СУПЕРКУКИСЫ-2 (новая редакция)

образованные графоманы

Пишет один:
«он до крови напрягал слух…»
Откуда кровь — из ушей?.

Образ должен помогать, а не мешать.

………………………………..

Забавно, почти все, написанное ночью, днем стирается, а изображения — остаются.

…………………………………….

Меня всегда восхищало творение паука, (отвлекаясь от его цели, — процесс).  Как это получается, всё из себя, из себя, из себя…

……………………………………..

Художник ( в широком смысле слова) вне времени: замыкает вокруг себя свой круг, и все в этом круге, от первого ощущения до последнего, на одном расстоянии находится: время жизни из него исключено, детские и старческие воспоминания одинаковой силой могут обладать.
Реальность стремится растащить наше  достояние  по своим углам да прилавкам, а смерть — сжать все в одну точку. Обе эти силы одинаково высокомерны и бездушны.

…………………………………

Изображения не нуждаются в словесных сопровождениях. На ум приходит аналогия — по большому счету неудача цветомузыки.

……………………………….

Меня привлекает изображение, если оно замкнуто на себе, ни к кому не обращается, ничего не просит, не провозглашает…  Оттого так не люблю «авангард», который постоянно настырно предлагается — со своими декларациями, заявлениями, дергает за рукав, хуже того, из кожи вон лезет удивить, поразить или шокировать…

……………………………………….

Свет на картинке достигается 1. контрастами 2. особым расположением световых пятен, от центрального пятна(«источника» света) на периферию, постепенно ослабляясь, но временами «вспыхивая» (своего рода «интерференция» света) и образуя «круг света». Если пятна «правильной» силы, то у Вас обязательно возникнет ощущение, что свет исходит из центрального источника, а главное — распространяется по всей картинке.

………………………………

Мне как-то написали: «Вы вроде художник ничего, (кстати, попробуйте перевести на англ!) но дед Борсук лучше».
Я согласился —  лучше Афанасия Борсука мне не стать.

 Не скажу, что это приятно, но все-таки лучше, когда сравнивают меня со мной, чем с другими.

……………………………………

Впечатление от лепрозория на юге Эстонии, день, проведенный там в мае 1962 года. Там я увидел высочайшую человеческую сущность, и храню это воспоминание всю жизнь. Это помогает мне и в современной помойке выживать и делать свои дела.

…………………………………

Художники странные люди.   Физическое притяжение к изображениям сильней, чем к реальности.

………………………………….

Наука не может доказать, что следующее лето будет обязательно. Мы в это верим. Судим по аналогии, так до сих пор всегда было. И эта вера кажется мне куда интересней и теплей, чем любая религия, вера в сверхъестественные выдумки.

…………………………………….

В последнее время новое чувство появилось: я вижу, как разваливается, умирает все то, что я любил в России, и что противостояло тупости и жестокости. Новая наступает тупость и жестокость, и она еще хуже, потому что как ржа — проедает сообщество людей, которых я считал достойными.  Умирают, вымирают…  и преображаются  люди, которые выжили и созранились в куда  более страшные времена. Если это произойдет, то что от России останется? — территория и толпа на ней, огромный базар смачно жующих, а я этого видеть не хочу.

……………………………………..

Ум – «способность различать», разрешающая способность внутреннего зрения.  Свойство благородное.
А разум… Способность умом распорядиться. Часто  предатель, или мелкий пакостник, или барыга, или нечестный адвокат..

………………………………….

Сочетание картинки с текстом меня давно интересует. Сочетанные миниатюры в двух жанрах.  При этом большие ограничения накладываются и на текст, и на картинку, чтобы обеспечить тонкое взаимодействие, а не грубую «в лоб» иллюстрацию текста, или «подписи», которые на выставке как-то при мне назвали «этикетками»…  Может получиться интересный жанр, если обе миниатюры интересны, конечно.

…………………………………

Не могу забыть, как играла умирающая кошка.
Потери наши при переходе в «царство разума» — ОГРОМНЫ.

…………………………………….

Опасно верить разуму, часто он внутрений враг, знающий тайные тропинки в тыл… Уговаривает, убеждает… Опыт отсылает к аналогиям, примерам, прецедентам.  Окружающие сбивают с толку болтовней. И только внутреннему чувству — приятия или сопротивления, безгласному, нерассуждающему – довериться можно.

………………………………………..

Картинки в разных странах… Несколько сот живых изображений. Отдавал не думая. Но вот что оказалось… Они мои глаза, и часть меня, живая часть.   Им всю жизнь теперь самим жить. Название, фамилия?..  — ничего не говорят. Теперь я по-другому смотрю.   Это как котенка отдаешь в чужой дом, делать нечего, приходится, и ему там… может быть! лучше будет…   Но все равно… поглажу на прощанье, и говорю ему так, чтобы новые хозяева не слышали – «прости меня…»   Решать чужую судьбу страшно.

……………………………………

Сюжет, следование внешним причинно-следственным связям — пошлость прозы. Если уж говорить о содержании, то это ТЕМА, и тот круг ассоциаций, которые ее окружают. Толчок для развития темы, энергетический центр — сильное впечатление, оно порождает ассоциации, движение по ним.
Идеал прозы  — Болеро Равеля.

Пикассо говорил, что художникам нужно выкалывать глаза.  А прозаиков?..  Наверное,  лишать кратковременной памяти, чтобы базар, тусовка за окном писать не мешали.

………………………….

Мне говорил, еще в студенческие годы, один пожилой усталый графоман – «хороший стиль это воздух, вроде бы нет его… Или как чистое стекло…»
А сам писал про прекрасных амазонок…  Многие все понимают, а делают наоборот. А другие не понимают ничего, а пишут так, что обалдеть можно.

…………………………………….

Многие в своем творчестве (похабное какое слово! ) делают себе скидку, в следующий раз, мол, наверстаю… Ни одна себе скидка, ни одна подёнщина даром не проходят, человек един. И то, что «утром послужу немного, зато вечером — для души…» — заблуждение или вранье. И это даже по лицам видно — следы разложения налицо, а тексты «вечерние» все уплощаются да упрощаются…
Другое дело, что честность не талант, а только необходимое условие.

……………………………………………

Как в живописи главное — «психологический вес» пятен, так и в жизни:  все решается на уровне притяжений и отталкиваний, а если не решается, то тянется, длится, тлеет и гниет.

………………………………………….

Писатель и издатель Ю.А.Кувалдин считает, что главное — написать, Бог разберется — каждому по заслугам. Поскольку я атеист, то предпочитаю минимальный тираж. Хотя в целом точка зрения Ю.К. симпатичней мне, чем потная суета вокруг издательств и журналов. Но вижу, как из библиотек выкидывают книги на помойку. Бог не спешит сохранять рукописи, они не только горят — в мусор превращаются. Поэтому — небольшой тираж. Он мало что гарантирует, но дело сделано, и с плеч долой. Читателю крохотный шансик даден.

………………………………………

Искусство едино, но по разному относится к реальности, на разном расстоянии от нее живет. И потому особо важна музыка — она доказывает, что никакая реальность не важна и не нужна, чтобы вызвать в нас чувство. В словах, пересыщенных содержанием, и особенно в картинах, похожих на жизнь, мы можем заблуждаться и переоценивать значение реального мира. А музыка не дает сбиться – благодаря ей понимаешь, что наше внутреннее содержание — особый сплав, использующий реальные вещи и события как материал, но могущий и не использовать.

……………………………………

Прав был Уэллс, когда говорил о двух частях распадающегося человечества, только немного не так повернулось: морлоки наверху, и торжествуют, а элои, бывшие интеллигенты, продажные и слабые, дрожа, лезут облизывать верхних людей. И те и другие стОят друг друга.
И этому сборищу даден великий язык, удивительная земля, богатая еще и обильная, и что из этого получится, не хочу видеть и знать.

………………………………………..

Творчество стоит не на уме, а на свободных ассоциациях. И выше этого только те единицы, которые, как совершенные идиоты, умеют задавать простые вопросы, например, почему падает яблоко на землю, тяжело и быстро, и долго парит в воздухе пух, подчиняясь ветру.

……………………………………….

Достичь своего предела в любом занятии, и особенно в искусстве,  мешает инстинкт самосохранения. Когда он в обществе, в людях чуть слабей обычного, тогда и начинает получаться что-то заметное, особенное…

К О Н Е Ц

Решающий диспут

В зале и перед ним толпы не было — несколько случайных людей с этажа, привлеченных объявлением, стайка аппетитных лаборанточек, которым хотелось поглазеть на молодых людей, странных — не пристают, только и знают, что о своих пробирках -«ты прилила или не прилила?» «Ну, прилила, прилила!..» Но понемногу стали собираться заинтересованные — болельщики той и другой идеи, молодые тщеславцы, мечтающие о большой науке, средних лет неудачники, интересующиеся больше расстановкой сил, карьеристы, старающиеся пробраться поближе к авторитетам или начальству, азартные люди, для которых главное, кто кого… многочисленные командировочные из глухих уголков, полюбоваться на знаменитостей, которых обещали, и другие разные люди.

Широко распахнулись двери — до этого все протискивались в узкую щель, а тут даже несколько театрально, обеими створками сразу — вбежали двое, покатили красную дорожку… Было или нет, не столь уж важно, главное, что ощущение дорожки было, и если не бежали, а забегали, заглядывали в глаза — тоже какая разница, важно, что шел между ними высокий худощавый брюнет с лихими усами времен кавалерийских атак, академик девяти академий и почетный член многих международных обществ. Глеб оторвался от окружающих, взошел на возвышение, тут же к нему подсела милая женщина, Оленька, вести протокол.

Прокатилась волна оживления — в зал вошел Штейн, с ним пять или шесть приближенных лиц. Тут не было бегущих с коврами, все значительно пристойней, хотя заглядывание в глаза тоже было. Теперь Марк увидел своего нового кумира со стороны. Худощавый, как Глеб, но невысокий. Зато с могучей челюстью и выдающимся носом. По правую его руку шел очень длинный юноша с маленькой головкой из которой торчал большой грубо вытесанный нос, по бокам свисали мясистые багровые уши, мутноватые глазки смотрели поверх всех в никуда. Это был первый ученик Штейна Лева Иванов. Несмотря на непривлекательную внешность, Лева был веселым и остроумным, юмор его носил отпечаток научного творчества с легким туалетным душком. С другой стороны шел второй гений, Максим Глебов, сын знаменитого физика, толстый парниша с круглым веселым лицом и совершенно лысой головой. Максим восхищал полной раскованностью. Обычно он садился в первый ряд и приводил в ужас докладчиков громкими замечаниями: обладая феноменальной памятью, он давал справки по ходу дела, просили его или нет, к тому же моментально находил ошибки в расчетах и тут же объявлял о них всему залу. Друзья считали его ребенком, остальные тихо ненавидели и боялись. Максим уселся рядом со Штейном и принялся рассказывать анекдоты, радостно хохоча, в то время как все остальные были несколько напряжены, предчувствуя острую борьбу.

Тут же были две дамы — Фаина, черная лебедь, и вторая, Альбина, белая лебедь, высокая худощавая женщина лет сорока, умна, зла и «увы, славянофилка», со вздохом говорил о ней Штейн; не сочувствуя взглядам Альбины, он все равно любил ее. Штейн всегда любил своих, эта черта не раз выручала его, и подводила тоже… Альбина всю жизнь имела дело с евреями — и дружила, и любила, и компании водила, но стоило завести разговор о судьбах России, а это любят не только русские, но и живущие здесь евреи — тоже почему-то болеют — как только разговор заводил в эти дебри, Альбина преображалась: не то, чтобы ругала других, но так старательно превозносила неистощимые запасы генетического материала в сибирских просторах, что сам напрашивался вывод о непоколебимости нации. Это было бы даже приятно слышать, если б не подавалось так напористо, с горячечной гордостью, что уязвляло тех, кто не имел столь мощных запасов, слаб телом и невынослив к климату Севера. Она и в прорубь сигать была среди первых, это называлось — моржеваться, а женщин, любящих ледяную воду окрестили «моржихами». Приметы времени… Но что это я! Максим сучит ногами и брызжет анекдотами, его не слушают, все ждут — где Шульц?

……………………………….

Как ни высматривали, он появился незаметно, легко скользнул по проходу, и вот уже в высоком кресле. Они со Штейном ревниво следили, кто ближе сел, кто дальше: Штейн на первом ряду — и Шульц впереди, только в противоположном углу, и в зале возникает нечто вроде этого пресловутого биополя, которого, конечно, и в помине нет. Они, как полюса магнита, противоборствовали и дополняли друг друга. Сторонники Шульца тут же начали перетекать в его сторону, но приблизиться не смели — маэстро не любил толпу, заглядывания в глаза, анекдоты, хохот и всю атмосферу, в которой возникает слово «мы». Не такие уж плохие «мы», может, даже хорошие, но все-таки сборище, а он был одинокий волк, сухой, жилистый, злой… Но было в нем и что-то змеиное — как удивительно он возникал и исчезал, выразительно безмолвствовал, поражал противников одним словом, как мгновенным укусом…

Если же оставить в стороне романтические бредни, а также предрассудки, суеверия, мистику и прочую чепуху, то был он — худ, высок, с огромным носом, торчавшим как клюв у грача. Он верил, что все в живом мире подчинено причудливым волнообразным движениям, и что бы ни случилось, всегда подтверждало его точку зрения. Куда он ни бросал свой острый взгляд, везде замечал колеблющиеся туда-сюда тени — в мышцах и костях, в мутной воде и прозрачной, в крови и моче… и даже на далеких звездах. А распространяет эти волны некая сила, расположенная в глубоком космосе: она беспрекословно дирижирует нашей жизнью.

Всю жизнь он терпел ругательства и насмешки, и даже угрозы сыпались в его адрес со всех сторон — и со стороны тех, кто считал, что земная природа не нуждается в посторонних силах и развивается сама по себе, и со стороны тех, кто считал кощунством не упоминать на каждой странице самые необходимые науке имена, и, наконец, от тех, кто непоколебимо был уверен, что нос этого зазнайки слишком длинен, и его следует укоротить до размеров обычного славянского носа.

Настали лучшие времена — все его мелкие противники рассеялись, склочные блюстители чистоты учения оказались не у дел, а он, увлеченный своими мыслями, не заметил ни торжественного корчевания резонатора, ни изгнания Льва и обратного воцарения Глеба. Перед ним оказался достойный соперник.

Пока Шульц боролся со всем светом за свои колебания и космический разум, Штейн преуспел на почве физики, и вот, уже знаменит и прославлен, бросается завоевывать новую область, туда, где живое граничит с неживым. И здесь наталкивается на Шульца, который всю жизнь на этом пограничном посту и не выносит вмешательства в вопросы жизни и смерти. Он кое-как терпел Глеба с его болтовней и частыми исчезновениями, но этого Штейна никак не может вынести. Штейн же с порога во всеуслышание заявляет, что любимые Шульцевы колебания не что иное, как ахинея, выдумки, галлюцинации, а, может, даже подделка. Все в жизни происходит не так, он утверждает — совсем не через колебания, никому не нужные, а путем медленных постепенных перестроек и редких революций и взрывов, а если и колеблется, то иногда, и вполне уважая земные правила.

— Никакого дурацкого космического вмешательства, я, — говорит, — не потерплю, все это басни и сон разума среди бела дня.

И они сцепились, основательно, страстно, надолго, по правилам честной борьбы, без подножек и ударов ниже пояса, каждый волоча за собой шлейф сторонников и поклонниц.

……………………………….

Они кивнули друг другу, не друзья, но и не враги: Штейн благосклонно, с оттенком превосходства — по всем меркам велик, Шульц — с долей иронии, и тоже, разумеется, превосходством — знаем мы ваших академиков… Но в целом получилось довольно доброжелательное приветствие, что было трудно понять мелюзге, кишевшей у них под ногами; там разыгрывались кровопускания, в тесноте и духоте шла рукопашная без жалости и сомнений.

Встал красавец Глеб, чтобы возглавить действо. Он виртуозно открывал собрания и семинары, давал «путевку в жизнь» людям и книгам, и с годами оказался единственным диспетчером во всех пограничных областях и смежных науках. Физики считали его выдающимся биологом, а биологи не сомневались в его гениальности как физика, и так продолжалось много-много лет; теории развеивались, идеи и книги устаревали, те, кто были впереди, давно оставили беговую дорожку… а предисловия-то всегда нужны, и верны, если всего в них в меру — это Глеб умел, и потому не старел и не выходил из моды.

То, что он говорил, описать словами также трудно, как натюрморт Пикассо. О жизни и смерти шла речь, об основном вопросе, и в первых же словах он упомянул известную притчу о зеркале, которое разбили злые силы, и теперь каждый кусочек из разлетевшихся по всему свету, отражает крошечную часть истины, то есть, неправду, и мы, сумасшедшие дети, в сердце которых только осколки и обломки, должны собрать воедино всю поверхность отражения и явить, наконец, миру его нетреснутый двойник. И тут же подчеркнул, как много делает, чтобы его Институт, дежурящий на передовых рубежах, указывал свет другим. Вопрос жизни велик, задача воссоздания нетленного образа огромна, места хватит всем, и он, Глеб, всех поддержит, возглавит и отредактирует.

Марк слушал с противоречивыми чувствами: было много волнующего в тех образах, которые создал коварный вельможа, умеющий затронуть самые нежные струны в самых чувствительных душах. И тут же рядом ясные намеки на простые и некрасивые обстоятельства, низменные страсти… Виртуоз умел играть на всех струнах сразу, одним намекал на высокие истины, другим раздавал простые и понятные обещания. Наконец, Глеб умолк, широким жестом пригласил Штейна, тот вышел вперед и начал речь.

Детали этого выступления не так уж интересны нам. Речь шла о недавно обнаруженном в некоторых растворах явлении: молекулы, отделенные друг от друга расстояниями, которые, если сохранить масштаб, можно сравнить только с межзвездными, будто договорившись, действовали синхронно, как девицы на сеансе аэробики. Явление сразу вызвало спор между основными течениями. Штейн, считавший, что все в природе происходит под действием внутренних причин, сначала был озадачен.

Этим моментально воспользовался ядовитый и острый Шульц. Ловкий жонглер, он во всем находил проявление внешней силы, питающей жизнь. «Vis Vitalis Extravertalis!» — он воскликнул на своем лженаучном языке, что означает: «Жизненная Сила — вне нас!» Как змей, просунув голову в прореху в укреплениях противника, он ужалил в уязвимое место — ему все ясно, пляски эти совершаются под мелодию космических сфер. Шульцу всегда нравились то и дело возникающие скандальные явления: то где-то в чулане найдут пришельца, то обнаружится баба, в темноте угадывающая цвет, то мысли читают на расстоянии, то золото ищут деревянной клюкой, то ключи гнут в чужих карманах, то будущее предсказывают на растворимом кофе… Он умел так перемешать факты, запутать самое простое дело, незаметно переставить местами причины и следствия, что Штейн долго трясет мудрой головой, прежде чем опомнится, развеет шелуху, побьет могучей челюстью инопланетян и, вздохнув спокойно, возвратится к истинной науке. Немного времени пройдет — снова прореха, опять влезает Шульц, все повторяется.

— Пусть они бесятся по ту сторону, — говорил Штейн, — а в науку не пущу, это мое.

По ту сторону лежал весь мир, и его безумству не было предела. Снова лезут с полстергейтами, домовыми, чертями, колдунами… «Не допущу…» — багровеет от досады Штейн, а Шульц тут как тут со своим ядовитым жалом.

……………………………….

Марк тут же ухватил суть дела и был возмущен происками коварного Шульца. Какие еще мелодии, откуда космос, разве мало неприятностей от простых земных причин? Конечно, ему ближе вера во внутренние силы, и он, волнуясь, следит за Штейном. Тот неуклонно гнет свое, не принимая ничего на веру, держась фактов, докапываясь до корней. Под тяжестью его доказательств падают увитые завитушками башни, роскошные сады увядают и сохнут на корню. Он слыл разрушителем архитектурных излишеств и бесполезных красот, бесчувственно стирал с лица земли все, построенное на пустой вере и глупой надежде. И вот, расправившись с беспочвенными иллюзиями, ошибками, как с годовалыми детьми, он оставляет две возможности: да или нет? Свет или тьма? Внутренние причины или внешние?.. Он так ловко повел дело, что все остальное с этих двух высот казалось теперь смешным заблуждением. А эти, одинаково сильные, ясно очерченные фигуры, обе под покрывалом — одна вот-вот окажется белоснежной девой-истиной, другая… как ловко скрывавшийся вампир, понявший, что разоблачен, взлает, взвоет, откроет черномордый лик, взмахнет перепончатым крылом — и ну улепетывать в темноту! И там его догонит свет истины, ударит, испепелит… И снова он возникнет, смеясь, прикрыв лицо, прокрадется… и снова, снова…

……………………………….

Аркадий, сидевший в последнем ряду за колонной, внимал гласу с кафедры как трубе архангела, возвещающей наступление новой жизни. Он многое не понимал, но сами слова и дух отважного поиска волновали, и подчеркивали, что его направление не зряшное, что он не пустой человек, профукал свое время, а просто один из многих, кому не повезло. Везение входит в условия игры — она жестока, это вам не детские побрякушки! «Какое кому дело до моей судьбы, сделал или не сделал — вот что важно.» И он гордился, что всю жизнь примыкал к теплому боку такого сильного и красивого существа, слушал его дыхание… Наука! Он позабыл о своей горечи, сомнениях, захваченный стройным течением мысли.

……………………………….

Шульц сразу увидел, что в этой стене нет прорех, и перестал интересоваться. «Опять копошение под фонарем, потому что там светло. Я предлагаю им новое величественное здание, другой взгляд — дальше, шире, а они по-прежнему крохоборствуют…» Он всегда уходил от света, ведь что можно найти под случайно поставленным фонарем? Но что найдешь, если совсем темно?.. Меры блюсти он не умел, и не хотел — ему не нужно было света, он видел внутренним взглядом, и стремительно ускользал туда, где не было никого. «Истина там, где я».

……………………………….

Лева Иванов не волновался, он заранее знал — чудес не бывает, есть закон, и нечего подрывать его мелкими кознями. Рано или поздно все подчинится закону… или окажется за чертой. «Иногда бывает, но это не тот случай». Он всегда был убежден — случай не тот, и почти никогда не ошибался. В тех редких случаях, когда за пределами закона что-то просвечивало, он вздыхал, и говорил — «Ну, еще разик…» — и, поднатужившись, втискивал явление в старые меха — вводил поправки, он был гением по части поправок. Нужный человек, чуждый революциям и перестройкам, его поправки постепенно, без рывков и потрясений расширяли область возможного. В конце концов, появлялся смельчак и дебошир, который, топча гору поправок коваными сапогами, устремлялся в новые земли.

……………………………….

Максим заскучал — тут и комар носа не подточит. Его мозг требовал противоречий, парадоксов и загадок, опираясь на них, он воспарял. Он отличал новое от старого не путем тупого исключения, а сразу — чутьем. Здесь новым и не пахло. «Шульц безумец, если вылезет возражать. Истина припечатана, чудес не требуется. Шефуля гений, но с ним бывает скучно — он забивает последний гвоздь и уходит, захлопнув дверь. Или тоже уходи, или вешайся на том гвозде. Зато Левка радостно вздохнет — его стихия, а мне здесь делать нечего…» Максим не раз и сам подрывал основы, но чтобы утвердить получше, а Шульц, негодяй, готов все взорвать ради своей веры…

……………………………….

— В церковь бы тебя, проповедником… — подумал Штейн, взглянув свысока на остроклювый профиль Шульца. Он уверенно вел дело к простому и понятному концу.

— Это тебе не физика, застегнутая на все пуговицы, — думал Шульц, не глядя в сторону Штейна, — это природа, жизнь, в ней свой язык…

……………………………….

А дальше сидели разные люди — кто сочувствовал слабому, значит, Шульцу, кто поддался обаянию авторитета, они, не вникая в суть, поддерживали Штейна… Многие пришли поглазеть на схватку, как ходят смотреть бой петухов в далеких странах. А некоторые со злорадством ждали, когда же схватятся два знатных еврея, будут ради истины квасить друг другу носатые морды. Те, кто предпочитает простые и понятные чувства, легко находят друг друга. Люди, движимые сложными чувствами, пусть благородными, объединяются неохотно; часто, сами того не замечая, придирчиво ищут только различий, а не общего. Общее им сразу ясно, и неинтересно, различия гораздо важней — значит, я ни на кого не похож, сам по себе… Я не говорю об учениках, верных друзьях, на них хватило бы пальцев одной руки.

……………………………….

Как это было непохоже на тот худосочный келейный романтизм, которым напитался Марк с детства. Совсем не о том говорили ему книги, деревья и кусты в темных аллеях у моря… И на тот романтический героизм, которым было насыщено его общение с опальным гением Мартином — тоже не похоже… Он чувствовал, что вырвался из узкого укромного уголка с его теплом, спокойствием, и ограниченностью тоже, на широкое неуютное пространство, где бурлят страсти, кипят идеи, переменчивый ветер сдувает оболочки, пиджачки и тюбетейки, сталкивает людей в их неприглядной наготе… Не будем, однако, преувеличивать тень сомнения и страха, которая мелькнула перед ним — она тут же растворилась в восторге: ведь он стал свидетелем сражения истинной науки с фантомом. И скоро станет участником бурной научной жизни.

……………………………….

Штейн зачеркнул последний нуль, химеры исчезли, туман рассеялся. Зажегся верхний свет, докладчик переходит к выводам. Места для чуда нет, кивать на космос нет необходимости.

— Вот причины! — он говорит, указывая на доску, где два уравнения с одним обреченным на стриптиз иксом. — Эти, на первый взгляд безумства, обоснованы. «Vis Vitalis Intravertalis»! — что на языке истинной науки означает — Жизненная Сила в нас!

Шульц всегда за науку, но другую, что подтверждает его теорию. Обыденность вывода ему претит. Опять мышиная возня!

— Какую ошибку опытов вы имели в виду? — он спрашивает елейным голоском.

— Десять процентов, — спокойно отвечает Штейн, — точней здесь быть не может.

— Не десять, а один! — торжествует Шульц.

Если один, то все напрасно, причина снова ускользнет в темноту, и туда же, радостно потирая руки, устремится этот смутьян.

Штейн ему долго, вежливо, нудно — не может быть… а сам думает -«знаю твой процент! измеряешь пальцем, склеиваешь слюной, кривые проводишь от руки… Неумеха, мазила!..»

А Шульц ему в ответ:

— Ничего не доказали! Не видите нового, не ждете неожиданностей от природы…

Штейн, действительно, чудес не ждет, но о точности знает больше Шульца.

— Химера! — он говорит, еле сдерживаясь. — Процент! Никто не сможет в этой мутной луже словить процент.

— Я смог, — ответствует Шульц. — Я это сто лет наблюдаю, заметил раньше всех на земле.

Поди, проверь циркача, потратишь годы.

— Нет причин звать космические силы, — негодует Штейн, — а ваша точность, коллега, всем известна!

И тут раздается громкий ленивый голос:

— Процент дела не изменит, вот если б десятую…

Максим, попав в свою стихию, проснулся и живо вычислил, что Шульц ни в коем разе не пройдет, даже со своим мифическим процентом.

— Надо подумать… — цедит Шульц. Десятая его не устроит, он храбр, но не безумен. Штейн довольно жмет плечами, разводит руками — «ну, вот, о чем тут говорить…» Сторонники его в восторге.

Шульц молчит. Что он может им сказать, ведь не заявишь — какая ерунда, ну, десять, ну, десятая… Истину не постигнешь числом, а только чувством, и верой! А число я вам всегда найду. Но это нельзя, нельзя говорить — они чужие, талмудисты и начетчики, иной веры, с иной планеты…

И чтобы остаться в общей сфере притяжения, не выдать своего инородства, сохранить видимость общего языка — он промолчал; потом, когда дали слово, пробормотал что-то невразумительное, обещал предоставить доказательства в четверг, на той неделе… встал и странными шагами, будто не чувствуя своего тела, добрался до выхода, и исчез.

……………………………….

— Я позволю себе несколько слов, — скромно молвил Штейн и сошел с возвышения поближе к своим, в модном мышиного цвета пиджаке, с бордовым галстуком. Без листков и подсказок он начал свободный разговор. Чтобы разрядить атмосферу раздражения и задора, он привел несколько анекдотов, распространенных в Академии, далее перешел к воспоминаниям о деде, отце, и многих культурных людях, которых знал — одни качали его на коленях, другие кормили с ложечки, с третьими он играл в шахматы… Все слушали, разинув рот. Это было похоже на вызывание мертвых душ; без всяких тарелочек он обходился, и сам в этот момент смотрелся как симпатичный дух из прошлого.

Что знал о своем деде Аркадий? Какой-то кулак, погиб при переселении. А Марк? Сохранилась фотография — плотный мужчина с нагловатыми глазами, щегольскими усиками — приказчик, лавочник… Из всех только Максим что-то знал, но молодость стыдится воспоминаний.

Штейн плавно перешел к науке. Он говорил о жизни и смерти, о Жизненной Силе, которая внутри нас, о лжетеоретиках внешнего источника… Ему претили мошенники и мерзавцы, гнездящиеся в щелях между истинным знанием и тьмой невежества; живя в пограничном положении, они воровски питаются частичками света, схватив, тут же укрываются в темноте, действуют без фактов и доказательств, живут слухами и сплетнями, используют невежество и страх людей перед неясным будущим, страх же порождает чудовищ ночи и прочую мерзость…

— Но есть среди них искренние люди, можно сказать, верующие. Вот Шульц. Он любит тьму заблуждений, плесень магии. Что поделаешь, такой человек. Но я — за свет, за ясность, стройность очертаний — это истинная наука, она там, где я!

……………………………….

— Истинно, говорю вам, она там, где я… — бормотал уязвленный, но не разбитый Шульц, возвращаясь к себе на этаж. Он шел не тем узким коридором, которым пробирался Марк, огибая Евгения, кратер, но и не тем широким и безлюдным, который знал Штейн — он шел домашним, устланным домоткаными половичками и ковриками теплым ходом, кругом цвели растения в горшочках и баночках из-под горчицы — дары многочисленных поклонниц, а со стен светили ему портреты великих непричесанных людей отечества — безумцев, фанатиков, впередсмотрящих…

— Он не разбит, — покачал головой Штейн, — отступая, он уходит в следующий плохо освещенный угол, и так всегда.