КАК В ПАМЯТИ…

У моего приятеля две замечательные вещи. У него вообще интересно, я люблю к нему приходить. Он живет в своей комнате в глубине большой квартиры. Он выходит мне навстречу из полутьмы, бледное лицо светится, он сдержанно говорит — » а, это ты…» — и мы идем к нему. В крошечной комнатке стоит диван, на котором он спит, у окна стол, заваленный книгами, один стул — и больше ничего не помещается: чтобы разговаривать, надо сесть. Он садится на диван, я на стул. К нам льется слабый свет со двора. За окном немного серой земли и растет большой каштан с широкими листьями. Остальная часть двора вымощена крупным булыжником, так что на велосипеде здесь не покатаешься. Правда, велосипедов у нас нет, и вообще, мало у кого они есть. Зато у Сережи в комнате живут две замечательные вещи.

На подоконнике стоит телевизор, большой деревянный ящик с экраном размером в почтовую открытку, с толстой водяной линзой, на ней розовая пленка — для цвета. Вечером на диване и стуле сидит вся семья, и если приходят соседи, то дверь в переднюю оставляют открытой, и там сидят и стоят. Сережа терпит посетителей по вечерам, зато днем остается с телевизором наедине. Даже когда телевизор молчит, смотрит темным глазом — и то приятно посидеть рядом с ним. «Хорошо, подоконники широкие, иначе мне телевизор не отдали бы…» Дом старый, стены такие толстые, что до форточки Сережа достает палкой или влезает на подоконник с ногами. Если бы не подоконник, телевизор поставить было бы некуда. Это первая замечательная вещь.

Вторая вещь висит на стене на длинном черном ремешке. Это немецкий фотоаппарат, называется «Робот», довоенный еще. Он маленький, квадратный и очень тяжелый, у него широкий объектив, который целиком вдвигается в корпус, а когда нужно — высовывается, мощный и зоркий. Взводишь затвор, и тут же внутри «Робота» что-то ворчит и шевелится — это он перематывает пленку. Сам думает — не даст тебе ошибиться.

Мы говорим, телевизор молчит, слушает, «Робот» висит на стене — ждет… Наконец, Сережа предлагает:
— Пойдем, что ли, пощелкаем?..
Я как бы нехотя соглашаюсь:
— А что, пойдем…
Он великодушно разрешает:
— Возьми аппарат, — и идет одеваться.
Я беру «Робот» — тяжелый, в теплой старой коже, и выхожу. Мы спускаемся во двор, идем по круглым камням к выходу на улицу.
— К морю?..
Конечно, к морю. На широкой аллее под старыми ветлами ждут нас скамейки, здесь просторно, пустынно, ветерок приносит запах водорослей, серебристые листочки бьются, трепещут… Сережа нажмет на трескучую кнопочку, застежка отскочит, и «Робот» уставится на нас внимательным глазом…
Потом, в темной ванной комнате, в душной тишине, мы будем следить за тем, как на красноватой от света фонаря бумаге появляется, растет, постепенно темнеет то, что должно быть темным, и остается светлым светлое — как в памяти нашей.

Раз в месяц.

Раз в месяц мы с мамой ходим в диспансер. Вернее, ходит она, а я всегда с ней. Маленький белый домик у вокзала. Здесь интересно, ходят разные поезда, вагоны сходятся и расходятся, звенят звоночки, по радио громким голосом говорят — «Иванов, не туда, не туда! Зайди к дежурному!» — и еще разные слова, которые в другом месте по радио не услышишь. Деревья черные, потому что кругом паровозы, от них много копоти. А домик чистенький, как будто вчера покрасили белой краской, окна приветливые, с зелеными занавесками. Туда меня не пускают, мама говорит — » мало ли что…» Я сижу напротив на коряге, ее когда-то выбросило море, она белая от соли и твердая как камень. Я забыл сказать, море через дорогу, я к нему привык и вспоминаю только когда очень дует с той стороны, осенью. Тогда я тепло одеваюсь, и все равно сижу, жду ее. Ее там поддувают. Легкое окутано плотной оболочкой, как одеялом, в ней ни щелочки, ни трещины, и если между оболочкой и легким вколоть длинную иглу и по ней пустить воздух под давлением, то легкое сжимается. Оно, правда, тогда плохо дышит, зато быстрей выздоравливает. В нем микробы — палочки, они тоже окутаны плотной оболочкой, похожей на воск, и лекарства к себе не подпускают, потому лечиться долго. Но все-таки можно вылечиться, мама говорит, надо надеяться, и вот мы ходим сюда, лечимся.

Иногда она выходит веселая, говорит — хороший анализ , и мы идем пешком через город, по круглым камням, покупаем мороженое и постепенно едим, надо сосать и держать во рту, пока не нагреется… Иногда она выходит и говорит — ни то ни се, никто не знает, лучше или хуже. Мы садимся на трамвай и едем по берегу вдоль заборов, кранов, мусорных куч, здесь плохо пахнет, мама говорит, тухлыми яйцами, это водоросли гниют. Там, где я сижу, не пахнет, берег асфальтовый, гладкий, ходят люди, смотрят на воду и корабли. Они разговаривают и смеются. Я сижу, жду, говорю себе — ничего не будет, сейчас она выйдет веселая и мы пойдем пешком. Но она выходит ни то ни се, поддули и ничего не сказали. Мы едем вдоль берега. Вода серая, сливается с небом, далеко в море длинные корабли, еще дальше маленький бугорок, на нем красная точка. Это остров и маяк — он указывает кораблям путь в бухту. Мама говорит, до войны они с папой ездили на тот остров, там высокая трава, гуляет ветер и ничего больше нет. Только этот маяк. Его давно построили, на нем работает сторож. Он ездит на работу с соседнего острова, включает лампу и дежурит до утра.

Мама вздыхает:
— Я завидую ему, вот это работа, свежий воздух, он всегда здоров.
Она тоже почти здорова, и еще не старая, а ходит сюда раз в месяц, подумаешь, болезнь… Мы едем, трамвай разгоняется, потому что вниз, потом поворачивает в парк. Уже не видно воды, но воздух еще пахнет морем.
— Когда теперь?..
— Через месяц обязательно.
Я сижу на коряге, в ней круглые дырочки просверлены, это жучок, и написано — «Леня… 1947… Вагоны стукаются, звенит звонок, голос зовет Иванова, мама выходит, выходит, выходит…