В КОРИЧНЕВЫХ ТОНАХ


…………………………………..
Эскизик все-таки.
Живопись на бумаге без проклейки, Жухнет, напоминает гуашь. Хуже то, что бумага окисляется и становится ломкой. Зачем писал? Хотелось побыстрей, конечно!

НАТЮРМОРТ С ЯЙЦАМИ


……………………………..
Ничего тут особенного, обычные яйца, если что и есть интересного, то как написано: на бумаге, которая сначала проклеена, а потом покрыта лаком, и писано по не просохшему лаку. Живопись в таком случае долго остается с блеском. Но не вздумайте по просохшему лаку или маслу писать, такая живопись скоро обвалится, просто слоями слезет. Масляный грунт тем и опасен, что плохой контакт, и живопись нестабильна.

НАТЮРМОРТ НА КЛЕЕНКЕ


………………………………….
Натюрморт с часами, бутылкой и черепушкой, поставленной так, чтоб не особо эпатировать чувствительных.
Классический «набор» типа memento mori (помни о смерти)
Здесь интересно, пожалуй, только применение клеенки на тканевой основе. Замечательный материал для живописи.

ХУДОЖНИК ЗА ХОЛСТОМ


………………………………..
Вот этой почти эпатирующей приличных людей работой (с оторванной правой частью, видимо, я хотел ее уничтожить, да не довел дело до конца) и закончим на сегодня.
Разумеется, это не выставочные работы, но некоторое представление о «подводной части айсберга» дают :-)) До завтра, будьте здоровы!

КАМНИ В МОРЕ


………………………………….
Похоже, это Таллинский залив, но не ручаюсь. Писал по впечатлениям, и море Черное и Балтийское смешались :-))
Акварель на плотной глянцевой бумаге, так что краску можно перегонять с места на место 🙂 ~14 см высотой.
Вообще-то не люблю акварель, очень расчетливая техника, и субтильная. Но — есть Тёрнер, с его могучими акварелями. И есть слова Моро, обращенные к ученикам — «пишите с грязцой!» А учениками были Матисс, Марке, Вламинк…
И другой техники под рукой не было, а рисовать хотелось.

НЕ ПЫЛИТ ДОРОГА


………………………………
Гуашь, написана чуть позже. Пейзаж почти без неба, если не считать небольшой уголок.

ЛЮБИМОЕ ОКНО


………………………………..
Это было окно на Оку, за ней заповедник, лес до самого горизонта. Лучшая квартира в моей жизни, в ней у меня писались рассказы. Потом дом объявили аварийным, и меня выселили. Новая квартира считалась комфортней, но я в течение двух лет ничего написать в ней не сумел.

ГОРОД НА ГОРЕ


……………………………………..
Бумага, гуашь, ~20 см
Читать нужно » на горЕ».
Самое начало живописи. Лет через пять после этих картинок у меня была первая выставка. Там были работы несколько более умелые… 🙂
Мне писали в книгу отзывов — «и вам не стыдно ЭТО показывать?..»
Не-а, я гордился своими работами.
— Вы же образованный человек… — мне говорили.
Ну, и что? Может я снежный человек по натуре?
Время показало, что у меня все было отдельно, на своих полочках. Считается, признак болезни…
Тогда мне начали писать:
— Художник, Вы больны…»
Этот гестбук сохранился у меня. С тех пор я гестбуки не люблю, пусть подходят и в лицо ставят диагнозы. Не подходили почему-то…
А другие говорили — «зачем Вам учиться, Вы все испортите…»
Это более серьезные голоса.
Но мне хотелось куда-нибудь еще, а искусственно культивировать что-то и задерживаться казалось странным — потакать даже самой умной публике все-таки позорное дело.
Лучшие из ранних работ собраны здесь:
http://www.periscope.ru/gallery/bors2/frameb.htm

УНИКАЛЬНАЯ РАБОТА


………………………………………
Один из ранних автопортретов. Не самолюбование :-), просто я учился рисовать, копируя голландцев… и перед зеркалом; с другой натурой у меня было не густо 🙂
Со временем я чему-то научился, но по-прежнему считаю этот портрет хорошим. Зрители, наверное, уже привыкли к тому, что я все свои работы люблю… которые оставил в живых 🙂
Но не в этом вовсе уникальность. Этот портрет сделан в технике, про которую я до сих пор не слышал. У меня была толь, картон, наверное, пропитанный какой-то смолой. И я обнаружил, что при нанесении на поверхность чистого скипидара, из основы выделяется какой-то желтоватый пигмент. Так скипидаром я написал довольно много картинок, и не от любви к экстравагантности: это напоминало мне технику старых мастеров, писавших на темном грунте, они сначала высвечивали светлые места свинцовыми белилами, давали просохнуть, а потом лессировали — писали по белилам прозрачными масляными красками. Поскольку моя пропись уже была желтоватой, то мне показалось, что и так интересно, и я на этом заканчивал картинку. Они почти монохромны. За двадцать примерно лет никаких изменений, видимо такая живопись достаточно стабильна.
Вот такой курьез был.

ПОВТОРЯЕМСЯ…


(вот эта улица, вот этот дом… Таллин, Тобиасе 2)

Небольшие старенькие тексты. Я иногда повторяю, не потому, что забыл, а просто по своему настроению. На всякое настроение новых картинок и рассказов не наберешь 🙁
…………………………………
З А Б Ы Т Ы Е Л И Ц А.

НАШ ДИРЕКТОР
Он мог бы стать кем угодно — викингом северных морей и охотником на тигров, а стал директором школы и учителем истории. Всему виной нога, так нам казалось — он был ранен на войне и нога не гнулась в колене. Невозможно было представить, что он был солдатом и кто-то ему мог приказывать. А он мог бы приказать всем, своим властным сиплым голосом, легко перекрывающим любой шум. Он был всегда в светлосером костюме — и серые глаза, светлое лицо, большие белые руки… Везде мы слышали стук его ноги, он появлялся — все стихали. Он сразу находил озорника и долго смотрел на него с высоты своего роста, как на гнусное насекомое: «Ко мне! — в кабинет…»
Он рассказывал нам, как возникали и гибли империи. Мы слушали его как завороженные — он умел словами рисовать картины.
«Они шли лавиной, все сметая на своем пути…» — он говорил это с особой силой, глаза его загорались, он начинал ходить крупными шагами, слегка припадая на раненую ногу, как тигр… он мог бы раскрошить наши парты и выкинуть их в коридор… Потом он сдерживался, руки за спину мертвой хваткой, и говорил: «Приступим к опросу» — садился и долго водил длинным пальцем по списку — и все замирали…
Перед праздниками он обходил классы. Сначала распахивалась дверь и показывалась его нога, потом, на страшной высоте — большой белый нос и его крупное лицо, а затем и вся огромная фигура тридцатилетнего силача. Он останавливался и говорил веско: «Завтра праздник, наш праздник… кто не с нами, тот против нас…» Надо было идти на демонстрацию. Он шел впереди, всем улыбаясь, огромный, красивый — и мы за ним, в коротеньких штанишках, с букетиками искусственных цветов… Он назначал наших пионерских вождей, и мы поднимали руки. Он принимал нас в комсомол, хотя сидел при этом как гость, в углу комнаты, положив обе руки на больное колено, но все знали, что он принимает. Он спрашивал всегда: «Почему комсомол не партия?» — и услышав ответ — «потому что двух партий быть не может…» — крупно кивал головой и говорил — «это наш человек, наш…»
Он не старел, и потом, через десять лет, я увидел его на улице — и дрогнул, повернулся и стал рассматривать витрину, и он, конечно, не узнал меня. Я не был в школе потом ни разу, потому что уверен — он там, и снова будет смотреть своими немигающими глазами, и снова я услышу его медленный сиплый голос:
— В кабинет — ко мне!…
………………….

ВЫСОКОЕ НУТРО

Наша учительница литературы всегда хвалила меня. Она закатывала глаза: «У вас такое красивое и высокое нутро». Я писал ей сочинения о гордом человеке, который идет к немыслимым вершинам, немного из Горького, немного из Ницше, которого читал тайком. В классе я был первым. Второй ученик, Эдик К., писал о конкретном человеке, коммунисте, воине и строителе, и не понимал, почему чаще хвалят меня, а не его. Я тоже этого не понимал, и до сих пор считаю, что он заслуживал похвалы больше, чем я… Учительницу звали Полина. У нее, конечно, было отчество, но я не запомнил его. У нее были такие глаза, как будто она только что плакала — блестящие и окружены красноватой каемкой. Она не ходила, а кралась по коридору, а говорила вкрадчиво и льстиво, каким-то полузадушенным голосом. Почему ей нравились мои сочинения — не могу понять. Я думаю, что никто этого не понимал. Иногда ей досаждали болтуны и шалопаи, которым не было дела до высокой литературы. Она подкрадывалась к ним и говорила ласково, советовала: «Вы еще сюда, вот сюда, свои носки грязные повесьте…» Ее слова как-то задевали, даже непонятно почему… и причем тут носки?.. Она оживлялась: «Тогда кальсоны, обязательно кальсоны…» И отходила. Нас с Эдиком она любила. У меня, правда, нутро было выше, но у Эдика слог не хуже, и он помнил огромное количество цитат. И она иногда не знала даже, кто из нас лучше, и хвалила обоих. Тем временем остальные могли заниматься своими делами, никто нам не завидовал, и даже нас ценили, потому что мы отвлекали ее. Однажды мы болели оба, и это было просто бедствие, зато когда мы появились, все были нам рады…
Прошли годы. Ни одного слова из уроков этих не помню, а вот про высокое нутро и кальсоны — никогда не забуду. Да, Полина…
……………………….

МИР ВЕЛИК

Мы давно уже свернули с шумной улицы и шли маленькими спящими переулками. Здесь лежал чистый непримятый снег. Наконец, стали спускаться в подвал. В нем было сыро и тихо, и непохоже, чтобы здесь жили. В окошко светил фонарь с другой стороны улицы, он освещал старую мебель, какие-то ржавые трубы и колеса. Справа увидели желтый свет узкой полоской, и пошли туда. Там оказалась комната, посредине стоял круглый стол, заваленный грязной посудой, бутылками, тут же лежали книги. Вошел невысокий человек в телогрейке и вязаной лыжной шапочке — это и был художник. Мы поговорили немного, потом он встал, придвинул стул к стене и принялся ставить на стул картины, одну за другой, немного ждал каждый раз, наклонив голову, снимал и ставил следующую… Здесь были уголки старого города, простые предметы, и когда-то увиденные люди, и то, что он запомнил с детства… и красные трамваи… Картины появлялись из всех углов, ярко вспыхивали то красным, то желтым — и исчезали в темноте. Здесь были обрывы и откосы, с уголком сурового неба наверху, а под откосом груды старых вещей, посуда, осколки и обломки, драгоценные и милые ему… и старые стулья… и вещи эти лежали, и кружились в воздухе, и медленно падали… И в жизни его все, все катилось под откос — и все начиналось снова — он уезжал. Он никому не хотел угождать, и делал все честно, как умел, изо всех сил — это было видно.
«Надо делать свое,— он говорил упрямо,— и здесь, и там — везде… но здесь я — в подвале, а там — весь мир, и он велик…».
На мольберте стоял незаконченный этюд с двумя яблоками…
Он проводил нас на улицу. Шел крупный снег и ступеньки в подвал совсем замело.
Он будет также работать и там, почти не выходя из дома, только иногда — в лавочку, или на угол — сигареты купить. И люди, которые привели меня к нему — скоро и они разъедутся кто куда… Ну и что ж, ну и что ж… Мир открыт и велик, велик!

Сканирование

Я сканирую картинки и рисунки сейчас без всякой системы, и ранние, и поздние. Впоследствии надеюсь все это оформить в виде галерей в альманахе «Перископ» — по годам, и со строгим отбором. Но это требует времени. А пока что — уж как есть, извините за хаос.

НЕ СПИ, ХУДОЖНИК!.. :-)


………………………………
Опять скорый набросок пером плюс акварельный карандаш с легкой размывкой.
Лет десять тому назад, видимо, тоже жарко было.

Н А С М О Р К


///////////////////////////////
Бумага, акварельные карандаши, размывка.
Чем интересен акварельный карандаш — хочешь рисовать линиями — пожалуйста! хочешь размыть, стоит только провести влажной кисточкой…

ЗА ШИТЬЕМ


………………………………………
Бумага, акварельные карандаши, размывка.

Фрагмент романа «Vis Vitalis»

http://www.periscope.ru/prs98_3/proza/vis.htm

ПУТЬ АРКАДИЯ

Из гордости и особой деликатности Аркадий, что-то пробурчав, исчез у входа в Институт прежде, чем Марк успел узнать, куда он бежит, и почему бы не продолжить путь вместе. Аркадий не хотел, чтобы Марка видели с ним, он был уверен, что подмочит репутацию подающему надежды юноше: во-первых, нищий старик, во-вторых, пусть реабилитирован, но нет дыма без огня, в-третьих… он сам был горд и не хотел чувствовать себя сопровождающим, все равно при ком — он был сам при себе и это положение с гордостью и горечью оберегал.

Вообще-то у него не было простой бумажки — пропуска, и он предвидел унижение. Вернее, пропуск был, но давно просрочен, а добиваться снова разрешений и печатей ему было тоскливо и тошно, хотя лежал где-то в кадрах клочок бумаги с бисерными строчками академика, и давно следовало выдать бессрочное свидетельство, если б не кадровичка Руфина. Эта дама с широкими плечами и багровым от переедания лицом не терпела Аркадия: во-первых, правильно, — нищий, во-вторых, бестактно вернулся из неизвестности и еще на что-то претендует, в-третьих, обожая своего академика, она не меньше обожала и Евгения, старого кегебешника а тот в своей обычной манере — «Руфиночка, каторжник плюс жидовская морда, отшей, милая, отшей!» Она пыталась защитить от каторжника парадный подъезд, пусть шастает в области провала, с этим, видно, ничего не поделаешь… но Аркадий нагло входил и выходил через официальные двери. Он ухитрялся появляться там, где его не должно было быть! Опять выходит, трясет лохмотьями, напускает паразитов на главный ковровый путь! Она бессильно наблюдала из зарешеченного окна, меж пыльных фикусов, с фиолетовым от ненависти лицом. Опять!

……………………………….

Перед семинаром разный чужой народ толпился в вестибюле, и Руфине, заметившей старика из окна, нужно было секунд двадцать, чтобы поднять тяжелый зад, подойти к двери, кликнуть охрану… Все это Аркадий давно просчитал. Он сходу нырнул в туалет, подошел к встроенному в стену железному шкафу, в котором спрятаны проводка, трубы и имущество уборщиц, отпер дверь и скрылся, заперев шкаф изнутри. Тут же в туалет просунулась голова и опасливо поводя глазами, поскольку женская, сказала:

— Никого, Руфина Васильевна…

Опять ушел! Аркадий в темном шкафу быстрым движением нащупал лесенку, привинченную к стене, и начал спускаться в бездонные глубины. Он стремился в железный коридор.

Железный потому, что обит стальным листом, в нем множество люков, ведущих еще ниже, где можно висеть, лежать, скорчиться и пережидать опасность, но продвигаться уже нельзя… Он спускался долго и осторожно, знал — застрянешь, сломаешь ногу — не найдут… Наконец замерцал огонек, и он увидел уходящий вдаль трубчатый проход, два метра в ширину, два в высоту — кишечник Института, он шутил. Здесь он чувствовал себя спокойно, отсюда мог проникать в любые лаборатории, залы, буфеты, и даже во владения первого отдела, минуя замки и засовы. Но он туда не хотел, длинными гремящими железом путями проникал, куда ему было надо, и также исчезал.

Он любил эту пустынную дорогу, спокойно шел по гудящей жести, привычно заложив руки за спину, и размышлял о смысле своей жизни. Он давно понял, что в целом она смысла не имеет, если, как говорят математики, суммировать по замкнутому контуру, пренебрегая теми незначительными изменениями, которые он сумел произвести в мире. Поэтому он рассматривал небольшие задачи, беря за основу не всю жизнь, а некоторые ее периоды, опираясь на события, которые его потрясли или согрели. Умом он понимал, что эти редкие явления настолько случайны и не имеют жизненной перспективы, что со спокойной совестью следовало бы их отбросить — но не мог, возвращался именно к ним, изумляясь и восторгаясь всем добрым, веселым, умным, храбрым, справедливым, с чем время от времени сталкивался… Умиляясь — и недоумевая, поскольку эти явления явно нарушали общую картину, выстраданную им, стройную и логичную.

— Странно, черт возьми, странно… — бормотал он, приближаясь к очередному повороту, за которым осталось — кот наплакал, подняться и на месте.

Он благополучно повернул и прошел по гремящему настилу метров десять, как вдруг будто гром с ясного неба:

— Вить, иди сюды… где сигареты, падла?.. — и еще несколько слов.

Аркадий внутренне дрогнул, но продолжал, крепко ставя ноги, медленно и неуклонно шагать к цели.

— Вить, ты чего… а ну, подойди! — в голосе усилилась угроза.

Аркадий, чувствуя неприятную слабость в ногах, продолжал путь. «Осталось-то всего… — мелькнуло у него в голове, — может, успею…» В железных стенах через каждые десять метров были щели, ведущие в квадратный чуланчик, в глубине спасительная лесенка; отсюда начинались пути во все комнаты, коридоры и туалеты здания. Голос шел из одной такой щели, позади, а та, что была нужна, уже маячила Аркадию. «Главное первые ступеньки, тогда ногами в морду — отобьюсь…» — лихорадочно думал он, ускоряя шаги. Он решил усыпить бдительность переговорами.

— Во-первых, я не Виктор, — он старался говорить внушительно и безмятежно, чтобы передать исподволь это чувство оппоненту. — А во-вторых — не курю.

— Ах ты… — падение крупного тела на железо, несколько быстрых скачков за спиной, и тяжелая лапа ухватила его за плечо. Аркадий быстро развернулся и на высоте глаз увидел огромное косматое брюхо, сплошь разрисованное синими и голубыми узорами с хорошо известной ему тематикой… «Головой в брюхо и бежать?.. Такое брюхо не прошибешь…» Он отчетливо представил себе, что будет дальше. Через годик его найдут, и то случайно.

— Ах, ты… — с шумом выдохнул мужчина, — это же Аркадий Львович!

……………………………….

Блаженство нахлынуло на Аркадия, любовь к человечеству разлилась по жилам. Он понял, что хочет жить, несмотря на все подсчеты и итоги. «Расхлопотался, — он подумал с усмешкой, — в жопе твой интеграл, жить любишь, стерва…» Он допускал такие выражения в исключительных случаях, и только в свой адрес.

Аркадий поднял голову и увидел бурую лохматую шевелюру, чистейшие синие глаза навыкате, внешность колоритную и легко узнаваемую.

Софокл! Механик при центрифугах, сын отечественной гречанки и опального прозаика, погибшего на чужбине от укола иностранным зонтиком. Он когда-то сочинял стихи и даже напечатал в районной газетке несколько строк, потом лет двадцать писал роман… «Всю правду жизни в него вложу» — он говорил мрачным басом, и то и дело подсовывал Аркадию главы, считая его большим знатоком блатной жизни и образованным человеком одновременно. Куски романа представляли собой слабое подобие того, что впоследствии назвали «чернухой». Аркадий подобное не любил, он и слов-то этих панически боялся, физически не выносил, тем более, гнусных действий, которые они, хочешь-не хочешь, обозначали.

Полугреческое происхождение и литературные наклонности объясняют прозвище механика, взятое из низов нашей памяти, школьной истории. Древний мир — первое, что вспоминается из тех далеких лет: полумрак, послевоенная свечечка, чернильница-непроливашка, воняющая карбидом… и эта непревзойденная по фундаментальности книга, — ведь меньше всего перекраивался далекий древний мир — к тому же впечатления чувствительного детства, картины вечно теплого места, где среди пальм героически сражаясь, умирают за свободу рабы, закалывают друг друга консулы с горбатыми носами… и эта вечная трагическая троица — Эсхилл, Софокл, Еврипид, а также примкнувший к ним Аристофан.

Софокл трясется от холода, от него, как обычно, разит, он жаждет закурить, и почему-то погряз в «железных джунглях», как называл эти места народ.

……………………………….

— Львович, ты нам нужен! — Софокл смотрел на Аркадия как на внезапно появившегося перед ним пришельца из дружественных высокоразвитых миров, которые только и могут вытащить из трясины нашу цивилизацию.

Аркадий мог теперь, сославшись на занятость, пообещать найти Виктора, махнуть рукой и скрыться, авторитет позволял, но после пережитого страха он размягчился, решил вникнуть и помочь:

— В чем дело, Дима, что вы здесь околачиваетесь?

И Дима-Софокл, вздыхая и размахивая растопыренными пальцами, в духе своих предков, объяснил суть дела. Тупичок был непростой, он вел в склад химических реактивов, где стояла огромная цистерна со спиртом. Как-то, забравшись по своим делам в лабиринт труб, проводов, чугунных стояков, Софокл обнаружил, что подобрался снизу к тому самому чану, что был притчей во языцех у всего народа. Уже заинтересованно ползая во мраке, он нашел причудливой формы щель между баком и арматурой, и, приблизив к ней чувствительный нос, учуял знакомый запах — где-то в глубине подтекало. Просунув руку, он с трудом дотянулся до источника — действительно, капало! Покрутившись и так и эдак, он догадался — полотенце! забивается плотно в щель, понемногу пропитывается… Вафельное полотенце Софокл утащил из дома, и дело пошло. Результат превзошел все ожидания — около двух стаканов в час! Уйти стало сложно — бесплатный продукт, а не выжмешь вовремя — утекает, всасывается стенкой как губкой.

Аркадий слушал и холодел от ненависти. Никогда он не мог понять этих людей! Он в рот не брал спиртного, алкашей презирал, как и всех прочих наркоманов и психов, которые, отворачиваясь от жизни, уходят в кусты. Примерно также он относился к религии, духовной наркомании — считал за полный бред, нужный идиотам и слабым людям, темным, не уважающим себя. Несколько мягче он относился к искусству, воспевающему все неопределенное, расплывчатое, сумбурное… Время от времени все-таки почитывал, отвлекал тоску, презирая себя за слабость. Наследие смешного детства, и юности, тогда он верил, что разум, слово, идея правят миром, или хотя бы весомы и уважаемы в нем. Совсем, совсем не так, это уроды жизни, бесполезные нищие в подземном переходе от станции А к станции Б.

……………………………….

— Подожди, Львович, сейчас… — Припав щекой к лоснящемуся боку как к толстой матери, Дима запустил руку до плеча в узкую щель и осторожно вытянул оттуда черное лохматое существо, напоминающее осьминога с обрубленными щупальцами. Держа насыщенную продуктом ткань на вытянутой руке, он быстро опустил ее в эмалированный сосуд странной формы, стал сжимать и выкручивать. Аркадий с изумлением узнал детский ночной горшок. Зафыркала, полилась серая жидкость, распространяя дурманящий запах в сочетании с вонью грязной половой тряпки.

— Не заставил бы… — мелькнуло у Аркадия.

— Извини, Львович, не угощаю, ты теперь мозговой центр. — Дима, выжав тряпку до немыслимого предела, вернул ее на место, и, бережно держа горшок двумя руками, безоглядно припал к нему. Свечка трепетала, тени метались, обстановка была самая романтическая.

— Вопрос в том, — утолив жажду, Дима многозначительно посмотрел на Аркадия, — как непрерывный процесс организовать. Не ползать же сюда каждый час, сам знаешь дорогу.

— Дима, вы что, ребенок, а фитиль? — Аркадий наклонился и, преодолевая брезгливость, пощупал ткань — годится.

— Пробовали, Львович, потери, стенка впитывает.

Аркадий задумался, но ненадолго:

— Обработай снаружи парафином. Только сначала выстирай ткань, что вы грязь сосете!

Дима с молчаливым изумлением смотрел на Аркадия. Конечно! Фитиль, но непроницаемый, как трубопровод!

— А не растворится?

— В холодном спирте парафин не растворяется, надолго хватит.

И, не удержавшись, добавил:

— Вы бы завязали с этим делом, ведь погибель.

— Конечно, погибель, — согласился Софокл, — но, может, кончится?..

Они как рабы у своего горшка, подумал Аркадий, — добровольные рабы.

— Может выпьешь теперь? — Дима предлагал, но не настаивал. Аркадий, преодолев тошноту, покачал головой.

— Спешу. Свечку расплавишь — и вот так… — он показал, — протянешь жгут в горшок. Ну, все.

Он с трудом разогнулся, глянул на часы — всего-то десять минут прошло, еще успею. Даже лучше опоздать: свет погасят, тогда и проберусь на свободное местечко.

……………………………….

Ужасная беда, думал он, впервые преодолев отвращение. Он всегда сторонился этих людей, называя тем страшным именем, которое придумал англичанин, фантаст, предвосхитивший и подземные коридоры, и странные сгорбленные фигуры… Морлоки — вот! он вспомнил — морлоки и элои, две половинки теряющего разум человечества. «Все бесполезно, все, все..» — он не замечал, что бормочет, его мучило отсутствие воздуха и боль в груди, которую он стал замечать с весны. Ничего, рассосется. Он панически боялся медиков, в особенности медицинских дам — садистки, такое наговорят, что иди и вешайся. Больше всего он боялся попасть им в лапы — бессильный, жалкий, смешной, грязный, противный… Схватят, закрючат, подчинят себе, будешь заглядывать им в глаза, искать спасения, радоваться обманам — «вы у нас еще молодцом…» Нет, я сам, сам. Страшно потерять волю и разум, тогда его снова схватят и будут держать вдали от дома, в чистенькой тюрьме.

Он поднялся и стоит в темном душном шкафу, прислушивается к звукам. Открывает — и в туалете, рядом с залом. Этот туалет был особенный — теплый, с туманными окнами, полутемный, тихий… Иногда — один, он долго стоял здесь, держа руки под сушилкой. Тихо посвистывал моторчик, пальцы постепенно теплели, сначала становилась горячей кожа, потом глубже… Он выгонял мороз, который годами въедался в тело, он был счастлив от этой теплой тишины, сумрака, покоя… Никто не может его испугать, выгнать, здесь все занимались одним и тем же, и на миг становились равны.

Стукнула дверь, вошел некто, сделал свои дела и поспешил к выходу. Аркадий подождал, пока затихли шаги, одернул пиджачок, пригладил пятерней остатки волос, и вышел.

ОТЧЕГО БЫ И НЕТ…

Вообще-то я стихи не пишу, почти. Во всяком случае, поэтом себя не считаю. Но иногда ритмы пробиваются, особенно в коротких текстах.
Но это присказка. А сказка вот такая. Когда-то мне написал Дм.Кузьмин, что, вот, собирается то ли сборник такой, то ли сборище литераторов, а потом сборник, уже не помню, и предлагают выразить отношение разных пишущих людей к Америке.
Я это дело сначала думал вежливо отмести, поскольку в США не был и не собираюсь, но потом вдруг сложилась вещица, которая отражает частично мое отношение к этой стране, начиная с детства, частично отношение героя, который пусть немного отличается от меня, но ходит где-то рядом, по тем же улицам.
Я отослал эту вещь, и концы в воду…
Ну, она, конечно, ни в какие ворота… Я понимаю.
Но ЖЖ это только ЖЖ, и вот эта поэза перед Вами:
…………………………………..

ВСЕ РАВНО БОЛЬШЕ!

Папа…
Карта.
Мне шесть.
— Америка наш враг!
Я смотрю на карту, смеюсь…
— Мы же больше их!
В Америке Жоржик исчез. Моряк, двоюродный папин брат.
До войны. Вошли в американский порт. Бросился в воду. Доплыл. Остался.
— Америка больша-а-я страна… — папа говорит.
— Но мы-то больше!..
— Он мне не брат!.. — папа всю жизнь клялся…

…………………

Через тридцать лет…
Фото из Америки. Старый Жорж. Синий флотский берет. Суровый берег. Свой домик. «Каждый год ремонтируем, болеть не смеем, деньги не тратим зря… »
Жена, три девочки. Одна — Бренда. Или жену так звали?..
Не помню…

…………………

Наталья. В Ленинграде. Переводчик. Красивая. Уехала — ради сына. А может врала…
Лет через двадцать вернулась. В гости.
Говорит, сначала от тоски выла. Днем работала, ночью училась. Чужой язык…
Зато библиотекарь! Квартирка в Джерси.
Морщинистая, старая. Но осанка… Весь мир в кармане!..
— Пенсия! Тебе не снилась такая…
— Мне пенсия никогда не снилась. Я во сне летаю…
— Что ты видел… А я… весь мир. Америка добрая… к тем, кто сам карабкается, ногти сдирая…
— Эх-х! У тех, кто сдирает, саженные отрастают. Их бояться надо, когтистых… Мы жили, ни хрена не сдирали. Через окошко подали денежку — дальше гуляй!
Два раза в месяц. Тихо, спокойно жили.
Мы все равно — больше!..

…………………

Я безбилетный еду. Клал на всех девять куч!
Контролерша идет, Тамарка.
— Отвали, я с утра крутой.
Дальше спокойно еду…
За окном — плакат. «Умник, где же твои деньги, а?.. »
Издеваешься, Амери-ка?!
Зачем мне деньги, я умный и так!
Американка мужу — «неудачник! Ни денег, ни успеха… Ты — никто!.. »
Повесился мужик.
Ну, и дурак!..
Другой спился, третьего зарезала мафия…
Зачем им деньги?.. Что за блажь такая…
Богатые, а бедняки.
Я от жены — взял да удрал. Ищи дурака!..
Как ни крути, Амери-ка, как ни верти…
Все равно — мы больше!

…………………

Эйнштейн от фашистов в Америку cбежал.
Лишнего еврея кормить — для них пустяк.
А он им за это бомбу слепил.
Может не он, все равно еврей.
Но Союз им показал
Кукиш водородный!
— Америка… Ну, чо теперь? Молчишь?..
Все равно мы больше!

…………………

И вдруг мы взорвАлись, развалИлись
Оглушительно, зубодробительно…
Из окошка не подадут больше.
Живот подвело, никаких сил…
А она тут как тут…
Америка!..
С веселым лицом, широкими шагами…
Дверь по-хозяйски — сапогом!.. Разбрасывает подаяния…
Теперь мы друзья, ха-ха!..
Истоптала покой и тишину
Толстозадая демократия.
Но делать нечего — привет, ура!.. Ведь с другой стороны
Жмут и теснят — из джунглей и пустынь…
Сожрут без горчицы… дикари, дикари!..
Из двух зол выбирать?..
— Не хочешь?.. Быть бедным, больным и умным хочешь?..
— Мы бедными были, но гордыми, сильными!..
Пап, мы ведь больше их?..

…………………

— Ну, чо, Америка?
— Идиоты вы.
— Зато у нас… Идиот умней ваших умных был!
А они свое:
— Лучший писатель — кто лучше всех продается!
Вот дураки-и…
— Лучший художник — кого больше всех покупают!
Ну, мудачье-е…
-Лучший мужик, если в Гинесе член!
Ух!..
— И самый богатый, мелкий и мягкий, — у нас!
Ах-х!…
Ну, детский са-а-д…
Тут и сомнений нет — больны.
Куда им до нас, мы — больше!..

…………………

Жоржик, ты жив?..
Наташа, ты где?..
Привет, я еще теплюсь…
Деньги?.. Зачем?.. Пить запретили, курить нельзя…
Нет, с места не тронусь.
Моя земля.
Не в истлевшем мешочке в потайном кармашке —
Ногами на ней стою, ногами!..
Недолго осталось?..
Да, закопают.
Плюнут, поцелуют,
К сердцу прижмут, к черту пошлют…
Пусть.
Не там дом, где лучше, а там, где любишь.
Пап, мы всегда будем — больше!..

…………………

Теперь мы плывем… как когда-то вы плыли…
Двести лет тому — выплыли…
Льдина велика, до зимы не растает.
Доживу свое…

…………………

Я любил Эйнштейна.
Я любил папу.
И дядю Гришу, хотя и не знал его…
— Пап, мы же больше всех?..
Папа умер — давно.
… его поймали, арестовали, велели паспорт предъявить…
Америка, знаешь песенку?..
Откуда ей…
Потом сказали — ошибочка…
Брат за брата не отвечает, выяснилось…
Вернулся домой — умер
К вечеру.
От счастья…
Больше не от чего.

…………………

Ау, Америка!
Не видел тебя.
Не увижу.
Не надо.
Своим путем
Плыви…
Нашим — привет!
И не забудь —
Все равно мы больше!

В ТУМАНЕ ТАЕТ…


………………………………….
Художник перед изображением города, в котором родился.
Живопись на бумаге. ~ 30х40 см
Немецкое изобретение, лет пятьсот ему, а картиночки их не потеряли ни живости, ни блеска, и нет даже трещин, характерных для живописи на холсте. Недостаток, конечно, в крайней хрупкости основы, особенно, если излишне проклеена. И в отсутствии грубой фактуры, хотя это можно компенсировать добавлением в клей песка, например.

НАБРОСОК ДЛЯ ПОРТРЕТА


………………………………
Набросок, выполненный обратным концом кисточки, чуть заостренным, и немного помогал другим концом, нормальным.
Чернила, желтоватая бумага. ~20 см