писал уже

Отдаю свой архив, литературный, «записи художника» и «личные записи» в Серпуховский историко-художественный музей. Всего 43 папки, больше 30 кг, много вариантов, повторов, неотосланных писем, какие-то еще документы… даже не смотрел. Одного «Монолога о пути» наверное вариантов пять. Даже несколько стихов есть, довольно смешные. Выбрасывать собирался, мне всякий груз за спиной кажется лишним, я как бы погрязаю в прошлом… а тут такая возможность, конечно, отдам. Личные записи не «дневники», в них ничего о житейских делах (почти), о времени и все такое, так что по ним составить «впечатление об эпохе» нет никакой возможности, только даты. С 2003 года записи в электронной форме, отдам им и диски, а за предыдущие 20 лет 1983-2003гг на плохой бумаге, на машинке «Москва», а сканировать две тыщи страниц… убьешься, да и зачем? Это не «документ эпохи», это «эпикриз», история написания всех моих текстов и многих картинок. Хотя и о них странно — ни названий, ни описаний, а какие-то словесные наброски, ощущения да впечатления… Так что сама эта акция — сохранения — большие сомнения у меня вызывает. Но пусть уж лежит, раз берут, значит, берут, значит, у них другое мнение.

временное: ответ-привет

Обязательно уберу — куча банальности.
В любом изображении всего две части есть — свет и тьма. Единый свет, состоящий из рук, лиц, задниц, неба, воды, бликов, окон… красного, желтого, синего… И тьма, состоящая из такого же обилия всего того же, только в общей тени. А если не получается, не сливается, не замыкается — то распадается на пуговицы, оспины, бутылки, лица, задницы, провалы, черноты… Как хотите, ничего больше нет. От этого идет весь ужас и восторг, а что еще бывает от картин, если хороши?
Искусство создания многообразных образов перед внутренних взглядом — механизм поддержания целостности личности, ее самосознания — ежедневно, ежесекундно, и в течение тысяч дней, начиная от самого рождения. А творчество процесс запуска(инициации) и поддержания(активации) этого внутреннего механизма. В определенном смысле артист(художник, писатель) лицо трагическое, поскольку не способен удержать в себе весь процесс, который гипертрофирован. А зритель/читатель/слушатель — паразит, который питается чужим процессом, не в состоянии поддержать свой. А также некоторые, который ищут резонанса, усилителя, собеседника, спорщика, врага или друга… немногие такие…

У нас свой путь (из романа «Vis vitalis»)

А тут объявили собрание, решается, мол, судьба науки. Не пойти было уж слишком вызывающе, и Марк поплелся, кляня все на свете, заранее ненавидя давно надоевшие лица.
На самом же деле лиц почти не осталось, пусть нагловатых, но смелых и неглупых — служили в других странах, и Марка иногда звали. Если б он остался верен своей возлюбленной науке, то, может, встрепенулся бы и полетел, снова засуетился бы, не давая себе времени вдуматься, — и жизнь поехала бы по старой колее, может, несколько успешней, может, нет… И, кто знает, не пришла ли бы к тому же, совершив еще один круг, или виток спирали?.. Сейчас же, чувствуя непреодолимую тяжесть и безразличие ко всему, он, как дневной филин, сидел на сучке и гугукал — пусть мне будет хуже.
И вот хуже наступило. Вбегает Ипполит, и сходу, с истерическим надрывом выпаливает, что жить в прежнем составе невозможно, пришельцы поглотили весь бюджет, а новых поступлений не предвидится из-за ужасного кризиса, охватившего страну.
Марк, никогда не вникавший в политические дрязги, слушал с недоумением: почему — вдруг, если всегда так? Он с детства знал, усвоил с первыми проблесками сознания, что сверху всегда исходят волны жестокости и всяких тягот, иногда сильней, иногда слабей, а ум и хитрость людей в том, чтобы эти препоны обходить, и жить по своему разумению… Он помнил ночь, круг света, скатерть, головы родителей, их шепот, вздохи, — «зачем ты это сказал? тебе детей не жалко?..» и многое другое. В его отношении к власти смешались наследственный страх, недоверие и брезгливость. «Порядочный не лезет туда…»
— Наша линия верна, — кричал Ипполит, сжимая в кулачке список сокращаемых лиц. Все сжались в ожидании, никто не возражал. Марк был уверен, что его фамилия одна из первых.
«Вдруг с шумом распахнулись двери!» В полутемный зал хлынул свет, и знакомый голос разнесся по всем углам:
— Есть другая линия!..

— В дверях стоял наездник молодой
— Его глаза как молнии сверкали…

Опять лезут в голову пошлые строки! Сборища в подъездах, блатные песенки послевоенных лет… Неисправим автор, неисправим в своей несерьезности и легковесности!.. А в дверях стоял помолодевший и посвежевший Шульц, за ним толпа кудлатых молодых людей, кто с гитарой, кто с принадлежностями ученого — колпаком, зонтиком, чернильницей… Даже глобус откуда-то сперли, тащили на плечах — огромный, старинный, окованный серебренным меридианом; он медленно вращался от толчков, проплывали океаны и континенты, и наш северный огромный зверь — с крошечной головкой, распластался на полмира, уткнувшись слепым взглядом в Аляску, повернувшись к Европе толстой задницей. Сверкали смелые глаза, мелькали кудри, слышались колючие споры, кому первому вслед за мэтром, кому вторым…
— Есть такая линия! — громогласно провозгласил Шульц, здоровенький, отчищенный от паутины и копоти средневековья. — Нечего стлаться под пришельца, у нас свой путь! Не будем ждать милостей от чужих, сами полетим!
Марк был глубоко потрясен воскресением Шульца, которого недавно видел в полном маразме. Он вспомнил первую встречу, настороживший его взгляд индейца… «Еще раз обманулся! Бандитская рожа… Боливар не вынесет… Ханжа, пройдоха, прохвост…» И был, конечно, неправ, упрощая сложную натуру алхимика и мистика, ничуть не изменившего своим воззрениям, но вступившего на тропу прямого действия.
Оттолкнув нескольких приспешников Ипполита, мальчики вынесли Шульца на помост.
— Мы оседлаем Институт, вот наша ракета.
Ипполит, протянув к Шульцу когтистые пальцы, начал выделывать фигурные пассы и выкрикивать непристойности. Колдовство могло обернуться серьезными неприятностями, но Шульц был готов к сопротивлению. Он вытащил из штанин небольшую штучку с голубиную головку величиной и рьяно закрутил ее на веревочке длиной метр или полтора. Игрушка с жужжанием описывала круги, некоторые уже заметили вокруг высокого чела Шульца неясное свечение…
Раздался вскрик, стон и звук падения тела: Ипполит покачнулся и шмякнулся оземь. Кто-то якобы видел, как штучка саданула директора по виску, но большинство с пеной у рта доказывало, что все дело в истинном поле, которое источал Шульц, пытаясь выправить неверное поле Ипполита. Горбатого могила исправит… Подбежали медики, которых в Институте было великое множество, осмотрели директора, удостоверили ненасильственную смерть от неожиданного разрыва сердца и оттащили за кафедру, так, что только тощие ноги слегка будоражили общую картину. И вот уже все жадно внимают новому вождю. Шульц вещает:
— Мы полетим к свободе, к свету… Нужно сделать две вещи, очень простых — вставить мотор, туда, где он и был раньше, и откопать тело корабля, чтобы при подъеме не было сотрясений в городе. Мало ли, вдруг кто-то захочет остаться…
— Никто, никто! — толпа вскричала хором. Но в этом вопле недоставало нескольких голосов, в том числе слабого голоса Марка, который никуда лететь не собирался.
— Никаких пришельцев! Искажение идеи! Мы — недостающие частички мирового разума!
Тем временем к Марку подскочили молодые клевреты, стали хлопать по спине, совать в рот папироски, подносить к ноздрям зажигалки… Потащили на помост в числе еще нескольких, усадили в президиум. Шульц не забыл никого, кто с уважением слушал его басни — решил возвысить.
— Случай опять подшутил надо мной — теперь я в почете.
Он сидел скованный и несчастный. И вдруг просветлел, улыбнулся — «Аркадия бы сюда с его зубоскальством, он бы сумел прилить к этому сиропу каплю веселящего дегтя!..»

Так вот откуда эти отсеки, переборки, сталь да медь — ракета! Секретный прибор, забытый после очередного разоружения, со снятыми двигателями и зарядами, освоенный кучкой бездельников, удовлетворяющих свой интерес за государственный счет. Теремок оказался лошадиным черепом.
Понемногу все прокричались, и разошлись, почти успокоившись — какая разница, куда лететь, только бы оставаться на месте.

Из серии «Gray»


На седьмом году смысл жизни Васе ясен стал…
…………………………..

Еще день прожит…
…………………………………

Тонкое и толстое, нежное и грубое…
…………………………………..

Охота на мух. Дело важное для Лизы, гораздо важней, чем мои споры насчет квартирной платы с чиновниками. Завидую кошке, мне бы такие важные дела!
……………………………………

Вид из окна

временная запись

Любое изображение,если удачно запечатлено, переводится из плоскости ежедневности в пространство чувственного восприятия — фигуры, цвета и света, а если не переводится, то остается «фоткой» текущего дня. Любой рисунок не просто отображение конкретного объекта, а еще и своего рода «значок», иероглиф, лишенный мешающих деталей, обобщенная фигура, а иначе никакого смысла нет изображать то, что существует в реальности, незачем умножать сущности без собственного смысла и переживания…
Если что-то и стоит «культивировать», то только собственную чувствительность, постоянно поддерживая ее на грани возможности, усиливая и обостряя, а культивировать свой «стиль» — это смерть развития. Стиль это личность в развитии, не более того, и не менее.