вариант (текущее) запись временная


…………

Между прочим.
Отношение к цвету напоминает отношение к вкусу еды — соленое, горькое, кислое, жгучее мы воспринимаем без всяких размышлений, непосредственно. Излишнее обилие цвета или его недостаток — как вкус соли в еде. Дело вкуса — и текущего настроения=состояния. Общий вкус определяет рамки отношения к цвету. (Я не говорю о подмигиваниях и поклонах зрителю, когда ради посторонних задач, например, понравиться или произвести эффект, художник выходит за рамки собственных представлений; если это входит в систему, то губительно для личности.) Разница в связях, в ассоциациях: зрительные в среднем сильней связаны с более сложными переживаниями, но это вовсе не обязательно.
Воспринимая цвет «на вкус» художник более непосредственным образом реагирует на собственные воспоминания, чувственный и вообще всякий опыт, текущие впечатления, чем писатель. Но чем глубже впечатление, выраженное в цвете, тем неоднозначней прочтение его — самим автором и, тем более, «со стороны». В пределе, в абстрактной живописи, изображение является лишь «триггером» для развязывания собственных ассоциаций воспринимающего. Оперирующий словом по сравнению с художником, кажется навязывающим свою волю и свой мир диктатором (почти шутка).

из «Острова»


……………………..

Отец полусидел, почти скелет, черный пустой рот, высохший язык… он давился кашей, после каждого глотка раненой птицей вытягивал шею, смотрел на что-то впереди себя, видное только ему. Лампа чадила, огонек жадно хватал и поглощал воздух, который торопливыми струями втягивался в пространство, ограниченное светлым стеклом, над входом трепетал и плавился, дрожал, мерцал, и только оставался незыблемым раскаленный круг стекла, край, заколдованный ход сквозь время.
— Так что же все-таки остается?..
Я не хотел причинить ему боль, но мне нужно было знать, и только он мог помочь мне, потому что многое понимал и был похож на меня. В то время я пытался поверить в бога, в сверхъестественное существо, которое якобы произвело нас, и властвует, определяет всю нашу жизнь, говорят, оставив нам свободную волю, но какая же тут воля, где она свободная, ей места в жизни нет, рождаешься не по своему желанию, и умираешь – вопреки ему тоже… Вера же, возникающая от страха перед жизнью и смертью, меня только отталкивала и унижала. И я готов был согласиться с бессмысленностью существования, но все-таки вопрос теплился – что же останется, здесь, на земле, иное меня никогда не волновало. Там, где я – не единый, весь, с моими костями, мясом, страхом, грехами, угрызениями, болью, гордостью… там продолжения быть не может, урезанные эти радости, розовые, бестелесные, лживы и не интересны, равносильны смерти.
И я все чего-то добивался от отца, стараясь пробиться сквозь оболочку горечи и страха, все эти его «нигде, ничто не останется…»
Он долго не отвечал, потом поднял на меня глаза, и я увидел, как белки возвращаются из глубины, из темноты, куда опустились… заполняют глазницы, угловатые дыры в черепе, обтянутом желтоватой износившейся кожей… цвет взятый природой из старых голландских работ, где впаяны в грунт тяжелые свинцовые белила…
— Останутся – листья, вот!
Он выкрикнул, и мгновение подумав, или просто замерев, потому что вряд ли ему нужно было думать, высказал то, что давно знал:
— И трава. И еще стволы деревьев, хотя им гораздо трудней, они уязвимы.

И теперь я вслед за ним повторяю, уверенно и решительно. И от меня останется, да – трава. И листья, и стволы деревьев. Я бы, подумав, добавил еще — небо, потому что знаю, каким оно было в два момента… нет, три, которых никто, кроме меня не видел, не заметил на земле, а они были… но не запомнил их настолько глубоко и остро, чтобы не думая выкрикнуть первым заветным словом. То, что говоришь, подумав, ложно или случайно, и не имеет значения. Трава бездумна, ни шума ни крика, она везде, преодолевая, не пренебрегая трещинами, шрамами и пирамидами, бесшумно поглощает, побеждает, не сопротивляясь, всегда… И я, как он, уйду в траву, в листья, они умирают и живы вечно, хотя их жгут, разносит ветер, сбивает в грязь дождь – неистребимы они.
Вот и я буду жить – в траве, в листьях, и, может, в стволах, если мне повезет. И немного в зверях, которые пробегают мимо вас, вы внушаете им страх, и потому я с ними. Всем на земле внушаете. Это некоторым, может, и лестно, но грязно.

Из «Записок художника» (журнал Ю.Кувалдина, июнь 2009г)

***

С легким шорохом кровь в голове омывает склеротические бляшки — музыка потери памяти, способности к различению, которую на востоке называют умом.
В этом процессе, на пути распада, наверняка есть точка или небольшая область, площадка, где сухое умствование уже ограничено, а распад чувственных ассоциаций еще не зашел слишком далеко…
Вот тут бы остановиться…

***

Во взгляде на собственную жизнь важны ТЕМЫ, их развитие и затухание. Чем ближе к концу, тем ясней, что все важное на одинаковом расстоянии — вычерчен круг тем. Жизнь — блуждание по собственным темам, насыщенное страстями, предрассудками, заблуждениями, намерениями… Время тут почти что не при чем.

***
Среди всех штучек-дрючек и полупорнухи, которых столько накрутили за последние годы… затерялись важные проблемы.
Есть такая штука — «самоидентификация». Крошечный сигнальчик бегает по кругу ассоциаций, касается «столбиков полосатых», сигнальных значков, их у нас сотни две за жизнь: ощущения, переживания, сцены, лица… и больше половины образуется до 5-7 лет. Мы все время, день и ночь, благодаря этим касаниям, напоминаем себе: «это — я». Если ЧУЖОЕ оказывается в «круге самоидентификации», то есть, принадлежащее другому становится частью нашей личности — это ВРАСТАНИЕ.
Из него вырастает все лучшее — любовь, сочувствие, самоотверженность с самопожертвованием и многое другое.

Предчувствие беды…


на днях наткнулся на ту серенькую картинку, которую выбрал в день отъезда к Мигелю. Парень приходил еще раз, все остальное пока что хуже, а это явная удача. Цвет тонкий, печальный, чувствуется пронизывающая до костей сырость морского берега… Нет, не видел он этой воды, дальше нашей области не бывал. Цвет великолепный, но вот композиция… Что-то не сладилось у парня, стал думать — не вижу причин. Взял машинально листок бумаги, попробовал карандашом — не то, схватил перышко, чернила черные… набросал контур берега, дерево на переднем плане, залив… И дальше, дальше…
Не заметил, что делаю. Неплохо получилось, даже под ложечкой заныло. Много лет не позволял себе, а тут — не заметил! Вспомнил Мигеля, первую нашу встречу, как он стоял за спиной, ухмылялся… Своими картинами он помог мне выжить в чужое непонятное время. А смертью… глупой, непростительной… столкнул с места — «сам пиши!» Сильно расшевелил, раскачал. Я так злился на него. И жалел. Кто бы мог подумать, что вот, сяду и начну рисовать, без сомнений, честолюбивых надежд…
Мы в яме, нас примерами жизни уже не прошибить. А смерть еще аргумент. Последствий смерти не предугадаешь. Я много раз ее видел, в ней самой ничего нет, это жизнь кончается. Мигель умер, живая сила развеялась в мертвом пространстве. Но что-то, видно, и мне досталось. Его уже нет, я еще здесь. Чтобы искать таланты. Рисовать. Не умничать, не сомневаться, лучше получится, хуже… Делай пока можешь.
Понадобилась почти вся жизнь, чтобы осмелиться.

Всю жизнь с мучениями засыпаю, зато потом проваливаюсь в темноту, и до утра. Сны вижу редко, наутро ускользают, не удержать. А на днях увидел и запомнил. Гостиная в моем доме, куча народу, и в центре толпы Мигель стоит. Как бывает во сне, никто меня не замечает, а мне нужно обязательно к нему пробиться, что-то сказать. Еще не знаю, что, но очень важное. И я, перекрикивая шум, зову:
— Мигель!
А он не слышит…
— Мигель… Миша…
Он обернулся, заметил меня, и тут между нами разговор, незаметный для окружающих, неслышный, будто никого больше нет.
— Ну, что, Лева, рисуем?..
Не знаю, что ответить, вдруг обидится…
— Ты не бойся, — говорю, — твои картинки живы, живы!..
А он ухмыльнулся, мерзкой своей ухмылочкой, как в начале:
— Я знаю, — говорит.

старенькое: Ветреный день на реке


……………….
Люблю черные чернила, больше, чем тушь. Хотя тушь основательней и, наверное, долговечней, не так чувствительна к влаге, трудней размывается… И все равно, больше чернила люблю — за легкость, чувствительность к размывке…

про машину времени


//////////////
Есть у меня такой рассказик, якобы про машину времени. Автор встречает самого себя — в молодости, потом в старости — и просто нечего себе сказать, и совершенно бесполезно — ничего не изменишь 🙂

Сумерки, околица…


………..
Есть у меня такой рассказик: жизнь — кратковременная командировка; городишко-тамань, дрязги, сплетни, любовь, небольшие победы, огорчения, угроза… Вот и день прошел, пора. Быстро темнеет, околица, дорога, пусто…

Зарисовка к рассказу «Мамзер»


////////////////////////

Мамзеры(незаконнорожденные) сделаны с любовью или совсем нежеланные получаются, отсюда крайности в их составе, куда бОльшие, чем среди младенцев законных. Впрочем, сейчас этого уже не видно, брак потерял свои границы. А при жизни моих родителей, да в буржуазной маленькой стране да в маленькой изолированной нац. общине… это слово имело (как говорил один болгарский друг) — драстический смысл…

временное

Чем тоньше устроен писатель и художник, тем острей он настроен на различия, на особенное во всем, потому что именно через различное и особенное приходит к смыслу и общему, в отличие от ученого, идущего с другой стороны. Я шел с обеих сторон, и знаю, о чем говорю. От этой особенности писателя и художника его одиночество, оно закономерно. Конвейерность и клановость в науке мне всегда была противна, в искусстве же, наблюдая со стороны, отмечаю то же самое — с омерзением, потому что для науки это неизбежно, а здесь обычная человеческая шелуха.

между прочим (из интервью на радио Серпухова)

Мое положение в искусстве меня никогда не занимало, но иногда — тупо доходило, со смешочками воспринимал, и тут же забывал. Художники стандартных школ, которых учили-переучили, нередко замечали, — «вроде что-то в нем есть…» Но ни черта не умеет из того, чем они гордятся, и вообще — не художник, «а вот проза у него — ничего…» и то вопрос, потому что нигде печатно не прописано, что ничего, а если не прописано, то и нет его.
И прозаики иногда хвалили, но чаще не замечали, потому что — нигде, никто не видел, многоточия предпочитает запятым… а точку ставит, когда только начинаешь объяснений ждать. Но главное, о жизни писать не хочет, презирает быт, уходит к странным людям и зверям, и всё больше о себе да о себе…
………………….
Я однажды в жизни ответил на вопросы — умненькой девушки-корреспондента из Серпухова. После записи она меня спрашивает — «ваше главное достижение». А я, видя «выкл.» сказал правду — «моя жизнь». Сделана в меру сил. Хвалить не за что, но всё, что мог и хотел — делал свободно, не слушая, не слушаясь никого и никогда. То есть, не на кого валить, сам в ответе. И не за что стыдиться: был ученым — хорошим, потом рисовал тридцать с лишним лет — от души! писал прозу — как умел, и то и другое продолжаю, пока интересно мне. А остальная жизнь … сильно меня разочаровала. Люди в особенности. Жестокость устройства жизни меня доконает через постоянную гибель тех, кого я уважаю и люблю, из-за этого жизнь постоянно теряет частицы смысла.

Эс-кис обложки для книги (заброшенный)


……………
Повесть «Предчувствие беды» опубликовал Ю.А.Кувалдин в тогда еще бумажном журнале «Наша улица», в декабре 2007 года
В сети
http://nashaulitsa.narod.ru/Dan-Beda.htm
………
Раньше я оформлял свои повести и рассказы сам, рисовал картинки и обложки, независимо от того, собирались ли их печатать, тогда я чувствовал, что вещь полностью закончена. Несколько лет печатал сам на принтере, переплетал «под скрепку»; эти книжки в основном шли в Питер, распространять их мне помогал Андрей Комов, писатель, режиссер. Думаю, всего их было 2-3 сотни, не считал. Потом мне надоело, в основном из-за ножа, вернее, его отсутствия. Когда складываешь книжку, то для подравнивания страниц нужен вертикальный резак, а я резал вручную, острым ножиком, и это мне со временем надоело.

Пейзаж


ююююююююю
Как, из чего получено, не помню, обработка, конечно, налицо 🙂

Злой старикашка


юююююююююююююююююююю
Увлекался монотипией, потом разочаровался — при всем интересе к Случаю, не слишком ли много Случая? А дорисовывать стеснялся.
С осени, пожалуй, вернусь…

Опередил?..

Мой приятель всегда подозревал — с этим человеком связана какая-то тайна. Обычно он стремительно проходил мимо, в сером костюме, подтянутый, стройный, хотя немало лет, и почему-то насмешливо смотрит на меня. А приятель убежден был, что на него — «кто же он такой, каждый день встречаю…» Так и не успел выяснить, умер внезапной смертью, сердце разорвалось. Теперь проще говорят — инфаркт, но очень обширный, мышца в самом деле пополам. Мы пришли за ним в морг — белые цветы, серебристый шелк, мертвец, застенчиво высунувший нос из этого великолепия… И этот тип в углу, в белом коротком халате, рукава засучены, мускулистые руки сложены на груди, тяжелая челюсть… ковбой на расплывчатом российском фоне. Оказывается, вот он кто — патологоанатом. Есть такие врачи, они никого не лечат, и вообще, в клиниках их не видно, среди палат, горшков. вони… Это аристократы смерти. Но стоит только умереть, как тебя везут, к кому? — к нему, к патологоанатому. Там, в тишине, среди пустынных залов, где только костный хруст и скрип, царит этот человек. Врач предполагает — гадает диагноз, пробует лекарства применить, одно, другое, лечит, не лечит… а этот тип располагает, он все раскроет и даст ответ, что было, лечили или калечили — разрежет, посмотрит, спешки никакой, бояться ему нечего, если шире разрежет, возьмет суровые нитки и кое-как затянет, все равно не проснешься, не завопишь — братцы. что это… Он все тайное сделает явным, и потому его не любят и боятся все другие врачи. Красивый малый в ковбойской шляпе, куртка модная, костюм английской шерсти, ботинки… Вот он кто, оказывается. Если бы приятель знал… И что? Вот я знаю теперь и на каждом углу жду — появится он, глянет насмешливо и пройдет. Что он хочет сказать — ты скоро ко мне? Наглость какая! Впрочем, не придерешься, улыбочка тайная у него, приличная с виду, будто доброжелатель и любитель человечества, а на деле кто? Да он одним движением — р-раз, и от горла до промежности распахнет тебя настежь, раскроет, словно ты муляж. Для него все, кто еще ходит, будущие муляжи. Я его видеть не могу, таких изолировать надо, как палачей, что он среди нас мелькает, напоминает, тьфу-тьфу, и каждый раз, как пройдет, взгляд его след оставляет, липкий и мерзкий — ну, скоро к нам? А я не знаю, но не хочу. Хорошо, приятель так и не узнал, гулял себе, только удивится иногда — «что за странная фигура, щеголь, лет немало, а держится — не поверишь, что старик…» Это безобразие, что он среди нас ходит — приходите, мол, всегда рад видеть, выясним, что там у вас было, что они прозевали, эти лечащие дураки… Как встречу его, напрягусь весь, выпрямлю спину, и пружинным шагом, расправив влечи, прохожу, взглядом его меряю — «ну. как? не дождешься, я не твой.» А он сверкнет насмешливым глазом, и неспешно так, играючи прибавит шаг, плечи у него широкие, руки… Нет, такого не пережить, не пересидеть, а значит ввезут на колесиках в его светлые покои, разденут — и на цинковый стол… Нет, нет, я еще жив, говорю себе, не поддавайся! А он посмотрит, глазами блеснет — и мимо, в мясистой лапе сигарета. Может, никотин его согнет, а я не курю… Такого не согнет. Так что доберется он до меня. Что ему так хочется все выяснить, когда уже ничего выяснять не надо! Тому, кто перед ним, совершенно это ни к чему. Но отказаться нет прав, и сил, потому что труп. Если бы приятель знал… Я бы сказал ему — ну, какое тебе дело, пусть копается, тело тебе больше ни к чему. Он мне ответит — все равно противно, не хочу, чтобы тайное стало явным!.. Уже не ответит, но определенно так бы сказал, я его знаю. А он не знал ничего. Зато я теперь все выяснил, и буду потихоньку бороться — кто кого переживет.
Вот он опять появился из-за угла, идет, помахивает газетой. Его новости, видите ли, интересуют. Подбираю живот, грудь навыкат и стремительно прохожу. Он глазами зыркнул — и мимо, не успел оглядеть. Уже не тот, раньше никого не пропускал… Кажется, он тоже чего-то бояться начал, все смотрит по сторонам, может, выискивает, к кому его вкатят на колесиках…
Как-то возвращаюсь из отпуска, прошелся по нашим бродвеям раз, другой, неделя прошла, а его все нет. Хожу, жду его, скучно стало, тревожно, зима на носу, иней по утрам, но я держусь, прыгаю, бегаю, поглядываю по сторонам — куда же он делся, неужели меня опередил…

Доктор, муха!

Мне влетела муха в правое ухо, а вылетела из левого. Такие события надолго выбивают из колеи. Если б в нос влетела, а вылетела через рот, я бы понял, есть, говорят, такая щель. А вот через глаз она бы не пролезла, хотя дорога существует, мне сообщили знающие люди. Приятель говорит — сходи к врачу. На кой мне врач, вот если б не вылетела, а так — инцидент исчерпан. Хотя, конечно, странное дело. «Ничего странного, — говорит мой другой приятель, вернее, сосед, мы с ним тридцать лет квартирами меняемся и все решиться не можем, — есть, говорит, такая труба, из уха в глотку, там пересадка на другую сторону и можно понемногу выбраться, никакого чуда. И мухи злые нынче, ишь, разлетались…» Но эта особенная, представляете, страх какой, она словно новый Колумб, он по свежему воздуху ехал, а она в душной темноте, где и крыльев-то не применишь, только ползти… как тот старик-китаец, который пробирался к небожителям в рай по каменистому лазу, только китаец мог такое преодолеть, только он. Муха не китаец, но тоже особенная — чтобы во мне ползти, надо обладать большим мужеством… И в конце концов видит — свет! Вспорхнула и вылетела, смотрит — я позади. А мы двадцать лет решиться не можем… или тридцать? не помню уже… Стыдно. Верно, но я все равно не стыжусь, я не муха и не Колумб, чтобы туда — сюда… легкомысленная тварь, а если б не вылетела? Тогда уж точно к врачу. И что я ему скажу? Мне в ухо, видите ли, влетела муха?.. Нет, нельзя, подумает, что стихи сочиняю: ухо-муха… Надо по-другому: доктор, мне муха забралась в ушной проход… В этом что-то неприличное есть. Лучше уж крикнуть: доктор, муха! — и показать, как она летит, крылышками машет — и влетает, влетает… Тогда он меня к другому врачу — «вы на учете или не на учете еще?..» Не пойду, я их знаю, ничего не скажу, пусть себе влетает, вылетает, летит, куда хочет, у нас свобода для мух…
Все-таки мужественное создание, чем не новый Колумб! Да что Колумб… Китаец может, а муха — это удивительно . Как представлю — влетает… ужас!
— А может все-таки не вылетела, ты обязательно сходи, проверься, — говорит третий приятель, вернее, враг, ждет моей погибели, я зна-а-ю.
— Ну, уж нет, — говорю, — на кой мне врач, вот если бы влете-е-ла…