плохо, и почему привлекательным кажется главный герой. Здесь же, как он ни старался, не мог понять, чем эта болтовня, пустая, поверхностная, завораживает его?..
Аркадий не дочитал страничку — заснул сидя, скривив шею, и спал так до пяти, потом, проклиная все на свете, согнутый, с застывшим телом и ледяными ногами, перебрался на топчан, стянул с себя часть одежды и замер под пледом.

2

Марк этой ночью видит сон. Подходит к дому, его встречает мать, обнимает… он чувствует ее легкость, сухость, одни кости от нее остались… Они начинают оживленно, как всегда, о политике, о Сталине… «Если б отец знал!..» Перешли на жизнь, и тут же спор: не добиваешься, постоянно в себе… Он чувствует вялость, пытается шутить, она подступает — «взгляни на жизнь, тебя сомнут и не оглянутся, как нас в свое время!..» Он не хочет слышать, так много интересного впереди — идеи, книги, как-нибудь проживу… Она машет рукой — вылитый отец, тоже «как-нибудь»! Негодный вышел сын, мало напора, силы… Он молчит, думает — я еще докажу…
Просыпается, кругом тихо, он в незнакомом доме — большая комната, паркетная пустыня, лунный свет. Почему-то кажется ему — за дверью стоят. Крадется в ледяную переднюю, ветер свищет в щелях, снег на полу. Наклоняется, и видит: в замочной скважине глаз! Так и есть — выследили. Он бесшумно к окну — и там стоят. Сквозит целеустремленность в лицах, утонувших в воротниках, неизбежность в острых колючих носах, бескровных узких губах… Пришли за евреями! Откуда узнали? Дурак, паспорт в кадрах показал! Натягивает брюки, хватает чемоданчик, с которым приехал… что еще? Лист кленовый забыл! Поднимает с пола лист, прячет на груди, тот ломкий, колючий, но сразу понял, не сопротивляется. Теперь к балкону, и всеми силами — вверх! Характерное чувство под ложечкой показало ему, что полетит…
И вдруг на самом краю ужаснулся — как же Аркадий? А разве он… Не знаю. Но ведь Львович! У Пушкина дядя Львович. Спуститься? Глаз не пропустит. К тому же напрасно — старик проснется, как всегда насмешлив, скажет — «зачем мне это, я другой. Сам беги, а я не такой, я им свой». Не скажет, быть не может… Он почувствовал, что совсем один.
Сердце отчаянно прозвонило в колокол — и разбудило.

3

Аркадию под утро еще кое-что приснилось. Едет он в особом вагоне, плацкартном, немецком, что появились недавно и удивляют удобствами — салфетки, у каждого свой свет… Но он знает, что кругом те самые… ну, осужденные, и едем по маршруту, только видимость соблюдаем. С удобствами, но туда же. На третьей, багажной полке шпана, веселится уголовный элемент. Рядом с Аркадием женщина, такая милая, он смотрит — похожа на ту, одну… Они о чем-то начинают разговор, как будто вспоминают друг друга по мелочам, жестам… Он боится, что за новым словом обнаружится ошибка, окажется не она, и внутренним движением подсказывает ей, что говорить. Нет, не подсказывает, а как бы заранее знает, что она должна сказать. Она улыбается, говорит все, что он хочет слышать… Он и доволен, и несчастлив — подозревает, что подстроено им самим — все ее слова!.. И все же радость пересиливает: каждый ответ так его волнует, что он забывает сомнения, и знать не хочет, откуда что берется, и кто в конце той нити…
— Арик!
Этого он не мог предвидеть — забыл, как она его называла, и только теперь вспомнил. У него больше нет сомнений — она! Он ее снова нашел, и теперь уж навсегда.
Ее зовут с третьей полки обычным их языком. Он вскакивает, готов бороться, он крепок был и мог бы продержаться против нескольких. Ну, минуту, что дальше?.. Выхода нет, сейчас посыплются сверху… мат, сверкание заточек…
Нет, сверху спустилась на веревочке колбаса, кусок московской, копченой, твердой, черт его знает, сколько лет не видел. И вот она… медленно отворачивается от него… замедленная съемка… рука протягивается к колбасе… Ее за руку хвать и моментально подняли, там оживление, возня, никакого протеста, негодующих воплей, даже возгласа…
Он хватает пиджачок и вон из вагона. Ему никто ничего — пожалуйста! Выходит в тамбур, колеса гремят, земля несется, черная, уходит из-под ног, убегает, улетает…
Он проснулся — сердцебиение, оттого так бежала, выскальзывала из-под ног земля. Привычным движением нашарил пузырек, покапал в остатки чая — по звуку, так было тихо, что все капли сосчитал, выпил залпом и теперь почувствовал, что мокрый весь. Вытянулся и лежал — не думал.
………………………………………

Юго-Западная


………………………………………….
В С Е _ С Н О В А

Я проснулся и сразу вспомнил, что должен делать. Вскочил и побежал в магазин. Там были разные краски, акварельные и масляные, дорогие и дешевые. Я выбрал самые дешевые. В узкой картонной коробочке лежало шесть кирпичиков: красный, желтый, синий, зеленый, коричневый. И, конечно, черный. Я всегда любил этот цвет, он все остальные в себя вобрал — и молчит… Принес коробочку, и кисть, запер дверь, сел за стол, а бумага у меня была.
Мне было так интересно, что я даже забыл — ведь раньше не получалось. Особенно в детстве. Все рисовали помидор, в первом классе, а я сразу понял, что мне его никогда таким вот, живым, не изобразить… А недавно я был на Севере, и совсем случайно взял в руки цветные мелки…
Мы сидели в лодке, передо мной был высокий берег — зеленое, синее, красное… и я случайно, можно сказать, от скуки. решил нарисовать все, что вижу. Оказалось просто и легко, будто всю жизнь только этим и занимался, и даже воздух, холодный и прозрачный, получился у меня. Я, конечно, все изменил, потому что некоторые пятна мне не понравились, и мелки совсем другого цвета, чем трава и земля, но все равно вышло отлично… На следующий день я уехал, а утром тут же побежал за красками, мелки были не мои, но это к делу не относится.
Я бежал домой с красками и думал. Я был уверен теперь, что получится. Вернее, что бы ни получилось, мне все равно понравится, я знал. Мне столько нужно нарисовать! Ведь я много лет смотрел, видел, и ничего не рисовал. Зато, оказывается, все запомнил. И вот сел за стол, взял кисточку…
Деревья, конечно! Я помню ту дорогу, это было давно, сумрак разливался постепенно, а впереди маячил огонек. Мы шли целый день, и, наконец, пришли… И другую дорогу помню — в горах, она упиралась в небо, с одной стороны обрыв, с другой фиолетовые цветы… Маленькие домишки — и река, она синяя, в окнах желтые огни, деревья, конечно, красные, небо почти черное… Потом желтый ослепительный свет из-под земли, синий асфальт, черные лужи — вход в метро… И еще — окно, за которым свет, занавески, цветок, он красный…
Я рисовал одну картинку за другой — вырывал листочки из детского альбома, и начинал новые картинки. Я смотрел на то, что сделал, и все, все нравилось мне. Никогда до этого мне не удавалось вот так — взяться за дело с самого начала и довести до конца. Я занимался интересными вещами, и трудными, но все время кто-то начинал раньше меня, умный и старше, потом другой, моложе и быстрей, выхватывал дело из моих рук, бежал дальше… «Чего же ты хочешь, — мне говорили, — настоящие дела бесконечны. Вот наука — каждый открывает кусочек истины, это прекрасно…» И печально, я думал, потому что не видно, что же я сделал сам, целиком, где же моя вещь, в которой я, как в зеркале, был бы отражен…
Кругом было тихо-тихо, я как будто оглох. А потом вдруг слышу странный звук, непонятно откуда. Оглянулся — и понял: это я дышу, это мое дыхание в тишине.
Оказывается, я занимался не своим делом. Мне было интересно — в начале, а потом я стал уставать. Не потому, что больше не было сил, а просто не видел, что же я сделал своего — все кусочки, кусочки… Чего же ты хочешь, я думал, наука велика, как всякое настоящее дело, ты делаешь часть, другой свою, и так складывается общая картина, знание о мире, в котором живут все. Он для всех одинаков, этот мир, со своими законами, он был и будет, даже если мы исчезнем, думающие существа…
И тут я понял — с меня хватит, больше не хочу! Что-то я узнал об этом, общем для всех, мире, а теперь хочу свою жизнь понять. Она не часть, она — целое. Она совсем другой мир, по-другому устроена, в ней свои законы. В ней все личное, и даже общее становится особенным, перестает принадлежать всем. Я родился, живу, и умру — сам, один, и значит, делаю свое единственное дело, и все в моей жизни тоже должно быть сделано мной, от начала и до конца. Ну, конечно, не каждый стол и стул, я главное имею в виду… А наука занимала все мое время, всю жизнь, мне некогда стало думать о себе, и выражать свои чувства на своем языке. Я чувствовал, что такой язык есть. И теперь нашел его. В этих картинках все мое, вот главное. И значит, я буду рисовать, это и есть моя жизнь.
Все эти мысли были смутными, неясными, многие пришли позже, а тогда мной завладела одна большая радость — вот, что, оказывается, я могу. И все началось снова. Мне было тридцать семь лет.

Значок


…………………………………………
Е.И. всегда говорил мне — в рисунке должно быть что-то от значка, иероглифа. Нет, нет, не «тайный смысл» или подобная чепуха! Должна быть особая лаконичность — ничего лишнего, и в то же время ДОСТАТОЧНО — для выражения того, что ЭТОТ лист может выразить.
Только ученик, я старался.

Тема и материал


………………………………………….
Я редко брался за эту тему. Иногда копировал, делал рисунки с живописи. Рубенсовские «снятия с креста» меня раздражали — мускулистые тела, красоты тканей… У Рембрандта проще и страшней. Тяжелые композиции, корявые тела, грязь у подножия…
……………….
В этом наброске (только набросок!) меня «повел материал. Наждачная бумага! На ней прекрасно работают цветные карандаши (и стачиваются тоже прекрасно). Потом узнал, что не я, конечно, изобрел этот способ, в частности, такие наброски делал армянский художник Аветисян.
Где-то есть у меня еще… поискать бы надо …

Friend


…………………………………………………….
Этой фотографии лет 85, не меньше. Я знаю, что это друг моего отца. Даже имени не помню, в памяти не осталось. Но я часто смотрю на эту фотографию. Кое-что я знаю. Он очень рано умер. Отец говорил, что больше такого друга у него в жизни не было.

Спасибо понимающим.


……………………………………………..
Я больше не размещаю свои тексты в Сетевой Словесности.

Мои адреса:
dan@vega.protres.ru
Я почти всегда на связи, и отвечаю на письма быстро.
……………………………………
www.periscope.ru
Мой альманах «Перископ», он будет реорганизован, чтобы легче было найти тексты и картинки.
………………………………………………
http://www.design-sochi.com/guestbook/index.php4?book=dan
Это гостевая книга в Перископе, она подзаброшена, я постараюсь ее восстановить.
………………………………………………
http://www.livejournal.com/users/danmarkovich/
А это мое место в Livejournal (ЖЖ)
Все мои тексты и картинки открыты всем.
…………………………………………………