Из повести «Последний дом»

………….
Я рано состарился, еще в молодости поседел. Потом, с возрастом выправился, стал почти как все.
Давно это случилось, в 68-ом. Я в другом месте жил, призвали в армию. И я в Праге дезертировал. Сбежал, хотя некуда было. Для меня это был удар, то, что мы там вытворяли. Но я бы стерпел, если б не тот парнишка с ведром…
Мы на танке сидели, на площади, он вышел из подъезда, рядом дом, и пошел к нам. Спокойно идет… Большое ведро, белое, эмалированное, с крышкой. Я еще подумал, как аккуратно у них все, даже ведро красивое…
Он мимо проходит… Вышел на середину площади, остановился, крышку снял… И быстро, мгновенно опрокидывает на себя. Потом я понял, почему ведро, а не канистра — чтобы скорей!.. А зажигалку не видел, он мгновенно вспыхнул — весь! Ни звука. Наверное, сразу сознание потерял, а тело дергалось, извивалось, живое тело…
Сделать ничего, конечно, не успели.
Наши суетились потом, кричали — «псих, псих…»
Теперь ему памятник стоит, народный герой.
Я вынести не смог, вечером из части ушел. Не помню, где был…
Утром нашли, привезли обратно, лечили. Но об этом не стоит…
Через год выпустили. С тех пор у меня справка. Каждый, кто раньше жил, знает, что это такое. Зато никому не нужен, с вопросами не пристают. Такая жизнь была, могли в любой момент пристать. А так всем ясно.
Нет, нормальный, если для себя, только с людьми мне трудно, долго не выношу их. Не всех, конечно, есть и у меня друзья, вон сколько насчитал…
Но справка у меня в крови, навсегда.
Но это не страшно, я художник, а они тогда многие со справками были. Нет, не учился, все сам. Кисточку люблю, и гуашь, а с маслом у меня нелады. Неплохо зарабатывал. Были и голодные годы, но это как у всех, ничего интересного.
Потом настали новые времена, про эти справки забыли.
Сейчас никому до другого дела нет, тоже небольшая радость.

не очень старые
«Зонтик»

/////////////////////////////
«Покой»

Кусочек повести «Ант» («Нева» номер 2, 2004 год)

………………….
Запах тухлого мяса, тяжелый воздух вокруг него, словно кокон. Редкие серые волосы с яркой ржавчиной. Купол затылка, веснущатая натянутая до блеска кожа. Мгновенный резкий удар иглы, рука мастера…
Я думал, он ушел. Перевалился с кровати в коляску, съезжаю в садик. Мы на даче около Таллинна, второй год после смерти Семена, моего отца.
» Эт-то что за маскарад?»
«Ефим, у него ноги…»
«Что значит ноги? Не понимаю.» Подкатился огромным шаром, нагнулся — «ты что?»
Бухнулся рядом с коляской на мох, все равно в два раза выше меня, пощупал лодыжки:
— Ноги на месте. Что не ходишь? Лентяй!
— Ефим, оставь его!..
— Не крутись, не мешай… При чем тут ноги? Ходи!
И он быстрым небрежным движением опрокинул коляску на бок. Я выпал и в страхе пополз по шершавому мху, в ладони злобно впивались шишки.
— Нечего притворяться. Зина, не жалей его!»
Потом, я за деревом, сижу на колком сухом вереске и как сквозь туман слушаю их спор. Он огромный, из-за живота сидит, нелепо выпрямившись, головой прислонился к корявой чахлой сосенке. Она — черная тощая курица, кружит вокруг него, того и гляди, клюнет:
— Уходи, уходи… Ты Исаака погубил, никогда не прощу!..
Он долго карабкался по сосне, цеплялся корявыми ручищами, чтобы встать, наконец, выпрямился и пошел, спотыкаясь, не оглядываясь…
2.
— Кто он?
— Фельдшер. До войны был гонщик, мотоциклист.
— Ну и запах от него…
— Запах! Во-первых, он умирает, ему почки в лагере отбили. Во-вторых, он мой первый муж. В-третьих — твой отец.
— Мой отец Семен.
— Нет, до войны Ефим был мой муж. Его сослали, когда пришли русские. А через три месяца родился ты.

3.
Когда мне было пять, я заболел. . Врачи твердили про вирус, а вакцины тогда еще не было. В Америке, говорят, была, а у нас свое царство. Мать уверяла, что вирус не при чем, это наследственное, ноги у отца слабое место. А я-то удивлялся, разве у Семена слабые ноги, на прогулках он был неутомим. Оказывается, она имела в виду Ефима. Ноги ниже колена почти перестали расти, костяшки, обтянутые синеватой кожей, на ней то и дело возникали гнойные ямы. Временами кожа слезает вовсе, и обнажается бугристое багровое мясо… В 46-ом Семен приволок коляску. Лакированная, вся в черной коже, в ней сидела его парализованная тетка, еще до войны. Два больших колеса, обтянутых резиной, крутишь их руками в толстых кожаных перчатках и продвигаешься. Мать раскричалась — «пусть ползает, старается», но отнять коляску не решилась, уж очень она понравилась мне. «Надо же, тоже гонщик…» Ездить было чудесно — быстро, плавно. Я чувствовал, как меня мчат руки, сам себя везу!. Все хотел сам, это меня и доконало. Все преодолею, все смогу… Я с шиком мчался, особенно за городом, на даче, по гравию и даже по морскому берегу, по сырому мелкому балтийскому песочку… Семен потом жалел, что притащил эту дрянь на колесах. «Ты его приковал» — говорила мать … А мне — «не ленись, вставай…»
…………………………………..
Ефим ушел. Коляска валялась, подушка рядом, между нами надежные стволы сосен, я каждый из них знал наощупь, и родной мох, и муравьиную кучу… Но я не мог даже приблизиться к коляске. Что-то Ефим разрушил во мне. Пропало настроение ездить. Любимое место оказалось испорчено, мне стыдно было представить, что заберусь обратно. Хотя так приятно катить с ветерком, плотно обхватывая ладонями рубчатые шины. Перчатки потертые, но толстые, кожаные, шегольские, с хлястиком и кнопочкой на запястьи. Мать говорила, «как у гонщика…» Нет, больше не могу. «Ты человек настроений…» Она моих настроений не одобряла. С одной стороны ей нравилось, что у меня все решалось вдруг и бесповоротно, и все-таки, она говорила, поступать следует разумно, при чем тут настроение…
Я вижу — коляска лежит на боку, колеса задрала, и подушечка моя на траве, розовое на зеленом. И гоночные перчатки тут же на вереске, скрюченными пальцами к небу. Как я могу их взять, напялить, и снова все также? Испортил мне настроение Ефим и навсегда освободил от легкой жизни. И я по дереву, по старой чешуйчатой коре, начал карабкаться, сдирая ногти и кожу, — и встал, сначала согнувшись словно кланяясь кому-то, а потом кто-то мне сказал, негромкий голос сзади — встань прямо… Никого там не было, кругом чужой мир, я в пустом воздухе вишу на страшной высоте, а муравьи, мои товарищи бессменные, далеко внизу копошатся. И подо мной колышутся тонкие отростки — мои ноги, на них можно кое-как держаться, если во что-то надежное вцепишься руками, а на большее эти подставки не способны. И то, что ниже колен у меня — теперь болит. Мало сказано — боль вгрызлась в меня, рвет мясо и жжет нещадно.
И с тех пор никогда не оставляла, лучше — хуже, да, но всегда со мной. Причем ночью, если лежишь, то терпимо. А встать… Как вскарабкаешься на эти живые костыли, сразу покрываешься холодным липким потом, и до вечера в сплошном тумане и мареве. Но потом, как ни странно, привык, нашел способы бороться. Неправда, только не бороться, с этой сукой похитрей надо. Я скоро понял, что делать. С ней нужно слиться, чтобы позабыть. Самому стать болью. Словами трудно объяснить, тут главное — не бояться, понять, что это и есть твое нормальное состояние. Никакого страха. Ужас вырастает, когда ждешь перемен, надеешься, что боль пройдет или хотя бы затихнет. Это от нетерпения. Сердце лезет на стенку, если ждешь просвета. Никакого нетерпения!.. В общем, оказалось, что и так можно жить, если очень хочешь. «Знай, боль знак беды, а беда уже вся произошла, ниоткуда больше не вытечет, сосуд рассохся» — так мать сказала мне, когда я тихо плакал, было один раз, она застала. Она единственная, правильно понимала, в ней не было жалости.
«Главная беда не боль, а страх. Ты не бойся, хуже не будет. Боль не смерть, а ведь и смерть тысячу раз побеждают, а она нас — только один. От боли не умирают, от страха — сколько угодно. Если болит, значит живой еще. И никогда не думай — за что?.. Самая поганая мысль. Ни за что, так или никак. Жизни наплевать, есть ты или нет. Знай навсегда — никто тебе не должен, нигде тебя не любят, нигде не ждут. Тогда легче будет. Так устроено. Никакого в этом нет смысла, считай, что тебе еще повезло — искоркой мелькнул в черной дыре, а мог и не возникать. А встретишь свет, тепло, тем более радуйся — особая удача..»
Тогда я думал, она не любит меня, а теперь считаю по-иному. Тогда я думал — как жестоко, пожалела бы, по голове погладила… А теперь вижу, что тогда было бы. Любовь приятное чувство, но в сущности сопли. Мать уважала во мне живое существо, и хотела дать оружие для борьбы, чтоб не скис, не лег бы на первом же перекрестке, когда придется дорогу переходить. Правда, с этой коляской она дала сначала слабину, но потом уж молчала, когда я стонал, ползал и хватался за стенки. И я встал и пошел, да. Боженька ваш, сволочь, не помог мне. Ефим мне помог, моя мать, и я сам, сам!