Из повести «ПАОЛО и РЕМ»

Гостей ждали завтра, и теперь еле успели подмести и слегка прибрать. Вошли двое.
Паоло обоих знал давно, можно сказать, всю жизнь. И они его знали тоже. Ненависти не было – глубокая закоренелая неприязнь. Он их не уважал, они его боялись и не любили. Он был выскочкой, они аристократы. Один считал себя еще и художником, второй – большим поэтом. Они теперь судили, их прислали судить, хороша ли картина. Прислал монарх, которому они служили, хотя усердно делали вид, что не служат. Художник настолько преуспел в этом, что порой забегал слишком далеко вперед в угадывании желаний и решений властителя, и преподносил их в такой язвительной форме, что это воспринималось троном, как возражение и критика, ему давали по шее, правда, не сильно, по-дружески, а враги нации считали его своим. Потом события догоняли, и он снова оказывался неподалеку от руля, вроде бы никогда и не поддакивал, теперь с достоинством произносил – «а я всегда так считал…» Потом он находил новую трещину, предугадывал грядущий поворот событий и начальственных мнений, снова бежал впереди волны, и слыл очень принципиальным человеком. Настоящие критики – по убеждению, его недолюбливали, хотя признавали за ним проницательность. Разница была во внутренних стимулах – он никогда не имел собственного мнения, кроме нескольких совершенно циничных наставлений отца, придворного поэта, предусмотрительно держал их за семью замками, а то, что выставлял впереди себя, шло от такого обостренного умения приспособиться, что оно порой обманывало и подводило его самого. Он был высок, дороден, с большими длинными усами, наивно-прозрачными карими глазами, извилистым тонким голосом, округлыми жестами плавно подчеркивал значимость речи. Его звали Никита.
Второй – Димитри, сухой, тощий и лысый, как-то его довольно язвительно назвали усталым пожилым графоманом, писал всю жизнь нечто вроде стихов. Он был бездарен, потому что не был способен чувствовать, и заменял чувства мелкими, но довольно точными мыслишками о том, о сем, в основном о кухонных мелочах. Он считал себя гением, и говорил о себе не иначе как в третьем лице, а подписывался, неизменно подчеркивая отчество, не жалея на это ни чернил, ни времени. Он был уверен, что каждое его движение и даже физиологические акты представляют огромный интерес для мира, и запечатлевал свои ежедневные поступки, мысли и действия в бесчисленных виршах, поставил перед собой цель писать каждый день по десятку таких стихотворений и неукоснительно придерживался нормы. Каждое его извержение воспринималось поклонниками с неисчерпаемым восторгом. Так он поставил себя среди них, педантично и с хваткой ястреба, хотя не имел ни реальной силы, ни власти, кроме гипнотизирующего убеждения, что он должен и может влиять на судьбы мира. Иногда его призывали ко двору и давали мелкие поручения, а он, несмотря на оппозиционность, которую лелеял, тут же таял и бежал исполнять. Теперь его послали в далекую страну, бывшую колонию, забрать и привезти картину великого мастера, так ему сказали, а он тут же затаил обиду и злобу, потому что великим считал только себя.
И вот эти двое входят, а Паоло стоит и смотрит на них, вежливо улыбаясь, как он умел это делать – обезоруживающе доброжелательно. После недолгих приветствий и расспросов приступили к делу. Ученики стащили с огромного полотна тяжелое покрывало, которое едва успели навесить.
Несколько минут в полном молчании… Холст был так велик, что просто охватить взглядом события, изложенные кистью, оказалось непросто. Первый из двух, Никита, был виртуозом средней руки – умелый в мелочах, сегодня один вам стиль, завтра другой… холодный и мастеровитый, он во всем искал подоплеку, и с возрастающим недоумением и раздражением смотрел, смотрел… Он не мог не заметить дьявольского, другого слова он найти не мог… просто дьявольского какого-то умения так вбить в этот прямоугольник… нет разместить, именно разместить, разбросать, если угодно, без всякого напряжения, легко и просто – более сотни фигур людей, животных, пейзажи переднего и заднего плана, отражения в окнах, пожары тут и там, пустыни и райские кущи… а лиц-то, лиц… И все это не просто умещалось, но и двигалось, крутилось и вертелось, было теснейшим образом взаимосвязано, представляя единую картину то ли праздника, то ли другого непонятного и только начинающегося действа. Что это?..
– Вот это… видимо бог, не так ли? – наконец разразился специалист.
– Марс. – объяснил Паоло. – Он стремительно двигается, готовясь к схватке, к битве, бог войны и разрушений… – Паоло знал, что не следует молчать, лучшее, что он может сделать, дать кое-какие объяснения, пусть формальные; его опыт подсказывал, не так важно, что он будет говорить, следует проявить уважение.
Вообще-то он любил объяснять, ведь это все были дорогие ему герои и боги, и то блаженное время… то время, когда высшие силы разговаривали с людьми, спорили и ссорились с ними, иногда боролись и даже проигрывали схватку. Это время грело его теплотой своего солнца, самим воздухом безмятежности и согласия, несмотря на великие битвы и потери. Люди еще могли изменить свою судьбу, или верить в это, например, что могут даже спуститься в ад и вывести оттуда любимую, а боги могли ошибаться, проиграть … а потом махнуть рукой и засмеяться… Да, он понимал – фантастическая история, но за ней реальный и очень современный смысл, если подумать, конечно, но этот козел… ни вообразить и воодушевиться своим воображением, ни думать… А второй, так сказать, поэт… даже по виду своему козел козлом.
Паоло знал цену своему вымыслу, и замыслу, и блестящему воплощению на холсте… но он знал и другую цену – золотом, она тоже была фантастической. Это как смотреть, он возразил бы, знал, с кем имеет дело, кто за спиной гонцов, какими кровавыми ручейками это золото утекало из его страны сотни лет. Заплатит, дьявол… Продай он картину, дом продержится год или два, и, может, удастся в хорошие руки, не разделяя, продать коллекцию картин, среди которых были и Тициан, и Леонардо, и Диего, и многие, многие, кого он боготворил, ценил, любил, знал… воплощение лучших чувств и страстей, да!..
Паоло знал себе цену, но гением себя не считал. Нет, до недавнего времени был уверен, что все двери перед ним настежь, и та, главная, вход в мавзолей – тоже. Ему казалось, он стремительно растет, вместе с количеством и размерами картин, с нарастанием своих усилий… с известностью, признанием… И вдруг верить перестал.
Он помнил с чего началось – с пустяка. С картины какого-то бродяги, полуграмотного маляра. Она его остановила. Он почувствовал, что потрясен, спокойствие и уверенность разрушены до основания. Наткнулся на обрыв, увидел, его время кончилось.
Он не хотел об этом вспоминать.

* * *

Сегодняшнее утро окончательно потрясло его – открылась истина, как все кончится. Последний год не раз напоминал ему о близком поражении. Он всегда считал конец поражением, но быстро забывал страх, жизнелюбия хватало, ничто надолго не пробивало оболочку. Счастливое свойство – он умел отвлечься от холодка, пробежавшего по спине, от спазмы дыхания, пустоты в груди… Не чувствовал неизбежности за спиной, не верил напоминаниям – все время кто-то другой уходил, исчезал, пусть ровесник, но всегда есть особые обстоятельства, не так ли?.. Не пробивало, он оставался внутри себя в однажды сложившемся спокойном сиянии и тепле, в своем счастливом мире, и не раз изображал его на картинах рая, где среди природы, покоя, под полуденным солнцем бродят люди и звери, не знающие страха. Он верил в свою силу жизни, и потому мог создавать огромные полотна, на которых только радость, для них одного таланта маловато. Он верил, и умел забывать.
Теперь он смотрел на этих двух, преодолевая внутренний раздор и стремительно отвлекаясь от непривычных ему тяжелых мыслей. Все-таки силы еще в нем были, из глаз пропали усталость и равнодушие, он воспрянул, и уже думал – чему можно научиться, даже у них; эта черта всегда давала ему неоценимое преимущество, возможность оставить далеко позади соперников, недругов, и во всем быть первым.
– А, конечно, Марс, я вижу. – сухо сказал художник.
Поэт не смотрел, он уставился пустыми зрачками в окно, в глазах его отражалось небо; он присутствовал, но его не было. Сегодня он уже выполнил свою норму. Переезд возбудил в нем поэтическую жилу, и в ожидании завтрашнего запланированного всплеска, он носил себя осторожно, холил, и вовсе не хотел случайных впечатлений, находя источник восторга в самом себе.
– А это Богиня плодородия и мира, она кормит грудью двух амурчиков, – вот здесь. Она уговаривает дармоеда прекратить разборки и присмиреть. – Паоло продолжал объяснять свой замысел.
Да-а, вот это сиськи! Не пожалел красок, жаль, что зад плохо виден… – Никита был из тех, кто хочет видеть и осязать все сразу. Но положение обязывало проявить скромность, он не должен был опозориться перед этим сухим стариком, который смотрел на него с обезоруживающей добротой. Никита слышал о магическом действии взгляда Паоло, и как тот ухитрился выговорить такие условия мира, что вроде бы победителям все, а на деле оказалось – ничего!..
Про сиськи – нет, нельзя и заикаться, надо что-то подобающее моменту сказать… Вопрос о покупке давно решен, он только сопровождающий при картине, но жаждал судить и придираться.
– Почему грунт, разве вещь не закончена? – Он с возмущением указал на правый нижний угол, где проглядывала желтоватая основа.
Паоло улыбнулся:
– Согласитесь, мой друг, это не мешает восприятию, к тому же подчеркивает стремление обойтись малыми средствами, что всегда похвально.
Никита пожал плечами, он не понял, но решил не возражать. Известно, у Паоло всегда найдется, что сказать, как оправдаться. Надоело торчать у этого холста, пора отделаться, оставить свободных два-три дня, он сумеет найти им применение. Никита отошел на несколько шагов, оглядел картину, пожевал губами, и, подняв брови, решительно сказал в пространство:
– Ну, что ж… Картина радует глаз, и кажется нам весьма интересной и полезной для нашей галереи, тем более, сюжет, он весьма, весьма… А что вы думаете?
Вопрос был неожиданным и лишним, он испугал поэта:
– Я, что?.. думаю? О, да, да!..
– Когда Вам подготовить ее? – Паоло любил доводить дела до полной ясности. Этих бездельников следует вытолкнуть и забыть.
– Давайте без спешки, думаю, дня два или три не сделают погоды. И команда отдохнет на берегу.
На том и порешили. Паоло устал от ничтожного напряжения, болела спина, набухли ноги, на голенях нестерпимо болела кожа, он знал – натянута до блеска, кое-где через трещины просачивается желтоватая лимфа, отвратительное зрелище… И во рту пересохло, он должен пойти к себе и лечь.
Да, еще этот парень, художник…
Парень ждет. Нехорошо. Паоло обычно не нарушал правил, которыми, словно мелкими камешками пашня, усеяна жизнь. Одно из них – помоги ближнему. Не из сочувствия, его оболочку редко пробивало, – из общего принципа добра и справедливости, и под воздействием огромной внутренней энергии, которая светила в нем и светила, выливалась на огромные полотна… Благодаря ей, он просто не был способен кому-то мешать, завидовать, обычно он других не видел. Но если замечал, считал нужным помочь.
Если замечал…
Он дернул плечом – что скажешь, редко замечал других, самих по себе, а не как окружения своей жизни, фона главного действия, так сказать. Что он мог бы сказать в оправдание – и себя-то не замечал! Действительно, движение ради движения часто настолько захватывало его, что он забывал не только о других, но и о своей цели. Ну, не совсем так – разве что на время, на час-другой. Но если особо не вникать, то разве в нем не было счастливого сочетания напора, безудержного восторга от своей силы и возможностей, цирковые артисты называют это коротеньким словом – кураж… – и спокойного рассудительного начала, оно не гасило, не сдерживало порыва, умело выждать, а потом вступало в дело: кто-то холодный и решительный внутри говорил ему – остынь, сосредоточься, направь глаза… Когда страсть и напор сказали свое слово, необходимо охватить усилием воли и вниманием всю вещь, от центра до четырех углов, оценить единство и цельность всей композиции… или жизни, какая разница… внести пусть небольшие, но важные изменения, слегка заглушая одни голоса, усиливая другие… Иначе не закончить, не довести до совершенства, он знал.
Он потерял то первое чувство – восторг от силы, порыв, напор… с трудом владея руками, теперь он писал только эскизы картин. Зато какие!…
Но… можно тысячу раз повторять себе про силу замысла, точность, последние штрихи, придающие блеск и законченность всей вещи… Не радовало, не убеждало.
– Так что сказать художнику? – Это Айк, хороший, добрый парень.
– Скажи, пусть оставит картины, придет завтра утром. Я устал, извинись.
Счастливый человек, у него не было часов. Рем ждал, он видел, как тени, которые сначала укорачивались, начали удлиняться, ему хотелось есть и пить, и надо бы найти кустик, укромное местечко… Он проклинал себя – зачем только решился на это путешествие!.. Жил ведь спокойно без этого Паоло, писал себе, писал картины… Но он привык слушаться Зиттова и выполнять его просьбы. «Сходи, сходи…»
– Ну, сходи, – он говорил себе не раз, – упрямый дурак. Зиттов знает, сто раз тебе повторял – нужен иногда такой вот человек!.. Который понимает, и при этом другой, совсем другой.
– Что он понимает, Паоло, что он может понимать – про крокодилов?
-Нет уж, будь справедлив, он-то все понимает.
-Но тогда зачем, зачем он такой…
-Какой?
-Ну, не знаю… Все здесь не по мне. Пусть себе понимает, а я уйду, как-нибудь обойдусь.
Такие мысли то появлялись, то исчезали без следа, обычное для него состояние. Его рассуждения никогда не были тверды и устойчивы, а сейчас тем более – он был раздосадован: тащился по жаре, давно чувствовал пустоту под ложечкой, где у него выпирал небольшой, но явный животик. Несмотря на свои девятнадцать, он выглядел на все тридцать, с мясистой, заросшей серой щетиной рожей, маленькими цепкими крестьянскими глазками, он сидел на камне почти у входа, у гостеприимно распахнутых ворот из частых чугунных прутьев, за воротами обширная поляна, на ней два небольших фонтана, не действующих… но все это он уже тысячу раз оглядел! И большой дом с колоннами, и два флигеля, и лестницы с обеих сторон, ведущие во внутренний двор и сад… Вот человек, который при помощи живописи всего этого достиг. Зиттов говорил – «ловкий мужик…» и с восхищением крутил головой.
Нужно ли, чтобы разбогатеть, писать крокодилов, заморские ткани, больших розовых теток, или можно обойтись цветами, бокалами, ветчиной на блюде, такой, что слюни текут? В сущности, какая разница, что писать, не так ли? Была бы честная живопись!
Счастлив тот, у кого совпадает, решил он, – и честность соблюсти, и капитал прибрести.
– Приятель, художник!..
Рем обернулся. Сзади стоял тот самый парнишка, лет пятнадцати, очень высокий и тощий, в синем берете и серой холщовой куртке, кое-где запачканной красками. Он смотрел на Рема и улыбался.
– Знаешь, Паоло просил извинить его, неотложные дела были, а теперь он сильно устал и не может. Он вообще-то болен, так что прости его.
Последние слова он явно сказал от себя.
– Он просит оставить картины, посмотрит вечером. Приходи завтра, часам к десяти, он поговорит с тобой.
Рем подумал, пожал плечами, что делать, пусть останутся картины. Так даже легче. Он терпеть не мог, когда заглядывают в его холсты, а он тут же рядом как солдат, ждет, что ему прикажут.
Он поднял сверток и протянул юноше.
– Тебя как зовут, – тот спросил, глядя доброжелательно и открыто
– Я Рем, а ты кто?
– Айк, ученик Паоло, уже четыре года. Недавно начал с красками работать.
– А раньше что делал?
– Холсты готовил, краски, потом рисовал, с картонов по клеточкам, знаешь?
Нет, Рем не знал, он не умел рисовать по клеточкам.
– Большую картину иначе трудновато написать. Сначала Паоло делает эскиз на картоне… такого вот размера – он кивнул на холсты, которые бережно взял у Рема. – А потом надо увеличить. Паоло раньше все сам, это чудо – картину, метра три, за одну ночь!.. Но я уже не видел, Франц говорил. Он старший ученик, теперь, правда, они поссорились, он в Германии. У Паоло суставы, рук поднять не может. Мы с Йоргом вдвоем, трое еще помогают – готовят холсты, без помощников не обойтись. А ты сам все делаешь?
Рем кивнул. Еще чего, кто-то будет вмешиваться, толкаться, разговоры всякие… Он в доме никого терпеть не мог. Кроме Пестрого, да…
Вспомнил, что теперь дома пусто, и отвернулся.
– Ты не заболел ли, сидишь на солнцепеке…
– Ничего, – Рем растянул губы – ничего…
Он не знал, что сказать, а юноша еще поговорил бы. Рем кивнул ему, повернулся и пошел. Он никогда не оборачивался, а если б посмотрел назад, то увидел бы, что Айк стоит и смотрит ему вслед. В уходящем была внутренняя мощь, несмотря на молодость, он запоминался. На людей обычно не смотрел, только искоса бросит взгляд, но чувствуется, все ему нипочем.
– Что за парень такой, будто все ему нипочем… – думал Айк, возвращаясь домой. – Будто ему все равно, оставил картины и ушел без единого звука. Мне было бы страшно, ведь сам Паоло будет рассматривать их.
Нет, Рему страшно не было, он потерял это чувство давно. Когда он сутки просидел один, семилетний, в доме, из которого вымыло и вынесло почти все, а рядом в пристройке под бревнами лежали его родители. Он пробовал оттащить одно бревно, но и пошевелить его не сумел. Он не плакал, иногда засыпал, потом просыпался… Выше по берегу в полукилометре был дом соседа, у них разрушило сарай на берегу, с лодкой и сетями для рыбной ловли. На второй день они вспомнили о соседях. Приехала тетка, начала откармливать Рема, она была суетливой и доброй, темноволосая, худая, похожа на мать. А он не говорил, две недели молчал.
С тех пор вместо страха ему становилось холодно и неуютно, он замыкался, хмурился, ему сразу хотелось оказаться дома, поесть, забиться в теплый угол, и понемногу, изредка вздыхая, пережить, перемолоть, забыть неудачу. У него был свой дом, он редко думал об этом, на самом же деле всегда чувствовал опору – мог уйти, скрыться от чужих.
Он возвращался. Шел и чувствовал раздражение и досаду – день пропал.
Скорей бы домой!..

Если человек в своих комментах затрагивает тему, на которую давно я хотел написать, или сказать что-то, одним словом, «цепляет», интересует, то надо разрешить себе ответить полно и с полной искренностью, абсолютно не смотря на то, что этот комментатор думает на тему, и как он к тебе относится. При этом человек может вообще не понимать искренность, считать притворством или того хуже, — это все равно, потому что делается для себя. Иногда нужен «триггер». Я называю это «без обратной связи», ну, не совсем без, но отвечаю непропорционально и неадекватно. Вообще, неадекватность это хорошо, также как искренность, более общее свойство, абсолютно необходимое для любого творчества. Лет десять тому назад я прочитал в Сети про искренность, что это теперь дело эстетов или идиотов, и от этого отталкиваюсь до сих пор, и поскольку уж совсем не эстет, то с охотой присоединяюсь к идиотам.

Из повести «АНТ» («НЕВА», №2 , 2004г)

Мы иногда ходили с Генрихом в лес, к оврагу, и там на высокой кромке, перед шумящим лесом, долго сидели, грелись на солнце, говорили о жизни. Каждое такое путешествие было для меня большой радостью, и серьезным испытанием тоже, я тщательно готовился, продумывал все детали, чтобы он не распознал моего увечья. Я ждал этих походов, потому что встречу старых знакомых, я помнил каждое дерево по дороге и молча разговаривал с ними, пока мы шли и он занимал меня своей болтовней. Особенно я радовался за муравьев, которые пережили зиму. Не раз, согреваясь бутылками с горячей водой, топили у нас плоховато, я думал о тех, кто там в лесу замер от ужаса перед холодом и темнотой.
Генрих обычно брал с собой немного еды, иногда вина. Я это не любил, привык есть один и при этом смотреть в свое окно, странности одинокого человека. Меня устраивало, что он не упрашивал выпить с ним. Мне иногда остро хотелось, но, если уступал желанию, кончалось плохо — боль, капризное существо, бесилась от попыток оглушить ее, и я избегал спиртного. Как-то очень теплым сентябрьским днем мы сидели перед светлым яркожелтым лесом и говорили, как всегда, о свободе и несвободе. Говорил он, а я слушал, спорить с ним да еще в паре с Бердяевым было слишком самонадеянно. К тому же мое мнение не интересовало его. Ведь я был дохлым писакой, из тех, кого не замечают. Если б он спросил, я бы ответил примерно так:
Нет ни воли, ни покоя, ни свободы, это происки умных выдумщиков. Иногда маячит перед нами выбор, но чаще его нет. И чем мы искренней, честней поступаем, по своей совести и воле, тем меньше у нас выбора, путь один.
Он бы на это наверняка возразил:
— Так это и есть выбор, просто ты сходу отвергаешь все другие возможности поступать.
А я ему:
— — Ничего себе свобода! Такой выбор есть даже перед ножом — сдайся или навстречу, на лезвие, напролом… Или еще — «жизнь или смерть…» Или «сто лет воняй в своем кресле или — учись, работай, живи на всю катушку…» И это выбор, а не припирание к стенке? Другое дело, если разные, но все-таки сравнимые, не унижающие нас возможности. Это было бы справедливо.
Он бы наверняка сказал, что я бьюсь головой о стенку, потому что так устроен мир. Да, устроен, сначала слепой перебор возможностей, потом такой же слепой и жестокий отбор, так устроена природа. И так называемый мыслящий человек унес с собою те же правила, и, обладая разумом, устроил такую мясорубку, какая всей остальной природе и не снилась.Те же законы джунглей, только не сдерживаемые, как среди животных, прочно впечатанными в матрицу запретами. А с другой стороны розовая утопия, идеалы райской жизни да заповеди, данные для того, чтобы их нарушать. Кто выживает, лучший? Смешно, выживает квадратный, чтобы затыкать им дыры в стене, которую мы воздвигли между собой и природой. Случай подарил мне вот такие ноги, а люди заткнули бы меня в вонючий угол и забыли, если б я поддался, запросил о помощи… Ненавижу. Еще бы я сказал… А он бы ответил…
Тут я остановился. Смотрю, он прекрасно обходится без меня, со своим Бердяевым под мышкой. И к тому же занят странным делом. Между прочим, споря сам с собой, наморщив лоб, он задумчиво и рассеянно засыпает песком большого красного муравья, тот отчаянно барахтается, вылезает, бежит… и снова на него валится гора душного песка, и снова, снова… Он с рассеянным любопытством наблюдал за усилиями зверя спастись и скрыться.
Когда-то в детстве я поступил подобным образом и запомнил это. Я не из тех, кто кается — не у кого просить прощенья, но запоминаю навсегда. Потом я не мог убить никого, боялся случайно задеть рукой. Ходил по тропинкам, стараясь не тронуть гусеницу, муравья, любого мелкого зверя. Я видел как умно рассуждающие, о жизни, о боге, люди топтали жизнь, я уж не говорю о мелких насекомых — не замечали страдающую собаку, кошку, шли напролом по телам упавших, со значительными лицами и пустыми глазами, рассуждая, рассуждая о высоком… Они вызывали во мне ярость. Почему так повернулось во мне с годами, не могу объяснить, только никаких глубоких рассуждений за этим не крылось, стало само по себе. Может, ноги научили меня ценить любую жизнь, благодаря им я знал, что всякому существу бывает так трудно, страшно, больно, что совершенно неважно, человек он или насекомое. Благодаря боли я понял, что правит жизнью — злодейство хаоса, мы все перед ним жертвы, сегодня или завтра, все равно. Муравью, подчиненному природы, не вырваться из хаоса, не прервать этот поток злодейства, тем более, стоит уважать его стремление стоять насмерть, и помочь ему, а не способствовать силе разрушения! Только мы способны выламываться из границ, не плыть по течению случайных обстоятельств. Я знаю одно такое действие — творчество, здесь охотник я — подстерегаю нужный мне случай, и будь он живым существом, сам бы удивился тому, что вышло. Здесь он полезен и безопасен, потому что область эта — игра, пусть серьезная и глубокая, но со своими правилами и условностями, из нее всегда можно выйти, как проснувшись улизнуть от жуткого сна. Жизнь отличается безысходностью — уйти можно только в смерть, значит, в никуда. Выдумки о будущей вечности меня смешат, наше будущее грязь и вонь разложения… и то, что остается в памяти живущих.
Конечно, ничего подобного я никогда не говорил ему, он бы посмеялся над моими неуклюжими мыслями, время было такое — все помешались на боге и своей национальности. Я ничего об этом не хочу знать, я человек без кожи, вот моя вера и национальность.
А теперь я и вовсе забыл обо всем, кроме муравья.
В другое время я с неодобрением остановил бы его, но тут что-то прорвалось во мне. Я закричал, замахал руками, при этом ничего разумного сказать не сумел, меня трясло от бешенства. К счастью вскочить на ноги я не мог, мне требуется время, иначе я бы ударил его. Он испугался, обиделся, вскочил и ушел не оглядываясь, при этом даже забыл свой рюкзак, еду и вино. Я собрал его вещи, взял и бутылку, машинально хлебнул глоток-другой и потащился назад. Меня никто теперь не видел, и я позволил себе расслабиться.
Зря, совершенно зря я выпил этого дурацкого вина! Я всегда знал, что любая мелочь мне обходится боком, каждая моя ошибка или оплошность закончатся неприятностью, но в тот день, огорченный своим поступком, забыл об осторожности. Я прошел значительную часть пути, вышел на край леса, собирался перейти поле, а там уже рукой подать… И вдруг левую ногу скрутила судорога, такая, каких у меня не бывало с детства. Крошечный комочек, твердый камушек с острыми краями… все, что было живого и деятельного в этой тонкой палке с ободранной кожей и рваными ранами — все собралось, закрутилось в момент, и камнем застыло. И я застыл, я не умел кричать. Согнулся, упал на бок и лежал, смотрел на травинки перед глазами, по ним неторопливо ползали букашки, муравей, мой друг, пробивался сквозь чащобу… Однажды мы с Лидой, в траве за домом отца… «в магазин отправился, придет нескоро, там у него свои…» — она говорит. Она дернулась от боли, заплакала. «Ты меня любишь? — говорит, — любишь?» Таких дней было немного, и я все помню. Светлые ее волосы переплелись с травой… » Что за волосы у тебя… — она говорила, — грубая шерсть, словно ты зверь какой…»
«Что ты валяешься, что разлегся?..» Мать бы не простила мне. Подумаешь, ногу свело. Не подумаешь, а жаль его, единственный живой комочек размером с детский кулачок, ему жить и трудиться среди гнилых костей да кучи мясных отбросов!.. «Расжимайся, сука, — я сказал ему, — иначе отрежу ногу, выброшу тебя гнить вместе с отжившим вонючим мясом, предательской костью… » Он вроде испугался, стал понемногу ослабевать, размягчаться… «Вставай!… Вставай! Вставай! » Нет, он снова за свое, схватил так, что не дышится.
Я понял. С ним по-другому нужно. Может в этом твердом кусочке вся моя жизненная суть… Не душа, обосранная воздыхателями, а именно — суть, и с ней нужно по-хорошему договориться.
— В чем дело, — я спросил.
— Он хотел убить меня.
— Не тебя, муравья…
— Это одно и то же.
— И не хотел, он не думал, не видел… он рассеянно, нечаянно, понимаешь?.. Никакого значения, так просто. Муравьев миллионы, и каждый в отдельности для него ничто… и все вместе тоже.
— Как это возможно…
— У него есть кожа, а у нас нет, так уж получилось. Ну, что нам делать… Потеснись немного, размягчись, иначе мне здесь помирать.
И так понемногу, по-хорошему, потихоньку мы договорились, успокоились, собрались с силами и поплелись обратно.

без темы

Многие люди считают, что автор со своим героем должны «говорить правду» и не обижать факты. Тогда нужно не художественную литературу читать, а другие книжки. Я уж не говорю о том, что герой может не только ошибаться, но и факты искажать, врать или так ему кажется, а что может быть важней, если ему кажется?.. И даже этим он интересен может быть. Тогда читатель, не получив прямого ответа, всматривается в автора с чекистской зоркостью — а ты сам-то что думаешь?! Какой на это может быть ответ, если не друг-приятель? — тебе-то какое дело, книжку читай, все, что хотел, сказал. А не согласен с героем или автором, пиши в книгу жалоб и предложений.

Из повести «АНТ» («НЕВА», №2 , 2004г)

КОНЕЦ

Меня ударили еще раз, и очень сильно, наверное, смертельно. Но во всякой правде, даже последней, много лжи — я жил, даже кое-что писал, переводил, чтобы выжить, смотрел на небо и землю, ощущая их единственность… я многое еще мог и делал. Жизнь всегда была для меня освоением пространства, как для крысы, муравья и любого другого живого существа. Находясь внутри себя, я смотрел на свет, как из темницы, тюрьмы… но и крепости тоже: через бойницы глаз смотрел и смотрел, не мог оторваться. Моя привязанность к жизни ужасала меня. При этом я не любил почти все человеческое в себе, и больше уважал бы , будь я любым животным, без предвидения и предчувствий, превращающих меня в половую тряпку. Без хитроумничанья и других затей, без глубокого и непреодолимого пристрастия к словоблудию, речи, языку… Нет, были люди, которых я уважал и любил — и живые и мертвые уже, одни дрались за справедливость, другие писали книги, спасали зверей и людей. Я все это знал, но отделял их от общей массы. Они казались мне отдельной расой или видом, который в сущности обречен, потому что царящий вокруг нас хаос призван не сохранять, а истреблять и растаскивать по частям живое… как Сатурн, пожирающий своих детей, которых случайно зачал. Мой враг Случай.. Не культурная, интеллигентная Судьба, которая вежливо, опустив глазки, в дверь стучится, а зверюга, людоед, разбойник, он не ведет с тобой бесед, опустив дуло, как честный мститель, а хватает и рвет на части, сжирает без промедления, так что и вздохнуть не успеешь. Судьба — чиновница и предписание, Случай — набег злодея. Он доконает и меня, как только усмотрит и доберется. Я ничем не отличаюсь от остальных, и до меня вот-вот дотянется…
Нет, я не такой! Я победил Боль, без этого не выжил бы — сошел бы с ума, спился, упал и не поднялся, валялся бы в грязи и говне, никогда не выучился бы, не читал бы книг, не знал бы отличных людей и зверей, не верил бы никому, ничего бы не ждал — жил бы БЕЗ СВЕТА. Я не жил без света — только без кожи. Упрямо торчал, упираясь в землю двумя тонкими голыми отростками. Ненавидел их… и любил, жалел… ноги, да, ноги, как отдельных от меня существ, живых и несчастных, жалких, заброшенных на эту помойку впридачу со мной, полуживым муравьем.

Так получилось, что внутри нашего вида, людей, в попытке выжить возникло несколько типов существ, из них два самых обреченных. О них когда-то гениально догадался английский фантаст, назвав МОРЛОКАМИ и ЭЛОЯМИ. Первые это подвальные существа, потерявшие разум, достоинство и, главное, Сочувствие ко всему живому. Пожирающие своих мыслящих собратьев, свою надежду, разрушающие свое жилье, собственную жизнь и природу, настойчиво убивающие зверей и друг друга, часто делающие это неосмысленно, случайно или походя, торопясь по своим делишкам, а это еще страшней… И другие — ЭЛОИ: слабые, колеблющиеся в делах своих, постоянно рассуждающиеся и торгующиеся с истиной и обстоятельствами, пытающиеся задобрить Случай и при этом остаться не такими уж обосранными, как обычно получается. Испытывающие ночные страхи перед тенями, предками, потомками, детками… постоянно ждущие, что за ними придут ТЕ, поднимутся, с воем и скрежетом зубовным ворвутся, схватят, разорвут на части или сожрут живьем.

При всем этом общество, в котором я жил, оставалось лучшим из всех возможных в наше время. Сколько я ни читал, ни слышал, ни смотрел вокруг, на другие страны, везде было скучней, противней, холодней, мерзей, хотя богаче и сытней жить. Здесь же, к счастью, между двумя уже созревшими видами или племенами осталась масса разного народа, теплого, сердечного, умного, с юморком воспринимающего собственную кончину и прозябание. Я давно понял, это мой народ. Национальности, расы и религии не в счет, и не важно, сожрет он меня или признает, разница невелика. Но порой ненавижу, ненавижу всех, да. И себя особенно, за убожество и постоянное поражение перед МЕРЗОСТЬЮ, cлучай это или бог, все равно. Если он существует как лицо, то не иначе как охранник в публичном доме, подонок, втихомолку хихикающий за ширмой … урка, извращенец, подглядывающий в замочную скважину.
Понемногу я возвращался к самым неотложным делам. Ничто не забылось — стало фоном, средой, тупой болью растворилось в воздухе, ушло в туман, стелется над рекой на рассвете, хватает щупальцами через оконные щели… Я не забыл Шурика, жил с тяжестью в груди, все хуже понимая, зачем существую. Борьба теряла смысл, впервые с детских лет — теряла. Раньше я не задумывался, утром вставай, вечером падай… Догоняя поезд, я бежал несколько километров, немыслимое дело при таких щупальцах, которыми наделен. Я не сдавался, во мне был большой запас животной силы, теперь он истощался. Впервые я хотел бы верить во что-то особое — там, «за ширмой», как я это называл шутя, ведь ни грамма веры, — но нет, нам достались только камни и муравьиные ходы.
Шло время, и я возвращал себе силы — через ярость. Пока жив этот подонок, зверюга, я тоже буду дышать и карабкаться! Пока не припру его к стенке, чтобы ударить… В то же время я понимал, что передо мной только зверь, измученный людьми, и с его точки зрения ничего особенного. Но это головой, а я не жил ею. Слова писать любил, но никакой головной доблести, которой кичатся люди перед зверями, не признавал. Я такое же, как все они, существо, меня через время тащит жажда выжить, сопротивляться растаскивающему жизнь хаосу. Когда рядом талдычат, вздыхая — «Бог, судьба…», я сжимаю кулаки. Да пошли вы со своим блядским бессилием! Но что сделалось со мной, что произошло, как проходит время, зачем?.. Разве не смешной розыгрыш, то, что со мной случилось с самого начала?.. А ведь я не искал счастья или особой судьбы — только справедливости и какого-то разумного порядка во всем, и не было этого нигде.
Несколько человек вытолкнуло меня в жизнь, сами несчастные и униженные, я всегда их помню. Но когда думаю о счастье, о жизни, какой хотел бы жить, людей не вспоминаю — от них не бывает радости, только унижение, боль, беспокойство, печаль и горе. Был момент в моей жизни — все, кто нужен, дома, наши миски полны, мы с Шуриком за столом, за окнами тихий закат, сердце не могло быть полней… Прошло.

Я уже говорил — время морлоков. Фантаст застенчив, засадил их в подвалы. Ничего подобного, они цари жизни, толкаются у мисок, новые оттесняют старых. Это всегда плохо, ведь старые утолили первый голод и не так рыскают по углам, выискивая, что еще сожрать, потише рыгают и смеются и не заставляют слабых жрать свою блевотину. А новые начинают всегда с порядка, это значит — бойня. Сначала бьют самых слабых и беззащитных — бездомных животных, потом переходят на непокорных, на врагов, потом уже бьют всех для острастки, чтобы молчали.
Пришли новые и начали со зверей. Сначала стреляли по ночам, потом остервенели, били среди бела дня, кровь брызгала на стены, сворачивалась на асфальте в черные комки и дождь не брал их..
Что я мог сделать, писака вшивый, вот кто я перед ними был, к тому же неудачник, странный тип с подозрительным знанием чужого языка… закрытый, молчаливый, одинокий… непьющий, а это неизгладимая погрешность. Злость во мне росла и отчаяние, с каждым днем. И в один день мне пришла в голову мысль, что я должен сжечь свои рукописи — прилюдно, чтобы … Так совпало, я должен был защитить зверей от людского подонства… и я решил попытаться еще раз — что-то в жизни кончилось, кончалось, истончилась моя защита… как когда-то оголилось мясо на ногах. Я не знал, как дальше жить, но чувствовал, что должен сжечь пути к отступлению, уйти не оглядываясь, а придет другая жизнь или нет, как получится.

Я вывесил свои плакаты, и утром теплого сентябрьского дня вынес из дома табуретку, большую кастрюлю и кучу бумаг. Сел, потому что долго стоять не смог бы, и начал рвать по листочку — пополам, на четвертушки и отправлял клочья в бак. Когда в нем накопилось около половины, я поджег бумаги и постепенно добавлял. Около меня собралась кучка людей, они молча наблюдали. Сразу же начались разговоры, одни стыдили меня, они где-то прочитали, что рукописи не горят, другие считали, что избранный мной метод варварство и уничтожение культуры, а самые злобные только усмехались и крутили пальцем у виска, «кому его рухлядь нужна… псих, пусть сжигает…»
«От ненужного решил избавиться…» — кто-то сказал отчетливо и внятно, а может мне показалось и голос был мой. Я взял рукопись, которую писал несколько лет. Первый черновик, он главный, из него ясно, останется ли что после удаления болтовни, засоряющей страницы, выживет ли тонкий скелетик, обтянутый пленкой живого мяса… Бывает, что все исчезает, расходится бульонным кубиком в кипятке. Триста девяносто восемь страничек, из них могла бы сложиться крепкая сотня. Теперь не сложится. Если каждую пополам, потом еще раз, и неторопливо в огонь — час с лишним, вот вам спектакль, веселитесь. Когда горят книги и рукописи, еще есть надежда. Если горят черновики, задумки, планы — невозможно жить.
Никто мне не мешал, пожимали плечами, усмехались в кулак, и я сжег все, что хотел. Меня осуждали, «мы ведь люди, а это всего лишь звери», так говорили одни. Другим стыдно было сказать, что зверей можно, а нас вот нет, но за их молчанием таилось это же самое убеждение, и высокомерие — нашел с кем нас сравнивать, с нашей-то бессмертной душой. Вечно лезут со своими баснями о душонке, и чем бессильней, глупей, вредней, трусливей эти типы, тем больше холят ее и балуют. Третьи говорили, конечно, ужасно, но что нам делать, что делать… Что я мог сказать… Вы надеетесь на свободу, на выбор, а какой может быть вам выбор, когда самым слабым не оставляете ни щелочки, чтобы выжить?.. Выбор… И я вспомнил, как-то давно… Лида схватила мои листочки, и смеясь говорит — «Разорви, если любишь!» Я не знал, что сказать, только смотрел и смотрел. Это она мне предложила выбор. Потом я понял, именно так все и устроено. Вот он, обычный выбор — живи в говне или умри. Я всю жизнь бился за себя и против этого, против, против… за то, чего нет, и нет, и быть не может…

ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 140614


Ассоль (в конце жизни)
…………………………………………

«Сидящая». Оч. смешанная техника, разные мелки на бумаге.
…………………………………………

Ассоль в желтых тонах, время зрелости.
………………………………………….

Россия зимой, или Россия во мгле
…………………………………………..

«Около Оки» к.масло
…………………………………………….

«Осень» Подарил городской библиотеке, зачем?
Потом понял, что дарить можно только конкретным людям, и к тому же хорошим.
В нашем городе таких людей мало осталось. Истерия и темнота со всех сторон. Только мое мнение, разумеется, но не пробуйте меня переубедить, смайл…
……………………………………………..

На автобусной остановке.
……………………………………………..

Цветок у окна.
………………………………………………

Страничка из журнала, кажется, из Фотодома
……………………………………………..

Старый шкафчик, в нем разное всякое хранил, в кухне, да. Знакомый уехал, оставил мне, сгодится, говорит, для твоей мастерской. Давно было. Недавно умер он в пустыне. Городок в пустыне, он там жил. «Ну, как вы там, в богом забытой Росии?» — он спрашивал. А мы жили, ничего жили. И он ничего, нормально жил. Он в бассейне плавал, и читал Бердяева в своей пустыне. Он и здесь его читал, о свободе не раз говорили. Тогда он казался мне страшно умным, теперь не знаю…
…………………………………………..

Осенняя дорога, птицы, картон и масло. Висит передо мной, 12 см высотой картинка. Я ее люблю за фундаментальность, хоть и маленькая, но это ничего не значит.
…………………………………………….

«Русский романс» Красивые они, печальные, серьезные. Ничего бы рядом не поставил из камерного… если бы не Хуго Вульф. И жизнь его близка и понятна мне, и конец тоже.
…………………………………………….

Фрагмент картинки маслом. Люблю рассматривать детально, подробно, пятна говорят больше, чем все остальное на холсте. Смотришь свои, как чужие: не узнаешь, потому что царство случайности.
…………………………………………….

Зимняя прогулка. Всю жизнь прожил в холоде, ненавижу снег, но пренебрегал, были свои дела, и зимами жил не глядя.
…………………………………………..

Всякое разное, или разное всякое, кисть старая, ключ забыл от какой двери, скомканная бумага, моя стихия…
Случайно возник я, случайно натыкался на плохое и хорошее, искал наощупь, жил среди случайных людей и вещей… Но немного повезло… Об этом книгу написать бы, да лень одолела… или безразличие старости?..
……………………………………….
Всего доброго всем, и удачи.