Еще одна старинная фанерка…

///////////
Совсем не парадный портретик. Получился фанерный день, смайл…
Эти старинные эскизики, я нигде не показывал, а в ЖЖ можно, здесь не выставка, а что-то вроде мастерской…

Был такой эскизик на фанерке


……………..
Возможно в старых завалах он еще существует, так что пусть повисит. На какой-то староголландский или местный мотив, не помню уже. Скорей всего, никакой определенности, увидел фанерку свободную, и захотелось чего-то намалевать… Писать на фанере гиблое дело, но люди писали и на газетной бумаге маслом. Если очень хочется, то можно.

как вы все мне надоели… (Туся)


……….
У старых кошек чаще замечаю, чем у старых людей. Наверное, нам страх смерти мешает в полную меру чувствовать скуку повторений…
Долго жить и при этом помнить и сравнивать? — черт знает что… Жизнь держится на стирании из памяти новых поколений старого опыта, а иначе черта с два она бы удержалась… Смайл?

Свечка

После войны часто отключали свет, и мы зажигали свечи. Керосиновая лампа тоже была, но керосина часто не было, да и бабка не выносила запах. Как она жила раньше, когда электричества еще не придумали? Она говорила, что не помнит этого времени, но, по-моему, не хотела признаваться, что сидела в темноте… Мне давали поджечь свечку, не от спички, а от другой свечи. Темную, холодную наклоняешь над светлой, теплой и прозрачной. Нужно подержать, иначе не подожжешь. Маленькое пламя захватит кончик фитиля, мигнет пару раз, разгорится, и тогда пожалуйста — ставь свечку на блюдце. Чтобы стояла, ее надо прилепить воском. Нагнешь над блюдцем, покапаешь — и тут же прилепляй, пока воск мягкий. Вообще-то это не воск, а парафин, искусственный, из воска теперь свечи не делают. Поджигаю свечку и несу ее в темноту, свет качается передо мной, волнуется, тени обхватывают его со всех сторон, и они вместе танцуют по стенам и потолку. Открываю книжку — буквы и рисунки шевелятся, по странице пробегают тени… Все собираются вокруг свечей, становится тепло и уютно, никто не бегает, не спорит и не ругается…
А потом — раз! — и вспыхивает другой свет — сильный и ровный, а свечка, желтенькая, мигает, будто ослепла. Кругом все становится другое — места больше, голоса громче, кто-то говорит — «ну, я пойду…», кто-то говорит — «пора, пора…» И свечку лучше погасить, можно даже пальцем, если быстро. Свечи ложатся в коробку в буфете, темные и холодные. Свет больше не спорит с темнотой — каждый знает свое место. Бабка говорит — «наконец-то» и идет готовить ужин. Все разошлись по своим работам, и я иду делать уроки…
А потом перестали отключать свет. Свечи затерялись. Иногда найдешь кусочек свечи среди ненужных вещей, в нем фитиль потонул в непрозрачной глубине. Отковырнешь его — и поджигаешь свечку…
Совсем по-другому она горит.

моментальный ответ (супервременное)

Да хоть десять слов на картинке напиши, хоть «иду», хоть «угроза» — от этого картинке не прибавится, только убавится, к счастью, легко стирается, но что останется — обычный кондовый пейзажик, которых миллионы… Стоило ли превращать живопись в плакат? Может потому так автор старался, что понимал — живописи нет на его холсте?
Я старомоден, в изображениях, если сильные, столько всего, что человеческой душе, любой с запасом хватает. Пробовали много раз, например, цвет мешать с музыкой, а получилось? — дискотека получилась, а больше — нет, потому что есть законы физиологии восприятия, время восприятия… не перепрыгнешь. И то же с картинами — когда смотрим, то включается один механизм, когда читаем — другой, и ничего с этим не поделаешь. Бывают гениальные исключения? — да, бывают, но надеяться на это…

временная, разумеется, запись :-)))

ПЕТРОВИЧ И АРХИМЕД
(БАЛЛАДА 88-ГО ГОДА)

Эпиграф: И он к устам моим приник, чтоб вырвать грешный мой язык…
Я вижу – ошибается старик…
Крыло шестое отодвинув, я говорю ему –
«прости… не вырывай – укороти…
Чтобы писал короткие рассказы, не покушаясь на стихи…»

-Грек, математик, известный в Сиракузах…
-Рычаг! – все сразу закричали, — расскажи нам про рычаг…
Как люди любят слышать то, что знают или о чем догадываются, на худой конец.… А умники считают, что предвидели, когда заметили на горизонте нечто… что позади нас маячит на расстоянии протянутой руки… Этот рычаг – теории бесплодной образец, а может просто выдумки. Ведь сколько надо же болтаться в безвоздушном космосе, висеть на этом рычаге, чтоб отодвинуть человечество от проторенного пути… Но дело тут не в трудностях практических, а в скверности самой идеи. Как ни крути, при зрелом размышлении мы не найдем в ней нового мышления и следа! В научном возбуждении с преступным легкомыслием высказался Архимед, я думаю, что в этом вся беда. Его рр-революционная идея, что все перевернуть, возможно, дай только палку подлинней, на много лет глубокой тенью легла на жизнь народов и людей. Нет, злодеем не был он, не может гением быть злодей. Свободный грек и демократ, боец кулачный, он не предвидел всех последствий своих затей. Но люди смертны, лишь идеи вечны, они не умирают, прозрачным паром ввысь уходят, а в подходящей ситуации сгущаются, цветным туманом пред нами в воздухе витают и искушают незрелые умы…
И нашлись люди, которые все устроили – по кабинетам, всем механизмам, колесикам и винтикам веревочку решили пропустить, вбить кол осиновый поближе к центру земли и прикрепить к нему один конец бечевки, ею все хитросплетения нашей жизни соединить, а кончик самый предусмотрительно припрятать в укромный уголок, чтобы не каждый пользоваться мог, а только свой, конечно, а как же иначе, да…
Сосед мой не татарин, не грек, не математик и не спортсмен, он просто старый человек, на пенсии фельдшер-алкоголик, страдающий за общество субъект… молча страдающий добавим, как все мы с вами. И находясь на склоне лет со старческой страстью мы любим с ним… грибы! И днями целыми и осенью и летом бродим по роще у реки, там притаились подберезовики и хороши березы, как только могут быть они стройны и хороши на берегу высоком у Оки… И бродим мы, и листья трогаем, и травы, и цветы, нас умиляет отсутствие катаклизмов и безмятежность всех природных организмов… Такие чудаки…
А этот грек… что он понимал…
И в нынешнем году просторно и светло там, природы постоянство нам светлую отходную поет: мы стали ниже, а деревья выше, мы стали жиже, а трава погуще, побуйней…
Воды было много в начале весны, воды, и в одном месте размыло почву, ямка не ямка, колея не колея… а такая вот неровная борозда образовалась… И шнур этот потайной на поверхность выскочил. Сначала я подумал – корень… Нет, просмоленная грубая веревка, а может жила какого-то зверя, могучего… только видно, что из самых древних времен…
Мы находим то, что ищем, о чем догадываемся… или противоположное тому, ведь отрицание в нас заложено с неизбежностью, как свет отрицает тьму… примеров достаточно, да…
Всё сразу стало ясно нам, ведь смолоду мечтали и надеялись – и вот, нашли! Рычаг вселенского переустройства лежал пред нами в грязи, в пыли…И говорение, и надежды наши никому не удивительны, ведь в наше время всё уже переговорено, пути-дороги картами раскрытыми лежат на кухонном столе… А вот то, что нашли именно мы, а многие боролись, устали и умерли в ночь перед зарей, кто с верой, кто с проклятиями… а что проку проклинать… — вот этот факт на первый взгляд достоин сожаления. Я вовсе не хочу бездушием вас огорошить, но здесь глубокая ирония заложена: два слабосильных и никчемных старика находят то, о чем мечтали высокие и сильные умы!.. Намерениями благими обуянные или в тщеславном ослеплении надеясь целью средства оправдать… на край кромешной тьмы они нас привели. Я не хочу худого о них сказать, не нам судить, есть высший суд, он за пределами земли… незнанием законов там никого не оправдать…
Сначала не сомневались мы, и от волнения стихами говорили, руками трогали друг друга за рукав – не сон ли то примчался, сморил нас, разум отогнав?..
Но нет, то было наяву, и день стоял обычный летний, с высоким небом, желтым солнцем и спелой июльскою травой… Но вот в одном месте прогалина, и эта дрянь торчит!.. И в просветлении высоком подземный путь ее нам ясен стал – от нашего горисполкома уходит вдаль, и вглубь, и ввысь, ведь чем выше здание, тем глубже фундамент…
-Петрович, эта штука, бля, — я говорю, — уходит далеко и глубоко, затрагивает корни бытия и самую цивилизации зарю… туды-сюды слегка ее продернув, мы от губительных застоев и кровожадных революций избавим землю всю… Тысячелетнее спокойствие я зрю…
-О, дорогой, — мой друг вскричал, — теперь и сразу все изменить необходимо! Продергивать чуть-чуть тут многие горазды, чтобы о себе напомнить, например. Я злобою горю, так много окаянства накопилось, что ход истории почти что предрешен! Давай-ка дернем от души, без снисхождения ухнем, бля!..
Всю жизнь готовились, а оказались не готовы, и нет единства среди нас двоих. Наверное, я идеалист, ведь слегка продернув, счастья общего не жди… Зато Петрович оказался экстремист…
А кругом травка, цветы… и грибы, грибы!… Я символ жизни в них увидел – и мы пройдем, и люди все пройдут… придут другие, может неземные люди, и что увидят? «Смотри, грибы, грибы – растут!..»
И вот в прозрении мгновенном, я говорю:
-Петрович, стой! Не наше это дело брат, решать за всех, возьмем-ка закопаем хреновину назад! Смотри – грибы! Поет природа, другого счастия не будет у народа…
— Не-ет, тут все отравлено… — Петрович возражает, и крутит лысой головой…
Он выступает убедительно… но я уже другой, я озлобления не приемлю и мир по-новому люблю! Все лучшее во мне взболтнулось от истины любви простой. Петровича мне жаль до слез – стоит, рубашечка без пуговиц, ширинка на булавочке, седой старик, седой… Я сам стою как вкопанный, и старый и больной… и ясно мне, что поздновато дергать что-то, и шар передвигать земной. Опасно, опрометчиво, не бог я, не герой, и так уже себя довел до пропасти своею собственной рукой…
— Уйди, Петрович, — говорю, иначе, бля, тебя убью… Пойми ты, человек не средство, а жизни цель и сердцевина. Не трожь ты счастья человечьего, пусть поживут еще как могут, а через эту вот штуковину большая может вылезти хреновина, как фига человечеству, а может и поболее того… И ежели ты еще мужчина, злость подави, очнись, иронию истории пойми – и отступись…
Петрович бешеный мужик, конечно, и по алкоголизму звание народного имеет, не меньше, а может даже лауреат или герой… но вовсе не дурак и не какой-то там правитель, уязвленный и тщеславный перед лицом великих мира сего… Он думает, и дума тенью ложится на светлое чело его…
-А что… — он говорит…
И вижу – пыл его угас в разительном контрасте прежнему мгновению… Еще момент – и озлобления задор сменился мягким сожалением…
_Не нам менять, не нам судить… а ну ее… — и он пошел, пошел, мешая сквернословие азиатское с канцеляризмами нынешним времен…
Я с изумлением смотрю – Петрович современный человек, он здравым смыслом разума достиг, и мудрости… совсем не лишний, не какой-то там задрипанный мужик, а гражданин, в страданиях сам себя взрастивший…
-Ну, что, бля, закопаем? – говорит…
— Тут дело ясно – закопаем. И говорю застенчиво ему:
— Придем, рубаху дай моей старухе, пусть пуговиц пришлет пяток… Чтоб выглядел ты по уму.
Он улыбнулся мне щербатым ртом:
-Пусть люди будут счастливы, а пуговицы что… потом…

Михкель Зиттов

Михель Зиттов (Michel Sittow, иногда встречается написание Ситтов; ок. 1469—1525) — мастер старонидерландского искусства из Ревеля, ученик Мемлинга, один из крупнейших портретистов своего времени.
Родился в Ревеле (ныне Таллин) в семье фламандского резчика по дереву ван дер Зюдова и дочери состоятельного шведского купца из Финляндии. После стажировки в мастерской Мемлинга в Брюгге и, вероятно, посещения Италии поступил на службу ко двору «их католических величеств» в Толедо, где ему было назначено годовое жалование в 50000 мараведи (в 2,5 раза больше, чем получал его соперник Хуан Фландес).
Незадолго до смерти Изабеллы Кастильской художник, по-видимому, покинул Испанию в свите её зятя Филиппа Красивого, после чего побывал во Фландрии и, как полагают, в Лондоне, где исполнил известный портрет Генриха VII (позднее скопированный Гольбейном) и женский портрет, как считается, Екатерины Арагонской.
После смерти Филиппа в 1506 году художник вернулся в родной Ревель. Создание обязательного в таких случаях «шедевра» открыло ему доступ в местную гильдию художников, а за 2 года до смерти он стал её главой.
В 1514 году Зиттов ездил из Ревеля в Копенгаген по приглашению короля Кристиана II. Оригинал его портрета датского монарха не сохранился, но известна копия. После этого он на протяжении двух лет работал при дворах Маргариты Австрийской и Карла Габсбурга, который на склоне лет окружит себя творениями Зиттова в монастыре Юсте.
Художник умер в родном городе от чумы.

Как и многие современники, Зиттов не подписывал и не датировал свои работы, в связи с чем их атрибуция представляет большие трудности. В Пушкинском музее ему приписывают «Несение креста», а в таллинской Нигулисте — алтарный образ со сценами Страстей. Наиболее высоко ценятся его портреты.

На протяжении многих веков Зиттов был забыт. Только когда в 1914 г. было высказано предположение о тождестве ревельского мастера с придворным испанским художником Михаилом Немцем (или Михаилом Фламандцем), его имя стало постепенно завоёвывать принадлежащее ему по праву место в истории изобразительного искусства.

выдержки из книги отзывов 1983-его года

Если человек назвал себя художником — он должен рисовать с натуры. Сомневаюсь, чтобы в Советском Союзе нашлись такие натурщики. Это антисоветизм или больной бред. Или то и другое.

Сапрыкин
…………………..

А я поняла цель этого, с позволения сказать, художника! Вредить можно по-разному!.. И с какой целью сзываются единомышленники… Тоже ясно. Мне вот что неясно. Кто мог набраться смелости в организации этой выставки безобразия, клеветы и ненависти к советскому образу жизни! Многое можно сказать, характеризую любую из этих «картин». А зачем? Они говорят сами за себя — всем ясно. Горе-художник в своей ненависти перестарался.
…………….

Паоло и Зиттов (фрагментик еще)

… странная вещь произошла — он стал сомневаться в своих основах, что было не присуще его жизни на протяжении десятилетий. Началось с мелочей. Как-то на ярмарке он увидел картинку, небольшую…
Там в рядах стояли отверженные, бедняки, которым не удалось пробиться, маляры и штукатуры, как он их пренебрежительно называл — без выучки, даже без особого старания они малевали крошечные аляповатые видики и продавали, чтобы тут же эти копейки пропить. Молодая жена, он недавно женился, потянула его в ряды — «смотри, очень мило…» и прочая болтовня, которая его обычно забавляла. Она снова населила дом, который погибал, он был благодарен ей — милое существо, и только, только… Сюда он обычно ни ногой, не любил наблюдать возможные варианты своей жизни. В отличие от многих, раздувшихся от высокомерия, он слишком хорошо понимал значение случая, и что ему не только по заслугам воздалось, но и повезло. Повезло…
А тут потерял бдительность, размяк от погоды и настроения безмятежности, под действием тепла зуд в костях умолк, и он, не говоря ни слова, поплелся за ней.
Они прошли мимо десятков этих погибших, она дергала его за рукав — «смотри, смотри, чудный вид!», и он даже вынужден был купить ей одну ничтожную акварельку, а дома она настоящих работ не замечала. Ничего особенного, он сохранял спокойствие, привык покоряться нужным для поддержания жизни обстоятельствам, умел отделять их от истинных своих увлечений, хотя с годами, незаметно для себя, все больше сползал туда, где нужные, и уходил от истинных. Так уж устроено в жизни, все самое хорошее, ценное, глубокое, требует постоянного внимания, напряжения, и переживания, может, даже страдания, а он не хотел. Огромный талант держал его на поверхности, много лет держал, глубина под ним незаметно мелела, мелела, а он и не заглядывал, увлеченный тем, что гениально творил.
И взгляд его скользил, пока не наткнулся на небольшой портрет.
Он остановился.
Мальчик или юноша в красном берете на очень темном фоне… Смотрит из темноты, смотрит мимо, затаившись в себе, заполняя собой пространство и вытесняя его, зрителя, из своего мира.
Так не должно быть, он не привык, его картины доброжелательно были распахнуты перед каждым, кто к ним подходил.
А эта — не смотрит.
Чувствовалось мастерство, вещь крепкая, но без восторгов и крика, она сказала все, и замолчала. Останавливала каждого, кто смотрел, на своем пороге — дальше хода не было. Отдельный мир, в нем сдержанно намечены, угадывались глубины, печальная история одиночества и сопротивления, но все чуть-чуть, сухо и негромко.
История его, Паоло, детства и юношества, изложенная с потрясающей полнотой при крайней сдержанности средств.
Жена дергала его, а он стоял и смотрел… в своем богатом наряде, тяжелых дорогих башмаках…
Он казался себе зубом, который один торчит из голой десны, вот-вот выдернут и забудут…
— Сколько стоит эта вещь? — он постарался придать голосу безмятежность и спокойствие. Удалось, он умел скрыть себя, всю жизнь этому учился.
— Она не продается.
Он поднял глаза и увидел худого невысокого малого лет сорока, с заросшими смоляной щетиной щеками, насмешливым ртом и крепким длинным подбородком. Белый кривой шрам поднимался от уголка рта к глазу, и оттого казалось, что парень ухмыляется, но глаза смотрели дерзко и серьезно.
— Не продаю, принес показать.
И отвернулся.
— Слушай, я тоже художник. Ты где учился?
— Какая разница. В Испании, у Диего.
— А сам откуда?
— Издалека, с другой стороны моря.
Так и не продал. Потом, говорили, малый этот исчез, наверное, вернулся к себе.
Жить в чужой стране невозможно, если сердце живое, а в своей, по этой же причине, трудно.
Вернувшись домой, Паоло долго стоял перед своими картинами, они казались ему чрезмерно яркими в своей вызывающей радости, фальшивыми, крикливыми какими-то, а лица — театральными масками, выражающими поверхностные страсти, грубо и назойливо.
Ни в одном лице нет истинного чувства!..
Это миф, чего ты хочешь? — он говорил себе, — страна чудесной сказки, только намекающей нам на жизнь.
Да, так, и все же…
Он запутался, в картинах не было ответа.
Он стал понемногу, постепенно, все больше и больше думать о себе. О своей странной судьбе, которой вовсе, оказывается, не управлял, хотя держал в руках все нити, неутомимо строил, пробивался…
Я был честен!.. Делал то, что умел, не изменяя совести.
Ну, вроде бы…
Оказывается, вовсе не думал о себе, в безумной радости от неожиданной удачи, а как же — так внезапно и, можно сказать, на старости лет — талант!
Он отмечал свои вехи картинами, успехами… деньгами, восторженными откликами, письмами образованных и умных друзей, почитавших его гений…
А в юности, как было?.. Он воевал тогда, завоевывал пространство. И тогда не любил думать о себе, копаться — не умел это делать, да.
Он всегда был поглощен текущей жизнью, борьбой, поражениями, потом победами…
Теперь он просто думал, не глядя по сторонам, не вспоминая победы и заслуги — что произошло?
Каким образом?.. Почему так, а не иначе? Как я оказался здесь, именно здесь, таким вот, а не другим?..
Как все получилось?
В его вопросах не было отчаяния, тоски, раздражения, сожаления или разочарования, просто усталые вопросы в тишине.
О чем он подумал, когда увидел портрет, первая мысль какая?..
«Никогда не продаст!»
Он вспомнил, и ужаснулся. Вроде бы всегда считал, главное — сама живопись. Обманывал себя? Или изменился?..
Второй мыслью было — «мои лучше. А эта вещь темна, тосклива»…
— Но тоже хороша, — он вынужден был признать.
— И все-таки… не купят никогда!
Эти разговоры с собой были ему тягостны, трудно давались.
Он был талантлив, с большой внутренней силой, зажатой в темной нищей юности, наконец, вырвался на свободу, нашел свой талант, благодаря ему разбогател… Счастливо женился, неутомимо писал и писал свои сказки про счастливую прекрасную жизнь, да… Потом жена умирает, ничто не помогло. И он десять лет живет один, талант не подвел его, он пишет, странствует… Снова женится на молодой красивой девушке, зачем? Чтобы дом не был пуст, он умел менять жизнь, решительно и круто. Хозяин свой судьбы. И свершилось, дом снова живет. Все, что он предпринимал, получалось…
Если вкратце, все так.
Оказалось, вовсе не так? Живопись не живопись, а жизнь… как картина — закончена, и нечего добавить.
— Нет, нет, не спеши, совсем не так…
— Добрались до тебя, да?
— Похоже, добрались, и спорить-то не с кем. Говори — не говори… Он усмехнулся.
— Что-то изменилось. Не в болезни дело.
— Устал от собственной радости, громкости, постоянного крика, слегка утомился, да?..
— И не это главное.
— Наконец, увидел, что ни делай, жизнь все равно клонится в полный мрак и сырость, в тот самый подвал, из которого когда-то вылез. С чего начал, тем и кончу?..
— Вот это горячей…

фрагмент повести «Паоло и Рем»

……………………..
— Зачем художник пишет картины?
— Хороший вопрос, парень. Надеюсь, ты не про деньги?.. — Зиттов поскреб ногтями щетину на шее. — Подумал:
— Дай два куска холста, небольших.
Взял один, широкой кистью прошел по нему белилами. Второй точно также покрыл сажей.
— Смотри, вот равновесие, белое или черное, все равно. Мы в жизни ищем равновесия, или покоя, живем обманом, ведь настоящее равновесие, когда смешаешься с землей. Но это тебе рано…
Что нужно художнику?.. Представь, ему тошно, страшно… или тревожно… радостно, наконец… и он берет кисть, и наносит мазок, как ему нравится — по белому темным, по черному светлым, разным цветом — его дело. Он нарушает равновесие, безликое, однообразное… Теперь холст — это он сам, ведь в нем тоже нет равновесия, да? Он ищет свое равновесие на холсте. Здесь другие законы, они справедливей, лучше, это не жизнь. На картине возможна гармония, которой в жизни нет. Мазок тянет за собой другой, третий, художник уже втянулся, все больше втягивается… строит мир, каким хочет видеть его. Все заново объединить. В нем растет понимание, как все создать заново!.. Смотрит на пятна эти, наблюдает, оценивает, все напряженней, внимательней всматривается, ищет следы нового равновесия, надеется, оно уладит его споры, неудачи, сомнения… на языке черного и белого, пятен и цвета, да…
Нет, нет, он не думает, мыслями не назовешь — он начеку и слушает свои крошечные «да» и «нет», почти бессознательные, о каждом мазке… В пылу может не подозревать, что у него, какой на щетине цвет, но тут же поправляет… или хватается за случайную удачу, поворачивает дело туда, где ему случай подсказал новый ход или просвет. Он подстерегает случай.
Так он ищет и ставит пятна, ищет и ставит… И вдруг чувствует — каждое пятно отвечает, с кем перекликается, с кем спорит, и нет безразличных на холсте, каждое — всем, и все — за каждое, понимаешь?.. И напряжение его спадает, пружина в нем слабеет…
И он понимает, что вовсе не с пятнами игра, он занимался самим собой, и, вот, написал картину, в которой, может, дерево, может — куст, камень, вода, цветок… или лицо… и щека — не просто щека, а может… каменистая осыпь, он чувствует в ней шероховатость песка, твердость камня, находит лунные блики на поверхности… Он рассказал о себе особенным языком, в котором дерево, куст, камень, вода, цветок… лицо — его слова!..
Вот тебе один ответ — мой.
Кто-то даст другой, но ты всегда ищи свой, парень.
………………….
— Немного про твой портрет, о котором ты спросил…
Писал и не думал, что тут думать, если не знаешь, куда плыть!.. только «да? — да, нет? — нет, да? — да!..» как всегда, с каждым мазком, не мысли — мгновенные решеньица, за которыми ты сам… вершина айсберга..
Но я смотрел на вид, на весь твой вид, и все было не то, понимаешь, не то!.. Я ждал…
И вдруг что-то проявилось, не знаю как, от подбородка шел к щеке, небольшими мазочками, то слишком грубо, то ярко, потом тронул чуть-чуть бровь… и вдруг вижу — приемлемо стало, приемлемо… вот, то самое выражение!.. — и я замер, стал осторожно усиливать, усиливать то странное, особенное, что проявилось…
Да? — ДА! Нет? — НЕТ!
И вдруг — Стой! СТОЙ!
Как будто карабкался и оказался там, откуда во все стороны только ниже. Чувствую, лучше не будет. И я закончил вещь.»