Автор: DM
Из илл. к повести «ОСТРОВ»
…………..
Потом многое из нее вошло в другую повесть «Робин, сын Робина». Сначала я хотел переписать «Остров», но не получилось, уж слишком главный герой со мной сжился :-). А мне хотелось другого — свести вместе все свои рассуждения о живописи, об искусстве — и забыть окончательно о них, смайл. Опять не получилось. Робин не отягощен страшной ошибкой, которую ( в «Острове») совершил в юности — по незнанию уничтожил гениальное открытие. Незнание не освобождает и не оправдывает. Открытие, как это и бывает, возникло снова, лет через сорок, но человек-то погиб. В «Робине» этого нет, просто старый человек вспоминает свою юность или что-то в этом роде, думаете, я помню? То, что написано окончательно, забывается, остается только впечатление пройденного, опять смайл. «Робин» написан ЧИЩЕ, но это, оказывается, дело небольшое, хотя иногда нужное, для самоуважения профессионала, а в сущности, вздор.
Проза (из романа «Vis vitalis»)
В один из весенних дней, когда нестерпимо слепило солнце, припекало спину, в то время как ветер нес предательский холодок, Марк отправился к избушке. Он шел мимо покосившихся заборов, снег чавкал, проседал и расползался под ногами. Но на этот раз на нем были сапоги, и он с удовольствием погружался по щиколотку в черную дымящуюся воду.
Показалась избушка. Дверь распахнута, замок сорван. Марк вошел. Все было разграблено, перевернуто, сломано — и кресло, и стол, и лежанка. Но стены стояли, и стекла уцелели тоже. Марк устроил себе место, сел, прислушался. Шуршал, гулко трескался снег, обваливался с невысокой крыши, струйка прозрачной воды пробиралась по доскам пола.
— Ужасно, ужасно… — он не заметил сначала, что повторяет это слово, и удивился, когда услышал себя. Разбой в трухлявой развалине больно задел его. До этого он был здесь единственный раз, зато с Аркадием; это был их последний разговор. Он давно знал, что живет среди морлоков и элоев, и сам — элой, играющий с солнечными зайчиками, слабый, неукорененный в жизни.
— Что же ты, идиот, ждешь, тебе осталось только одно — писать, писать! — он остро ощутил, как бессмысленно уходит время.
Будь он прежним, тут же отдал бы себе приказ, и ринулся в атаку; теперь же он медлил, уже понимая, как гибко и осторожно следует обращаться с собой. Чем тоньше, напряженней равновесие в нем, тем чувствительней он ко всему, что происходит, — и тем скорей наступит ясность, возникнет место для новых строк. Если же не дотянет, недотерпит до предела напряжения, текст распадется на куски, может, сами по себе и неплохие, но бесполезные для Целого. Если же переступит через край, то сорвется, расплачется, понесет невнятицу, катясь куда-то вниз, цепляясь то за одно, то за другое… Поток слов захлестнет его, и потом, разгребая это болото, он будет ужасаться — «как такое можно было написать, что за сумасшествие на меня напало!»
— Это дело похоже на непрерывное открытие! То, что в науке возникало изредка, захлестывалось рутиной, здесь обязано играть в каждой строчке. Состояние, которое не поймаешь, не приручишь, можно только быть напряженным и постоянно готовым к нему. Теперь все зависит от тебя. Наконец, наедине с собой, своей жизнью — ОДИН!
////////////////////
Jн ходил по комнате и переставлял местами слова. — Вот так произнести легче, они словно поются… А если так?.. — слышны ударения, возникают ритмы… И это пение гласных, и стучащие ритмы, они-то и передают мое волнение, учащенное дыхание или глубокий покой, и все, что между ними. Они-то главные, а вовсе не содержание речи!
Он и здесь не изменил себе — качался между крайностями, то озабочен своей неточностью, то вовсе готов был забросить смысл, заняться звуками.
Иногда по утрам, еще в кровати, он чувствовал легкое давление в горле и груди, будто набрал воздуха и не выдохнул… и тяжесть в висках, и вязкую тягучую слюну во рту, и, хотя никаких мыслей и слов еще не было, уже знал — будут! Одно зацепится за другое, только успевай! Напряжение, молчание… еще немного — и начнет выстраиваться ряд образов, картин, отступлений, монологов, связанных между собой непредвиденным образом. Путь по кочкам через болото… или по камням на высоте, когда избегая опасности сверзиться в пустоту, прыгаешь все быстрей, все отчаянней с камня на камень, теряя одно равновесие, в последний момент обретаешь новое, хрупкое, неустойчивое… снова теряешь, а тем временем вперед, вперед… и, наконец, оказавшись в безопасном месте, вытираешь пот со лба, и, оглядываясь, ужасаешься — куда занесло!
Иногда он раскрывал написанное и читал — с противоречивыми чувствами. Обилие строк и знаков его радовало. Своеобразный восторг производителя — ведь он чувствовал себя именно производителем — картин, звуков, черных значков… Когда он создавал это, его толкало вперед мучительное нетерпение, избыточное давление в груди и горле… ему нужно было расшириться, чтобы успокоиться, найти равновесие в себе, замереть… И он изливался на окружающий мир, стараясь захватить своими звуками, знаками, картинами все больше нового пространства, инстинкт столь же древний, как сама жизнь. Читая, он чувствовал свое тогдашнее напряжение, усилие — и радовался, что сумел передать их словам.
Но видя зияющие провалы и пустоты, а именно так он воспринимал слова, написанные по инерции, или по слабости — чтобы поскорей перескочить туда, где легче, проще и понятней… видя эти свидетельства своей неполноценности, он внутренне сжимался… А потом — иногда — замирал в восхищении перед собой, видя, как в отчаянном положении, перед последним словом… казалось — тупик, провал!.. он выкручивается и легким скачком перепрыгивает к новой теме, связав ее с прежней каким-то повторяющимся звуком, или обыграв заметное слово, или повернув картинку под другим углом зрения… и снова тянет и тянет свою ниточку.
В счастливые минуты ему казалось, он может говорить о чем угодно, и даже почти ни о чем, полностью повторить весь свой текст, еле заметно переиграв — изменив кое-где порядок слов, выражение лица, интонацию… легким штрихом обнажить иллюзорность событий… Весь текст у него перед глазами, он свободно играет им, поворачивает, как хочет… ему не важен смысл, он ведет другую игру — со звуком, ритмом… Ему кажется, что он, как воздушный змей, парит и тянет за собой тонкую неприметную ниточку, вытягивает ее из себя, выматывает… Может, это и есть полеты — наяву?
Но часто уверенность и энергия напора оставляли его, он сидел, вцепившись пальцами в ручки кресла, не притрагиваясь к листу, который нагло слепил его, а авторучка казалась миниатюрным взрывным устройством с щелкающим внутри часовым механизмом. Время, время… оно шло, но ничто не возникало в нем.
………………………………
Постепенно события его жизни, переданные словами, смешались — ранние, поздние… истинные, воображаемые… Он понял, что может свободно передвигаться среди них, менять — выбирать любые мыслимые пути. Его все больше привлекали отсеченные от жизни возможности. Вспоминая Аркадия, он назвал их непрожитыми жизнями. Люди, с которыми он встречался, или мельком видел из окна автобуса, казались ему собственными двойниками. Стоило только что-то сделать не так, а вот эдак, переместиться не туда, а сюда… Это напоминало игру, в которой выложенные из спичек рисунки или слова превращались в другие путем серии перестановок. Ему казалось, он мог бы стать любым человеком, с любой судьбой, стоило только на каких-то своих перекрестках вместо «да» сказать «нет», и наоборот… и он шел бы уже по этой вот дорожке, или лежал под тем камнем.
И одновременно понимал, что все сплошная выдумка.
— Ужасно, — иногда он говорил себе, — теперь я уж точно живу только собой, мне ничто больше не интересно. И людей леплю — из себя, по каким-то мной же выдуманным правилам.
— Неправда, — он защищался в другие минуты, — я всегда переживал за чужие жизни: за мать, за книжных героев, за любого зверя или насекомое. Переживание так захватывало меня, что я цепенел, жил чужой жизнью…
В конце концов, собственные слова, и размышления вокруг них так все запутали, что в нем зазвучали одновременно голоса нескольких людей: они спорили, а потом, не примирившись, превращались друг в друга. Мартин оказался Аркадием, успевшим уехать до ареста, Шульц и Штейн слились в одного человека, присоединили к себе Ипполита — и получился заметно подросший Глеб… а сам Марк казался себе то Аркадием в молодости, то Мартином до поездки в Германию, то Шульцем навыворот. Джинсовая лаборанточка, о которой он мечтал, слилась с официанткой, выучилась заочно, стала Фаиной, вышла замуж за Гарика, потом развелась и погибла при пожаре.
— Так вот, что в основе моей новой страсти — тоска по тому, что не случилось!.. — Он смеялся над собой диковатым смехом. — Сначала придумывал себе жизнь, избегая выбора, потом жил, то есть, выбирал, суживал поле своих возможностей в пользу вещей ощутимых, весомых, несомненных, а теперь… Вспомнил свои детские выдумки, и снова поглощен игрой, она называется — проза.
Алиса. Ее последнее лето.
Все-таки напишу Это о картинках. А может и не только о них.
Фундаментальность не размер, а ментальность
— Фигура хорошая, вписана отлично, выразительная, уличный музыкант, на флейте, нравится… а этот ящик — зачем???
— Так ему же платят, денежку бросают, как же без этого…
— Этот предмет все портит, дурацкое корыто, только внимание отвлекает, здесь ничего лежать не должно!
— ТАК БЫЛО!!!
-Ну, и что с того?
— Ты не понимаешь, это жизнь…
— Не изображение, а барахло!
— Да наплевать на ваши правила!
— То, что ты хотел сказать, тоже потеряно, ослаблено, смотри, как у Дега…
— Иди к черту со своим Дега..
— Иду, иду, мне с ним как-то легче…
Читал интервью с Э.Булатовым. Наверное симпатичный человек, и неглупый. Но вот что для меня странно. Человек, который прославился картинами типа «Слава КПСС», пусть ироническими, мне всё равно, или «Угроза», слова на суперреалистическом пейзажике, которым никого не удивишь ни тогда, ни сейчас… Ну, ясно, о чем он теперь будет говорить — что было, то было, и надо смотреть на мир, на сегодняшний день, на окружение-среду… Очень это в сущности логично, но для художника, НА МОЙ ВКУС, неприемлемо, потому что мой тип художника и тогда не писал сатиры на КПСС, и сейчас не станет писать ни про Путина, ни то, что называется «жанр» — он из себя, ИЗ СЕБЯ!.. с примесью, конечно, каких-то черт реальности, кто же с этим спорит… Булатов молодец хотя бы потому, что вместо своего сатирического про КПСС не пишет сатирическое про Путина, но не художник потому, что реальность остается для него гвоздем души, простите за нескладные слова, просто нет времени разливаться на темы, о которых завтра и не вспомню…
из записей (в ответ на письмецо доброжелателя)
Чем дальше, тем хуже 🙂 Просматривая старые изображения… Из 2007 года могу извлечь, без оговорок, только некоторые живописные работы, и единичные, из тысяч, фотонатюрморты, случайные. Вообще-то все случайно, но эти здесь суперслучайные, смайл. Это стиль, черт возьми, кто-то стоит и думает, сто раз наводит и один — щелкает, а я с размаху, раз-раз-раз, инстинктивно что-то меняя… а учусь у себя, и только по самым позорным ошибкам. Но учусь. И единственное, что спасает, это непрезрение к самому себе, почти бездумно выбирающему границы кадра, холста… Вера в бездумность, вера в оттачивание чего-то, что сам обозначить и определить не могу — она всегда была. Доказательства? В 2007 году было тысяча к одному, стало десять к одному, это о соотношениях мусора и более-менее, менее-более. Такие вещи обычно не говорят живые люди, которые еще на что-то в себе надеются. Моя «особенность» в том, что я всегда одинаково надеялся, и когда годами делал сплошь неудачные опыты, и когда вылезал на редкие удачи… Мне говорят, не говори так, этим воспользуются… Кто? Что? Никогда не осматривался, не слушал и не слышал, и что, сейчас буду?
Три дня осталось…
(про ТЕ деньги. 1957-1959гг на десятку в день жил не тужил, обед в студенческой столовой — 40-50 коп…)
Аппетит приходит не во время еды — тогда он уже свирепствует вовсю — он приходит, когда кончаются деньги. Я получал стипендию — двести девяносто рублей… и деньги носил с собой, в заднем кармане брюк. Когда нужна была бумажка, я вытаскивал из кармана, что попадалось под руку, трешку или пятерку, если на современные деньги, и никогда не считал, сколько их осталось. В один прекрасный день тянул руку в карман, рассеянно доставал деньгу, но что-то меня беспокоило… Снова лез в карман — и понимал, что он пуст. Это происходило каждый месяц, и все-таки каждый раз удивляло меня. Но нельзя сказать, чтобы я огорчался. Обычно оставалось дней десять до стипендии. Ну, одна неделя «на разгоне»: во-первых, совсем недавно ел досыта, а это поддерживает, во-вторых, не все еще потратились и можно прихватить десятку. И неделя пролетала без особых трудностей. А вот вторая, последняя, была потрудней. Мы с приятелем жили примерно одинаково. У него отец погиб на фронте, у меня умер после войны, и мы надеялись только на стипендию. И с деньгами обращались одинаково, так что кончались они у нас одновременно. Но мы не очень огорчались. Первую неделю вовсе не тужили, а вот вторую… Занимать уже было не у кого. Может и были такие люди, которые всегда имели деньги, но мы их не знали. Мы ходили в столовую, брали компот и ели хлеб, который стоял на столах. Но к вечеру хотелось чего-нибудь еще, и мы шли к соседу. Он старше нас, у него свои друзья. Денег, правда, тоже нет, но отец-колхозник привозил яйца и сало.
— Привет — привет… Слушай, дай кусочек сала, поджарить не на чем.
— Возьми в шкафчике — отрежь… — он говорит равнодушно и смотрит в книгу. На столе перед ним большая сковородка с остатками яичницы с салом, полбуханки хлеба… Хорошо живет… Мы шли отрезать.
В маленьком темном шкафчике жил и благоухал огромный кусок розовой свинины, с толстой коричневой корочкой-кожей, продымленной, с редкими жесткими волосками. Отец коптил и солил сам. Мы резали долго, старательно, и отрезали толстый ломоть, а чтобы ущерб не был так заметен, подвигали кусок вперед, и он по-прежнему смотрел из темноты розовым лоснящимся срезом. Ничего, конечно, не жарили, резали сало на тонкие полоски, жевали и закусывали хлебом. Сало лежало долго и чуть-чуть попахивало, но от этого казалось еще лучше. «Какая, должно быть, была свинья…» Ничего, сала ему хватит, скоро снова приедет отец-крестьянин, развяжет мешок толстыми негнущимися пальцами и вытащит новый, остро пахнущий дымом пласт розового жира с коричневыми прожилками… Везет людям…
Мы приканчивали сало, потом долго пили чай и доедали хлеб… в большой общей кухне, перед темнеющим окном…
— Осталось три дня…
— Да, три дня осталось…
по ходу дела
Бывают очень симпатичные по выбору предметов натюрморты. И по цвету! Но не выдерживают по самому главному — или «плохо лежат» вещи (расположение, взаимные размеры, иерархия «психологических весов», нечувствительность к пространству, воздуха не хватает чаще, чем избыток… и т.д. Все это можно одним словом, но тупым — композиция) или многословие, избыточность, глаз уподобляется буриданову ослу… А когда начинается сознательное насилие над глазом, в угоду содержанию… лопается искусство. Глянешь на этот бардак — нет, нет, нет, и никаких больше слов! И к самому себе относится, видишь и свои глупости, особенно через время…
А другим объяснять — только время терять, да еще и нервы 🙂 Раньше пытался объяснять, как мне когда-то объяснял Е.Измайлов. Но он замечательный учитель, умел обозначить главное, отталкиваясь от него, дальше сам понимаешь, и то не так, и это… А я не учитель, нет. А если еще и спорить начинает с тобой… Пусть катится. Это ведь вещи, в которых невозможно УБЕДИТЬ, если в человеке нет в этом месте восприимчивой точки, если не дозрел до понимания. А если еще словами пытается себя выгородить… тут уж махни рукой и уходи поскорей… Бывает, конечно, что видна чужая правота, но это СИСТЕМА! — чувствуешь, что система, и тогда только «нравится-не нравится», другого разговора нет. Пожелай удачи — и тоже уходи.
Марк в городе науки
Утром Марка разбудили вороны, оглушительно заорали, будто обнаружили пропажу. Потом успокоились, а он долго вспоминал, как здесь оказался. Наконец, вспомнил все сразу, этого странного Аркадия… тут же сполз с диванчика, прокрался в глубину комнаты, осторожно постучал, чтобы убедиться — хозяина нет, и приоткрыл легкую дверь. Оттуда выступила густая плотная темнота. Он пошарил по стене справа, слева — выключателя не было. Тем временем глаза привыкли, и у противоположной стены он увидел вытяжной шкаф, настоящий, только старенький, теперь таких не делали. В нем должен быть свет, решил он, и шагнул в комнату. Выключатель, действительно, нашелся, осветилось стекло и выщербленный кафель с желтыми крапинками от кислот. Здесь работали! У стены стоял небольшой химический стол с подводкой воды и газа, все, как полагается, над столом раздвижная лампа, под ней лист фильтровальной бумаги, на нем штатив с пробирками…
Марк оглянулся — у другой стены топчан, покрытый одеялом с вылезающими из прорех комьями ваты; на продранном ситце как цыпленок табака распласталась книга. «Портрет Дориана Грея»?.. Он почувствовал неловкость — вторгался! Сколько раз ему говорили дома — не смей, видишь, вся наша жизнь результат вторжения… Но это же лаборатория… — пытался оправдаться он, попятился — и обмер.
Рядом с топчаном стоял прибор, по размеру с прикроватный столик, имущество студенческих общежитий. Это был очень даже современный магнито-оптический резонатор! Такой Марк видел только на обложках зарубежных журналов. Он стоял перед резонатором, забыв опустить ногу, как охотничий пес в стойке. Наконец, пришел в себя и стал размышлять — о доме с дырявой крышей, не стоит и ручки этого чуда, и фундамент прибору нужен особый, вколоченный в скалистое основание, в гранит… Не может быть!.. Но мерцала сигнальная лампочка, щегольский неон, и бок этого чуда был еще живой, теплый — ночью работали.
Он осторожно, как по заминированной местности, прокрался к двери. Было тихо, только иногда мягко падала капля из невидимого крана, да что-то потрескивало в углу. Хорошо…
И тут, боюсь, слова бессильны, чтобы передать чувство, которое он испытывал, попадая в этот особый мир сосредоточенного покоя — пробирки, колбы, простая пипетка, она творит чудеса… Все дышит смыслом, черт возьми, и каждый день не так, как вчера, новый вопрос, новый ответ… Не в технике фокус, не-е-ет, просто это одинокое дело для настоящих людей. Пусть заткнется Хемингуэй со своими львами. Сначала забираешься на вершину, да такую, чтобы под ногами лежало все, что знает человечество по данному вопросу, встаешь во весь рост, и… Правда, надо еще знать, что спросить, а то могут и не ответить или вообще пошлют к черту! Хотя говорят, не злонамеренна природа, но ведь мы сами умеем так себя запутать… И все же, вдруг удастся выжать из недр новое знание? И мир предстанет перед тобой в виде ясной логической схемы — это зацеплено за то, а то — еще за нечто, и дальше, дальше распространяешь свет в неизвестность, где лежит она, темная, непросвещенная, предоставленная самой себе — природа…
Он романтик, и мне, признаться, приятен его пафос, порывы, и неустроенность в обыденной жизни, которая получается сама собой от пренебрежения очевидными вещами. Свет погаси, не забудь!
Он вспомнил, погасил, вышел и припер темноту дверью. И сразу в глаза ударил свет дневной. Деревья стоят тихо — и вдруг рядом с окном, напротив, с ветки срывается, падает большой желтый лист, прозрачный, светлый. Он безвольно парит, послушно, в нем уже нет жизни и сопротивления. Он падает в овраг на черную вздыбленную землю.
Подумаешь, событие, ничего не произошло. Но Марку зачем-то захотелось выйти, найти тот лист, поднять, будто в нем какая-то тайна. Он отмахнулся от своей блажи. Ну, Аркадий, вот так нищий! И что он сует в чудесный прибор по ночам? Гадость какую-нибудь сует, пичкает глупостями, а японец, добросовестный и несчастный, задыхаясь в пыли — ему же кондиционер нужен! — вынужден отвечать на безумные вопросы. Это ревность в нем разгорелась — я-то знаю, что спросить, а старик только замучает без пользы заморское чудо! Прибор представлялся ему важным заложником в стане варваров.
Чтобы отвлечься он выглянул в окно. Что это там, на земле? Пригляделся и ахнул — овраг завален обломками диковинного оборудования: что-то в разбитых ящиках, другое в почти нетронутых, видно, вскрыли, глянули — и сюда… и этого бесценного хлама хватало до горизонта. Только у дома виднелась черная земля, валялись остатки еды, кипы старых газет… Ох, уж эти листки, кто берет их в руки, подумал он, кому еще нужно это чтиво, смесь обломков языка с патокой и змеиным ядом — ложь и лесть?..
Молодец, я завидую ему, потому что иногда беру, листаю по привычке, злюсь, нервничаю, смотрю на недалекие бесчестные лица, и каждый раз обещаю себе — больше никогда! Ничего от вас не хочу, только покоя. А они — нет, не дадим, крутись с нами и так, и эдак!.. Марку проще, ему дорога наука, всегда нужна, интересна, отец, мать и жена. Ничего он не хотел, кроме комбинезона и миски супа.
ИЗ РОМАНА О НАУКЕ
……………………….
А тут объявили собрание, решается, мол, судьба науки. Не пойти было уж слишком вызывающе, и Марк поплелся, кляня все на свете, заранее ненавидя давно надоевшие лица.
На самом же деле лиц почти не осталось, пусть нагловатых, но смелых и неглупых — служили в других странах, и Марка иногда звали. Если б он остался верен своей возлюбленной науке, то, может, встрепенулся бы и полетел, снова засуетился бы, не давая себе времени вдуматься, — и жизнь поехала бы по старой колее, может, несколько успешней, может, нет… И, кто знает, не пришла ли бы к тому же, совершив еще один круг, или виток спирали?.. Сейчас же, чувствуя непреодолимую тяжесть и безразличие ко всему, он, как дневной филин, сидел на сучке и гугукал — пусть мне будет хуже.
И вот хуже наступило. Вбегает Ипполит, и сходу, с истерическим надрывом выпаливает, что жить в прежнем составе невозможно, пришельцы поглотили весь бюджет, а новых поступлений не предвидится из-за ужасного кризиса, охватившего страну.
Марк, никогда не вникавший в политические дрязги, слушал с недоумением: почему — вдруг, если всегда так? Он с детства знал, усвоил с первыми проблесками сознания, что сверху всегда исходят волны жестокости и всяких тягот, иногда сильней, иногда слабей, а ум и хитрость людей в том, чтобы эти препоны обходить, и жить по своему разумению… Он помнил ночь, круг света, скатерть, головы родителей, их шепот, вздохи, — «зачем ты это сказал? тебе детей не жалко?..» и многое другое. В его отношении к власти смешались наследственный страх, недоверие и брезгливость. «Порядочный не лезет туда…»
— Наша линия верна, — кричал Ипполит, сжимая в кулачке список сокращаемых лиц. Все сжались в ожидании, никто не возражал. Марк был уверен, что его фамилия одна из первых.
«Вдруг с шумом распахнулись двери!» В полутемный зал хлынул свет, и знакомый голос разнесся по всем углам:
— Есть другая линия!..
………………………………
— В дверях стоял наездник молодой
— Его глаза как молнии сверкали…
Опять лезут в голову пошлые строки! Сборища в подъездах, блатные песенки послевоенных лет… Неисправим автор, неисправим в своей несерьезности и легковесности!.. А в дверях стоял помолодевший и посвежевший Шульц, за ним толпа кудлатых молодых людей, кто с гитарой, кто с принадлежностями ученого — колпаком, зонтиком, чернильницей… Даже глобус откуда-то сперли, тащили на плечах — огромный, старинный, окованный бронзовым меридианом; он медленно вращался от толчков, проплывали океаны и континенты, и наш северный огромный зверь — с крошечной головкой, распластался на полмира, уткнувшись слепым взглядом в Аляску, повернувшись к Европе толстой задницей… Сверкали смелые глаза, мелькали кудри, слышались колючие споры, кому первому вслед за мэтром, кому вторым…
— Есть такая линия! — громогласно провозгласил Шульц, здоровенький, отчищенный от паутины и копоти средневековья. — Нечего стлаться под пришельца, у нас свой путь! Не будем ждать милостей от чужих, сами полетим!
Марк был глубоко потрясен воскресением Шульца, которого недавно видел в полном маразме. Он вспомнил первую встречу, настороживший его взгляд индейца… «Еще раз обманулся! Бандитская рожа… Боливар не вынесет… Ханжа, пройдоха, прохвост…» И был, конечно, неправ, упрощая сложную натуру алхимика и мистика, ничуть не изменившего своим воззрениям, но вступившего на тропу прямого действия.
Оттолкнув нескольких приспешников Ипполита, мальчики вынесли Шульца на помост.
— Мы оседлаем Институт, вот наша ракета.
Ипполит, протянув к Шульцу когтистые пальцы, начал выделывать фигурные пассы и выкрикивать непристойности. Колдовство могло обернуться серьезными неприятностями, но Шульц был готов к сопротивлению. Он вытащил из штанин небольшую штучку с голубиную головку величиной и рьяно закрутил ее на веревочке длиной метр или полтора. Игрушка с жужжанием описывала круги, некоторые уже заметили вокруг высокого чела Шульца неясное свечение…
Раздался вскрик, стон и звук падения тела: Ипполит покачнулся и шмякнулся оземь. Кто-то якобы видел, как штучка саданула директора по виску, но большинство с пеной у рта доказывало, что все дело в истинном поле, которое источал Шульц, пытаясь выправить неверное поле Ипполита. Горбатого могила исправит… Подбежали медики, которых в Институте было великое множество, осмотрели директора, удостоверили ненасильственную смерть от неожиданного разрыва сердца и оттащили за кафедру, так, что только тощие ноги слегка будоражили общую картину. И вот уже все жадно внимают новому вождю. Шульц вещает:
— Мы полетим к свободе, к свету… Нужно сделать две вещи, очень простых — вставить мотор, туда, где он и был раньше, и откопать тело корабля, чтобы при подъеме не было сотрясений в городе. Мало ли, вдруг кто-то захочет остаться…
— Никто, никто! — толпа вскричала хором. Но в этом вопле недоставало нескольких голосов, в том числе слабого голоса Марка, который никуда лететь не собирался.
— Никаких пришельцев! Искажение идеи! Мы — недостающие частички мирового разума!
Тем временем к Марку подскочили молодые клевреты, стали хлопать по спине, совать в рот папироски, подносить к ноздрям зажигалки… Потащили на помост в числе еще нескольких, усадили в президиум. Шульц не забыл никого, кто с уважением слушал его басни — решил возвысить.
— Случай опять подшутил надо мной — теперь я в почете.
Он сидел скованный и несчастный. И вдруг просветлел, улыбнулся — «Аркадия бы сюда с его зубоскальством, он бы сумел прилить к этому сиропу каплю веселящего дегтя!..»
Так вот откуда эти отсеки, переборки, сталь да медь — ракета! Секретный прибор, забытый после очередного разоружения, со снятыми двигателями и зарядами, освоенный кучкой бездельников, удовлетворяющих свой интерес за государственный счет. Теремок оказался лошадиным черепом.
Понемногу все прокричались, и разошлись, почти успокоившись — какая разница, куда лететь, только бы оставаться на месте.
………………………………
отражения, и ответ на вопрос (текст временный)
……………
Ну, да, не люблю «авангард» , и в первую очередь за его «показушность», театральность, или хуже того — склонность к эпатажу. И за уверенность, что все «уже сделано», а они вот «делают новое». Насчет того, что все сделано. Как-то сказал мне Женя Измайлов, в ответ на то, что 20-ый век облазил уже все щели и тупики. «Всё только начали, а по-серьезному еще предстоит…» Примерно так, за точность не ручаюсь. Так что хороших поэтов и писак, и художников тоже никто отменить не в силах, потому что у них не мыслячество и выдумки, подобные всяким библиографическим карточкам, а путь в глубину, погружение в те внутренние процессы, отражением которых и является искусство. Что ни придумывай, как ни «мысли», а вот как собирается из подсознания и сознательно образ в голове, вот так он собирается и на холсте, поэтому тут ничего законченного быть не может, каждый новый человек, если внутри себя не слишком уж стандартно устроен, если вынесет свое внутреннее на лист, то и может стать интересным, а думать тут не о чем, хоть голову сломай, ничего не придумаешь — делай как чувствуешь, и старайся в этом погрязнуть насовсем. Смайл, потому что эти вещи серьезно писать нельзя вот так, за пять минут. Уберу, как прочтете.
Вид из окна 20-го дома
Ночные разговоры
/////////////
Мне подарили эту крошечную копию одной из химер всемирно известного Собора в Париже, и я сразу полюбил ее, гениальная скульптура, она не просто интересна с любой стороны, как и должна быть талантливая вещь, но и бесконечно разнообразна во всех ракурсах. Не смею говорить про родство, но моя симпатия к ней с годами не исчезла, наоборот, я открываю в ней все новые черты, которые мне близки и понятны.
Хозяева пространства свет и тьма, а мы все, и звери, и вещи — временные существа на границе главных сил. Банальное замечание, как почти все, что я слышал в жизни, оттого лучше молчать перед картинками, уповая на случайность. Из людей, сказавших что-то новое… Видел и говорил с биофизиком Либерманом, он шел по пятам открывателей почти все время, но как-то сказал мне одну вещь, не буду писать… она показалось мне новой. Мой первый шеф Эдуард Мартинсон в 1958-ом году говорил мне об «изменениях макроструктуры белков при функционировании», тогда только пять лет прошло с возникновения самой модели ДНК… Идея Михаила Волькенштейна о полимерном клубке и применении к нему теории идеального газа… Лично больше не сталкивался никогда, все остальное — мыслишки из давно забытого старого, строго говоря. А это очень важно, когда человек только что рассказавший с большой бородой анекдот, через полчаса является — и говорит — вот так!.. Откуда взял?! Это хоть раз в жизни видеть и слышать надо, и ты уже другой человек, чуть-чуть, но другой, по-другому смотришь и судишь…
Я невысокого мнения о нефундаментальных технологических открытиях, локально и временно чрезвычайно даже полезных. Я видел, как моя кошка, на моих глазах! пытаясь открыть дверь, изобрела рычаг!
только мнение
/////////////////
Если нет обратного воздействия прозы на личность автора, то писать нет никакого смысла. И тут не просто «самоисследование» (главная роль искусства, возбуждение далеких ассоциаций), но и малозаметное подспудное преобразование личности, а что может быть важней?..
Между прочего
На столе
……………………….
Фотография провоцирует 🙂
Натюрморт с отражениями
Из натурных фото
Опять окно за мусоропроводом
………..
Из серии «Любимые углы»
котокубизм :-)
Из «Монолога…»
Если приглядеться, то и за пристрастием к простым схемам причин и следствий стоит не только рациональное начало. Я с большой настойчивостью, с юности, стремился представить все происходящее в мире… и во мне, конечно — во мне! — как развитие единой первопричины. Я считал, что должен построить систему своего мира. С этого я и начал, лет в пятнадцать. Я чувствовал бы себя спокойнее, уверенней, если б мог видеть, следить за тем, как единое начало — мысль, закон, правило, формула или афоризм — проявляется во всех моих поступках, как частное выражение общего принципа. Я бы мог сказать себе — мне ясно, я понял! Я вполне цельный человек!..
Я был наивен и слишком упрощал, но не в этом даже дело. Я искал общее начало не там, где оно было.
И не получилось, не могло получиться. Я был разочарован разнородностью своего строения. Я сбил в одну кучу все экстравагантное, сильное, выразительное, необычное, что возбуждало во мне интерес к жизни, которая еще впереди. Я не думал о том, какой же я, и что во всей этой мешанине на меня похоже. Я конструировал идеал.
Я боялся противоречий неразрешимых, то есть, невыразимых. То, что выражено — освоено; если понимаешь, значит сможешь как-то примирить в себе… или примириться. Серьезное творчество — продукт примирения, выражение цельности, часто единственной, которую художник может собрать, накопить, выжать из себя. Я не говорю о таких, как Рубенс, Коро или Ренуар, гармоничных, устойчивых во всем. Я имею в виду таких, как Гоген, Ван Гог… или Зверев, Яковлев… Независимо от масштаба таланта, для них искусство почти единственное выражение той цельности, которой на жизнь им не хватило. Я не говорю о морали, для меня это скользкий лед, я имею в виду соответствие масштаба поступков, отношений и вообще всей личности — творческому результату. Одни просто и естественно распространяют свою цельность на всю жизнь, другие достигают ее на отдельных вершинах тяжелой творческой работой, в картинах, книгах… и совсем не способны поддерживать тот же «уровень» в жизни. Мне смешно, когда говорят о бессмертии души. И вовсе не потому, что я материалист, хотя и это важно. Под конец жизни наша душа — пусть будет это слово — настолько обременена, отягощена, что ясно: она «не рассчитана» на вечность, а только едва-едва выносит земную жизнь и к концу ее не менее истрепана и истерзана, чем тело.
какого черта выдумывать названия…
………………
сегодня оно одно, завтра другое, а с каким настроением писалась, даже не помню.
Светлое время
крыша дома моего
………..
Институт биофизики АН СССР был моим домом много лет, не раз я укладывался спать в лаборатории на трех стульях, покрывшись телогрейкой, которую выдавали для работы в холодной комнате. Непрерывные процессы, что поделаешь, и техника не позволяла отлучаться надолго. С удовольствием вспоминаю то время — непрерывных усилий, постоянных огорчений и редких удач, но зато каких: задаешь природе вопрос — и вдруг получаешь ясный недвусмысленный ответ! Так, чтобы был недвусмысленный и ясный, доказывающий правомерность самого вопроса — в точку попал!.. два-три раза было за всю мою двадцатилетнюю жизнь в науке. Но вполне достаточно, чтобы убедиться в гениальности Спинозы: связь идей та же, что связь вещей…
вариант
………….
Я понимаю, варианты мало кому интересны, но в них, собственно, весь процесс. Если у вас нет привязанности к содержанию, сюжету, интриге, новым землям и вещам, то что вам остается — варианты, ((в которых мизерные изменения, лучше-хуже — неизвестно, поскольку сравнивать имеет смысл только с самим собой, ведь вариант!)) — и надежда, что движешься не совсем уж в круговую, а хотя бы небольшим шажком в сторону своих исконных пристрастий, смайл…
Кто такой?
Пейзаж с красным домом
Цветы на фоне картины
Муза художника (фрагмент)
Даже до Серпухова не доехали…
Друзья
………..
Долго жили сами по себе в пустой квартире. Теперь снова со мной они.
Тоже из «Радикала»
……….
ТУСЯ
………
Умница, гений по части открывания дверей и всяких других изобретений.
Издательство А.Житинского
Книжечка, которую издал А.Ж. минитиражом после конкурса Арт-Лито 2000 г