
………………………………………..

………………………………………..

…………………………………….

……………………………
Ничего нельзя делать от противного. Особенно, если противное — очень противно…
Ел кашу и вспомнил, больше 20 лет с тех пор прошло…
Тоже ел кашу, ко мне пришли в мастерскую. Петр Петрович, искусствовед, привел знатного деятеля, московского, который «ориентировал художников», так он о себе говорил. Я хотел выставить свои пастели, они не были яркими, я любил темные картинки, но цвет насыщенный. И вот вижу, деятеля корчит, он не только в лице изменился, но и вся фигура претерпевает драстические, как говорил мой знакомый болгарин, превращения…
Приблизил морду к одной из картинок, хочет что-то сказать…
Наконец, вымолвил — «что-то французское…»
Тогда это было высшее неодобрение. К тому же, на нашем жаргоне евреев называли иногда французами, так, шутя…
— А я француз и есть, — говорю не совсем серьезно.
Петр Петрович был деятель от живописи, который в день похорон Сталина решал, кому из художников можно его писать, а кому и подходить не следует. Но он был незлой человек, и с нерастраченными живописными способностями, вернее, с испорченными подхалимной живописью… но не было уже в те годы в нем злости, он всю порастратил куда раньше…
-Но это же самодеятельность, самодеятельность… — он говорит, и под ручку увел деятеля…
А геркулес тогда хуже был, с шелушками. А еще раньше, сразу после войны, я эту кашу вообще ненавидел, ешь — и отплевываешься, острые такие…

……………………
Если нельзя фальсифицировать историю «во вред» отечеству, то можно «в пользу»?
Я когда-то написал Фалину, был такой деятель, что существуют тайные протоколы к договору, подписанному Риббентропом и Молотовым. Он, все прекрасно зная, написал мне длинное письмо, в котором уверял, что это сплошная ложь…
Он еще жив, я видел — злобный старик, в какую пользу он и ему подобные будут теперь фальсифицировать?

………………
Кошку не заставишь позировать, это относится и к вещам, хотя и говорят ошибочно — «still life»…
Рильке прав, великая русская литература сильно придавила русскую живопись, потом она вылезла, но с опозданием, Франц Марк уже искупал своего красного коня… А потом живопись толстой задницей придавила литература, очищенная от искусства — мифическая идеология… «Белая береза», белая головка, белая горячка…
Интересно, что эта черта — высунув язык бежать за трамваем, — прочна во всем, и в политике, и в социальной жизни, и в искусстве…

………..
Откуда взялось это словечко, не знаю. В переводе — звук падающей капли, и если человек — зануда…
Взялось — и всё, пристало!
Не люблю сумасшествия напоказ, продуманного «сюра», мастеровитого эксгибициониста Дали, влюбленного в собственные экскременты…
Люблю легкий сдвиг, который в голове, в глубине глаза… Легкий такой дрип… Когда действительность чуть сдвигается, только начинает плавиться…

………..
Бессмертие без умирания — жвачка, многократно отрыгиваешь, и снова жуешь…
Некоторым уже в двадцать делать нечего, ну, а к семидесяти… мало кто способен сказать новое…

……………
Масяня поняла, что других кошек ТОЖЕ любят, а это для нее невыносимо. Особенно эта новая бесстыдная красотка Лиза… так и липнет к хозяину…
Ну. есть такие личности, и лучше с ними не спорить, ни в чем не убеждать.
Лучше погладить, и сказать на ушко — «ты самая красивая, самая умная, ты лучше всех…»
И дать кусочек фарша, так, чтобы другие не видели.
Извините, все смотрящие и читающие, комменты отключены.
Я попрежнему кидаю сюда каждый день что-нибудь из текущего, это уже стало привычкой.
Более тщательно выполненные работы. если изо- — то в Фотодоме, если из прозы — то в журнале Ю.А.Кувалдина или в Перископе.
Как Вы наверное поняли, я человек не общественный, не публичный, скорей уж асоциальный, это помогает мне жить в обществе, в среде, довольно мне неприятной, почти ничего о ней не зная, но давно уже убедившись, что она меня не интересует, какая есть, почти на все сто 🙂
Меня интересуют те процессы. которые происходят в нас, связаны с творчеством, познанием, с восприятием глубоких и интересных вещей в искусстве, с взаимодействием нас с остальным живым миром, и не интересует «кухня» жизни, чихания и кривлянья ради выживания и комфорта.
Но я за сообщество людей, которые формируются спонтанно, незаметно, собирается вокруг картинок, книг, это всегда было, и будет. Но я всегда был за беседы личные, с глазу на глаз, и поэтому публичная сторона ЖЖ меня часто тяготила, я старался перевести всё на разговоры на «один на один».
Теперь я, пожалуй, созрел для этого вполне. У меня есть адреса электронной почты, один из них указан в ЖЖ. С удовольствием отвечаю на личные письма.
Будьте здоровы. Будем продолжать. Д.М.

………..
Пастель на прессованном картоне. Начало 80-х.
Почти все искусство — подсовывание зрителю/читателю костылей, явное или завуалированное, а когда этого не делают, а вещи просты настолько, насколько просты, и сложны, насколько это может сам автор представить, понять и выдержать, то это искусство для прокаженных, для лепрозория натур, которым в любой жизни места почти нет, они не занимаются выживанием. И только их имеет смысл — иметь в виду, только эта ошибка — простительная… потому что на самом деле никого не следует «иметь в виду». Не стоит беспокоиться о незримом сообществе людей, которое само образуется, иногда веками, вокруг картины или книги; мог ли знать Дефо, что в двадцатом веке мальчик будет читать про его Робинзона, а потом придет к своему острову — нет, и не надо, просто — это так, и хорошо.
Два подхода к «вещевым ансамблям»(натюрмортам), которые, в сущности, ничем не отличаются от ансамблей из человеческих фигур и лиц.
Первый — полностью «постановочный», в котором сначала вся случайность исключается, а потом, если хватает сил и способностей, якобы небрежно вбрасывается, имитация случая. В одном из пределов его — идиотизм «гламура», когда в безвоздушном пространстве, вычищенном, выглаженном — никаком, висят вещички, непонятно откуда взявшиеся. Иногда с культурно-историческим «подтекстом», «под старину» и все такое. Лакировочно-открыточный подход, от которого за версту веет коммерцией.
И второй — когда ничего не ставится вообще, а в хаосе вещей, лиц, среди грязи, небрежности жизни выискивается выразительность и лаконизм нескольких вещей, каждая из которых — лицо случая и предистории, и они, оказавшись случайно вместе, что-то могут друг другу сказать. Выискивание чуда, и если удается, то высший класс. Но чаще приходится просить помощи у Случая… и помогать ему легкими щелчками, что-то чуть-чуть подвигая, удаляя…


……………………..

………..
— … когда вы измельчаете, выродитесь, и будете карликами беззубыми бегать по лесам в поисках пищи, мы вам припомним… 🙂
Неправда, червей я жалею не больше, чем людей — также; хотя они полезней для земли, но видовой шовинизм все-таки существует, куда денешься, он уравнивает восприятие видов… :-))

…………
«… безумствуйте, кому охота…»

…………
Вот он, идет, идет твой Хокусай!

………..
Одно утешение — прибежал бродяжка Шнурок, с ним погрустить можно…

…………
Все глаза проглядела кошка, ждет своего ненаглядного Хокусая…

////////////////
Загрустил котик — не взяли в Букер…
Десять тонн салаки проплыли мимо!
Потеря невосполнимая, скорблю вместе с ним.
Чем утешить кота…
— О тебе прочтут через тридцать лет, — говорю, — а может через сто! Как про Феликса, а он давно в земле, на берегу Оки лежит…
— Ну, ты дура-а-к,- он мне в ответ. — Ну, хотя бы сухой отравы дай!


…………………….
Обычное утро, ждем еды…

В природе, натуре и культуре, я уж не говорю о людях, все сначала расцветает, вырастает, а потом постепенно или быстро — портится, засыхает, разлагается на части, даже не совсем аппетитные. И с этим стоит смириться, а не лезть на рожон, не биться головой об стенку, не ломиться в дверь, которой нет. Есть люди, народы, страны, культуры, которых надолго хватает, например, возьмите Китай — там есть эпохи целые, сотни лет, и в них тысячи замечательных художников, поэтов было, и никто их не затаптывал, не забывал… до последнего времени, конечно. А есть страны, народы… и люди тоже, и люди… которым слаще самоуничтожение, они считают, что таким способом развиваются — забыв о прошлом и даже уничтожив его… Это отзывается, не прощает: слой таких культур тонок, а люди и память о них — недолговечны. Не скрою, я о России говорю, в частности о ней. Все-таки, я приехал в нее в 23 года из другой страны, хотя и говорили тогда, что это не так… и многому здесь научился, и многое полюбил. А многое ненавидел, и меньше этого, ненавистного, не стало, оно только немного изменилось, характер насилия и манипуляции людьми стал более изощренным… Когда-то строки Мандельштама про «люблю эту бедную землю потому что другой не видал» меня задевали, теперь я их лучше понимать стал. Время и история не учат, есть, видимо, историческая судьба из миллиона обстоятельств и тысяч лет. Никогда не любил свойство всегда выбирать для себя самое-самое лучшее, оно неприятно мне. Чаще всего выбирают то, чем я никогда ни заниматься, ни интересоваться не хотел…
Исчезли страны, народы, целые цивилизации, уж не говорю об отдельных людях, травах, растениях — из них получилась нефть, которую мы так любим сжигать. И мы исчезнем. Поэтому, пока живые, желательно сделать лучшее, на что способен, а это не уютный домик, и не теплая постелька — просто не так воспитан: это достижения творческого духа, и только.
Вот и всё, что я Вам хотел сказать в пять часов утра, ни с кем не споря.

…………………..
Собственность Александра Ефимовича Снопкова (Москва). Написан в 1979 году примерно. Когда спрашивают, кто это, я говорю — «мужской…». На самом деле автопортрет. То есть, начал писать с изображения в зеркале. Но потом возникли сложности с черепом, я увлекся созиданием формы, и забыл в зеркало поглядывать. Дальше — больше… Потом я понял, что мне лучше писать себя по памяти. «Хочешь взять что-то из натуры — бери. А потом прикрой ее платочком» — сказал мне как-то один хороший художник. И был прав, я потом понял. А портреты лучше никак не называть, а то будут говорить — «не похож…» Но одна рука точно моя, какая — не скажу, зрителю знать не обязательно.
Мне сказал тогда мой учитель — «брось высчитывать расстояния между глазами… еще линейку возьми… Анатомия?.. — зачем она тебе?..»
И действительно, анатомию я знал так, что ночью разбуди, и все дырки в височной кости отбарабаню на чистейшей латыни… Нас ведь учил настоящий латинист, «жирный Ханс» (rasva Hans), а правую кость от левой отличить — делом чести было…
И ничуть мне это не помогало, и я понял, что не в анатомии вовсе дело…
Прошло время, и постепенно написать «похоже» перестало быть моим кошмаром, и стало вполне достижимым — само. Если посидеть лишний час, постараться. Только занятие это — глупое, глядя на картинки Сутина я это понял, наконец. Если кто-то тебе говорит, даже уважаемый художник, то это полдела, — надо самому дойти…
Хотя, наверное, не само пришло, просто писал по 10-12 часов в день, и что-то во мне отачивалось этим усилием. Как сказал Миша Рогинский — «могу написать похоже… если захочу…» Просто в этом нет задачи для художника, а обнаружить для себя настоящие задачи — куда сложней. Способность «сделать похоже» приходит — ИСПОДВОЛЬ, на пути других задач. А о них писать… уж совсем не стоит.

////////////////////////////////////
Не слишком ли навязчиво хозяева ЖЖ предлагают общаться?
///////////////////////////////
…
размещение человека в определенном куске пространства имеет особую силу и значение, с этим никто не спорит, не осмеливается, как c общепринятой истиной. Редко случается, что все согласны и сходятся на одном и том же, такие истины имеют особую силу и значение. Вот истина – каждый сидит в определенном куске пространства, владеет своим местом, оно не может быть занято другим лицом, или предметом, или деревом, или даже травой, а когда умирает, то прорастает – травой, деревьями.. Признак смерти – прорастание, не такой уж плохой признак. Он относится даже к текучим и непостоянным существам, как вода, даже ее возможность перемещаться и освобождаться не безграничны. Когда умирает, она цветет, чего не скажешь о наших телах… Но поскольку вода быстро меняется, о ней трудно говорить. Если же говорить о деревьях, то все они имеют корни и растут из своего места. В частности те, которые я знал. Они почти вечны, по сравнению с нами, поэтому дружба с деревьями имеет большое значение для меня.
Мне было лет десять, я оставлял записки в стволах деревьев самому себе, будто предвидел пропасть, исчезновение, Остров… может, чувствовал, что встретить самого себя особенно нужно, когда понимаешь, что больше никого не встретишь. Нужно хотя бы встретить самого себя, прежде, чем упасть в траву, стать листом – свободным и безродным, не помнящим начала, не боящимся конца, чтобы снова возродиться… Так будет всегда, и незачем бояться…
Я писал записки, теперь бы их найти, пусть в них ничего, кроме,
«Я, РОБИН, СЫН РОБИНА, здесь был.»
Это важно, потому что прошлого нигде нет, и если не найдешь его в себе или другом живом теле, то непрерывность прервется, прекратится, распадется на миги, мгновения, листья, травинки, стволы, комья земли, их бросают на крышку… на тот короткий стук, хруст, плавающую в воздухе ноту, смешанную с особым запахом… Важно, что запах и звук смешиваются в пространстве… Но если оставишь память о себе в живом теле, ведь дерево – живое тело, и даже найдешь эти стволы, те несколько деревьев в пригороде, у моря, то что?.. Смогу только смотреть на них, носящих мою тайну. Но, может, в этом тоже какой-то смысл, трудная горечь, своя правда – и есть, и недостижимо?..
Я оставлял памятные записки в стволах, аккуратно вырезал куски коры, перочинным ножом, это были невысокие прибалтийские сосны… сочилась прозрачная смола… отодвигал ее и резал дальше, врезался во влажную живую ткань… доходил до белой блестящей, скользкой сердцевины, и в ямку вкладывал бумажку со своими письменами, потом покрывал сверху кусочками отскобленной ткани, заново накладывал кору, перочинным ножом, рукояткой придавливал, придавливал, кора приклеивалась смолой… на следующий день проверял, и часто не мог даже найти того места на стволе, или находил крошечные капли смолы, расположенные по границам прямоугольника. Способность деревьев забывать всегда меня завораживала, также как способность травы, примятой, раздавленной, подниматься, выпрямляться, снова жить, шуметь о чем-то своем…
Деревья эти выросли, и живы, я уверен. И я еще не исчез.
…………………..
Многое вспомнил, и про записки, и про деревья, и про мелкие события… почти все слова Халфина, обращенные ко мне, их было немного…
Нет, не все, был у нас еще один разговор, вернее, встреча, потому что он говорить не мог, а мне не о чем было, и так все ясно. Некоторые картины обходишь за три версты, но без них история неполная. Придется…
Помните? Я обошел Алима, вышел из помещения на яркий воздух и ушел, и больше никогда не встречал его. Далее все верно, но я не ушел сразу, вышел в двор и остановился. За углом одноэтажный домик, морг, и там лежал Халфин, я знал это, и не мог уйти. И увидеть страшно, и уйти невозможно тоже. Разумом я это дело понять не мог, и теперь не понимаю, а вот чувствовал, что уйти нельзя. Разум говорил мне, что мертвое тело, труп, все уже решилось, не на что смотреть — и ни с места. Не успел он умереть, как его теория дала о себе знать: я думал одно, а чувствовал другое, и должен был выбрать, но выбор произошел раньше, чем я это осознал. Ничего не решив, я стал медленно двигаться к углу здания, меня притягивала туда неодолимая сила.
Тяжелые двери, обитые жестью, каменный пол, бетонные стены, пустота, табуретка, на ней старик, носом в газету, за его спиной широкие двери в холодильник.
— Родственник, что ли?..
— Ну, да…
— Значит, один ты у него был.
У стен столы, на них лежали тела, покрытые простынями, десять или двенадцать столов, а один стоял посредине помещения, и я знал, что на нем лежит Халфин, именно на нем!.. И, действительно, старик подвел меня к этому столу, только скорей, говорит, а то воспаление легких схватишь. Он в телогрейке, а я в тонкой куртке, но не чувствовал, какой там мороз.
Взял краешек простыни и отодвинул. И увидел лицо, синеватое, худое, с резко торчащим носом. Это был не он. Не мог быть он, ничего общего. Я стал медленно сдвигать простыню, мне было трудно, я боялся. В один момент я хотел все бросить и уйти, выйти на осенний прохладный воздух и навсегда забыть. В моих действиях не было ничего разумного, ничего справедливого, они не были нужны никому, Халфину уж точно, а мне… почему-то нужны. Я должен был побыть с ним, хотя бы миг, и объяснить это не мог, и не могу. Лицо было не его, жизнь вытекла, осталось серая непримечательная тень, контур лица. И дальше все также — чужое, худая грудь… руки… Над руками он основательно потрудился… Нет, не знаю насчет смысла. В таких случаях иногда говорят «проститься», я не верю.
Если б я умел говорить с ним, то обязательно спросил бы:
— Зачем?.. стоило ли из-за этих стеклышек?..
А он, если б мог ответить, пожал бы плечами:
— Стоило — не стоило… как это можно сосчитать?.. на каких весах взвесить?.. И не в этом дело…
Вот именно, вовсе не в этом, в конце концов, наработал бы снова, ведь идея жива… Как могли так с ним поступить?.. Он не смог этого понять. Гордый человек, тонкий, нежный, одинокий… и оказался непоправимо сломлен. Все кругом ползали, а он не захотел. Говорят, время такое было… А другого не было, и нет.
Может, бредни, выдумки мои, не знаю…
Я не умел разговаривать с тенью, мне надо было увидеть. Я увидел. Ушел. Потом старался забыть. Забывал… Так и не забыл.
Один мой старый приятель как-то признался – «лучше всего я сочиняю экспромтом на темы, в которых ни черта не понимаю…» Он был с юмором, но не врал. Давно было, я тогда еще не рисовал. Как вспоминаются слова, вроде забытые?.. Нужен намек. Картинка, слово, или звук знакомый… И разом всплывают. Вроде, незначительные слова, события… Но, думаю, важные, иначе зачем бы так, — сразу, целиком проступают… Как изображение на фотобумаге. Мы часто с ним печатали фотографии. Напряженное молчание в темноте, красный фонарик в углу, и в ванночке перед нами чернеет, проявляется – картинка. На ней небольшое событие, или дерево, кусочек двора, где он жил… Неважно, что возникает, сам процесс важней. Много фотографировали, проявляли пленку, печатали фотографии… Он вырос, и стал говорить экспромтом на незнакомые темы. Стихи писал. Но недолго прожил, до сорока, его тема прервалась. А я сначала лет двадцать гулял, пробовал темы разные, пока к своим не пришел. Или так кажется… Наверное, оттого моя жизнь длинней, на те самые двадцать пять, что нас разделяют. И расстояние все увеличивается… Желание обладать вещами трудно понять, другое дело – время, особая субстанция; жадность ко времени понятна. Получаем не крупными купюрами – мелочью минут и дней… Существуют картинки, сценки, слова, события, лица, способные соединять разорванные нити, сращивать концы. Занятие фотографией, химическое таинство, важным оказалось. Когда начал писать рассказики, тут же вспомнилась темнота и тишина в ванной комнате… Наверное, дом как стоял, так и стоит, а смотреть не хочу. Вход во двор через круглую арку, низкий проход во двор, мощеный плотно вбитыми в землю круглыми камнями… Мама говорила, никто теперь не умеет эти камни вбивать плотно, надежно. А я думал, неужели, это же так просто… А потом вопрос сам решился — перестали камнями улицы мостить, наверное, потому что не осталось мастеров. А может наоборот, все полюбили ровный скучноватый асфальт, а разные по цвету и форме камни раздражать начали…
Так многие вопросы в жизни решаются, их обходят и забывают. Но это обман, они снова всплывают, только в иной форме, и все равно приходится решать… Фотки утром посмотрим… Но иногда не успевали, опаздывали в школу. Я жил рядом на другой улице, близко, если через дворы, через два забора, в них дыры. Он всегда опаздывал. Мы жили у моря. Прибалтика, ветер никогда теплым не бывает. Я мерз, злился, ждал его… Он все равно появлялся неожиданно, переводил дух, и говорил – «опять я фотографии забыл снять… мать будет ругаться.» Его часто ругали, он школу не любил. Все умел делать руками, в технике разбирался, быстро соображал, но школу терпеть не мог, был двоечником. А я никогда не думал, люблю — не люблю… знал, что надо, и всё. Наверное, тоже не любил, слишком громко, толкотня, постоянно приходится говорить и отбиваться… Зато мы играли в фантики. Откуда только брались эти бумажки… От очень дорогих конфет! Но это я сейчас удивляюсь, а тогда мне и в голову не приходило — кто-то ведь ел эти конфеты! После войны!.. Нам с другом матери приносили подушечки, голые конфетки, иногда с блестящими красными и розовыми полосками, иногда обсыпанные коричневым порошком, кофе с сахаром или даже какао. Мы сначала обсасывали конфетки, и только потом жевали. Вернее, он жевал, а я – долго сосал, до-о-лго… Никогда не жевал… Наверное, потому он стал поэтом, а я еле-еле выкарабкался из своих зарослей… и никогда стихов не писал, никогда… А теперь уж… старики не пишут их, известное дело…
Мы шли в школу, рядом музыка, почти всегда с нами. Утром по радиоточке всегда классика, играли оркестры… Это сейчас все поют и поют, умеют — не умеют… а тогда даже на концертах старались чередовать голоса с играющими музыку людьми. Мы шли, и с нами была одна мелодия. Почти каждый день. Или теперь так кажется? Неважно, когда что-то интересное рисуешь или пишешь, всегда преувеличиваешь, а как же!.. Я спрашивал у мамы, что это, она говорит – Болеро, был такой композитор Равель. А почему она повторяется, на месте толчется? Мама усмехалась, ну, не совсем на месте, но я не знаю, зачем он это, действительно, написал, одна мелодия сто лет. Не сто, конечно, но всю дорогу продолжалась. Я эти дома, заборы, камни на дороге, тротуары, садики, дворики, которые в сумерках еле видны, до сих пор помню. Хотя мы даже не смотрели, думали и редко говорили. Тогда дети были другими… послевоенные дети. А может кажется, никогда не знаешь, как на самом деле. Только слышу – болеро, и мы идем, идем, идем в школу… Болеро как жизнь. Одна и та же тема, а рост, развитие только усложнение оркестровки. И жизнь как Болеро, только в конце неясность ожидает. То ли обрыв на вершине усложнения, то ли снова все просто — кончается как началось…

…………
(набросок, фрагмент)

…………….
помягче цвет, по настроению 🙂
(отличается от оригинала на холсте)

……………………………………
Я НЕ БОЮСЬ…
Вечером пришла мама, Алик, пора домой.
Мы пришли, в наших комнатках пусто, тихо, пахнет больницей.
Я хотел спросить, где Фанни, но молчал.
Мы поужинали. Она говорит, сядем на диванчик. Сели, она обняла меня:
Алик, мы вдвоем остались.
Она больше не плачет.
Алик, теперь ты станешь взрослым, детство кончилось, Алик. Прости, так получилось, ужасно повернулась жизнь. Мы не сумели, Алик. Мы хотели, чтобы у тебя, как у нас в детстве, но тогда другое время было.
Какое?
Когда мне было столько, сколько тебе… Мирная жизнь. Свой дом. Большая семья. Тихий чистый город Таллин, море, парк у моря, все, что мы с папой любили. Могли прочитать любую книгу, пойти в ресторан и вкусно поесть. Потом идти ночью домой по тихим улицам и не бояться. Наши знакомые все работали, но по воскресным мы ездили на дачу, или к морю. На маленьком поезде в Пярну… есть такой курортный городишко, там плавали, фотографировались. У нас была большая собака, черная овчарка Джек. Где он? Как подумаю, он один на улице, бомбы, за что ему? В один день все кончилось, мы бежали. В страну, которую любили издалека, мы говорили на ее языке. Русском. Мы и не знали другого языка, даже бабушка не знала. Ждали Россию, любили ее. Она пришла к нам перед самой войной, это была страшная Россия, совсем другая… А потом большая война, мы выжили, но наши знакомые и родственники погибли. Но мы вернулись. Помнишь, папа сказал — пойдем к морю. Мы вернулись. Мы думали, все станет на места, жизнь восстановится. Мы верили. Старались. Не получилось. Ничто не вернулось. Папе досталось больше нас, он не выдержал, умер. Теперь умерла моя мама. Она была особенной женщиной. Тяжелой, невыносимой. Но сильной, умной. Она потеряла смысл жизни, умерли те, кого она любила больше всего — сыновья.
А ты?
Мы были слишком похожи, это мешает. Но когда она умирала… Она сказала, что любит нас, и мы должны выжить. Ты должен выучиться, стать разумным. Не трусом. Иначе все потеряет смысл, совсем. Это она сказала. Смысл в том, чтобы у тебя получилось. Главное, не бойся, мы выдержим, только не бойся.
Я вижу, она сама боится.
Я не боюсь, мы выживем, и будем жить долго, вот увидишь.
Началась моя взрослая жизнь, мне было почти двенадцать лет.
http://nashaulitsa.narod.ru/Dan-More.htm (Вся повесть: в журнале Ю.А.Кувалдина)
http://www.periscope.ru/sledfinal.htm (В моем альманахе «Перископ»
…………………………………………..
ОЛЬГА И СИЛЬВИЯ
Утром мы с мамой пошли за хлебом, на углу хлебная лавочка была, она говорит, заодно посмотрим, как там…
У подъезда стоит женщина с метлой, наверное, дворничиха. Мама остановилась и говорит — Ольга, что было то было, давайте не ссориться больше, вам не нравится, но мы вернулись. У нас нет зла, пусть эти вещи…
Какие вещи, дворничиха говорит, она не старая высокая женщина, видно, очень сильная, метла в большой руке. Она больше мамы в два раза, я испугался, вдруг стукнет метлой… Какие вещи, все продано, проедено, мы выжить хотели, у меня дети.
И даже прибавился один ребенок, мама говорит.
Ну, и что, у меня немец жил, офицер, потом его убили, когда русские бомбили город. Они весь центр на кусочки разнесли, а немцы ни дома не тронули. А ребенок не при чем.
Мама ничего не сказала, потом говорит, зачем же чужое брать.
Я родилась в подвале, в нем умру, мы хоть пару лет пожили на воздухе, в сухости, кто мог знать, что русские победят, а их евреи вернутся.
Не все, не все, сказала мама, осталось немного.
Она отвернулась и пошла, слезы по щекам льются.
Я за ней, а тетка стоять осталась, я понял, это она занимала бабкину квартиру.
Маме ничего не говори, сказала мама, ты большой мальчик, должен понимать.
Улица оказалась короткой. Сначала лесопилка, дом низенький но широкий, стены из больших камней, серых, неровных, мама говорит, их выкапывают за городом из земли. Потом несколько деревянных домиков, и поперек нашей идет другая улица, Томпи, она тоже, как наша, в круглых камнях, вбитых в землю, ходить по ним трудно, зато такая дорога вечная, мама говорит, раньше умели делать простые вещи, а теперь подавай асфальт, он ровней, зато каждый год чинить приходится.
В конце нашей улицы стоит желтый домик деревянный, вход со двора, там крыльцо, над ним вывеска, по-русски написано ХЛЕБ и еще одно слово непонятное, это по-эстонски хлеб. Мы вошли, там деревянный пол, все деревянное, блестит, чисто и светло. Было несколько человек, они разговаривали с продавщицей, низенькой толстой женщиной с белыми кудряшками, она все время смеялась, давала хлеб, считала деньги и смеялась.
Люди отходили весело, наконец, мы подошли, толстуха посмотрела на маму, охнула и говорит — Зи-и-на… И мама заплакала, они обнялись через прилавок, очень неудобно было стоять, но они так стояли, и обе плакали. Потом эта женщина, Сильвия, начала быстро говорить по-эстонски, смотрела на меня, гладила по голове.
Мы еще поговорили, взяли серую булку, даже две, называется сепик, мама сказала, очень полезный хлеб, наполовину ржаной, и пошли обратно. Я хотел пойти еще по новой улице, но побоялся просить, мама плакала, говорит, милая Сильвия, мы в детстве играли с ней, она придет к нам, папа до войны ее мужа от смерти спас. У него болело в груди, а оказывается воспаление в кишке, только папа сумел узнать, а если б не узнал, ее муж бы умер. А теперь он все равно умер, его немцы застрелили.
За что, я спросил, она говорит, случайно, у них этот магазинчик сто лет, муж ехал на машине за хлебом и попал под обстрел, немцы с партизанами боролись.
Здесь тоже были партизаны?
Здесь все было, такая каша, не разберешь. А теперь у нее ни мужа, ни магазина, она продавщица в нем. Как в жизни все перемешалось, то что мы хотели и ждали, оказалась не таким, а то, чего боялись, не хотели, теперь нестрашным кажется, и даже милым, как вся наша довоенная жизнь, это сказка была.
Папа ей говорит, не сказка, как быстро плохое забывается, и слава богу. Меня в больницу не брали работать, потому что еврей, и я работал врачом на заводе, разве не так?
Так, так, она говорит, только очень трудно теперь.
Это из-за войны, он говорит, а если б ее не было …
Если б не было, бабка говорит, мои оба мальчика на Урале были бы закопаны, а что, неправда? Ты очень партийный стал.
Не забывайте, Фанни, русские нас спасли, и дали нам все, что сумели.
Немного они умели, когда ворвались сюда, среди летнего дня до войны. Они хлеба белого не видели, по улицам разгуливали в пижамах, думали, красивая одежда такая.
Опять вы со своими анекдотами, папа говорит, я не об этом говорю. А… он махнул рукой — надо выжить, вы дома, а я на виду, и должен знать что говорить.
Бабка не ответила, ушла готовить обед.



