НЕ ВСЕ ТАК СТРАШНО (спокойной ночи!)


………………………………..
Поэтому закончу сегодняшние «изыски» спокойным хорошим лицом Ирины Казанской, музыканта, фотохудожника, переводчика моих рассказов на английский язык, сотрудницы альманаха «Перископ» и моей жены.
До завтрева!

Маска смерти


………………………………….
После нескольких лет медицины я понял, что врач меня интересует меньше, чем биохимик и патологоанатом. Про биохимию я писал много, а про свою патологоанатомическую практику нет. Наверное, потому, что мне трудней определить, ЧТО я там искал. И еще не время. А вот посмертную маску я себе слепил, исходя из черт лица и знания, как они изменяются. Потом я приписал ее Деду Борсуку, персонажу, от имени которого помещал в Интернет свои ранние примитивы.

Распределение света


…………………………………

Сезанн добился поразительной точности в распределении цветовых пятен, картины последнего периода просто сияли, без видимого источника света, за счет взаимодействия пятен.
Я учился, старался добиться согласования пятен на бОльших интенсивностях, плюс источник света у меня все-таки был обозначен. Такие вещи легче пробовать в Фотошопе, потому что всегда можно вернуться, начать сначала, зафиксировать массу вариантов…
«Не руку набивай, а повышаЙ свою чувствительность к цвету и свету, — говорил мне мой учитель, — пиши на ярком свету, а проверяй картину в сумерках».
Впоследствии я узнал, что близкие вещи говорил Моро, учитель Марке, Матисса и Вламинка.

Нич-чо тетки, да?


/////////////////////////////////////////
Поль Сезанн одинаково подходил к изображению дерева, спелого плода или женской фигуры — способ размещения пятен. Его интересовал вопрос согласования, общего устройства картины. В результате этой настойчивой лабораторной вроде бы работы, он стал основоположником почти всех основных течений в живописи двадцатого века.

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «ПРЕДЧУВСТВИЕ БЕДЫ»


……………………………………..

***
Нет, я не против профессионалов, но и художник, и образованный любитель перед новой картиной всегда дилетант, иначе он ремесленник или заученный искусствовед, и плохи его дела. Жаль, что понимание приходит с бессилием в обнимку…
А десять лет тому назад я был еще живчик, богач, красавец-эгоист, ухитрялся жить в свое удовольствие в довольно мрачной стране. Кто-то боролся за свободу, за права, а я взял себе права и свободы сам, и посмеивался над борцами. И совесть почти чиста, ведь я поддерживал непризнанные таланты, помогал художникам… и дуракам, желающим омолодиться.
Мы тут же договорились встретиться с Мигелем, завтра на квартире.
Я ждал его в одиннадцать, после обеда операция, знаменитость на столе, кумир безумствующих девок, изношенная рожа, пошлые мотивчики… из последних сил на плаву… А мне-то что!.. — порезче овал, подработать щеки, подбородок, мешки убрать под глазами… Примитивная работенка, но платит щедро. Пустоту взгляда все равно не скрыть. Заставляет дергаться, визжать толпу… даже восклицания новые!.. Это меня доконало — «вау», я-то думал, восклицания трудней всего внедрить…
Сколько раз говорил себе, «не злобствуй», и не удержался. А внешность внушительная, живой да Винчи, хе-хе… метр девяносто, красивые большие руки, пальцы тонкие, длинные… Женщины смотрят до сих пор, но я стремительно теряю интерес. Не в способности дело, перестаю понимать, зачем эта процедура, своего рода внутреннее исследование?.. Приятные мгновения остались, но, ей богу, можно обойтись. Странно, столько лет с энтузиазмом воспринимал… Но после нескольких крупных провалов сделал главным своим правилом — «вместе не живи ни с кем», золотые слова. Просыпаешься без свидетелей, незащищенные глаза, тяжелое лицо… Окно, туман… тихие улицы пустынные… Люблю это состояние — заброшенности, отдаленности от всего-всего… Глянешь в зеркало — «ты еще здесь, привет!.. Ну, что у нас дальше обещает быть?..»
Тогда во мне просыпается дух странствия, пусть короткого и безнадежного, с примитивным и грязным концом, но все-таки — путешествие… И я прошел свой кусочек времени с интересом и верой, это немало. Если спросите, про веру, точно не могу сказать, но не религия, конечно, — ненавижу попов, этих шарлатанов и паразитов, не верю в заоблачную администрацию и справедливый суд, в вечную жизнь и прочие чудеса в решете. Наверное, верю… в добро, тепло, в высокие возможности человека, в редкие минуты восторга и творчества, бескорыстность и дружбу… в самые серьезные и глубокие соприкосновения людей, иногда мимолетные, но от них зависит и будущее, и культура, и добро в нашем непрочном мире… Жизнь научила меня, те, кто больше всех кричат об истине, легче всех обманывают себя и других. То, что я циник и насмешник, вам скажет каждый, кто хоть раз меня видел, но в сущности, когда я сам с собой… пожалуй, я скептик и стоик.
А если не вникать, скажу проще — не очень счастлив, не очень у меня сложилось. Хотя не на что жаловаться… кроме одного — я при живописи, но она не со мной.
***
Собственно, она и не обещала… Я говорил уже, ни дерзости, ни настойчивости не проявил. И все равно, воспринимаю, как самую большую несправедливость — в чужих картинах разбираюсь довольно тонко, а сам ничего изобразить не могу. Прыжок в неизвестность неимоверно труден для меня, разум не дает закрыть глаза, не видеть себя со стороны… Боюсь, что открытое выражение чувства только разрушит мое внутреннее состояние… а при неудаче надежда сказать свое окончательно исчезнет… Зато, когда находятся такие, кто создает близкие мне миры… я шагаю за ними, забыв обо всем. Реальность кажется мне мерзкой, скучной, разбавленной… кому-то достаточно, а я люблю энергию и остроту пера, основательность туши. Рисунки с размывкой, но сдержанно, местами, чтобы оставалась сила штриха, как это умел Рембрандт. Это и есть настоящая жизнь — тушь и перо, много воздуха и свободы, и легкая размывка в избранных местах. Плюс живопись… то есть, фантазии, мечты, иллюзии… художник напоминает своими измышлениями о том, что мы застенчиво прячем далеко в себе.
Что поделаешь, я не творец, мне нужны сложившиеся образы, близкие по духу и настрою, нечто более долговременное и прочное, чем мгновенное впечатление. Я говорил уже — живопись Состояний, вот что я ищу. Такие как я, по складу, может, поэты, писатели, художники, но уверенности не хватило. Нужно быть ненормальным, чтобы верить в воображаемую жизнь больше, чем в реальность. Я и есть ненормальный, потому что — верю… но только с помощью чужих картин.
Время настало неискреннее, расчетливое — не люблю его. И картины современные мне непонятны, со своими «идеями», нудными разъяснениями… Простое чувство кажется им банальным, обмусоленным, изъезженным… не понимают изображений без словесной приправы, им анекдот подавай или, наоборот, напыщенное и замысловатое, а если нет подписи, наклейки, сопроводительного ярлычка или занудства человека с указкой, то говорят — «слишком просто», или — «уже было», и забывают, что все — было, и живут они не этими «новинками», а как всегда жили.
***
Но разочарования не убили во мне интереса, ожидания счастливого случая, я всегда жду.
Уже давно одиннадцать, а Мигеля нет… Он заставил меня понервничать, на час опоздал. Перед операцией мне нужно хотя бы на полчаса расслабиться, отпускаю на свободу голову и руки. А при столкновениях с живописью каждый раз напряжен, надеюсь, что возникнет передо мной одна из тех картин Состояний, к которым привязан, как к самому себе. Как увижу, тут же стремлюсь отстранить художника, у меня с холстами свой разговор.
И я злился, что он где-то бродит, сбивает мой ритм жизни, я это не любил.
Наконец, звонок, открываю, он стоит в дверях, согнулся под грудой холстов, словно дикарь шкуры зверей притащил. Входит и сваливает это все на пол с поразительной небрежностью — избавился от тяжести. Потом бросается в угол на диван, ноги закидывает наверх и тут же захрапел. Я обрадовался, легче смотреть, когда творец спит. Мне говорили про его бесцеремонность, грубость, жесткую шкуру… «свинья, грязный тип» и все такое, но пробиться к холстам было важней. И про картины разное говорили, но тут уж верить нельзя никому, только смотреть и смотреть.
С тех пор годы прошли, но память не признает времени, а только силу впечатлений.
Он с первого взгляда почти привлекателен был, если без неприязненного вглядывания. Таким я представлял себе Эль Греко в молодости. Но стоило постоять рядом с ним, даже не глядя в его сторону… Гнилое дыхание. Не в прямом смысле — я о душе говорю, дефект какой-то души. Странный разговор, что она такое?.. Сотни раз открывал все слои и покровы, проходил от грудины до позвоночника, в грудной хирургии подвизался несколько лет. Души не приметил. Внутренний мир это химия, мозг и нервы, я уверен. Но от этого загадка не рассеивается.
Непостижимые вещи, его холсты, живут на стенах у меня. Я каждый день смотрю, живу под ними. Вот-вот соберу силы на альбом.. Каждый раз ищу в них следы несовершенства художника… а он не был образцом совершенства, уж поверьте… ищу — и не нахожу. Чистый талант, в этом тайна. Прозрачное, простое состояние… — но я не могу назвать его словом или фразой, хотя много раз пытался. Ближе всего подходит, пожалуй, «предчувствие беды». Как появилось во мне в первый раз перед картинами, так и осталось.
Это ощущение… такая мозаика, что не расскажешь, да и сам не знаешь всего. Предчувствие беды — главное состояние нашей жизни, если ты живой человек и можешь чувствовать… его не обойти. Жизнь вытолкнула меня, я почти мгновенно оказался в чуждом мире. Я не вздыхаю по тому, что было, начал жизнь в своей стране, но страшной… а умру тоже в своей, но непонятной… А картины… они оживляют, усиливают наши страхи, сомнения, воспоминания, тогда мы говорим в удивлении — как догадался… Не гадал, а сразу попал в цель, произошел тот самый резонанс, о которых я много говорил, так что не буду докучать вам своими теориями, запутаю, и ничего нового. Все новое — заново пережитое старое.
***
Но к чему усиливать и обострять наш страх, напоминать о грустном или тревожном?.. Меня сто раз спрашивали, зачем вам такие печальные картины, и без них время тяжелое… Серьезный вопрос, но у меня к картинам другое отношение. Я ищу подтверждения своих чувств и состояний, радостные они или печальные, дело десятое, — они мои, я не властен над ними, над всем, что рождается от столкновения внутренней и внешней жизни. Нам нужна не истина, а опора и понимание. Эти картины понимали и поддерживали меня. Искусство вовсе не должно нас улучшать или изменять, это уж как получится, главное, чтобы оно нас поддерживало и укрепляло.
Это удивительно, что может служить толчком, усилителем чувства — подумаешь, пигмент на куске грубой ткани… Откуда такая привязанность к иллюзии? К искусственности? Своего рода наркотик?.. Трудно понять мгновенное притяжение или отталкивание, которые вызывают в нас цвет и свет на холсте, далекие от жизни. Ведь, что ни говори о силе искусства… мы намертво привязаны к реальности, держимся руками и зубами. И вот появляется странное существо художник, он предпочитает иллюзию — жизни, и время подарит ему за бескорыстие… может быть… всего лишь, может быть… несколько десятков лет памяти после смерти. Что нам с того, что будет после нас?.. Я стольких видел, кто смеялся над этим «потом»… молча делал им все новые молодые лица… они наслаждались текущей жизнью, прекрасно зная, как быстро будут забыты, еще до настоящей смерти.
Бедняга Мигель наслаждаться жизнью не умел, о вечности не заботился, зато писал честные картины. Просто писал их, и жил как мог, во всем остальном, кроме своих холстов, звезд с неба не хватал. Гений неотделим от всего, что происходит в окружающей нас жизни, еще хуже защищен, подвержен влияниям… и если не держится руками и зубами за свою спасительную странность, также как все растворяется и пропадает в мире, где раствориться и пропасть обычное дело. Он обязан стоять, спартанец, стоять, стоять!.. Ты должен всему миру, счастливец, не забывай!.. миру больше не на кого надеяться, мир тонет в дерьме… А этот начал шататься, думать о своем лице… как писать, что писать… и как сохранить холсты… слушал идиотов… и тут же что-то сломалось в нем, писать перестал, и жить расхотел…
«Сохранять научились, а беречь стало нечего, и незачем, ведь уже рядом стоящие люди и поколения друг друга не понимают… » Кругом меня так постоянно говорят, а я молчу, смотрю на его картины…
Есть еще в мире, что помнить и сохранять.
***
Впрочем, памяти не прикажешь, она не признает времени, не слушает разума, и хорошее и плохое для нее одинаково важны. Что-то сразу и намертво забывается, а от другого не отделаться, стоит и стоит перед глазами… Но кто сказал, что это приятно?.. Некоторые, правда, радуются воспоминаниям, «кратким мигам блаженства», да?.. А как быть с неприятными концами?.. Кончилась моя история действительно… как все в жизни кончается.
Хотя никто не знает, кончилась ли она, и кончится ли вообще…
Могу только сказать, мне трудно вспоминать, и больно.
Наверное потому, намеренно или нет, но я отталкиваю от себя тот момент в прошлом, когда впервые увидел живопись Мигеля. Эта же чистопрудненская квартира, весенний день, светло… Он лежал на диване, притворялся, что спит, а я смотрел.
Ни одного любительского оргалита, даже картонов не было, все холсты. Это сразу вызвало уважение, знаю, сколько с тканью возни. Два десятка холстов, довольно грубо загрунтованных. Люблю, когда видна структура ткани, в случае удачи усиливает ощущение непостижимости, простой ведь материал, грубый лен, на нем краска, пигмент… Потом подсчитал — двенадцать городских пейзажей, три натюрмотра, два портрета. Трудно сравнивать с кем-либо, если отдаленно, вспоминается Утрилло. В пейзажах, конечно, Утрилло, но нет фигур, неуклюжих и трогательных, только пустынный город, раннее утро, спят еще людишки… Но это литература, людей там в принципе быть не могло, о них забыто.
Картина или пейзаж за окном иногда кажутся итогом всей жизни, это тяжело воспринять. Просыпаешься под утро, подходишь к окну, светает, осень или весна, сыро… рассеивается, струится, мечется, уходит от света холодный легкий дым, вода подернута свинцовым налетом, все молчит… Вот и его картины… они об этом. Мне показалось, что вывернутый наизнанку я сам. Можно много говорить о мастерстве, «хорошо написано» или не очень, но тут уже неважно было, как написано, сразу наповал.
Я часто показываю эти работы, ведь я перед ним большой должник. Из десятка понимающих сильно реагирует один, остальные не отрицают — талант, но вот не знают, на какую полочку поставить, а это беда-а!.. Им главное, куда-то положить, тогда они спокойны, и удаляются в свои музеи. Искусствоведческий маразм, страсть классифицировать всех, как бабочек на иголочках. И вдруг осечка… не получается…
И не получится, так и должно быть.
***
Хотя непонятно, почему простые и сильные картины бывают чужды глазу даже опытных людей, а пустые, но броские полотна привлекают всеобщее внимание.
Здесь все было просто, ничего особенного. Рассвет в городе, одинокие пустые улицы. Переулки и тупики, глухие убогие подъезды. Брошеные звери. Натянутые до предела нервы. Воплощение крика… Но здесь же рядом — покой, тепло, уют, рожденные неторопливым прочтением простых вещей. Изображения поражают при первом взгляде, еще не затрагивая разум. Внушение непосредственного чувства. То, чего лишены роскошные натюрморты голландцев, но что встречается в их графике, незамысловатых набросках пером и кистью.
При этом я досконально знал город на картинах, родился в нем и вырос, облазил все углы, и все места на городских видах тут же узнавал. Мой Таллин. Наверное, странно считать родиной землю, на которой тебя не хотят знать, приедешь как турист, а через месяц катись обратно! Но чувствовать не запретишь, для меня граница смысла не имеет. Того, что во мне, не отнять никому.
И в то же время эти городские виды потрясли меня, он так их увидел… Не могу описать. Город куда нельзя вернуться. Как он угадал?..
Вспомнил, как однажды шел здесь по круглым скользким камням, ими вымощены узкие улицы центра … Возвращался домой, мне хотелось забыть довольно мерзкую историю, которая только что случилась, попал не туда. В молодости тянулся к авантюрам, к странным людям, темным углам… а потом убегал, исчезал из виду, чтобы наутро обмануть себя — ничего не было… Бывали увлечения опасные, но об этом не хочу говорить, да и сейчас никого не удивишь. И улицы меня успокаивали, все пройдет… Раз в несколько лет я бываю там, тянет, но если разобраться, все равно что ездить на свою могилу.
Как ни живи, если не полный дурак, чем ближе к концу, тем больше жизнь кажется неудачей и поражением, а надежды на нее — выше возможностей. Впрочем, я видел реалистов, смолоду ограничивающих свои пределы. Забавно, они не достигали даже их.
***
Но если пределы не тобой ограничены?..
Почти каждый, с кем я имел дело, спрашивает — «у меня есть талант?»
Вот и эти двое, с которых я начал рассказ, и они хотели знать. Я знаю, привык, и жду вопроса, прямого бесхитростного, или хитрого косвенного… Им всем заранее надо знать, а я не могу помочь, не знаю, что сказать. Если они о способности схватывать пропорции, использовать навыки, добиваться иллюзии реальности на плоскости, то ради бога… Я сразу готов признать, что все на месте, умеете или обязательно научитесь. Как было бы замечательно таким вот нехитрым образом заранее определить, стоит ли стараться… Точный физический критерий, измерь вдоль и поперек, и получишь ответ. Но он ничего не значит. И потому только развожу руками, улыбаюсь, ухожу от ответов, всем своим видом даю понять, что неспособен к таким выводам, говорю о субъективности, о вкусе…
Но вот что интересно …
Несмотря на все различия времен и культур, хорошая живопись бесспорна. Кто же очерчивает ее границы?.. Я думаю, свойства глаза и наших чувств, они не изменились за последние сто тысяч лет. Над нами, как над кроманьонцами, довлеет все то же: вход в пещеру и выход из нее. Самое темное и самое светлое пятно — их бессознательно схватывает глаз, с его влечением спорить бесполезно. Художник не должен давать глазу сомневаться в выборе, на этом стоит цельность изображения — схватить моментально и все сразу, а потом уж разбираться в деталях и углах. Эта истина одинаково сильна для сложных композиций и для простоты черного квадрата, но в нем декларация уводит в сторону от живописи, от странствия по зрительным ассоциациям. На другом полюсе цельности сложность — обилие деталей, утонченность, изысканность, искусственность… Игра всерьез — сначала раздробить на части, потом объединить… стремление таким образом усилить напряжение вещи, когда она на грани разрыва, надлома…
Но все это пустое, если виден прием.
Если прием вылезает на первый план, это поражение, или манерность. Еще говорят — формализм; я не люблю это слово, слишком разные люди вкладывали в него свои смыслы. Я предпочитаю, чтобы художник прорвался напролом, пренебрегая изысками и пряностями, и потому люблю живопись наивную и страстную, чтобы сразу о главном, моментально захватило и не отпускало. Чтобы «как сделано» — и мысли не возникло!.. Своего рода мгновенное внушение. Чтобы обращались ко мне лично, по имени, опустив описания и подробности, хрусталь, серебро и латы… Оттого мне интересен Сутин. И рисунки Рембрандта. Не люблю холодные манерные картины, огромные забитые инвентарем холсты, увлечение антуражем, фактурой, красивые, но необязательные подробности… Неровный удар кисти или след пальца в красочном слое, в живом цвете, мне дороже подробного описания. Оттого меня и поразил Мигель, его уличные виды…
***
Но и в натюрмортах я то же самое увидел — застигнутые врасплох вещи, оставленные людьми там, где им не полагалось оставаться — немытая тарелка, вилка со сломанными зубьями… не символ состояния — само состояние, воплощение голода… опрокинутый флакон, остатки еды… Вещи брошены и также переживают одиночество, как узкие таллинские улочки, стены с торчащими из них угловатыми булыжниками… Все направлено на меня, обращено ко мне…
Наверное, в этом и есть талант — найти резонанс в чужой судьбе.
Один маленький холстик был удивительный, с большой внутренней силой, независимостью… вещица, тридцать на сорок, многое перевернула во мне. Нужна удача и состояние истинной отрешенности от окружающего, чтобы безоговорочно убедить нас — жизнь именно здесь, на холсте, а то, что кипит и бурлит за окном — обманка, анимация, дешевка как бездарные мультяшки.
Это был натюрморт, в котором вещи как звери или люди, — одухотворены, живут, образуя единую компанию, словно единомышленники. Тихое единение нескольких предметов, верней сказать — личностей… воздух вокруг них, насыщенный их состоянием… дух покоя, достоинства и одиночества. Назывался он «Натюрморт с золотой рыбкой», только рыбка была нарисована на клочке бумаги, картинка в картине… клочок этот валялся рядом со стаканом с недопитым вином… тут же пепельница, окурок… Сообщество оставленных вещей со следами рядом текущей жизни, — людей нет, только ощущаются их прикосновения, запахи… Признаки невидимого… они для меня убедительней самой жизни. И искусства, дотошно обслуживающего реальность — в нем мелочная забота о подобии, педантичное перечисление вещей и событий, в страхе, что не поймут и не поверят… занудство объяснений, неминуемо впадающих в банальность, ведь все смелое, сильное и умное уже сказано за последние две тысячи лет…
Поэтому я больше всего ценю тихое ненавязчивое вовлечение в атмосферу особой жизни, сплава реальности с нашей внутренней средой, в пространство, которое ни воображаемым, ни жизненным не назовешь — нигде не существует в цельном виде, кроме как в наших Состояниях… — и в некоторых картинах.
Я ищу в картинах только это.
Не рассказ, а признание.
Не сюжет, а встречу.
Насколько такие картины богаче и тоньше того, что нам силой и уговорами всучивают каждый день. Реальность!.. Современная жизнь почти целиком держится на потребности приобрести все, до чего дотянешься. Если все, произведенное человеком, имеет цену, простой эквивалент, то в сущности ставится в один ряд с навозом. И на особом положении оказываются только вещи, не нужные никому или почти никому. Цивилизация боится их, всеми силами старается втянуть в свой мир присвоения, чтобы «оценить по достоинству», то есть, безмерно унизить. Это часто удается, а то, что никак не включается в навозные ряды, бесконечные прилавки от колбас до картин и музыки для толпы, заключают в музеи и хранилища, и они, вместо того, чтобы постоянно находиться на виду, погребены.
***
Удается, но не всегда, живопись находит пути, вырывается на волю, возникает снова, не музейная, успокоенная тишиной залов, а вот такая, без рам и даже подрамников… Я говорил уже про восторги — «как написано!»… — мне их трудно понять. Если картина мне интересна, то я мало что могу сказать о ней… вернее, не люблю, не вижу смысла рассуждать, подобные разговоры мне неприятны, словно кто-то раскрыл мой личный дневник и вслух читает. Обмусоливать эти темы обожают искусствоведы, люди с профессионально выдубленной шкурой.
Как-то мне сказали, теперь другое время, и живопись больше не «мой мир», а «просто искусство». Я этих слов не воспринимаю, разве не осталось ничего в нас глубокого и странного, без пошлого привкуса временности, той барахолки, которая нас окружает и стремится затянуть в свой водоворот?.. Бывают времена, горизонт исчезает… твердят «развлекайтесь» и «наше время», придумывают штучки остроумные… Что значит «просто живопись»?.. Нет живописи, если не осталось ничего от художника, его глубины и драмы, а только игра разума, поза, жеманство или высокопарность…
И я остановился на картинах, которые понимаю и люблю. На это и нужен ум — оставить рассуждения и слова на границе, за которой помогут только обостренное чувство и непосредственное восприятие. Другого ума я в живописи не приемлю.
***
Но делать нечего, раз взялся за слова…
Попробую объяснить, что происходит со мной, когда смотрю картины Мигеля.
Как я оказался здесь, вот что приходит в голову, как меня занесло в этот мир?..
Словно плыл себе по волнам случайных событий, плыл… и вдруг оказался перед картиной — конец жизни, тоска… Я не говорю слово одиночество, не то!.. Состояние, непереводимое на слова, они не приходят в голову, словно никогда не было языка… Может так чувствует себя старый путешественник, постоянное любопытство гнало его все дальше, и на краю земли вдруг понимает, что не вернуться… и тоска по всему оставленному охватила, а это какие-то мелочи, обрывки памяти, лица… и все страшно оказывается необходимо… Тоска охватила, и вся жизнь, занятая поиском новых мест, кажется суетливым сном.
Очнешься утром дома, шея и плечи в поту, тяжесть во всем теле, и чужое в зеркале лицо… Большое дело, умереть там, где родился, в своем жилище, среди родного языка, — замыкается круг, вместо отчаяния тяжелое и тусклое спокойствие.
А если проще, уже давно чувствую себя… словно командирован в этот мир, откуда — не знаю, но временное лицо, и скоро кончится срок. Я это знаю, и его картины знают. От этого мне спокойней, значит, уже было, еще будет, и это — со всеми, всегда…
А если еще проще, чувствую приближение старости и смерти. А его картины… они доказывают мне, что есть еще на свете вещи, ради которых стоит постараться.
Что я могу еще сказать?.. На удивление мало. Мигель не писал с натуры, кое-какие детали восстанавливал по памяти, это и фантазией не назовешь, я бы сказал — монтаж впечатлений. С натуры не писал, но без нее не обходился. Она везде, ведь даже абстрактные картины гораздо сильней, когда что-то нам напоминают. Когда находимся на грани узнавания… А краски куплены там, где могут купить все, знакомые цвета, ничего особенного, но выбранные им сочетания действуют мгновенно. Я о себе говорю, конечно. Художник не думал обо мне, он смешивал пигменты… и далее, далее… с каждым мазком, внимательно и честно приближался к собственному ощущению, интуитивно и почти бессознательно двигаясь по поверхности холста, уходил в глубину…
Натюрморт или пейзаж, разницы для него — никакой…

***
И все-таки, именно в натюрмортах…
В них художник свободней, чем в пейзажах, вещи можно переставить, заменить… изменить соотношения, формы и размеры, перенести куда угодно своим воображением… Природа сильней довлеет над нами, ее трудней переработать, преодолеть…
Наконец, добрался до портретов. Для примитивиста они, пожалуй, еще важней, потому что трудней даются, он больше обеспокоен вопросом сходства, хотя не очень обеспокоен… и должен решить его по-своему, найдя нечто общее и значительное, упростив по форме, по сущности ничего не потеряв, задача для истинного таланта.
И сразу увидел себя. Это он за ночь… Впрочем, не удивительно, такие картины пишутся быстро, через полчаса-час понятно, да или нет. Странно, что я себя узнал, черты лица и пропорции сильно сдвинуты… Облик остался. Отстраненность была в нем, безучастность?.. Потерянность — вот! то, что я сам ощущаю такими же осенними рассветами… Полуметровый холст, лицо едва намечено, почти растворено в сумерках стен. Человеческое лицо, зажатое в угол, за спиной стена и край оконной рамы, в ней все тот же рассвет, сумрачное раннее утро… Лицо чувствует рассвет, утро, туман, хотя не смотрит… вообще не смотрит никуда. Как получилось у него это ощущение одиночества, не случайного, не принадлежащего одному мне, сегодня, вчера… — вечного, витающего в полумраке перед нами?.. Словами трудно, но может быть — «уйдем все…» он хотел сказать?.. То самое мое состояние… предчувствие потерянной жизни, она ведь всегда потеряна, проживи ее счастливо или несчастливо, для себя или с пользой для других… Слишком велико достояние, нет способа растратить в соответствии с внутренней ценностью. Беда, самая большая беда, которая обязательно случится. Картины знали!..
И это мне моментально стало понятно, без размышлений и лишних слов. Никуда не деться, только хватать воздух, и молчать.
А второй портрет был автопортрет, из него я понял — он не любил себя, не был с собой в мире и согласии ни минуты, есть такие люди, им нет покоя. И окружающим от них — беда…
Портреты только подтвердили то, что я сразу понял из уличных видов и натюрмортов. Вещи, люди, дома — все равно для его картин, в них важно только — Состояние. Больше всего в них было тревожного ожидания, выраженного с такой силой и полнотой, что добавить нечего.
Мне уже все было ясно, я хотел, чтобы эти картины остались у меня. Никогда раньше с такой силой не хотел, хотя сотни раз смотрел, выбирал, покупал, уносил…
И снова спрашиваю себя, — зачем тебе… напоминать?..
Не в напоминании дело, мое предчувствие всегда со мной. Эти картины говорили — «мы знаем, держись…» Бывает, нам важно осознать собственную единственность и уникальность, бывает, да… Но перед самыми главными границами… нам важно ощутить, что мы не единственные, так уже было, кто-то про нас знает, никто не миновал… и это не то, чтобы успокаивало…
***
Пожалуй, успокаивает, если правду сказать.
Эти картины нужны мне.
И я уже боялся, что не получу их.
— Пожалуй, я бы купил… — я не узнал свой голос, так бесцветно и бесстрастно он прозвучал.
— Все?..
Он сел, посмотрел на меня и улыбнулся. Красивый, в сущности, но неприятный тип, трудно понять, откуда это исходит… Нос, похоже, сломал еще в детстве… Всего понемногу — чуть подвел подбородок, брезгливая складка у рта, уголки глаз — надменность и наглость… Но мне все равно, только бы продал картины!
— Думаю, и для работ так лучше … не распылять…
Не мог же я сказать — да, да, да… все, только все!..
Я был готов заплатить почти любые деньги, и все же опасался, что его фантазия превзойдет мои возможности.
— Сколько за них хотите?..
— Мне не деньги… Подправить физиономию. Нос… и уши… Говорят, я похож на дьявола… — он коротко хихикнул. И добавил уже серьезно, упершись мне в лицо черными зрачками:
— Но это не главное. Другое лицо. Сказали, вы можете.
***
Можете?.. Ну, нет…
В молодости грешил два-три раза, потом мучился от страха, вдруг не жалкий алиментщик, а настоящий мафиози… Нос… это я без труда. И уши запросто… поправить верхушки, мочку приросшую… Но он хочет гораздо больше. Зачем ему, непохоже, что нужно скрыться… И сам не заметил, как вырвалось:
— И какое хотите, лицо?..
Он смотрел на меня, молчал. Потом говорит:
— Я видел в кино, знаешь, грузин, Нико, да? картинки у него… Как у него лицо.
— Пиросмани?..
Я еле сдержал улыбку. Как обманчива внешность, может и есть в нем гнильца, но он начинал мне нравиться.
-У Пиросмани другой череп, не получится из вас Нико. Да и зачем, вы другой художник, по-моему, не хуже.
-Значит, хорошие картины?..
— Мне нравятся. Думаю, да.
Он радостно улыбнулся:
— Тогда у меня рисуночек свой… — Полез в карман, вытаскивает согнутый пополам листок, развернул, вижу корявый набросок пером и чернилами, — а такое вы можете сотворить?..
Меня не удивил рисунок, грубый, но могучий. Я уже понял, ему под силу найти главные черты в любом предмете и усилить их многократно… Как истинный художник, он изваял себя, отстранив все лишнее и мелкое. Замкнутое, трагическое даже лицо, хотя ни одной крупной черты, кроме носа, не изменил. Очень старался, видно, что пропорции трудно дались… Но он справился, замысел понятен. Смесь Мандельштама с Блоком. Никакой суеты в лице, следов грязных привычек, нагловатости, вороватых повадок — все убрал. Молчание и благородство.
— Я это не могу.
Невыполнимая работа. Не для хирурга дело. Хотя я восстанавливал лица почти что из ничего. Но здесь другое… Чувствовал, нельзя браться. К тому же, не понимал, зачем ему это, именно ему, с его картинами… Потом понял, что он хотел.
***
Впрочем, вранье, до сих пор не знаю, понял ли его вообще. Верней сказать, у меня сложилось свое представление, из его объяснений, кратких и невнятных, собственных наблюдений и всей последующей истории.
Мне художники не раз говорили, бывает, увидишь случайно на чужой стене… что-то очень знакомое… И можно, наверное, представить лицо художника, который это написал… Потом сообразишь — моя!.. Думаю, рисунок и был мечтой Мигеля о таком лице. Он захотел перевоплотиться, внешне соответствовать тому лучшему в себе, что непонятным образом перешло в холсты. Как это происходит, никто не знает…
Довольно странная идея?.. Но почему?.. С большой непосредственностью, художник… решил, что картины правы, ведь они хороши! Вот и знаток сказал… это я знаток… И неплохо бы исправить ошибку природы, заиметь новое лицо, достойное картин.
И я проникся уважением к нему…
***
Но где тут непосредственность — не вижу… и ничего оригинального он не придумал. Вполне литературная идея пришла ему в голову, вспоминается Дориан Грей… И там, и здесь связь человека с изображением. Только в нашей истории художник все лучшее концентрирует в холстах, и каждый раз уязвлен сопоставлением…
Но, может, не лицо причина его недовольства, а сами картины?
Они казались ему ложью, раздражали, не соответствовали тому, что он о себе знал?.. Непостижимость собственного результата, да, может удивлять… даже угнетать, злить… И он обвинял себя в фальши, в излишней красивости того, что делал?..
Но картины он не мог изменить. Он по-другому писать не мог.
Но можно изменить лицо, ему сказали — можно!..
И он решил соответствовать картинам…
Как ни подойди… сплошные домыслы… По-моему, я запутываю простой вопрос. Может, противоположные примеры что-то прояснят? Возьмите сочиняющих «грязную» прозу, ну, мерзость… не надо объяснять, фамилии на слуху… Даже с известным умением расставлять слова. Они убеждены, что в искусстве должно быть столько же грязи, сколько в них самих. Более того, они концентрируют грязь… А вот Мигель, наоборот, захотел стать похожим на свой результат, приблизиться к изображениям, которые у него росли сами по себе — прекрасны…
Все-таки, дикая идея, ведь что поделать, картина — квинтэссенция, а художник — куча пороков, странностей, страхов, он все лучшее выжимает из себя с крайним трудом, через мужество, которое сам не понимает, оно в отрешении от реальности, короткой и единственной… А этот захотел одним махом избавиться от своего несовершенного облика, оставить нам чистый незамутненный образ, достойный картин…
Бред какой-то, до сих пор не могу спокойно говорить!..
Но что ни говори, его бредни мне куда симпатичней, чем потуги стремящихся протащить искусство через все помойки.
А может просто захотелось ему новое лицо, прихоть, и только?.. Может, он так глубоко и не заглядывал, простой человек, надоела собственная морда…
Не пора ли правду сказать — НЕ ЗНАЮ.
Скорей всего, я эти сложности придумал. От непонимания. Не мог понять, как такую живопись создает обычный человек. К тому же что-то неприятное в нем… Он и сам знает, хочет вот избавиться…
Ладно, я решил, захотелось тебе нормальный нос, получишь нос, простая и понятная идея. Не нужно усложнять. Сделаем ему нос, поправим уши, а что?.. Удалим странности лица. Тем более, за такие картины!.. А остальное… поглядим, посмотрим…
***
Может, и не нужно усложнять, но отодвинуть сомнения не мог.
Мне трудно было понять, зачем?.. Зачем эта суета, беспокойство о лице?.. имея такие картины за плечами?… Я был бы счастлив даже с лицом зверя!.. Людям в сущности нет дела… ну, жил среди них человек-художник, болел как все, обманывал, страдал… писал картины — и помер… Понятно, не само возникло изображение, но создатель отделен от него, и правильно. Каким я вижу художника, написавшего картины? И знать не хочу!.. Зачем он мне, только мешает — вещь сама по себе событие. Бывает, конечно, артист сам рвется выставиться на всеобщее обозрение — бесстыдство и самореклама… как, к примеру, позер Дали, умелый ремесленник, играющий с живописью и с жизнью. Но как он ни старается, и галерейщик, и критик, и комивояжер в одном лице… картине не прибавить, не убавить. Пустое занятие, на мой вкус.
Согласен, бывает обидно — зритель рассматривает твои сокровенные образы, лучшие мысли и чувства вложены… а до автора и дела нет!.. И автор вылезает. Оказывается, этот странный человечек… это он?.. Смотрите, появился перед нами, рядом с картиной. Он глупый и смешной, глубоких материй не понимает, ничего путного сообщить не может, умный разговор поддержать не в силах… Мы лучше его знаем, сейчас объясним ему про его картины, как там на самом деле…
Разве не лучше, если художник примет свою невидимость и отдаленность от картин с облегчением и радостью, или хотя бы смирится с ней?.. Оставаться невидимым, если честно рисуешь, пишешь, то есть, свободным от любви и ненависти, или даже дружелюбного внимания, — благо.
Нет, не берусь сказать, что было толчком, внутренней причиной… То ли, действительно, его угнетало несоответствие лица и картин… то ли он хотел исчезнуть, то ли появиться в новом свете, быть принятым с пониманием и почетом… то ли просто решил поиграть в маски, усталость от собственного лица нередко порождает раздражение, злобу и кураж, клоуновский задор…
Я не претендую на истину… Думаю, лучше вернуться к событиям, тем более, их немного, они просты и не поражают неожиданностью и остротой. Предпочитаю сразу, в двух словах, пересказать суть дела, чтобы не играть в прятки, не обманывать, не вовлекать вас в искусственные лабиринты… В этой не нужной никому, кроме меня, честности, не скрою, есть вызов — терпеть не могу остросюжетную литературу, в сюжете она остра, во всем остальном — тупа.
***
Конечно, на истину не претендую, но надо было что-то ему объяснить…
— Значит, вы против… — он был разочарован, но явно не верил, что окончательный ответ.
— Я думаю, хирургия тут бессильна. Но кое-какие детали исправить могу, уши, нос… За это возьму три работы, остальные куплю.
Он подумал, и говорит:
— Слово даю, никакого криминала. Вы все можете, мне сказали. Так что, на ваше усмотрение…
Я только пожал плечами, не мог уже отказаться от картин. Он не сказал, сколько хочет за картины!..
— Три тысячи вас устроит?..
— Рублей?..
Я в изумлении уставился на него.
— Долларов, конечно.
Он был искренне удивлен. Пожал плечами, наверное принял меня за идиота…
***
Но я-то понимал, что совсем немного заплатил.
И был рад безумно, картины мои!..
Но одновременно уязвлен его затеей, сама идея задела. Видите ли, недостаточно ему таланта, хочет чистоты и благородства на лице!.. Глупый человек, тщеславная пустая личность… Но если не вникать, это моя работа. Не забудь — только уши и нос…
— У вас дома еще картины?..
— Дома?.. — он ухмыльнулся, — мелочь, несколько холстов. Остальные, штук тридцать… куда-то делись, разошлись… дарил… кое-что потерял при переездах… Так договорились?
— О чем?..
— Я же показал рисунок… Нет, я понял, невозможно… Но сделайте, что можете, заранее согласен.
Не соглашайся, я сказал себе, как это — «что можете…» Не связывайся — художник…
Не философствуй, я сказал себе, будь проще, сделай ему нос. Всего лишь нос. Ладно — и уши… Больше ничего и пальцем не трону. Ишь, чего захотел! Сказал бы, сделай моложе, это пожалуйста… Это я с презрением и привычной умелостью. Нет, новое лицо ему подай!..
И тут же подумал, со странной легкостью отодвинув сомнения:
А, ладно, пусть… как получится, так и будет.
Когда не знаешь точного ответа, есть два пути: первый — отказаться от действий, второй — положиться на случай и мгновенную импровизацию.
***
Но это кажется, что путей больше одного, или других обманываешь, или себя.
Я с самого начала чувствовал — не удержусь…
— Я же говорю, возьмусь… но никаких превращений. Нос, уши… может, чуть-чуть подбородок… и это все!..
Он снова ухмыльнулся. Глумливость, вот нужное слово, я долго его искал. Глумливая ухмылочка у него. Она меня задела, только что униженно просил, и уже уверен, уже торжествует… Но что мне до него?.. Если разбираться, откуда это хамство, сойдешь с ума… Убрать с лица проще, чем понять, старая-престарая идея меня посетила. Сухожилия, мышцы кое-какие пошевелить… отчего не попробовать?..
И тут же отмахнулся, с ума сошел…
— Я только хирург, на многое не расчитывайте. После операции несколько дней подержу, швы… и посмотреть, что получилось.
Он кивнул, мы расстались на три дня, на четвертый ему было назначено явиться.
***
Хоть и сказал ему «не расчитывайте», три дня промучился в сомнениях.
Eсли б не простая ясная задача — нос да уши, не сумел бы себя уговорить. Простая задача налицо, это успокаивает. Я говорил уже, обычно хотят чего-нибудь попроще — свежесть да подтянутость кожи, изъяны удалить… А этот надумал выглядеть благородней и добрей, высокие чувства ему на лице изобрази!.. Как на его рисунке — не лоб, а чело…
Но не будь его холстов, которые поразили меня, затронули много личного… я бы не сомневался. Ничего особенного, хочет выглядеть получше. Нос сломанный, что хорошего?.. Мне приходилось делать посерьезней вещи с передней частью головы. И разве не шью отъявленным мерзавцам прекрасные лица?.. Не чиню потертости от беспорядочной жизни?.. Потом они продолжают точно также — мерзко и беспорядочно жить, и нисколько не страдают от нового лица…
В сущности, я ничего не обещал. Нос — это понятно. Нос могу. И уши вполне способен подправить. А молодости ему не занимать.
Так я говорил себе, но сомнения оставались.
***
Но сначала неплохо держался, начал с самого обычного, понятного.
Я смотрел на него, лежащего передо мной на столе, освещенного бестеневой лампой, покрытого простынями… Когда оперирую, я вижу лицо человека как особого рода местность, иногда это каменистая осыпь при луне, иногда пустыня… особый ландшафт, возвышенности и спады, воронки и пещеры… Бывает лицо-болото, бывает скалистая стена, нос — неприступный гребень, разделяющий на две половины мир… Лицо это не только плен, но и отдушина. Узнать себя, подмигнуть, пройдя мимо зеркала, поддакнуть своей слабости — важно. Тонкое узнавание…
Исправив лицо, нельзя сделать человека лучше, он должен понимать. Можно освободить от страданий уродства, другое дело… Я всегда за минимум средств, хирург без лаконичности мясник… Тем временем его подготовили, усыпили, и я тут же приступил к делу. Осторожно, тщательно… миллиметр за миллиметром… Зрение и пальцы. И мои особые инструменты, дороже золота… Постарался, нос заново соорудил, выкроил, нашел в его тощем теле нужный мне хрящик… подробности не для дилетантов и слабонервных… Чуть тронул уши, хотя не хотел, люблю характерные, чертовы эти завихреньица… И остановился.
Ничего в сущности непонятного, он хотел лицо поблагородней, отчего не сделать?.. Мне было интересно, что я еще смогу… Задача подстать моему таланту, раньше передо мной не было таких вершин.
И я пошел чуть дальше. Несколько мышц и сухожилий около рта, мимика его мерзкая… потом чуть-чуть около глаз… Безумная работа, микроскопические сдвиги… Совсем немного вмешался, чуть-чуть подправил. Несколько часов корпел, словно сапер на минном поле… И все.
Он стал прекрасен, мимика сначала несколько скована, потом я не мог налюбоваться. Я уж не говорю про нос и профиль. Медали чеканить бы с него…
***
Но с его рисунком — ничего общего, и сотой доли… я не сумасшедший. Ну, улыбочку подправил, геометрию лица подлечил… Он не то, конечно, имел в виду.
Я с противоречивыми чувствами смотрел на свой результат. Досадовал, что не хватило смелости пойти дальше… любопытство и профессиональный кураж… и радовался, что не влез туда, куда мясникам нет входа. Молчание и благородство — это ведь не лицо.
А через неделю он исчезает без предупреждения.
Я собирался еще понаблюдать, прихожу — койка пуста. Уехал с исправленным лицом, с деньгами, и без картин, все честно, но я досадовал. Хотел увидеть, как будет изменяться лицо, пробьется ли на поверхность то, что я так удачно скрыл. Я не был уверен, что сработал надолго.
Но к носу это не относится, и к ушам тоже. В них я не сомневался, заработал свои картины честно.
С тех пор прошло больше десяти лет. Я мало что о нем слышал, говорили, он женился, переехал из Таллина в небольшой городок у Чудского озера. Про выставки ничего не знал, сам его картины неоднократно выставлял, но ни одной не продал. Они всегда со мной, висят на стенах квартиры, а две утренние таллинские улочки напротив кровати — проснусь и тут же их вижу. Мне легче становится, все-таки что-то настоящее, бесценное рождается и в наши дни.
***
И прошлым летом они здесь висели, укор двум лоботрясам с их недоделками. Они Мигеля не замечали, как-то ухитрялись не видеть, не совершая никаких усилий… Словно из разных миров. Не в первый раз такое видел, то ли узость взгляда, то ли защитная реакция…
Но вот кончилось мое время, медицина ждет. Купил ту самую, что сразу отложил, больше не нашел ничего. «Почему эту?» «Приходи, — говорю, — приноси еще, сразу не расскажешь…» А второму ничего не сказал, хлопнул по плечу, старайся… Кто знает, может, и получится у него… догадки да подозрения лучше при себе держать.
Собрался, вышел из дома, по пути заметил белый уголок в почтовом ящике. Мне редко пишут, с каждый годом все реже. Писать разучились даже те, кто раньше умел, а для новых это долгий непонятный процесс, чем его заменили?.. «Ты в порядке?..» » Я в порядке…» Убогость какая…
Вытащил письмо из ящика, первое и последнее от Мигеля, проглядел в метро — «Приезжай!» и какой-то бред впридачу. Что-то не так у него, понял. Часто его вспоминал — как там лицо, которое мы с ним облагородили?.. И новые картинки бы увидеть, наверное столько успел наворотить…
Не стал раздумывать, через несколько дней собрался и поехал. Теперь Эстония сама по себе, но визу купить несложно. Обрадовался, наконец есть повод сдвинуться с места. Мне уже казалось, кроме медленного сползания, ничего со мною не случится, тягостное чувство… Лето у меня было почти свободно, и давно туда собирался. Эти поездки мне нужны, раз в несколько лет. Хотя не скажу, что приятны — тянет… хочется что-то еще понять, и знаю наперед, что ничего не пойму. Все больше чужого там, и только несколько пронзительных деталей упрямо не сдвигаются с места, убеждают меня, что не приснилось, не придумано…
Ух, какая тоска, если б вы знали… чувство, словно из тебя выматывают жилы… Будто что-то хочешь разглядеть за пределами зрения…
Так началась, вернее, двинулась к концу моя история. Я говорил уже, что против захватывающих сюжетов. В первых же словах готов выложить главное, а потом долго кружить вокруг да около, то приближаясь, то удаляясь… находя и выхватывая новую частицу из многократных повторений…

О ЖИВОПИСИ (фрагмент романа «Паоло и Рем)


///////////////////////////////////
Портрет Ирины (оч-чень похож!) 20 лет ему. Темпера, оргалит.

***
— Зачем художник пишет картины?
— Хороший вопрос, парень. Надеюсь, ты не про деньги?.. — Зиттов поскреб ногтями щетину на шее. Подумал:
— Дай два куска холста, небольших.
Взял один, широкой кистью прошел по нему белилами. Второй точно также покрыл сажей.
— Смотри, вот равновесие, белое или черное, все равно. Мы в жизни ищем равновесия, или покоя, живем обманом, ведь настоящее равновесие, когда смешаешься с землей. Но это тебе рано. Что нужно художнику?.. Представь, ему тошно, страшно… или тревожно… радостно, наконец… и он берет кисть, и наносит мазок, как ему нравится — по белому темным, по черному светлым, разным цветом – его дело. Он нарушает равновесие, безликое, однообразное… Теперь холст — это он сам, ведь в нем тоже нет равновесия, да? Он ищет свое равновесие на холсте. Здесь другие законы, они справедливей, лучше, это не жизнь. На картине возможна гармония, которой в жизни нет. Мазок тянет за собой другой, третий, художник уже втянулся, все больше втягивается… строит мир, каким хочет видеть его. Все заново объединить. В нем растет понимание, как все создать заново!.. Смотрит на пятна эти, наблюдает, оценивает, все напряженней, внимательней всматривается, ищет следы нового равновесия, надеется, оно уладит его споры, неудачи, сомнения… на языке черного и белого, пятен и цвета, да…
Нет, нет, он не думает, мыслями не назовешь — он начеку и слушает свои крошечные «да» и «нет», почти бессознательные, о каждом мазке. В пылу может не подозревать, что у него, какой на щетине цвет, но тут же поправляет… или хватается за случайную удачу, поворачивает дело туда, где ему случай подсказал новый ход или просвет. Он подстерегает случай.
Так он ищет и ставит пятна, ищет и ставит… И вдруг чувствует — каждое пятно отвечает, с кем перекликается, с кем спорит, и нет безразличных на холсте, каждое – всем, и все — за каждое, понимаешь?.. И напряжение его спадает, пружина в нем слабеет… И он понимает, что вовсе не с пятнами игра, он занимался самим собой, и, вот, написал картину, в которой, может, дерево, может — куст, камень, вода, цветок… или лицо… и щека — не просто щека, а может… каменистая осыпь, он чувствует в ней шероховатость песка, твердость камня, находит лунные блики на поверхности… Он рассказал о себе особенным языком, в котором дерево, куст, камень, вода, цветок… лицо – его слова!..
Вот тебе один ответ — мой.
Кто-то даст другой, но ты всегда ищи свой, парень.

СТАРЕНЬКОЕ


………………………………
Вариантов этой картины штук пять в сети. Я менял освещенность и резкость. В конце концов, выяснил, что потише — лучше всего. И к оригиналу ближе.

«Монолог» в ВеГоне (http://gondola.zamok.net/139/139markovich_1.html)


http://www.periscope.ru/gallery/gmg/index.htm
………………………………………………..
Написанная десять лет тому назад книга догоняет.
Модель в общих чертах работает. (вместо тире — стрелки)
Противоречие в основах — страх нецельности(распада) — механизм «узкого пучка» (полного вытеснения одного из начал)- путь крушений и революций в результате.
Пренебрежение к «истине объективной» — истина этапа. Как если б «антитезис» не отрицал — уничтожал «тезис», а тот, возрождаясь почти из ничего, уничтожал друга-врага. Какой тут «синтез», если в ступе толчение? Но если все же движение имеется — значит, общая основа, которая не обсуждается, молчит и не участвует. Цельность. На чем? Энергия жизни, страх смерти. Результат = банальность. Свои истины — в пути от неосознанной банальности к более осознанной. Истины=отбросы: готовые картины, книги.
Книга догоняет: но ТОЖЕ — из разряда спрессованных истин=отбросов, на обочине шоссе :-)))))))))))))))
Мировоззрение отстает от мироощущения на целую жизнь :-))

Дырявая реальность


……………………………………

Самоцитирование не как нарциссизьм, а метод исследования. (по «Монологу»)

1.Мое отношение к жизни, вернее, к тому, что я называю «реальность», или действительность, не могло быть простым — мир казался мне чужеродной средой.

2.Одним словом, я играл в привычную любимую игру и забывал за ней, что кругом кипит реальность. Я не любил эту реальность, в упор не хотел ее видеть. Теперь-то я понимаю, что не хочу видеть никакой реальности. Я связан с жизнью, а это не реальность, это мир, каким мы его видим, представляем, воображаем, придумываем. Пусть реальностью занимается наука. Это ее дело.

3.Я переживаю многие вещи в себе — заранее, представляя их, как они могут быть, смеюсь или плачу сам с собой, а когда подступает реальность, для меня уже все произошло.

4.Меня останавливает не чувство меры-гармонии и не сравнение с реальностью, а та самая «боязнь распада», НЕЦЕЛЬНОСТИ, которая, начинаясь от страха за равновесие личности, распространяется на все, что я делаю.

5. жизнь — не «реальность», не тухлые будни, — это удивительный сплав того, что «есть на самом деле», с тем, что чувствуем, придумываем, представляем себе и тоже считаем своим. Мы ее сами делаем, жизнь, сами за нее отвечаем.

6.… ненавидел реальность, то есть, первый и самый грубый, поверхностный пласт жизни, мимо которого пройти трудно, пренебречь почти невозможно. Реальность — еще не жизнь, это среда, болото, руда, то, с чем мы имеем дело, когда жизнь создаем в себе.

Черновичок


//////////////////////////////////////////
Иногда полезно просматривать черновики.
ююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююю

ВЫБОР

Мастерская. Годовалый кот Брыська наелся каши с куриными головками и собирается уйти на балкон. Он серый с красивыми черными полосками, с густой шерстью, тонкой мордочкой, большими зелеными глазами. Новенький, не потрепанный еще, к кошкам у него только любопытство, не переходящее в стойкий интерес. Главный кот Федос его снисходительно не замечает. Зато гоняет Брыскиного дружка, рыжего Смайлика, тот старше на два месяца и уже проявил себя как неблагонадежный. Федос не бьет Смайлика, только рычит и гонит в детский сад через дорогу. В садике чудесно, огромная территория, заросшая травой и кустами, полуразвалившиеся детские домики, везде можно сидеть, лежать, скрываться от дождя, ловить кузнечиков в траве, греться на солнце на старых деревянных ступеньках… Иногда приходит группа из частного садика, но они в одном углу.
«Маршак, не ходи туда, Марша-а-к…» «Посла-а-а…» — говорит пятилетний ребенок воспитательнице, и добавляет точный адрес, как родители учили. Воспитательница отворачивается, терять богатого ребенка не хочется.
Смайлик уходит от Маршака в высокую траву, в другой домик и там дремлет. Все бы неплохо, если б не житейская трясина, скоро интерес к кошкам и голод гонят его обратно, он сидит у дороги и тоскливо смотрит на дом. Хоть бы побили, будут какие-то права, даже Федос их не нарушит, он строг, но справедлив. Но Смайлик знает, что бить его рано, снова погонят сюда. В сумерках он, конечно, прокрадется домой, поест, воспрянет духом и пойдет искать кошек. Федос не псих, не станет его преследовать весь день, давно уже спит в своем углу дома.
А Брыська любит спать на балконе, он поел, и ему надо теперь туда, в свой уголок, на старую газету. Обычно он прыгает с пола на подоконник, потом в форточку, оттуда на высокий шкафчик на балконе, и видит отсюда весь балкон, и козырек над мусоропроводом, который рядом, и лужайку перед домом, и дорогу, за которой детский сад…
Тогда он спокоен, все в порядке, и идет на свою газету.
Сегодня я открываю дверь на балкон, путь свободен. Брыська думает. Конечно, легче перешагнуть порог и ты уже на балконе… Но он привык прыгать в форточку, так безопасней, сразу видишь все. А на балконе он видит только перед собой, а что за уголом… Никто ему не угрожает, но все равно, видеть лучше, чем не видеть. Он зверь, он кот, и чувство опасности у него в крови.
И он стоит, выбирает себе путь.
Неужели прыгнет в форточку, когда такой легкий путь рядом?
Не-ет, Брысь настоящий кот, он выбирает новый путь, не отказавшись от врожденных истин.
Он прыгает на подоконник, подходит к краю и садится. Отсюда он видит почти весь балкон. Никого. Тогда прыгает снова на пол, идет новым путем, через дверь.
На балконе остановился, оглянулся на меня. «Что, съел?»

БЕЗ ТЕМЫ


…………………………………
Если затесалось суеверие в несуеверного человека, то сидит особо прочно, никакому воздействию разума не поддается. Я в разуму отношусь с большими подозрениями, он как плотина: если есть небольшая дырочка, вода все равно утечет… или так прорвет, что мало не покажется 🙂
Личный опыт, никому не навязываю.
Но вот фотографировать, рисовать-писать зверей избегаю — мое суеверие. Но иногда все-таки делаю это, потому что звери — одна из трех больших слабостей в жизни(женщины, еда и они). Я не говорю об интересах, их больше, например, живопись и проза. Я говорю об особом отношении, это глубже, чем просто интерес.
Но с большим удовольствием разглядываю фотки и рисунки чужих зверей. Они почти всегда красивы. Мои не такие. Попробуй, Ксерокса вымыть! Он тебя раздерет на части! Все мои — подобранные в беде, помоечные, беспородные, свои детские привычки свято берегут и лелеют.
Зоська вторая — та же Жучка дикая, что когда-то сидела в траве и к себе не подпускала на десять метров. Глаза бабкины — жучковатые. Дотронуться до себя позволяет только ДО еды, а потом рискуешь заработать быстрой когтистой лапой, фыркнет и убежит. Но стоит только сесть в знакомое кресло, как понемногу подтягиваются все: не спеша, как бы ненароком, мимоходом, кто ближе, кто дальше… Но иногда, раз в год примерно, оставшись со мной наедине, вдруг прыгают на колени, морду приближают к лицу, долго всматриваются… Рукам не особо доверяют, хотят, чтобы головой об голову, эти прикосновения понимают и высоко ценят. И так сидим. Потом, не глядя уходят.

КАРТИНА ПАОЛО РУБЕНИЯ (фрагмент повести Паоло и Рем)


………………………………………..

Шагая по выжженному полю, Рем вспомнил еще одну картину Паоло, она висела в том же музее. Та самая, знаменитая на весь мир “Охота”. Паоло решил, пусть покрасуется на людях до осени, а потом отправится в Испанию сложным путем: ее, огромную, навернут на деревянный вал и повезут через несколько стран, и даже через горы. Дело стоило того, испанец, король, платил Паоло бешеные деньги за эту совершенно невозможную, невероятную вещь.
Картина была гениальной, и Рем, при всем возмущении, это понимал. Гениальной – и пустой, как все, что выходило из-под кисти этого красивого, сильного, богатого человека, который прожил свою жизнь, беззаботно красуясь перед всем миром, и кончал теперь дни, окруженный роскошью своего имения, раболепством слуг, безусловным подчинением учеников, обожавших его.

Так Рему казалось, во всяком случае.

-Чему я могу научиться у него? – он спросил у Зиттова, это было давно.

— Он – это живопись. Только живопись. Глаз и рука. Зато какой глаз, и какая рука! А в остальном… сам разберешься, парень.

Но вернемся к картине.

***
Ничего чудесней на свете Рем не видел, чем это расположение на весьма ограниченном пространстве холста множества человеческих фигур, вздыбленных коней, собак, диких зверей… Все было продумано, тщательнейшим образом сочинено — и песок, якобы алжирский, и пальмочки в отдалении, и берег моря, и, наконец, вся сцена, чудовищным и гениальным образом закрученная и туго вколоченная в квадрат холста. Как сумел Паоло эту буйную и разномастную компанию втиснуть сюда, упорядочить, удержать железной рукой так, что она стала единым целым?..

Рем думал об этом всю зиму, ветер буйствовал над крышей, огонь в печи гудел, охватывая корявые ветки и тяжелые поленья, пожирая кору, треща и посвистывая… Со временем Рем стал видеть всю картину в целом, охватил ее взглядом художника, привыкшего выделять главное, а главным было расположение светлых и темных пятен.

И, наконец, понял, хотя его объяснение выглядело неуклюже и тяжело, как все, что исходило из его головы. К счастью, он забывал о своих выдумках, когда приступал к холсту.

***
Винт с пятью лопастями — винт тьмы, а вокруг него пространство света, и свет проникал свободно между лопастями темноты, и крутил этот винт, — вот что он придумал, так представил себе картину Паоло, лучше которой тот, кажется, ничего не написал, — со временем в его работах было все больше чужих рук. Теперь он давал ученикам эскиз, они при помощи квадратов переносили его на большой холст, терпеливо заполняли пространство красками, следуя письменным указаниям учителя – рядом с фигурами, мелко и аккуратно, карандашом. Потом к холсту приступал самый его талантливый и любимый ученик, он связывал, объединял, наводил лоск… и только тогда приходил Учитель, смотрел, молчал, брал большую щетинистую кисть, почти не глядя возил ею по палитре, и вытянув руку, делал несколько легких движений — здесь, здесь… и здесь… «Пожалуй, хватит…»
Но на этом полотне совсем, совсем не так!.. Сделано в едином порыве одной рукой.

***
На ней фигуры застыли в ожидании решительных действий, еще не случилось ничего, но вот прозвучит сигнал, рожок… или они почувствуют взгляд? — и все тут же оживет. Ругань, хрип, рычанье… В центре темная туша бегемота, он шел на зрителя, разинув во всю ширину зубастую пасть, попирая крокодила, тот ничтожной ящерицей извивался под ногой гиганта, и в то же время огромен и страшен по сравнению со светлыми двумя человеческими фигурами, охотниками, которые валялись на земле: один из них, картинно раскинув руки, красавец в белой рубашке, притворялся спящим, и если б не обильная кровь на шее, мертвым бы не мог считаться. Второй, полулежа на спине, с ножом в мускулистой ручище, такой тонкой и жалкой — бессильной по сравнению с мощью этих чудовищ… Он, выпучив глаза, сопротивлялся, ноги придавлены крокодильей тушей, на крокодила вот-вот наступит гигант бегемот… Парень обречен.

Теперь с высоты птичьего полета, общего взгляда, так сказать… В центре темного винта, который Рем разглядел, — бегемот, тяжелое пятно, от него пятью лепестками отходят темные пространства, они заполнены собаками, частями тел людей, землей меж крокодильими лапами… а сверху…

А сверху вздыблены — над бегемотом, крокодилом, фигурами обреченных охотников, над всем пространством — три бешеных жеребца, трое всадников с копьями и мечами. Чуть ниже две собаки, вцепившиеся в несокрушимый бок бегемота, достраивали гигантские лепестки, растущие из центра тьмы, из необъятного брюха. Темные лопасти замерли, но только на момент!.. вот-вот начнут свое кружение, сначала медленное, потом с бешеной силой — и тут же появится звук — лай, вой, стоны… все придет в движение… Апофеоз бессмысленной жестокости. И в то же время – картина на века!..

И лежащие на земле умирающие люди, и гигантские туши обреченных зверей, еще полных яростной силы, и три собаки, две с одной стороны, терзающие бок бегемота, гигант не замечал такую малость… и третья, с другой стороны, ей достался шипастый крокодилий хвост, она вцепилась в него с яростью обреченной на смерть твари… и эти всадники, троица — все это было так закручено, уложено, и вбито в ровный плоский квадрат холста, что дух захватывало. Казалось, не может смертный человек все так придумать, учесть, уложить — и вздыбить… довести напряжение момента почти до срыва – и остановиться на краю, до предела сжав пружину времени. И ничего не забыть, и сделать все так легко и весело, без затей, и главное — без раздумий о боли, крови, смерти… о неисчерпаемой глупости всего события, жестокой прихоти нескольких богачей.
Вся эта сцена на краю моря, на пустынном берегу – постыдная декорация, выдумка на потребу, на потеху, без раздумий, без сожаления… лучшее отброшено, высокое и глубокое забыто, только коли, бей, руби… И обреченные эти, но могучие еще звери, единственные в этой толпе вызывающие сочувствие и жалость… зачем они здесь, откуда появились, почему участвуют?…

Рем возмущался — он не понимал.

***
И в то же время видел совершенство, явление, великую композицию, торжество глаза и того поверхностного зрения, которое при всей своей пошлости и убогости, сохраняло свежесть и жуткую, неодолимую радость жизни.
Вот! Откуда в нем столько жизни, преодолевающей даже сердцевину пошлости, лжи, бесцельной жестокости и убийства ради убийства, ради озорства и хамского раболепия, ради торжества чванства и напыщенности?..

И все эти его слова обрушивались на картину, которая, может, и не заслуживала такого шквала чувств, но он протестовал не только против нее, а против всего, что она собой выражала, а заодно — против жизни и великого мастерства человека с ясным и пустым смеющимся лицом, пустым и ясным, жизнерадостным и глупым, поверхностным и шаблонным… Это он, Паоло, умел все, мог все, и так безрассудно и подло поступал со своим талантом! Он словно не видел — жизнь темна, страшна, а люди жалки, нелепы, смешны и ничтожны… И слабы, слабы…

Это пустое торжество силы и богатства подавляло Рема, унижало, и удивляло — как можно так скользить по поверхности событий, угождая сильным, выдумывая потеху за потехой, не замечая страданий, темноты и страха. Особенно страха, который царит над жизнью и не дает поднять головы.

Иногда читать полезно… :-))

«»Создав его таким прекрасным, природа словно возразила самой себе, опустившись вдруг на уровень человеческой мысли, то и дело опровергаемой в своем полете другой мыслью — мыслью-двойником, плутающей вокруг да около, перемалывающей в поисках своего «я» все величавые числа мира, обращая их в водяную пыль дробей, каждая из которых несла в себе микроскопические отражения части целого замысла, увы, уже неподвластные нашему глазу. «»
И. Полянская
……………………
Да, микроскопические отражения, неподвластные… :-)))))

И это еще не самое-самое, есть и похлеще.
Мой слабеющий ум к середине такой фразы вопрошает — «чего, чего?» — не в состоянии припомнить начало.
Когда читаешь такое, то утверждаешься только — писать бы попроще, прозрачней, и сложное постараться выразить простыми словами…
А мне говорят — «простота хуже воровства» (Ахтман)
Пусть говорят. Лучше вовсе не иметь мозгов , а только нервные окончания и триста слов за душой!!!
Повторю десять раз — ИМХО, конечно.
……………

Фрагмент повести «ОСТРОВ»


……………………………………..
1.
Вернем историю к событиям дня, уплыл мой Остров, и я в общем треугольнике стою… Приполз к текущему моменту, сторонник порядка, мелькания туда-сюда кого угодно сведут с ума, лишат терпения, так что и в сумасшествии знай меру!.. Напомню последние события – толчок, пробел, мир дернулся, но устоял, свет во вселенной мигнул и выправился, порядок восстановлен. Только что, словно в бреду, бежал, скользил, смеялся, сзади друзья, ботиночки постанывали, но терпели… и кончилось — слышу чужой голос, вижу другие глаза, и сам стал другим.
— Все прыгаешь, допрыгаешься, старик…
Старуха, трое на скамейке, старый пес, листья, осень, мой треугольник… причаливаю, здравствуйте вам…

2.
Раньше думал – океан, песок, пальмы, вечное тепло, тишина, а оказалось холодней и проще. Он, оказывается, всегда со мной, мой Остров. Рядом, стоит только совершить скачок. Правда, добрая половина жизни в один момент проваливается к чертовой матери, в никуда. Половина, рожки да ножки… Ну, и черт с ней, наверное, пустая. И все же, странно, как объяснить пропажу — вот началось, корь и свинка, отец и мать… прыжки и ужимки, любопытство, самолюбие, восторги, нелепое размахивание руками, мелкие симпатии, страстишки, улыбки, обещания, стремление за горизонт… ведь что-то там копошилось, вдали, не так ли?.. Потом одно, только одно действие совершилось, кратковременное и без особого внимания, и все по-другому, исключительно по-иному повернулось, засуетилось, задергалось… а потом затормозило, утихомирилось, уравновесилось, закончилось – сейчас, здесь, навсегда…
В результате возникли новые вопросы, так сказать, местного значения, например, кто я, что со мной произошло, где теперь живу, это важно для грубого процесса, простого выживания, каждый должен иметь ячейку, коморку, кусок пола, кровать или часть кровати, или место в подвале, иначе долго не продержишься… Хотя, что такое «долго», когда ничто не долго.

3.
Старых не любят, раньше душили или топили, или оставляли умирать одних, и теперь оставляют, а если не оставляют, они сами остаются, нет другого пути, приходит момент — пора, а дальше ни топота, ни скольжения, ни смеха за спиной. Рождается особое понимание того, что раньше — намеком, пунктиром, бесцельным разговором, неприложимой теорией… любим ведь поболтать о том, о сём… А дальше одному, самому… Нет, и раньше было, иногда, ледяным сквознячком, но втайне, глубоко, а кругом громко, толпа, смеются, по плечу хлопают… и забываешь… А теперь – тихое, холодное, тяжелым комом из живота, будто всегда там жило, только дремало… — и уже нет спорщиков, попутчиков, провожатых, сопровождающих, врагов и друзей, одному и одному.
Одному так одному.

4.
— Робэрт, Робэрт… — они зовут меня Робэртом.
Ничего не спрашивать, не просить, ничего не ждать от них. Здесь мое место, среди трех домов, на лужайке, местами заросшей травой, местами вытоптанной до плоти, до мяса с сорванной кожей — слежавшейся серой с желтизной земли… И небольшими лохматыми кустами, над ними торчат четыре дерева, приземистые, неприметные, с растерзанными нижними ветками, их мучают дети, «наши потомки», а дальше с трех сторон дорога, с четвертой земля круто обрывается, нависает над оврагом.
Cтою, прислонившись к дереву, еще светло, солнце за негустыми облаками, то и дело выглядывает, выглядывает, детская игра… Тепло, я одет как надо, главное, шарф на мне — вокруг горла и прикрывает грудь, и ботинки в порядке, тупорылые, еще прочные, правда, почти без шнурков, так себе, обрывки. Видно, важная черта характера – ходить без шнурков.
Нет, не так, не я из времени выпал, оно из меня выпало, природа не допускает пустот, их создают люди. Все-все на месте, никаких чудес, к тому же не мороз еще, редкая для наших мест осень, листья еще живы, но подводят итоги, и солнце на месте, фланирует по небу, делая вид, что ничего не происходит, его лучи крадутся и осторожно ощупывают кожу, будто я не совсем обычное существо.
Справа дом, девятиэтажный, с одним подъездом, слева, на расстоянии полусотни метров — второй, такой же, или почти такой, но не красного кирпича, а желтого, а третий – снова красный, немного подальше, у одной из дорог. Я нахожусь на длинной стороне прямоугольного треугольника, на ее середине, забыл, как называется… не помню, но вот короткие стороны – катеты, они зажимают меня, катеты, с двух сторон, а с третьей, за спиной, овраг. Мои три стороны света, мое пространство, треугольник земли.
О траве я уже говорил, главный мой союзник, еще в одном месте песок, дружественная территория, детская площадка, но мешают дети, несколько существ с пронзительными без повода выкриками… Рядом поваленное дерево, чтобы сидеть, но я не подхожу, оно затаилось, и против меня, я хорошо его понимаю: три его главных ветви, три аргумента, три обрубка, грозными стволами нацелились на меня… оно не простит, никогда, ни за что, хотя я не при чем, но из той же породы… А скамеек почему-то нет.
Подъезд дома, что слева от меня, лучше виден, дверь распахнута, входи, шагай куда хочешь, но мне пока некуда идти, еще не разбирался… стало прохладно, ветер, дождь покрапал, здесь где-то я живу. Далеко уходил, смеялся, бежал… и вот, никуда не делся — явился… Тех, кто исчезает, не любят, это нормально, настолько естественно, что перехватывает дух. Всегда мордой в лужу, этим кончается, значит, всё на своих местах.
Общее пространство легко захватывает, притягивает извне чужеродные частицы, фигуры, лица, звуки, разговоры… все, все – делает своим, обезличивает, использует… Сюда выпадаешь, как по склону скользишь… или сразу — обрыв, и в яму… Наоборот, Остров необитаем, на нем никого, чужие иногда заглянут и тут же на попятную, им там не жить… как пловцы, нырнувшие слишком глубоко, стараются поскорей вынырнуть, отплеваться, и к себе, к себе… Но и мне там долго – никак, наедине с печальными истинами, с людьми, которых уже нет… навещу и возвращаюсь.
В конце концов двойственность устанет, подведет меня к краю, ни туда, ни сюда… и останется от меня выжившая из ума трава.
Заслуживаю ли я большего – не знаю, думаю, неплохой конец.

5.
Из дома недавно вышел, уверен — руки пусты, ботинки без шнурков, без них недалеко уйдешь. Куцые обрывки, к тому же не завязанные… Я многое еще помню, хотя не из вчерашней жизни, да что говорить, куда-то годы делись… В них многое было, не запомнилось, но было; я постарел, а идиоты, не чувствующие изменений, не стареют. На жизнь ушли все силы, это видно по рукам. Наверное, и по лицу, но здесь нет зеркал.
Я смотрю на руки, тяжелые кисти с набрякшими сине-черными жилами, кожа прозрачная, светло-серая, беловатая, в кофейного цвета пятнах… Это мои руки, попробовал бы кто-нибудь сказать, что не мои… И я понимаю, по тяжести в ногах, по этой коже с жилами и пятнами, по тому, как трудно держать спину, голову… и по всему, всему – дело сделано, непонятно, как, зачем, но сделано, все уже произошло. Именно вот так, а не иначе!.. Не будь того события, пошло бы по-иному, но жалеть… слишком простое дело — об этом жалеть.

6.
Чудо промелькнуло, бежал, скользил, смеялся… и вдруг — в конце.
Изменение памяти, приобретенное ею качество, подобно мозоли от неудобного инструмента — сначала боль, потом тупость, нечувствительность к мелким уколам. Об этом лучше помолчать, никто не поможет, только навалят кучу пустых слов и с облегчением оставят на обочине.
Я говорю о чем… Я говорю о том, что лучше не вмешивать окружающих в свои дела и счеты с жизнью – у каждого свои. Что еще осталось?.. – потихоньку, понемногу искать, восстанавливать, пробиваться к ясности… соединять разорванное пространство.
Перебирая в уме возможности, вижу, другого выхода нет.
Нет, можно еще окончательно выйти из ума, и хлопнуть дверью.

СТАРЕНЬКОЕ

МИРНЫЙ СТАРИК
………………………….
В нашем подъезде несколько стариков, но этот самый симпатичный. Он где-то еще работает, и ездит на велосипеде. Иногда он возвращается домой пешком — значит, он пьян. Он идет пока может, почти не шатается, но если упадет, то уже сам не встанет. Ему нужно дерево или забор, чтобы опереться и встать. Однажды я нашел его недалеко от дома, в снегу, и притащил на пятый этаж. Дверь открыла его жена, Васильевна, и сказала: «Зачем же вы его принесли, пусть там бы и лежал…» Васильевна в три раза толще своего мужа, маленького и тощего, и забраться на пятый этаж ей трудно. Может быть, поэтому я ее раньше не видел. Все-таки я оставил ей старика и поспешил к себе.
Когда он идет сам, то снизу еще начинает уговаривать ее: «Васильевна, не сердись, я иду… Васильевна…» Он никогда не ругается и всем прохожим говорит: «Я — ничего, я домой иду …» Он отдыхает на ступеньке и идет снова. Иногда он почему-то поворачивает назад, вниз, а потом снова поднимается. Скорей всего, он боится Васильевну, знает, что не пустит она его в дверь. И у двери он ведет себя тихо, уговаривает ее открыть, но все бесполезно, и он устраивается спать на площадке. Скоро он храпит на все пять этажей… «Я солдат, уставший от жизни, — он говорит о себе, — я мирный старик…» Мне жаль его. Васильевна зря, столько лет живет с ним, могла бы и впустить в дверь, не исправит же она его. Много лет он ходит по лестнице и уговаривает: «Васильевна, я — ничего, я домой иду…» И идет, и идет…
Однажды он меня поразил. Я с трудом узнал его -пришел на концерт для ветеранов, в костюме, при галстуке, и Васильевна, конечно, рядом. В антракте, я слышал, он говорит ей: «Дай рубль, я в буфет пойду…» — а она молчит. «Дай рубль, дура…» — а она как шкаф. Он плюнул и ушел. Вечером он был уже хорош, без галстука, и говорит:
«Я — старый солдат… я — мирный старик…»
Он весь из морщин и жил, и лицо темное и узкое. Ему за семьдесят.

Дошло!!


///////////////////////////////////////
Теперь до меня дошло, извините! Меня трудно помещать в эту френдову ленту, слишком много и громоздко пишу!
Осознал. А потом подумал — так это же хорошо. Мне не нравится лента. Влезаешь в чужой дом, хотят тебя или не хотят в данный момент…
Гораздо лучше, когда к тебе приходят сами!

СТАРЕНЬКОЕ: «ВСЯК СВЕРЧОК…»


………………………………………..
Они познакомились на конференции в райцентре и, вернувшись домой, уже несколько раз встречались, но ничего между ними не было — гуляли по улицам, а сегодня обедали в вокзальном ресторане. Она сильно отличалась от его жены — лет на пятнадцать моложе, крупная блондинка с тонкими чертами лица.
— Совсем молодая, — думал он, глядя на ее руки, на гладкую кожу на шее, — и что она нашла во мне… Неужели что-то будет…
Он уже лет десять не изменял жене, а раньше — два раза, и происходило это торопливо и неловко, и удовольствие быстро сменялось страхом, что встречи станут известны…
После ресторана они шли по темным улицам, стояли в каком-то подъезде и целовались, она вздыхала и прижималась к нему, и уже не говорила «нет-нет» и не отталкивала его руки. Он шептал — «пойдем к тебе…» — и с замиранием сердца чувствовал, что сейчас она согласится. Они придут — она разденется… сама?.. или надо раздеть ее?.. и самому как-то успеть раздеться… Нельзя же раздеть — и остаться в пиджаке и при галстуке… Никогда он не знал, как поступать в этих случаях. И как давно это было… Он вдруг отчетливо представил себе, как окажется в постели рядом с молодым сильным телом… пятидесятилетний, лысый, стареющий, с мягким животиком и тонкими ногами… Надо было выпить, — мелькнуло у него в голове, — и обязательно крепкого… Он целовал и гладил ее, а она часто дышала ему в шею и пальцами мяла рыхлое плечо. Желание и растерянность боролись в нем, но остановиться он уже не мог — «пойдем к тебе, пойдем…» Он стал тянуть ее к выходу, но она мягко освободилась и, поправляя шапочку, сказала шепотом — «нам на трамвай, здесь, за углом…»
Они долго ждали трамвай, наконец, красный вагон нехотя выполз из-за поворота. Он уже знал — «две остановки», она крепко держала его под руку, по-новому, прижавшись к нему, и смотрела в лицо большими черными зрачками. Трамвай приближался целую вечность. Она что-то говорила, а он, почти не понимая, кивал головой, весь напряжен, и особенно остро видел и слышал в этот момент, как будто его жизнь кончалась. Он видел желтый и розовый свет на снегу, и как маслянисто блестят рельсы, и слышал крики мальчишек на катке за деревьями.
Трамвай подошел, двери с шипением раскрылись. На ступеньке она замешкалась, — зацепился за что-то ремешок сумочки. Он уже поставил ногу на ступеньку — и тут трамвай тронулся, дверь плотно замкнула створки — и он остался, едва успев выдернуть ногу. Он видел при слабом свете, как ее лицо замерло, брови поднялись… Мимо проплывал второй вагон, на ходу закрывались двери. Если пробежать пару шагов, постучать в стенку — откроют… Но он стоял и смотрел, как ее лицо удаляется и расплывается в темноте…
Он шел домой пешком, останавливался, страдальчески морщился, шептал — «какой же я дурак…» Теперь он представлял себе, как все могло быть великолепно. И как хорошо он мог бы скрывать от жены — далеко от дома, другой район… И ничуть он бы не растерялся, что за чепуха, взрослый мужик, скоро пятьдесят… и что, не было у него баб?.. Он вспомнил, как его рука скользила по бедру, большому и плотному… «Дурак, дурак…» И вдруг волна жалости к себе и обиды нахлынула на него так, что дышать стало тяжело. Что за жизнь! Никогда с ним не случалось ничего яркого и увлекательного, а теперь уж никогда, никогда не случится — он будет стареть все быстрей, теряя интерес ко всему на свете, пока его, равнодушного и покорного, не опустят в яму, не закопают… А кто виноват?.. Сегодняшняя мелкая, по сути, история отошла на задний план, и за ней он увидел всю свою жизнь, которая представилась ему ничтожным копанием в чем-то сером, вязком и противном. Ни разу он не возмутился, не протестовал, не сказал ни одного живого слова — молчал как пень. Сидел, как идиот в чулане…
Он заплакал, прислонившись к фонарю, не дававшему света. Он был один в глухом переулке, дома равнодушно смотрели на него полуспящими окнами, за которыми томились сонные, у телевизоров, люди…
Он стоял долго, не замечая времени. Окна одно за другим погружались в темноту. Стало холодно. Постепенно его охватывало спокойствие и равнодушие. Он вспомнил, как говорил его приятель — «жизнь так коротка, что можно и потерпеть…» Острая боль прошла и спасительная оболочка восстанавливалась. Хорошо, что так само собой получилось, она никогда не простит ему это — и хорошо, хорошо… И можно никогда больше не встречать ее. Что это ты взбесился?.. А она-то, она хороша, как на шею бросалась… Да и трудно было бы Люське смотреть в глаза, хоть бы пару дней прошло. За пару дней, конечно, бы рассосалось. Надо было в командировке, сразу, с налету! Но этого он не умел никогда — и что теперь жалеть…
Он приближался к дому, чувствуя, как устал за день, и как хорошо будет привычным движением впихнуть ноги в теплые домашние туфли, потом прилечь на диван… Он вдруг поймал себя на том, что шепотом повторяет — «всяк сверчок… всяк сверчок…» Посмотрел наверх — в этот момент зажгли свет в кухне. Он представил себе, как там уютно и тепло, вздохнул — и вошел в подъезд.

СТАРАЯ ТЕМА

Эти два крошечных рассказика написаны давно. Подлинная история Василия Александровича Крылова, физика, работавшего в Институте биофизики АН СССР. Я знал его много лет, с 1966 года до его смерти в конце 90-х.
Так оно и получилось, предатель умер лет на десять раньше.
…………………..
…………………..

ПУСТО УМРЕТ!

В четыре года он плакал, когда узнал, что умрет: «Не хочу!» Его вытащили из-под телеги и сказали, что это будет нескоро, но он плакал и плакал. Он босиком бегал в деревенскую школу, и грязь намерзала на его ногах. Он голодал и учился, и стал ученым. Я видел его старые тетради — в них планы на тридцать лет вперед, крупным размашистым почерком, и он предвидел два больших открытия. В нем было столько силы… казалось, ничто не может его остановить. Иногда он читал газеты и смеялся: «Враги народа — какая ерунда!» Как-то он шел домой с приятелем Сашей. Они говорили о врагах народа, о шпионах, о газетах, а через неделю моего знакомого арестовали. Ему показали донос, написанный знакомым почерком — «он знает о существовании тайного общества…» Через полгода его вывели из одиночки и привели в комнату, полупустую, в ней сидели люди в пальто, как будто только что приехали, и что-то обсуждали. Один, лысоватый, взглянул на него, откопал бумажку, прочел — десять лет, и снова они о чем-то говорили, а его увели…
Он выжил, а потом пятнадцать лет добивался: «Пустите в науку …» Он скитался по провинции, копал землю, подметал улицы, и читал, читал… Он искал журналы со статьями, подписанными знакомой фамилией. А Саша ушел далеко. На своем пути он смахнул в сторону еще нескольких, стал автором книг, академиком, большим человеком. И вот дьявол — он ведь был талантлив, он думал быстро и точно, и тут же — грабил, брал все, что мог…
Прошли годы, и мой знакомый, наконец, возвращается в отличный институт, и здесь встречает своего Сашу. Они гуляют в красивом парке, среди цветущих деревьев, и Саша говорит: «Как я рад, что ты вернулся… я тебе помогу…» А мой знакомый, старик уже, говорит этому Саше, что знает все, как есть… Тот улыбнулся кривовато, блеснул зубами -«я любого могу…» А через месяц моего старика вежливо провожают на пенсию — возраст. Ему приносят семьдесят рублей, он редко выходит на улицу, но иногда приходит в институт, в библиотеку, вечерами, когда темновато и народу мало, берет журналы — и читает, читает… Потом идет домой, входит в теплую комнату, в телогрейке, валенках, садится на пол, спиной к батарее и долго сидит не двигаясь…
А в двух часах езды от нас на роскошной даче живет другой старик. Всю жизнь он намеренно сжигал себя — работа, вино, все новые женщины… всю жизнь он не мог остановиться… А может, боялся?
Нет… и возмездия не будет. Но он скоро умрет, этот Саша, он должен умереть, а мой старик — пусть еще поживет немного, погреется на солнышке — это единственная справедливость, которая осталась возможной. Пусть подлец умрет раньше.
…………………………………….

НИЧЕГО НЕ НАДО…
Иногда я стучусь к нему — и слышу — он дома, что-то спешно передвигает и гасит свет. Потом напряженный срывающийся голос: «Кто там?..» Я отвечаю, дверь приоткрывается — он стоит в темной передней, в телогрейке и зимней шапке, горло замотано обрывками шарфа. «Это вы… сейчас выйду» — и дверь закрывается. Я остаюсь на лестничной площадке… Он жив — хорошо. Домой к себе он никого не впускает, стыдится нищеты, и опасается, — мало ли что может случиться. Не знаю, верит ли он, что могут еще придти и увести его, как было, но этот страх с ним всегда.
Он выходит быстро, тщательно запирает дверь. На улице напоминает — «идите слева». После побоев он оглох на правое ухо. С виду еще крепкий старик, широкие плечи, большие корявые руки, но внутри все разбито и изношено. У него нельзя спрашивать — как дела? — это его бесит. Никаких дел у него нет и быть не может. Он существует — вот и все дела… «Когда за мной закрылась дверь, тогда, я сразу понял, что моя жизнь кончилась…» Тогда он был нацелен на вершины науки… глаза его, светлые, с крохотными зрачками, смотрят по-прежнему с беспощадной зоркостью, но теперь он видит только конец…
— Что самое страшное там было — не голод, не боль, и даже не постоянный холод, от которого можно сойти с ума… нет, не это, а ошеломляющее открытие, что твоя жизнь, бесценное сокровище, центр мира этого — не стоит ни черта, что это просто навоз, который втопчут в землю… И все, что есть в мире прекрасного, и что я так любил -наука, искусство, разум человека, все — только одежды, скрывающие суть этой идеи — простой-простой… Чем дальше живу, тем в большем ужасе нахожусь. Что движет этим миром, людьми, историей — ничего не понимаю, ничего… Вижу только — я жив еще и не хочу умирать. Может, поеду к теплому морю, буду сидеть на берегу, греться на солнце и слушать волны… и ничего больше мне не надо…
…………………………………..

ВОТ И СКАЗКЕ КОНЕЦ! (заключительный фрагмент романа VV)


………………………………………..
1
Шли последние приготовления к отлету, когда новый спор взбаламутил всю округу, сбежались даже те, кто оставался. Приезжий умник утверждал, что на месте старта обязательно возникнет что-то вроде черной дыры, почва втянется в воронку и выпятится по другую сторону земли, где-то в Австралии.
— Стыдись.. — он сказал себе, прочитав эти строки, — во-первых, чудовищная наивность, во-вторых, где-то уже было… Что у тебя за страсть нагромождать нелепости, отчего бы не писать спокойно, серьезно, без идиотских ухмылок?
— Видишь ли… — подумав, он отвечал себе, — чему-то меня все же научила история с наукой: не могу смотреть на себя без некоторой иронии. А главное, пора отделаться от Института, как от лишних декораций.
Как бы то ни было, а Шульц быстро усмирил приезжего, доказав на пальцах, что от сильного жара стенки ямы оплавятся и никакого втягивания не произойдет. Может возникнуть перемещение воздушных масс, кратковременное и неопасное; ветры только на пользу местной экологии, давно пора продуть всю эту гниль, природа быстрей излечится от следов цивилизации.
— Истинно, говорю вам!
Одичавшие, запертые целыми днями в стальном кожухе, его сторонники все больше напоминали членов секты, совершающих массовое самоубийство, что совсем не новость для нашего времени — происходят события куда более страшные и странные, чем подъем в воздух старой никому не нужной железяки с кучкой безумцев, уверовавших в какой-то истинный свет.
Марк, не веривший ни на иоту в это фантастическое мероприятие, на диспуте не был, и никто не заметил его отсутствия, хотя совсем недавно он был заметной фигурой в нескольких коридорах. Теперь о людях забывали моментально: стоило только исчезнуть на день или два, тут же говорили — «Этот? да, да, помню, был такой…», а через неделю — «О ком вы?.. что-то не припомню…», а через месяц — «Бог с вами, не было такого…» Божиться стало модой и шиком, также как прыскать водой на любое новое здание или корабль, полагая, что это избавит от трещин и дыр.
Марк варил себе манную кашку, так, что ложка в ней стояла не шевелясь, доедал запасы Аркадия и сосредоточенно думал. Нет, мыслями уже нельзя было назвать то, что происходило в нем — он переживал состояния, которые сами приходили к нему и уходили. Иногда ему удавалось, возбуждая определенные воспоминания, вызвать состояние, которое было особенно интересно ему; получались как бы сны с продолжениями. Удивительно, но эти неторопливые бессмысленные занятия вдруг приводили его к довольно ясным выводам относительно собственной жизни.
Он жевал кашу, смотрел на серое небо, на ворон, которых относило ветром к югу; они сопротивлялись, беспорядочно хлопая крыльями, над домами, над землей… затаившейся!..
— Вот именно — затаившейся! Он записал, посмотрел — и вычеркнул; вид слова в одном ряду с другими, которые попроще, погрубей, смутил его. Он вычеркивал и вставлял по самому себе неясным признакам.

2
Однажды утром он, нечесаный и небритый, сидя на кровати, окончательно понял, что писать о себе, правду или неправду — безразлично, ему стало скучно, тошно, муторно, и стыдно! Ведь он все время ходит вокруг да около, устраивается меж двух стульев, что-то скрывает, другое преувеличивает или приукрашивает, напускает ужасов и драматических красот…
— Назвать этого типа другим именем, и все дела! Признался, наконец, самому себе, что врет. Не корысти ради врет, и не от страха, и не чтоб казаться лучше — и это надоело ему… а просто так! Чтобы красивше было, чтобы слова ложились лучше, вот и все!
Он не в первый раз пришел к истине, которая давно известна. В науке постоянно натыкался на известное и каждый раз приходил в ярость и отчаяние, а теперь?..
— Похоже, я врезаюсь в свою собственную атмосферу, — он сказал себе чуть иронично, чтобы скрыть волнение.

3
Снова изменилось время года, в этот раз на какое-то неопределенное, от настроения, что ли?.. Утром осень, днем весна, а в иные вечера такая теплынь… А вчера проснулся — на окне вода в стакане, неподвижна, вязка… Встряхнул — и поплыли мелкие блестящие кристаллики. И вспомнился, конечно, Аркадий.
— Земля когда-нибудь очнется, — говаривал старик, — стряхнет нас и забудет. Старые леса выпадут, как умершие волосы, — вылезут из земли новые, разрушатся видавшие виды горы, как гнилые зубы — образуются другие… Что было миллион лет до новой эры? То-то… Снова миллиончик — и станет тихо-тихо, разложатся останки, окаменеют отпечатки наших сальных пальцев, все пойдет своим чередом.
Наступил день отлета. Все, кто собрался, явились в Институт с вечера, как в военкомат на призыв, взяв с собой мешки с продуктами. Кое-кто пытался протащить посуду и даже мебель, но бдительные стражи отнимали все лишнее и выкидывали за ограду. Зато многие забыли своих собак и кошек, и те с жалобными воплями мчались к Институту, цеплялись за ограду и провожали глазами хозяев, исчезавших в ненасытной утробе железной дуры.
— Дура и есть дура… — решил сосед Марка, здравомыслящий алкаш, который никуда не собирался, но приплелся поживиться отходами. — Устроили себе бесплатный крематорий, мудаки!
Марк, конечно, с места не сдвинулся, и думать забыл, уверенный, что ничего из этой пошлой выдумки не вылупится, а произойдет нечто вроде учебной тревоги, которых за его жизнь было сотни две — вой сирены, подвал, узкие скамейки, духота, анекдоты… снова сирена — отбой, и все дела. Не до этого ему было — муторно, тяжко, с трудом дышалось… Слишком много навалилось сразу, удача или наоборот, он еще не понимал. Перед ним, как никогда яркие, проплывали вещи, слова, лица, игрушки… старый буфет, в котором можно было спрятаться, лежать в темноте и думать, что никто не знает, где ты… Всю жизнь бы сидеть в этом буфере, вот было бы славно! Не получилось.
Он, как всегда, преувеличивает, берет и рассматривает, словно в микроскоп, какие-то одни свои ощущения, чувства, состояния… а потом, когда лопнет этот пузырь, качнется к другой крайности…
Занят собой, он совершенно забыл о событии, которое было обещано в то самое утро.

4
Неожиданно за окном родился гул, огромный утробный звук, будто земля выворачивалась наизнанку.
— Что это?.. Какое сегодня число?.. Неужели… Не может быть! — пронеслись перед ним слова.
И тут его всерьез ударило по голове, так, что он оглох, ослеп и беспомощно барахтался под письменным столом, как таракан, перевернутый на спину. Гул все усиливался, достиг невероятной, дикой силы… теперь он не слышал его, но ощущал всем телом, которое вибрировало, также как все предметы в комнате, дом, земля под ним, и даже облака в небе — сгустились и дрожали…
Вдруг что-то исполинское переломилось, хрустнуло, хрястнуло, будто поддался и сломлен напором стихийной силы огромный коренной зуб. Наступила тишина.
— Кончилось… — с облегчением подумал Марк, — хоть как-то вся эта история кончилась, пусть совершенно неправдоподобным образом. Пойду, посмотрю.
Он спустился, вышел, и увидел Институт. Величественное здание беспомощно валялось на боку, выдернуто из земли… как тот камень, который он в детстве решил вытащить. И только сейчас, кажется, одолел — сам, без отцовской помощи, не прибегнув даже к всесильной овсяной каше.
Обнажилась до самых глубоких подвалов вся Глебова махина, вылезли на дневной свет подземные, окованные массивным металлом этажи, из окон директорского кабинета валил коричневый дым, он сгущался, стал непроницаемо черным, ветер мотал клочья и разносил по полю… Из окон и дверей выкарабкивались оглушенные люди. Собаки и кошки отряхивались от земли и бросались своим хозяевам навстречу. Начали считать потери. И оказалось, что все на месте, исчез только Шульц! Как ни искали его, найти не смогли. Может, мистик, превратившись в тот самый туман или дым, вылетел из окна и отправился на поиски своей мечты?.. Некоторые доказывали, что его не было вовсе, другие говорили, что все-таки был, но давно переродился в иное существо… особенно странным им казалось превращение ученого в директора… Наверное, он был фантомом… или духом?.. Нет, пришельцем, конечно, пришельцем! Вспомнили его загадочное поведение, чудесные появления и исчезновения, а главное — уверенность в своем одиноком проценте, позволившем обосновать то, что никакой трезвой наукой не обосновать. Он прекрасно все знал и видел вещи насквозь без всякой науки, но должен был до поры до времени маскировать свое происхождение, чтобы подточить здание изнутри, такова была его миссия. Отсюда его слова, что «тяжко», хочу, мол, улететь, и прочие жалобы, услышанные Марком… Значит был среди нас истинный пришелец, дурил всем головы, и чуть не довел особо впечатлительных до самоубийства. Слава Богу, старый корпус выдержал все. Но основная масса счастливо отделавшихся этой догадки не оценила, а только ошарашенно топорщила глаза, и молчала, переживая неудачу.
— Теперь уж точно придется надеяться только на себя, — сказал бы весельчак Аркадий. Но Аркадия не было, он пропал бесследно, также как дух Мартина и других героев, которые вели с Марком нескончаемые разговоры. Говорили, говорили, и никакого тебе действия! И потому, наверное, исчезли основательно — не достучаться, не вернуть ни колдовством, ни блюдечками этими, ни самыми новомодными полями. Но кое-что в Марке изменили… А, может, он сам изменился, или просто — вырос?.. Значит, все-таки есть на свете вещи, которые на самом деле, и всерьез?
Марк досмотрел последнюю сцену и повернул домой. Вошел к себе, сел за стол и задумался. Потом поднял с пола ручку, положил перед собой чистый лист… и начал вить на нем ниточку, закручивать ее в буквы, буквы в слова, и ниточка вилась, вилась, и не кончалась.

Тема для книги


……………………………………….
Что я видел? Кем я был?
НЕТ!
Что я не видел. Кем я не был.
Естественный вопрос — как писать о том, чего не знаешь?
Только об этом, только об этом и стоит писать.
То, что не знаешь, НАДО ТОЛЬКО ВСПОМНИТЬ.

no comment


(1956 😉
……………………………………..

Уважаемые читатели моих заметок, я снял комментарии. С удовольствием пообщаюсь с Вами с каждым лично, если у вас возникнут вопросы или замечания по текстам и изображениям. Мой адрес:
dan@vega.protres.ru
Дан

ЕЩЕ НЕ ЗИМА!..

«Ты куда?..»
«За сигаретами…» Он накинул пальто, схватил шапку и выскочил на улицу. Воспользовался передышкой — разговор затих, прежде чем пойти по новому кругу. «Упреки, подозренья…» Он пересек молчаливый двор-колодец и вышел на пустынную улицу. «Какие сигареты, какой ларек?..» — только тут он понял, что она кричала ему вслед. Закрыто все — люди спят еще и вообще воскресенье. «Туманное утро, седое…» Октябрь борется с ноябрем, никак зима не установится. Асфальт голубой от изморози, одинокие деревья замерли, стоят не дыша. Вчера на повороте грузовик въехал на панель и уперся в дерево. Оно согнулось, но не упало. Выживет ли?.. Дерево стояло, нагнувшись и большой веткой касалось земли, как человек, который падает и выставил руку. Проехала машина-поливалка, со звериной мордой и двумя кривыми клыками, по ним струйками стекала вода. «Дан приказ… поливают…» Он медленно дошел до угла. Дворник задумчиво скреб асфальт у бордюра — выцарапывал последние листья. Закрыто все… Сейчас бы в узкую темную пещерку, где люди стоят спиной друг к другу и ждут своей очереди, а потом молча выпивают, глядя пустыми глазами на свои внутренние дела. Никто никому не помощник, не судья, не советчик… Просто бы постоять среди чужих людей… Может она ляжет досыпать?.. Нет, завелась надолго… Он увидел свою одинокую конуру в коммуналке, с коридором-проспектом, по которому в воскресное утро, свободные от ясель и садов разъезжают на самокатах дети. Но зато дверь закрыта, дверь! — черт возьми! Он с нежностью вспомнил маленький кусочек металла, который отделял его от мира, от неодобрения и любопытства — как живет… не так живет… — и от настойчивой любви… Сам по себе… Проклятие обернулось радужным воспоминанием. А что если?.. И не возвращаться, иначе не получится… Связка ключей в кармане, бумажник — несколько рублей… документы, а как же… Жить не даст, телефон оборвет… А может надоел?.. слава Богу…
Он стоял, нащупывая в связке ключей один, старенький, самый сейчас нужный… И все?.. И все. Но как же… пропал, милицию поднимет на ноги… Ну, и пусть, что я, обязан, что ли… Проехал с мелодичным шумом троллейбус, улица зашевелилась. А как неплохо все начиналось, как все было неплохо… Неплохо — не хорошо. Начинать после сорока — и не в первый раз… Дурак. Жить вместе… о-о-о… Он вспомнил продавленный диван, стол… свой стол! свое окно — за ним небольшой дворик с двумя тихими деревьями, скамейка… правда, ее сломали… Но это вам не каменные джунгли. Мыслимое ли дело… Он шел, все убыстряя шаг. Мыслимое ли дело. Надо жить у себя… у себя надо жить… Какое счастье, что не обменяли. Когда-то в этой коммуналке жили отец и мать, и двое детей, он с братом. Как жили? Но одному там роскошно, одному — хорошо… Одному надо жить, одному… Невидимое солнце растопило замерзшую воду, асфальт стал влажным, на ветках повисли капли.
Еще не зима. Если идти прямо, потом свернуть раза два-три — через час дойду, дойду. Рядом с домом кондитерская, там булочки продавали, мягкие, теплые — и кофе с молоком.

ЖЕРТВА ДЕМОКРАТИИ (история без конца)

Генетик Тимофеев-Рессовский говорил про науку, что «баба она веселая…» Дальше не цитирую, в общем, не стоит слишком уж серьезно с ней обращаться… Про историю рода человеческого он бы так, наверное, не сказал, слишком велико обобщение. Хотя иногда кажется, что история эта усмехается…
У нас в городке был такой человек, звали его Евгений Лемпорский. Он и в самом деле был, я в его фамилию только одну лишнюю буковку вставил. Приезжайте к нам, поведу Вас на кладбище, оно на высоком берегу Оки, среди полей, в зеленой рощице . Тем, кто на Родине желает умереть, это место рекомендую — небо высокое, легко дышится… Вдали от больших городов, напротив за рекой заповедник, зубры, лоси, кабаны, почти дикая природа. И тишина… Лежи себе во весь рост до полного слияния с природой.
Не хотите, ваше дело, только имейте в виду — комфорт и совсем недорого. Так вот, здесь Вы увидите скромную могилу с плитой, облицованной мраморной крошкой, и на ней фамилию. И сразу поймете, какую букву надо из моего рассказика выбросить.
Есть такие редкие люди, которые искренно желают служить сильному, власть имеющему лицу или организации. Они сами находят себе точку опоры, служат истово и верно. Никто их и не просит, никто не платит, и даже спасибо не скажут, а ему и не нужно всего этого, он счастлив своей принадлежностью. Таким был наш Евгений. Он выбрал для служения двух высокопоставленных лиц — заместителя директора Института и начальника первого отдела. Он бы, может, выбрал директора-академика, но во-первых, его власти не понимал, приезжает раз в неделю, совещания какие-то… во-вторых, академик, ловкий царедворец-интриган, плел свои сети в гора-а-здо более высоких сферах, и к таким как наш герой относился с легкой брезгливостью, хотя важного значения не отрицал.
Евгений всю жизнь стучал. Ну, доносил. Он делал это с виртуозной легкостью, и радостью. Помимо своей страсти, он был не пустым человеком — на все руки мастер, и механик, и слесарь, и электрик, мог и сантехника заменить. Институтская обслуга его не любила, он всех учил, как надо работать, а главное — никогда не пил. Работать не хотел никто, а пить было — утопись, сплошной ректификат, и Евгения не понимали. Несколько раз ему доставалось физически, но с возрастом он стал осторожней, и ловко устроился при главном инженере кем-то вроде сегодняшнего «МЧС»
Ученые знали его бескорыстную страсть, но он научился так ловко подкрадываться, подсматривать и подслушивать, что многим профессионалам мог дать фору.
Он был шатен, высок, худ, с довольно тонким лицом, крохотными усишками над полными красными губами. Только глаза выдавали его страсть услужить. «Без лести предан» — говорили глаза.
Каждый день в конце работы он стучался то в один, то в другой кабинет, благо двери напротив, а иногда, выходя из одной двери, тут же устремлялся к другой, значит с большим уловом…
Так продолжалось почти четверть века. Евгений не старел, не полнел, не пил, не курил… только усики его поредели да поседели.
И тут наступила пора перемен, которые сначала многих обнадежили.
……………………..
Пожалуй, хватит! Правдивая история, но не для меня такая проза — не могу!
В общем, произошел трагический и смешной случай. Евгений прилепился к новому начальнику, стал верою и правдою служить. Тому захотелось стать депутатом, Евгений счастлив, он снова нужен сильному человеку! И в районном центре, на митинге, наталкивается на таких же деятелей, только купленных, они «ЗА!» другого проходимца, и «захлопывают» страстную речь Евгения. Тогда захлопывали, помните?
Евгений так возмущен, что тут же падает, и умирает от разрыва сердца…
Погиб в ходе демократического процесса человек. Чистая правда. И могилка его — вот!

СТАРЕНЬКОЕ (из запасов деда Борсука)


……………………………………….
Начинаешь думать — «а стоило ли учиться?»
А думать вредно. Антиинтеллектуализьм, не как поза или декларация, а растущий из чистого сердца… кажется просто неизбежным, когда видишь весь эверест, всю кучу наделанного от ума!

ТЕМУ ДАЛ ПИКАССО


ююююююююююююююююююююююююююююююююююю
который сказал, что художникам надо бы выкалывать глаза…
Не в прямом смысле, конечно. Он не воспринимал «живопись обманок». Если б он был прозаиком, то, наверное, сказал бы — «писателям нужно отрезать языки…» Чтобы поменьше болтали.