Разговор с отцом (повесть «Остров»)

……………………………..
Он уже совсем угасал, редко приходил в сознание, и вдруг с утра бодрый, свежий, сидит среди подушек, ест кашу…
Вот она, память, одно предательство!.. Он полусидел, почти скелет, черный пустой рот, высохший язык… он давился кашей, после каждого глотка раненой птицей вытягивал шею, смотрел на что-то впереди себя, видное только ему. Лампа чадила, огонек жадно хватал и поглощал воздух, который торопливыми струями втягивался в пространство, ограниченное светлым стеклом, над входом трепетал и плавился, дрожал, мерцал… и только оставался незыблемым раскаленный круг стекла, край, заколдованный ход сквозь время.
– Так что же все-таки остается?..
Я не хотел причинить ему боль, но мне нужно было знать, и только он мог помочь мне, потому что многое понимал, и был похож на меня. В то время я пытался поверить в бога, в сверхъестественное существо, которое якобы произвело нас, и властвует, определяет всю нашу жизнь, говорят, оставив нам свободную волю, но какая же тут воля, где она свободная, ей места в жизни нет, рождаешься не по своему желанию, и умираешь – вопреки ему тоже… Вера же, возникающая от страха перед жизнью и смертью, меня только отталкивала и унижала. И я готов был согласиться с бессмысленностью существования, но все-таки вопрос теплился – что же останется, здесь, на земле, иное меня никогда не волновало. Там, где я – не единый, весь, с моими костями, мясом, страхом, грехами, угрызениями, болью, гордостью… там продолжения быть не может, урезанные эти радости, розовые, бестелесные, лживы и не интересны, равносильны смерти.
И я все чего-то добивался от отца, стараясь пробиться сквозь оболочку горечи и страха, все эти его «нигде, ничто не останется…»
Он долго не отвечал, потом поднял на меня глаза, и я увидел, как белки возвращаются из глубины, из темноты, куда опустились… заполняют глазницы, угловатые дыры в черепе, обтянутом желтоватой износившейся кожей… цвет взятый природой из старых голландских работ, где впаяны в грунт тяжелые свинцовые белила…
– Останутся – листья, вот!
Он выкрикнул, и мгновение подумав, или просто замерев, потому что вряд ли ему нужно было думать, высказал то, что давно знал:
– И трава. И еще стволы деревьев, хотя им гораздо трудней, они уязвимы.
…………………………
И теперь я вслед за ним повторяю, уверенно и решительно. И от меня останется, да – трава. И листья, и стволы деревьев. Я бы, подумав, добавил еще – небо, потому что знаю, каким оно было в два момента… нет, три, которых никто, кроме меня не видел, не заметил на земле, а они были… но не запомнил их настолько глубоко и остро, чтобы не думая выкрикнуть первым заветным словом. То, что говоришь, подумав, ложно или случайно, и не имеет значения. Трава бездумна, ни шума ни крика, она везде, преодолевая, не пренебрегая трещинами, шрамами земли, и пирамидами, бесшумно поглощает, побеждает, не сопротивляясь, всегда… И я, как он, уйду в траву, в листья, они живы вечно, хотя их жгут, разносит ветер, сбивает в грязь дождь – неистребимы они.
И я буду жить – в них, и, может, в стволах, если мне повезет. И немного в зверях, которые пробегают мимо вас, вы внушаете им страх, и потому я с ними. Всем на земле внушаете. Это некоторым, может, и лестно, но грязно.
(КОНЕЦ ФРАГМЕНТА)
…………………………………..
Наша связь с другими людьми… ((не то, что называют — понимание, огрызок связи, а)) истинная неразрывная связь, когда естественной бы казалась смерть жены после смерти мужа, и обязательно наоборот тоже… она невозможна из-за гипертрофированного самоосознания личности, и эта болезнь только углубляется, раньше она не была такой безысходной, мне кажется. Но есть и другая связь, которая в такой же степени утеряна, но путь к ней — возвращение, не кажется мне столь же сложным и мучительным, наверное, потому, что мы хотя и «одной крови» со всем живым, но очень разные все, и эти различия, как ни странно, только помогали бы, потому что отпадают многие трудности сходства — взаимное отталкивание слишком похожих начал.
Уф-ф-ф…

СТАНУТ НАСТОЯЩИМИ…

— От моря и до моря…
— От края и до края…
— Вперед, народ трудовой…
А потом речитатив, утробным бархатным басом Поля Робсона верного друга страны Советов:
-Хар-р-ошие ребята… Жизнь по-новому переделают… Станут настоящими, настоящими людьми, не то, что мы, старики…
И снова – «от края и до края…»
У меня не бас, но успехом пользуюсь большим. Смайлик на левом колене, Брыська на правом, слушают внимательно, забыли о своих противоречиях.
Брысь и Смайл — годовалые коты, им скучно, неуютно, они слоняются по углам, не зная, куда себя деть. Детство позади, а во взрослую жизнь еще не пускают, отложили прием до весны. Ожидается великий спотык, большая трепка, зато от настоящих котов, и оба найдут свой смысл жизни, будут служить ему беззаветно до конца.
— Хар-рошие ребята, жизнь по-новому переделают…
Между ними нет вражды, только иногда возникает вопрос, кто главней, но пока что куриная головка или рыбка путассу смягчают противоречия. А сейчас вообще… каждому досталась вареная голова горбуши, и они готовы воспринять искусство.
Смайлик большой, гладкий, рыженький, с янтарного цвета глазами. Красавчик, но робок, вежлив, осторожен, что не очень высоко ценится среди сородичей. Брыська лохматый, пепельно-серый с черными полосами, с тонкой мордочкой и невинными глазками. Он поменьше, но с рожденья разбойник и боец. У обоих белоснежные галстучки, оба, не отрываясь, смотрят мне в лицо, и слушают.
-От моря и до моря…
-… жизнь по-новому переделают, станут настоящими, настоящими…
Совсем недавно их побила приемная мать – Зося. Крохотная черная кошка с японскими глазками и железным характером. Лупила не по очереди, а сразу обоих – налево и направо, а эти двое, больше ее в два раза, разбежались по углам и оттуда тоскливо наблюдали, как мать уплетает голову горбуши… Если честно, то била она их мягкой лапой, никаких следов, ежедневное мероприятие для порядка, и чтобы не мешали подкрепиться. Поев, Зося рыгнула и тут же ускакала в форточку по делам, внизу ее ждал Ксерокс, постоянный спутник по жизни. А я вытащил еще две головы и дал этим бездельникам…
Они прослушали мое выступление до конца, и еще раз, и еще…
А потом мы вместе слушали мелодии часов Монтана, 16 хитов, это входит в котовскую программу освоения искусства.
Кто знает, может останутся когда-нибудь на земле коты и кошки, я надеюсь, переживут нас. Станут настоящими, настоящими… и запоют:
-От моря и до моря…
И будут жить лучше, чем мы, старики…

современный самиздат :-))
















…………………………………..
Книжки напечатанные на принтере, размер разный, от А5 и МЕНЬШЕ,
«под скрепку», в общей сложности сотни экземпляров, разошлись по Питеру и Москве(в меньшей степени)

Френды (чисто личное мнение)


///////////////////
Звучит лучше, чем друзья — точней 🙂
Мне кажется, лучше писать так, чтобы читать могли ВСЕ. Другое дело (опять кажется!) — эти comment. Не хочешь — не оставляй им места.

Стихозайцева

Еще два стихотворения Кости Зайцева, которые я по соображениям гуманности не опубликовал в повести «Белый карлик». Костя должен был вызывать неукоснительное сочувствие читателя, и я не мог рисковать :-))
……………………………………
***
Едва, едва звучат слова
А может и не слышно
Так долго мучилась листва
Пока зима не вышла
Она к рассвету на посту
Внезапно появилась
Застыли звуки на лету…
А листьям лето снилось.

***
Холод, темень, слякоть — осень
Не пишите, я вас бросил
Пусть вам лучше, пусть мне хуже
В подворотне стынут лужи
И качается фонарь…
Вы ли, я ли… жили-были
Поскорей бы позабыли.
……………………………………..
Его редакторши почти узнаваемы и написаны едко, личная неприязнь автора сказалась…

Любимое зрелище

С удовольствием смотрю рекламу, когда в ней новый для меня тип человека — «красивые зверушки», и спрашиваю себя, тренировка ли это, такая безыскусственная бездумность в глазах, или завидная генетика??
Раньше была девушка с чем-то двойным хрустящим, теперь русский шоколад, из-за которого останавливают поезда. Это уже то, что надо — глазки эти… и стоп-краном поезд, и назад по шпалам!
Есть и прозаические перлы, например, про туалетную бумагу:
» ОНА ТАК МЯГКА, ЧТО ЕЙ МОЖНО ДОВЕРИТЬ САМОЕ ДОРОГОЕ»
Чистая правда сочится.
Станет ли это правдой жизни, как известное:
«Если не хочешь в глаз получить, надо ей новую шубку купить…»
Не знаю, наверное уже стало, а мы прозевали…

А что, собственно говоря, случилось? (перевод)

Этот рассказ в английском переводе прочитал один умный человек, и спросил:
-А что, собственно, произошло?
Я не сумел объяснить. Рос, рос цветок, а потом не вырос больше.
Подумаешь, большое дело…
-Зачем писать такие рассказы, в которых ничего не происходит?
……………………………………………………
Something happened.

It was obvious that the former residents didn’t grow anything in the two wooden boxes by the window either, and there was almost no soil left — blown out and washed by rain/ with some protruding grey grass that the wind carried in by chance. It grew up vigorously and then died, leaving dry crisp stems, it was dusted with snow and then again in spring this obstinate grass appeared. It continued on such for many years, but one day, in the very corner of the box, where there was almost no soil at all, a thin yellow sprout pushed up and began to grow. A bud grew out of it and a flower unfurled, an orange, tender and rather large one. I looked upon it with astonishment, but it stood there independently amongst that wild grass, not giving way to anything and inexplicably holding its own. Cold set in, but it still remained. And the grass had already lain down, in the morning it was covered by frost, yet the flower remained alive. I grew frightened for it, but there was no way to help it, it just stood on its own. One morning I glanced through the window — and the flower had died. I felt badly, but it had grown up in an awful spot, and even on a better spot it couldn’t have grown bigger… But the following year it was here once again, and again it bloomed, again it was knocked over by the wind and freezing rain, and then an early snow fell — burying it… Perhaps I should dig up everything, so that it won’t bloom and torture itself further? But I couldn’t, I left everything as it was… And on the third year it sprouted, but I traveled much that year and was rarely home. I’d arrive home in the darkness, look out the window and see it there, its petals looking black in the darkness, but it was alive. There was a lot of rain then, it had enough water, but was this really the place for it, in this desert… In the fall it once again began to perish, it suffered and I anguished over it each day, and every morning I awaited its death like a deliverance. At last it died. But the following year it didn’t sprout. The grass grew to its full height, summer passed, the rain began — but no flower. The frosts struck suddenly, the leaves curled into little scrolls, but the frosts held, of the grass there remained only thin but firm skeletons, which did not give in to the wind… but no flower… Something happened…
//////////////////////////////////////////////////////////////
Что-то случилось.

Видно и прежние жильцы не выращивали ничего в этих двух деревянных ящиках за окном, и земли в них почти не осталось — выдуло, смыло дождями, и торчала какая-то седая трава, случайно занесенная ветром. Она буйно росла, потом умирала, оставались сухие крепкие стебли, их заметало снегом, а весной снова появлялась эта упорная трава. Так было много лет, но однажды, в самом углу ящика, где и земли-то почти не было, возник и стал вытягиваться тонкий желтоватый побег. Из него вырос бутон и распустился цветок, какой-то оранжевый, нежный и довольно большой. Я смотрел на него с недоумением, а он стоял себе среди этой разбойной травы, не ухоженный никем и непонятно откуда взявшийся. Вот наступили холода, а он все еще здесь. И трава уже полегла, и по утрам ее покрывал иней, а цветок все был живой. Мне стало страшно за него, и ничем помочь ему нельзя, стоит себе и стоит. Однажды утром я выглянул в окно — цветка не стало. Жаль его, но ведь он попал совсем на плохое место, и, может, к лучшему все — не вырастет больше… Но на следующий год он снова был здесь, и снова цвел, и снова его сбивал с ног ветер, и ледяной дождь, а потом ранний снег засыпал — похоронил… Может, перекопать здесь все, чтобы он снова не возник и не мучился больше? Но я не мог, и оставил все, как есть… И на третий год он вырос, а я много ездил тогда и дома бывал редко. Приезжаю в темноте, выглядываю в окно, вижу — стоит, и лепестки в темноте кажутся черными, но он жив. Дождей было много, и воды ему хватало, но разве ему место здесь, в пустыне… Осенью он снова стал погибать, мучился и мучил меня каждый день, и я ждал каждое утро его смерти как избавления. Наконец, его не стало.

А на следующий год его все не было и не было. Трава вытянулась в полный свой рост, прошло лето, начались дожди — а цветка нет. Морозы ударили внезапно, листья свернулись в трубочки, но держатся, от трав остались тонкие скелетики, но прочные, не поддаются ветру… а цветка нет…

Что-то случилось…
(конец рассказа)
……………………………………..
Поскольку ничего объяснить не удалось, то я привел отрывок из книги «ЛЧК».
Доказательство как английское законодательство — «от прецедента».
…………………………

«»»Я ходил от одной вещи к другой и везде узнавал прежнюю жизнь, она пробивалась сквозь мусор и наслоения последующих безумных лет. Я знал, что эта жизнь когда-то была моей, но не верил, не узнавал ее.

У окна расположился столик с принадлежностями художника. В потемневшем стакане кисти—новые, с цветными наклейками, тут же — несколько побывавших в работе, но аккуратно промытых и завернутых в папиросную бумажку. Я осторожно потрогал—щетина была мягкой—отмыты хорошо… В другом стаканчике, металлическом, стояли неотмытые кисти… я представил себе, как масло высыхало на них, постепенно твердело и наконец сковало волос щетины так, что он превратился в камень. Одна кисточка оказалась в отдельном маленьком стаканчике—белом, фарфоровом, с черными пятнами от обжига,— воткнута щетиной в бурую массу, каменистую на ощупь, видно, здесь он промывал совсем грязные кисти и оставил, забыл или не успел… Рядом со стаканчиком лежало блюдце, запорошенное мягкой пылью, но край почему-то остался чистым—синим с желтыми полосками. На блюдце находился крохотный мандаринчик, высохший,— он сократился до размеров лесного ореха и стал бурым, с черными усатыми пятнышками, напоминавшими небольших жучков, ползающих по этому старому детскому мандарину. Рядом с блюдцем пристроился другой плод, размером с грецкий орех, он по-иному переживал текущее время — растрескался,— и из трещин вылезали удивительно длинные тонкие розовые нити какой-то интересной плесени, которой больше нигде не было, и вот только этот плод ей почему-то полюбился. Над столиком на полочке, узкой и шаткой, выстроились в ряд бутылки с маслом, и даже сквозь пыль было видно, что масло это по-прежнему живо, блестит желтым сочным цветом и время ему ничего не сделало, а может, даже улучшило… Повсюду валялись огрызки карандашей: были среди них маленькие, такие, что и пальцами ухватить трудно, но, видно, любимые, потому что так долго и старательно художник удерживал их в руке… и были другие, небрежно сломанные в самом начале своего длинного тела, и отброшенные—не понравились… и они лежали с довольно печальным видом… Стояли многочисленные бутылочки с тушью, конечно, высохшей, с крошками пигмента на дне, они нежно звенят, если бутылочку встряхнешь… и еще какие-то скляночки с красивыми фигурными пробками—стеклянными с матовым шлифом… И все эти вещи составляли единую картину, которая ждала, требовала художника: вот из нас какой натюрморт! —а художника все не было…

Я тронул пальцем мохнатую пыль на блюдце. Вымыть, вычистить?.. Зачем?.. Я не мог уже нарушить ход жизни этих вещей, которые когда-то оставил. И чувствовал непонятную вину перед ними… А дальше стоял большой мольберт, к нему приколот рисунок—два яблока, графин… и рядом на стуле действительно примостился графинчик, кривой, пузатый, с мелкими капельками воздуха в толще зеленоватого стекла…

На стене напротив окна висела одна картина—девочка в красном и ее кот смотрели на меня. На других стенах было пять или шесть картин. На одной из них сводчатый подвал, сидят люди, о чем-то говорят, в глубине открыта дверь, в проеме стоит девушка в белом платье, с зонтиком в руке, а за ней вечернее небо и силуэт дерева у дороги. На другой картине стоял странный белый бык с большим одиноким глазом и рогами, направленными вперед, как у некоторых африканских антилоп. Этот бык ничего не делал, не жевал траву, не шел куда-то—он просто стоял боком и косил глазом—смотрел на меня… за ним какие-то холмы и больше ничего. А дальше был снова подвал, но очень высокий, откуда-то сверху шел свет и спускалась лестница, которая висела в воздухе, не опираясь ни на что, на ней стоял толстяк со свечой в руке и, наклонившись, рассматривал что-то внизу. Там, на дне подвала, под слоем пыли, угадывались две фигуры—мужчины и женщины, они сидели у стола, на котором тлела керосиновая лампа, были отделены друг от друга темнотой и погружены в свои мысли… Печальные картины, печальные…

Я стоял посредине комнаты в плену у своей забытой жизни… Нет, помнил, но представлял себе все не так. А эти вещи точны — они сохранили пространство, в котором я жил когда-то. Что наше прошлое без своего пространства? Без него все только в памяти, и с годами неуловимо меняется, выстраивается заново—ведь меняемся мы. Воспоминания, сны, картины воображения, мечты, старое и новое— все в нас слитно и спаянно, все сегодня в этой нашей собственной реальности, где мы свободны, творим, изменяем мир. Парим… И вдруг оказывается, что есть на земле место, куда обязательно нужно вернуться…
…………………………………………………….
Я думаю, важно одно — принимается ли без обсуждения, как данность, естественное состояние — «очеловечивание» любой вещи. Отношение к ней как к живому существу, (без слова «как»). Если это надо обосновывать, доказывать и даже объяснять… то сама возможность что-то объяснить автоматически снимается :-))))))

Подвалы


………………………
Тема подвальной жизни, теплой и уютной, всегда привлекала.
Лет пятнадцать тому назад семейство Барановых (Пущино) приобрело 20 таких вот пастелей, посвященных подвалам.
Иногда я думаю о своих работах, распыленных по всему свету — Япония(десяток), США(сотня)… и так далее, включая Испанию, Словению, Болгарию, Индию… Хочется знать, живы ли, и всё, всё…
Не дано.
А эти большие листы — приятное утешение, они в ста метрах от меня.

Вещи


………………………….
Одно из последствий любого остролокального интереса — смещение пропорций. Размер и масса в первую очередь подвергаются искажениям :-))
В «Вис виталис» Марк с вожделением смотрит на женщину, убирающую посуду со столов. Происходит невольное и неосознанное увеличение размеров и масс, естественное для молодого человека, имеющего глубокий интерес. Кто может сказать, где правда, сантиметр или весы? не смешите меня… Точно также художник, захваченный деталью, выписывает ее на картине, забывая о сотношениях и массах окружающих. Как только опомнится, кинется «согласовывать и утрясать» — свежесть восприятия теряется. На меня большое впечатление произвели картины М.Рогинского, с БОЛЬШИМИ вещами. Заповедь профессиональной скуки — не рисуйте голову больше человечьей головы. Кто это придумал…
Данный натюрморт (мало связанный с предыдущим рассуждением) живет в Москве на улице Каляевской, был там на выставке в 1985-ом году, да так и остался. Место хорошее, пусть висит.

Стих героя романа

Однажды мне пришлось написать стишок на тему: мой герой ходил по редакциям, носил свои стихи («Белый карлик») Не мог же он нести прозу, мы бы с ним пересеклись, столкнулись у редакторских дверей. Я стараюсь держаться на расстоянии от героя, как путешественник во времени, чтобы не возникало известного парадокса.
Но все равно, потом полюбил стишок, как свой. Трудная любовь графомана стала мне понятней.

***
Недели машут пятницами,
Как строчки запятыми.
Солнце по небу катится.
Я забыл свое имя.

Расплата недолгая —
Короткими днями.
Солнце невысокое,
Дни в оконной раме…

Месяц недоделанный
В темноте щербится.
Время неумелое
Может, только снится?..

Время короткое,
Неумное, азартное.
Проиграл вчистую
Его без карт я.

Проиграл азартно,
Со страстью, с надрывом…
Перекресток, дерево,
Дорога над обрывом…

Дорога — дорожка,
То прямо, то с изгибом.
Куст, забор, оконце
Со светом терпеливым.

Свет во тьме струится
Словно угли тлеют.
Ты теплу откройся
Пока не посветлеет.

Мало или много?..
Останется оконце,
Дерево, дорога,
Кот греется на солнце…

Расплата недолгая —
Именем коротким.
Дерево, дорога…
Жизнь у поворота.

Изваяйте мою душу…


……………………..
— Вылепите мою обнаженную душу!
— Я этим не занимаюсь.
— Чем же вы тогда… Безобразие какое…
………………………….

Художник и его натура


Набросочек, взгляд со стороны.
……………………………….
— А что это у Вашего художника глаза на лоб полезли?
— От напряжения, наверное…
— А почему темно?.. Разве так можно рисовать!..
— Приходится иногда.
— Какая же натура согласилась перед ва-а-ми… — обнаженной?
— Почему обнаженной?..
— А как же еще?..
(из разговора на выставке)

ЧАЙ С МАРМЕЛАДОМ, или

А Т Ы Г О В О Р И Ш Ь … (или ВОТ ЧТО ТАКОЕ СЛУЧАЙ… )

Мы с Вовиком свалились на свои кровати, на панцырные сетки, — устали за день, как две собаки, — и уже спим, как вдруг грохот в коридоре. И шуршание, будто волочат что-то тяжелое по линолеуму к нашей двери. От толчка дверь распахивается и вваливается Эдик, наш третий жилец, его к нам недавно подселили. Мы на первом курсе, он на третьем, вернулся из академического. Прежнее его место занято, и вот направили к нам. Временно, сказали, все равно скоро вылетит. Эдик борец классического стиля. «Самый непрактичный вид спорта, — говорит, — теперь дерутся ногами, а я — бросок через бедро; пока я бросок, он мне ногой — ого!..» Он неплохой малый, но есть одна слабость, вернее, сразу три — любит выпить, тут же находит женщину и тащит к нам, больше ему некуда.
— Вы спите, ребята, — он говорит, — я тихо…
Но спать трудно. Мы объясняли ему. Трезвый он все понимает, а как выпьет, снова за свое.
И вот он тащит чье-то тело по полу и тяжело дышит.
— Вы спите, ребята, спите… — говорит, со стоном поднимает тело, как два мешка картошки, и броском через бедро кидает на кровать.
Панцырная сетка, известно, очень прочная кровать, но скрипит. Вслед за падением и скрипом мы слышим голос, то ли мужской, то ли женский, не разобрать. Голос заявляет:
— Ты меня не удовлетворишь… — и сразу раздается сильный храп.
Эдик ложится и пытается удовлетворить, кровать раскачивается и звенит как многострунный инструмент. Но толку никакого, храп не прекращается.
— Эдуард, послушай, — говорит Вовик, он очень чувствительный и тонкий, — может, достаточно, не буди человека. И мы заснем, у нас с утра зачет.
— Вы извините, ребята, — отвечает Эдик, — я сейчас…
И продолжает, и продолжает…
— Давай, свет зажжем, — я предлагаю, — может, он успокоится? У него самолюбие задето, ведь спит, и даже храпит.
— Неделикатно получится, — сомневается Вовик, — он может обидеться…
Эдик, наконец, со стоном истощается. Мы уже радуемся — будем спать, как вдруг храп прерывается, и снова тот же голос, не мужской и не женский:
— Ты меня все равно не удовлетворишь.
И снова этот человек засыпает.
— Эдуард, успокойся, — говорю, — это провокация, не стоит близко к сердцу принимать.
Но Эдик спортсмен высокого класса, ему обязательно надо доказать. Он снова пытается — снова храп, скрип, стон… и опять голос:
— Ты меня никогда не удовлетворишь.
— Это уже слишком, — говорит Вовик, — это даже опасно для жизни. Я зажгу свет… — и шлепает босыми ногами к двери.
Зажигается свет. Спортсмен сидит на краю кровати, трусы зажал в кулаке и раскачивается как от зубной боли. А на панцырной сетке раскинулась здоровенная бабища в спортивных штанах. Больше на ней ничего нет, она храпит и губы сложила трубочкой, будто соску сосет.
— Ты как же это… — изумленно спрашивает Вовик, — даже штаны с нее не снял…
— Зачем… — подумав, отвечает Эдик, — они дырявые.
— Откуда ты взял такую? — я спрашиваю. — Уж больно грязна…
— Отстань, — вяло говорит Эдик, — у меня тоска.
— Унеси ее, откуда принес, — прошу его, — у нас завтра зачет.
— Нельзя, — отвечает, — я ее из поезда взял. На перроне встретились, в буфете. Поезд с юга, остановка три минуты. У нее в вагоне муж, дети… Потом она упала на угольную кучу… и кофточка разорвалась.
— А ты говоришь… — обращается ко мне Вовик, — вот что такое случай! Едет себе с Юга, с ней муж, детишки… выбегает на перрон на каком-то грязном полустанке купить молочка — и внезапно вспыхивает любовь. И все, все к черту!.. Завтра она выстирает кофточку, заштопает штаны, даст телеграмму — «отстала, целую, еду…», сядет в поезд, молчаливая, едет, встречается, целует, вроде все по-старому, но какая-то трещинка в отношениях…
— Ты романтик, — я говорю, — лучше бы ее убрать, а то утром зачет…
— Не романтик, а дурак, — мрачно говорит Эдик.
Он стаскивает с кровати тело, взваливает на спину и уходит в коридор.
Мы долго не спим, говорим о случайности, о судьбе, о непредвиденных последствиях наших самых искренних движений души и тела…
Возвращается Эдик, молча кидается на панцырную сетку и тут же засыпает. Утром он глядит в потолок, рассеян, хмур и раздражителен. Мы, наскоро позавтракав, уходим сдавать зачет.
Возвращаемся вечером, в Эдикином углу голая панцырная сетка, исчез чемодан, что валялся под кроватью, нет книг на полочке у окна, и куртки, и старых домашних тапочек…
— Уехал, что ли, — думает Вовик, — неужели с ней?.. Вот так и нашли друг друга?..
— А может он ее придушил где-нибудь и сбежал?..
А может… Нет, это… Нет, то… Пьем чай с мармеладом, липким и вязким, спорим о случайности, о судьбе, о свободе, осознанная ли она необходимость, или выбор… ложимся на панцырные сетки, засыпаем…

А это любят даже авангардисты-«вавилоняне» :-)))

Доктор, муха!

Мне влетела муха в правое ухо, а вылетела из левого. Такие события надолго выбивают из колеи. Если б в нос влетела, а вылетела через рот, я бы понял, есть, говорят, такая щель. А вот через глаз она бы не пролезла, хотя дорога существует, мне сообщили знающие люди. Приятель говорит — сходи к врачу. На кой мне врач, вот если б не вылетела, а так — инцидент исчерпан. Хотя, конечно, странное дело. «Ничего странного, — говорит мой другой приятель, вернее, сосед, мы с ним тридцать лет квартирами меняемся и все решиться не можем, — есть, говорит, такая труба, из уха в глотку, там пересадка на другую сторону и можно понемногу выбраться, никакого чуда. И мухи злые нынче, ишь, разлетались…» Но эта особенная, представляете, страх какой, она словно новый Колумб, он по свежему воздуху ехал, а она в душной темноте, где и крыльев-то не применишь, только ползти… как тот старик-китаец, который пробирался к небожителям в рай по каменистому лазу, только китаец мог такое преодолеть, только он. Муха не китаец, но тоже особенная — чтобы во мне ползти, надо обладать большим мужеством… И в конце концов, видит — свет! Вспорхнула и вылетела, смотрит — я позади. А мы двадцать лет решиться не можем… или тридцать? не помню уже… Стыдно. Верно, но я все равно не стыжусь, я не муха и не Колумб, чтобы туда — сюда… легкомысленная тварь, а если б не вылетела? Тогда уж точно к врачу. И что я ему скажу? Мне в ухо, видите ли, влетела муха?.. Нет, нельзя, подумает, что стихи сочиняю: ухо-муха… Надо по-другому: доктор, мне муха забралась в ушной проход… В этом что-то неприличное есть. Лучше уж крикнуть: доктор, муха! — и показать, как она летит, крылышками машет — и влетает, влетает… Тогда он меня к другому врачу — «вы на учете или не на учете еще?..» Не пойду, я их знаю, ничего не скажу, пусть себе влетает, вылетает, летит, куда хочет, у нас свобода для мух… Все-таки мужественное создание, чем не новый Колумб! Да что Колумб… Китаец может, а муха — это удивительно . Как представлю — влетает… ужас! — А может все-таки не вылетела, ты обязательно сходи, проверься, — говорит третий приятель, вернее, враг, ждет моей погибели, я зна-а-ю. — Ну, уж нет, — говорю, — на кой мне врач, вот если бы влете-е-ла…

Немного еще… Извините если орфография, пишу без черновика

ПРИВЫЧКА.

Дорожка в мастерскую сильно спрямляет путь, и я всегда хожу по ней. Привычка не заменяет счастья, но сильней разума она.
Вчера было тепло, растаял снег, а ночью ледяной ветер прилетел, вместо луж хрустящий ледок, над ним торчат скалистые островки. Это камни, подернутые тонкой скользкой пленкой. Ступишь ненароком на такой камешек, поедет нога… И обязательно вперед поедет, дорожка-то с небольшим уклоном. Физика всегда скажет свое слово, природа не любит исключений и пустот…
Так вот, идешь, разум о высоком говорит, а взгляд — в землю, а в голове бешеный счет. Тут разум не при чем, счет за его спиной. За его спиной многое тихо и незаметно происходит, скрытые друзья нам выбирают безопасный путь. Это нелегкая работа, двести тысяч нервных клеток изнемогают от счета, туда поставить ногу или сюда… Сколько возможностей нужно оценить! И выбрать одну, пока нога висит в воздухе, ей долго висеть опасно.
Идет время, устает разум, и мои неприметные друзья тоже не всесильны. Разум стонет, жалуется, протестует, а у этих ребят в темноте ни голоса, ни языка, и жаловаться им некому. Делают, что могут, а потом…
А потом время настает, нога ступила, нога ошиблась, нога едет вперед, а вторая уже бессильна, возраст не тот, чтобы на одной ноге… Тело дергается странно и смешно, мышцы на разрыв, но что сделаешь, потеряна главная опора. А лицо, лицо… оно тоже потеряно, нелепая ухмылка на лице, а взгляд уже стремится к небу, а затылок неодолимо тянет к земле…
Что сделаешь, было их двести тысяч, я по бугоркам летал, сила падения за мной не успевала. Теперь половина еле жива, и осторожность не помешала бы… Но привычка… дороже безопасности она! и я иду, как шел, как много лет хожу.
И падаю.
К счастью, на этот раз затылок цел, помню, откуда вышел, куда иду, вижу небо, простор надо мной, думаю о выборе, о превратностях пути, о тех, кто столько лет бездумно заботится обо мне, в безвестности и темноте, и тоже устал…
И что завтра снова здесь пойду, потому что привычка разума сильней.

Смерть Аркадия. (фрагмент из последней книги романа «Vis vitalis»)

Фрагменты первых двух книг романа опубликованы сейчас в Сетевой словесности, там же есть полный текст.
http://www.litera.ru/slova/markovich.html
(наверху списка ссылки на фрагменты и можно скачать полный текст тоже)
………………………
СМЕРТЬ АРКАДИЯ.

Было тринадцатое число, пятница, день обреченный на несчастья. И вот, в согласии с приметой, в ЖЭКе собралась лихая компания. Маялись, тосковали, и чтобы облегчить ожидание выходного, надумали пройтись с комиссией по одному из аварийных домов, что на краю оврага. Инженеры Герман и Афанасий, тетка Марья, уборщица, и комиссионная секретарша Аглая из бухгалтерии. Аглаю пришлось подождать, с ней случилась история. Муж-сантехник после ночного дежурства вернулся домой и при споре в передней, из-за нежелания Аглаи пропустить его в грязных сапожищах в комнаты, нанес жене неожиданный удар по левому глазу, после чего упал, прополз пару метров и замер, головой в комнате, телом в передней, распространяя удушливый запах самогона.
Аглая, всхлипывая и пряча глаз в оренбургский пуховый платок, подарок мамочки, прибежала-таки к месту встречи. Инженеры обнажили часы, но вид окольцованного багровым глаза их остановил — бывает… Потянулись к оврагу, выбрали самый печальный дом и, поднимаясь по лестнице, тут же ткнулись в дверь Аркадия; в этом не было злого умысла, а только всесильный случай, который, говорят, следует подстерегать, если благоприятствует, и остерегаться, когда грозит бедой.
Аркадий, ничего не подозревая, готовился к опыту, нагреватели пылали на полную мощность, счетчик в передней жалобно присвистывал, красной полоской пролетали копейки, за ними рубли… Прибор на табуретке ждал с японским терпением, им всем светил восхитительный вечер: осадки благополучно высохли, соли растворились, пипетки вымыты до скрипа — вперед, Аркадий!
И тут решительный стук в дверь. Не открывать бы… Обычно старик так и поступал, он не то, что стука, шороха боялся; притаится в задней комнате, свет погасит… даже стук у них с Марком был условленный, как пароль у семерых козлят… Сейчас в отличном настроении, выпутавшись из очередной депрессии, Аркадий ждал Марка, ничего не боялся, и с рассеянным легкомыслием распахнул дверь.
И увидел толпу голов. Но и тут осторожность его не остановила. Проскочив депрессию, он явно впал в маниакальную веселость, и небрежно, не глядя, бросил — «чем обязан?..» Даже не заметив, какой контингент, тем более, в переднем ряду Аглая, его давнишняя противница из бухгалтерии, молодящаяся дамочка с презрительным отношением к старческим слабостям.
— Комиссия… — бухают оба инженера. Толпа, оттеснив хозяина, хлынула в переднюю, и, не помещаясь в ней, растеклась в кухню и первую комнату. И сразу они поняли все. Минута молчания.
Аглая первой овладела ситуацией и выразила все, что накипело в ней после драмы в собственной передней: муж на пороге, грязная харя, оскверняющая преддверие рая — залу с двумя коврами шемаханской работы на стенах, цветным телеком в красном углу, хрусталем и прекрасными безделушками… А тут не просто инцидент — покушение на основы: мерзкий старикашка превратил самое святое в постоянный хлев и мастерскую, напоминающую о труде, стойло затащил в храм!
— Выселение, выселение, такое нельзя терпеть! — вот ее приговор.
Старуха-уборщица трясет безумными лохмами — «да, да, да…» Два мужика, однако, переглянувшись, решили избежать осложнений — слупим бутылку и замнем.
— Ставим условие — к понедельнику полный порядок, придем… — с намеком, со значением… Другой бы тут же понял — пронесет, только готовь родимую. Ведь и акта никакого не составлено! Действительно, забыли бланки, подписанные начальником, так что получилась простая экскурсия.
Но Аркадий, захваченный врасплох, ошеломленный, убитый своим непонятным благодушием и легкомысленностью, намеков не понял. Это был конец всему. В понедельник — врезалось ему в мозг. Выкинут, лишат тепла, крова…
Компания, галдя, выкатилась. Прошли немного, остыли, глянули на часы — ранье… и пошли дальше по разным квартирам, записывая на клочках бумаги, где были, что видели… В понедельник Аглая долго искала эти записочки, чтобы занести в тетрадь, не нашла, да и самой тетрадки не оказалось.
……………………………..

Аркадий всего этого знать не мог, а знал бы — не поверил. Его страхи вспыхнули костром, он на дрожащих ногах ходил среди милых стен, проклиная тот миг, когда легкомысленно распахнул дверь. В его распоряжении два дня. В субботу вернется Марк, вдвоем они разберутся, вдвоем не страшно. Так он говорил себе, но страх не дал ему спуску, не позволил отдышаться, переждать панику. Он должен действовать сразу!
— Хватит! — он вдруг понял, что хватит — не буду больше обманывать себя, любоваться осадками-остатками, повторять азы!..
Он как нашаливший школьник и одновременно строгий учитель, разговаривал с собой:
— Хватит играть, буду жить-доживать, читать книги, гулять, думать, спорить с Марком, готовить неожиданную еду…
Он будет чудненько жить, может, даже доберется летом до красивого южного берега — любоваться на волны, дышать глубоко и ровно…
— Все годы, как проклятый, в духоте, у-у-у… Выкину, сейчас же выкину все! И он начал — с кухни, со шкафов, с приборов под потолком, чудом балансируя на хромой табуретке.
……………………………..

К полуночи с кухней было покончено, осталось вымести мусор, чтобы видно было — живут нормальные люди… Ведь этого они хотят! Потом он перешел в комнату. Все, что напоминает о лаборатории — в окно! Железные вещи падали в овраг, погружались в многолетние слои листьев и вязкую глину, почти не изменяя ландшафта. Станочки, пусть небольшие, весили отчаянно много, падали со стоном, утопали, ветер тут же заносил их случайными листьями.
После первой комнаты он остановился, не решаясь перейти в главную. «Вдруг не заметят? Что они, плана не знают, видно же, комната в половину нормальной…» Но он не мог сразу, решил отдохнуть, неверными шагами вернулся в кухню, унылую, чужую, поставил на плиту чайник, и сел, никуда не глядя. Он не сомневался в правильности решения — хватит! но чувствовал, что отрезает от себя слишком много. Он ужаснулся, осознав, сколького лишал себя. Но остановиться уже не мог, страх гнал его дальше, призывы благоразумия — подождать хотя бы до утра, он, не задумываясь, отвергал.
— Возьмут да нагрянут пораньше, застанут врасплох, тогда конец! Нельзя ждать! Это они для отвода глаз — понеде-е-льник, а сами явятся в субботу, с утра, и застигнут, именно с утра явятся!..
Он живо представил себе, как в уютной комнатке развалился в кресле офицер с кобурой под мышкой, ноги на стол закинул, кофе потягивает, как иностранец, и по телевизору наблюдает за ним… Надо доказать, что озабочен, жажду исправиться. Он встал, нахмурился, и громко:
— Вот возьмусь, и к утру закончу!
Ему показалось, что офицер одобрительно кивнул головой — исправляется старик. Он быстро и энергично вошел в заднюю комнату, с головой залез под тягу, стал разбирать стекло. Разбить духу не хватало, он бережно все отсоединяет, складывает в корзину и по ночным ступенькам вниз, подальше, в овраг, на вороха старых листьев…
Покончив с тягой, он перешел к столу, где стоял красавец, его любимый, полустеклянный, полуфарфоровый… а колонки-то, колонки! — из уворованных частей, все по кусочкам собрано, по винтикам, датские снизу, шведские сверху, исключительно ровные и точные, до отказа заряженные самыми ценными смолами… И все это он разбирал, складывал и выносил вниз, и здесь, в ночной тишине, при слабом свете фонаря, что раскачивался в конце тупика, прощался.
В завершение всего Аркадий приступил к японцу. Тот надменно смотрел с табуретки, уверенный, что не посмеет его тронуть старик. Развалина, если честно, разве что лампочки щегольские. Какие-то стандартные ответы он выдавал иногда, если было настроение, но больше все — «данных мало…» Особенно это он любил — данных, мол, нет… Аркадий бесился, но верил, потому что японец удивительно точно угадывал его сомнения — данных-то и нет!..
Аркадий стоял перед высокомерным ящиком, вспоминая все его выходки и обманы, выращивая в себе достойную случая ярость, чтобы обесточить одним махом и выкинуть в окно.
……………………………..

Вдруг сердце остановилось. Старик терпеливо ждал — так уже бывало не раз, останавливается, и снова за свое. Но эта остановка была длинней и томительней прежних, и когда оно, сердце, наконец, тяжело с болью стукнуло в грудину, Аркадий был в поту, холодном и липком, и дышал так, будто пробежал шесть пролетов по лестнице вверх. Вообще-то он за ночь прошел больше — и ничего! Он удивился, что же оно… И, постучав себя по груди, строго сказал — «брось безобразие!..» А оно в ответ — как будто споткнулось на ухабе, и снова грозно притаилось… Перед глазами заплясали черные запятые, похожие на холерных вибрионов, воздуха не стало… И когда сердце вынырнуло, всплыло, забилось, Аркадий понял, что дело плохо.
Он по стеночке, по стеночке к окну, где лучше дышалось, увидел любимый овраг с осколками жизни в нем, а за оврагом бескрайнее пространство. Заря нетерпеливо ожидала своей минуты, исподтишка освещая природу розоватыми редкими лучами, и Аркадий видел поляны, лес вдали, и что-то темное, страшное на горизонте; потом это темное слегка отодвинулось, приподнялось, и в узкий просвет ударили потоки розового света — день начался.
И тут Аркадию пришло в голову то самое слово, про которое он читал, говорил, но не верил в него, поглощенный своей злосчастной судьбой и всякими мелочами:
— ВОТ!.. А я умираю. Нелепость, до чего не везет!..
Нет, смерть не такая, она гораздо страшней — и больней, а это может вытерпеть любой, не то, что я… Я-то могу гораздо больше!
Снова удар, и новая тишина в груди прижала его к полу. Он сел. опершись спиной об стену. Теряя сознание, он все еще ждал -«сейчас оно прекратит свои штучки, не может оно так меня предать! Теперь, когда я знаю, чего не делал — я не жил. Боже, как все неважно — сделал, не сделал… Если б еще раз, я бы только жил!..»
Сердце словно поняло его, очнулось, снова закрутились колесики и винтики, омываемые живительной влагой, самой прекрасной и теплой в мире. Но Аркадий уже не мог подняться, редкие и слабые мысли копошились в голове, никакой яркости, никаких больше откровений… Это его слегка ободрило — не может быть, чтобы так тускло протекало, говорят, вспоминается вся жизнь… Значит, пройдет. Надо бы скорую… Стукнуть соседу?..
И тут вспомнил, в каком он виде. То, что никого не касалось, станет достоянием чужих враждебных глаз. Что на нем вместо белья!.. Надеть бы скромное, обычное, но не грязное, не дырявое… Но он знал — ничего нет, все собирался постирать, откладывал и откладывал. Он всегда откладывал, пока не накапливал презрение к себе — и тогда, проклиная мелочный и суетливый мир, брал тазик, мыло…
Рядом в тумбочке лежала чистая холстина, покрывало для надменного японца на отдыхе. Встать Аркадий не мог, голова кружилась, и ничего не видел из-за вертлявых чертей перед глазами. Он прополз метр, дотянулся до тумбочки, наощупь нашел ручку, дернул. Материя вывалилась, он притянул ее к себе, с трудом, пережив еще одну томительную остановку, стянул с себя лохмотья, ногой затолкал поглубже под топчан — и завернулся в теплую грубую ткань.
Наконец, он в теплом, чистом, и лежит в углу. Теперь бы врача… Он с усилием приподнялся, сел… и тут стало совсем темно. Сердце замолчало, затрепетало слабыми одиночными волокнами, и дряблым мешочком опустилось… еще раз встрепенулось — и навсегда затихло.
……………………………..

Марк проснулся рано, лежал, смотрел в окно, постепенно возвращался, ощутил горечь, что сидела занозой — не годен… Где же Аркадий?.. Одевается, бежит вниз, стучится. Дверь молчит, света внутри нет, а окна почему-то настежь, вчера не заметил!.. Решившись, он толкает дверь плечом, еще — и девять стариковских запоров со стонами и визгами сдаются. Он вваливается в переднюю. В ней, играя бумажками, гуляет ветер. Марк в кухню — там тоже странная пустота. Он в комнату — и здесь простор, книжная полка да раскладушка, да столик из-под токарного станочка; Аркадий гордился — немецкий, сто лет, а ходит как!.. Марк в смятении в заднюю комнату — голый кафель под тягой, пустой стол, на табуретке японский пришелец… а рядом — на полу — весь в белом — сидит старик, упершись руками в пол, склонив голову к левому плечу, как он, бывало, делал — посмотрит, подмигнет — » я еще вам устрою сюрприз…»
Марк медленно к нему, и видит — осталась одна форма, нет старика. Это же надувательство, Аркадий…
А в окно льется прохладный свет, внизу шуршат листья, что-то, видите ли, продолжается, только Аркадия уже нет.

Ум-м-м…

Я видел по телевизору, спрашивали у молодых:
— Какие качества в людях цените?
Кто говорил — надежность, кто мужество, кто про доброту вспомнил… И никто не сказал про ум, никто! Недаром — нет ничего сложней. Хочешь иметь умного друга? А жену? Умней меня, что ли?.. Мало кто согласится. Добрей — это пожалуйста, а умней… Опасно. Потому и молчат про ум, такое уж свирепое это качество. Его нельзя поделить на части: он умней меня в этом, зато я его — в том, и успокоился. Умней так умней, ничего не попишешь. Можно образование приобрести и воспитание даже получить, а ум не получишь, не приобретешь. Можно быть ловким и хитрым, но это совсем не ум. Хитрость имеет простую цель, мелкую, она без цели вянет, жухнет… а ум… Ему цель не нужна, он как зрение — на что ни посмотрит, все видит и различает. Ему ничего не надо, кроме как все понимать и различать. Находить разное в похожем, сложное в простом, глубину под поверхностью — вот что может ум. И наоборот, все объединить он способен, увидеть общее в разном, простое и ясное в сложном. Это его работа, и игра тоже. Он открывает разнообразие там, где, казалось бы, унылая пустыня… и единство всего сущего, когда глаза разбегаются от разнообразия. Ум придает интерес и вкус нашей жизни. Может, поэтому и не любят умных. Они рядом с нами: мы не замечаем — они видят, мы не радуемся — они наслаждаются, мы спокойно живем — они горюют… Только раздражают нас. К тому же его невозможно запретить — ум, или унять. Честность, смелость, мужество подавить можно, запугать, даже самому себе запретить, а, попробуй, запрети себе быть умным. Вера, совесть, достоинство — от воспитания, от жизни, а ум… С ним рождаются. Он, как глаз у орла, от рождения дан: смотрит и видит. Никто нам не добавит ума, не передаст своего, как бывает с опытом, навыками, знаниями. Если человек не различает, скажи ему — вот, смотри сюда, и он, может быть, увидит там, куда показываешь ему… но подвернись другой случай, он снова дойдет до своего предела и остановится, не видя дальше, не различая…
Что поделаешь — ум… Когда растешь, развиваешься, одолеваешь препятствия, хочется верить — все достижимо, но с годами все чаще наталкиваешься на странную границу, за которой смутно, зыбко, непонятно к чему, неизвестно зачем… Другой, смотришь, идет вперед — видит, различает, судит, действует. А мы стоим…
Так какие качества вы цените?..

Дай лапу…

Мы с Тусей пишем рассказ. Я за экраном, она сидит на коленях. Туся особая кошка, шкурка бархатная, вся из мелких и очень ярких лоскутков — желтых, черных и серых. Носик желтый и на груди теплый желтый цвет. Ее можно вертеть, прижимать, тормошить, переворачивать на спину… что ни делай, только возись с ней, и она рада. Но утром она сидит тихо, знает, что я занят.
Вдруг вскочила, спрыгнула на пол и со свирепым рычанием к двери. Она сторожевая кошка. Дома милая игрушка, но стоит кому-то постучать в дверь… Бежит защищать меня и дом свой, готова любого разорвать на части.
Прислушиваюсь — за дверью кто-то тихо поскуливает.
Подхожу, отодвигаю Тусю, проиоткрываю дверь. Там стоит огромный пес, коричневый с белой полосой на носу. Стоит и смотрит на меня.
Я его знаю, он живет на четвертом этаже. Недавно нас защитили от террористов, поставили железные двери на всех этажах. Теперь проникнуть домой невозможно, если не имеешь ключ специальный или не знаешь свой код. Настоящим террористам не помеха, а зверям трудно домой вернуться. Кошки и собаки шастают по лестнице, ищут свой этаж, и везде натыкаются на железные преграды. Только у нас, на четырнадцатом этаже, подобрались отчаянные люди, от двери отказались. Какой террорист заберется к нам, да еще без лифта. Нет, лифт иногда ходит, но террористу расчитывать на него нельзя.
Я беру ключ, выхожу в коридор, иду к лифту, и пес впереди бежит. Он рад несказанно, наверное не один час по лестнице ходил-бродил…
И нам везет, лифт открывает двери, мы едем вниз. Десять этажей, мотор старый, так что ехать нам довольно долго. Пес от радости сам не свой, головой толкает меня, что-то сказать хочет… А потом лапу протянул. Я жму ему лапу, отпускаю, а он снова подает. И снова, и снова… И так мы едем десять этажей, пожимая друг другу лапы….
Отдал пса хозяевам, иду к лифту, а он уже молчит, где-то застрял. И я карабкаюсь десять этажей в кромешной темноте, и улыбаюсь.
Вот так пес!..
Мог бы по-собачьему руку лизнуть, а он выбрал то, что мы оба понимаем и ценим, протянул мне свою огромную лапу…
Добрался, наконец. Туся у дверей сидит, ждет.
-Туся, дай лапу мне…

лишить всего и выколоть глаза!


Лишить себя всех возможностей, кроме одной… Е.И. советовал- «убери цвет, он вылезет из твоих теней». Пикассо говорил — «выкалывай художникам глаза». Узкая тропинка в спартанский тыл. Проигрыш неизбежен. Почти.
…………………
Болтовня.
— А рисунок-то, рисунок — зачем?

Сорок лет

Сорок лет с тех пор прошло, но события этого, 1963 года, не забылись, они стали решающими для меня, одним из поворотных пунктов в жизни.
Я учился на последнем курсе мед. факультета Тартуского Университета (далее ТГУ). Почти пять лет из шести я работал на кафедре биохимии под руководством Эдуарда Эдуардовича Мартинсона, моего первого учителя в науке. У меня уже было направление в аспирантуру, на кафедру к Э.М.
Но весной 1963 года трагически погибает, кончает жизнь самоубийством Э.Мартинсон. Здесь я хочу немного рассказать о нем.
Ученик Павлова, крупный биохимик, много сделавший в областях химии секреторных процессов и головного мозга. Сложный человек, вспыльчивый, властный, несдержанный на слова. К студентам относился великолепно, а таких лекций я после него не слышал больше. Работал в Ленинграде, направлен после войны в ТГУ «поддерживать павловцев», был проректором ТГУ. Искренне преданный науке, и в то же время не чуждый борьбе за «истинную науку», которая тогда велась. Когда я учился у него, он был уже только зав. кафедрой биохимии. Его любили студенты, уважали многие, и многие боялись его языка и строгого отношения к науке. Тарту все-таки был провинцией, публикация в центральном журнале «Биохимия» была событием, и на этом фоне Мартинсон был на медицинском факультете фигурой особенной. Он нажил себе, будучи проректором, много врагов. Нужно представлять себе ситуацию. По Эстонии проехались катком две тоталитарные системы, некоторые сотрудники ТГУ в прошлом были офицерами, одни у немцев, другие у русских… Мартинсону мстили за его «насаждение Павлова», НО тут смешалось многое – и примитивный национализм, и оскорбленное нац. достоинство эстонцев, которое можно понять… и так далее, до мелкой зависти крупному ученому. Мстили ему злобно и умело, а он легко поддавался на провокации и был удобной мишенью. Дело кончилось отстранением его от кафедры и ужасным самоубийством.
Ректором тогда был Клемент, бывший парторг ленинградского Университета (далее ЛГУ), небольшой ученый-физик, политикан… Мой шеф Михаил Волькенштейн, работавший в ЛГУ в самые пасмурные годы, охарактеризовал впоследствии Клемента одним словом – «сволочь».
Но в Тарту Клемент вел политику осторожную, довольно умеренную, годы уже были не те… К тому же он был умелым организатором.
В те годы работал в Тарту известный филолог Ю.М.Лотман, сыгравший со своими учениками небольшую, но определенную роль во всей истории того года. Ю.Лотман был обаятелен, талантлив, горячо любим учениками, и в Тарту нашел прекрасную среду для работы, никто его не трогал, тихо, спокойно, эстонцы сглаживали остроту послевоенных кампаний (космополиты и проч.) Например, генетику в те годы читал нам старик Пийпер, несмотря на наезды Лысенко и Презента и их разгромные речи, он тихо продолжал говорить про Менделя и Моргана, а на провокационные вопросы не отвечал, прикладывал ладошку к уху – «не слышу…»
Продолжу про Ю.Лотмана. В жизни он был конформистом по типу – «ничего не делайте, будет только хуже…» В этой истории он через своего ученика Чернова (филолог в Питере теперь) косвенным образом участвовал в «усмирении» некоторых студентов русского потока медфакультета, которые требовали РАССЛЕДОВАНИЯ обстоятельств гибели Мартинсона. Чернова подослали ко мне, как к активному «диссиденту» (тогда этого слова еще не было), а потом я увидел его в кабинете секретаря парткома ТГУ Полисинского, {{отъявленного подонка, человека «с лицом боксера и рваными носками» (по рассказу «1984-ый» Д.М.)}}, где меня допрашивали, угрожали и всячески уламывали. После всего этого я смотрю на Лотмана на экране с его замечательными лекциями с весьма двойственным чувством.
Выход из ситуации нашел Клемент, и, надо отдать ему должное, мягкий выход. В сущности, ему было важно только замять дело с самоубийством Э.М. ((Сыграло свою роль время, то, что теперь называют «оттепель», а фактически – отключение репрессивной машины, и этого уже было достаточно, чтобы люди воспряли… )) Клемент не стал преследовать студентов, мне дал возможность сдать экзамены в аспирантуру, а потом убрал с глаз долой – направил в целевую аспирантуру к М.Волькенштейну в Лениград, в отличный Институт высокомолекулярных соединений, где среди людей, понимающих современную биологию были известные ученые Волькенштейн и Бреслер.
Я не раз писал о Мартинсоне, в моем романе “Vis vitalis” это учитель главного героя Мартин.
Сложная и трагическая фигура Эдуарда Эдуардовича Мартинсона повлияла на всю мою дальнейшую жизнь. В его лице я впервые увидел настоящего большого ученого, глубоко понимающего биохимические процессы в живых организмах, умеющего ставить глобальные задачи и в то же время знающего практические пути к осуществлению цели. Он прекрасно сам работал руками, ставил эксперименты. Он много говорил со мной, рассказывал о науке, и я уже не представлял себе жизни вне этого дела.
История его смерти поставила передо мной и многие другие вопросы. Я увидел, что дело не только в «культе личности», который вроде разоблачен, а гораздо глубже, и нужно очень многое, чтобы изменить ситуацию… А потом все закрутилось обратно, хотя не с такой неумолимой жестокостью, как раньше. {{О самом послевоенном времени у меня остались тени воспоминаний, но тревожащие тени – космополиты, дело врачей, преследование и смерть отца… Тревога и страх родителей вошли мне в кровь вместе с ненавистью.}}
Настоящим диссидентом я не стал, но был близок к этой среде, сочувствовал, читал и прозрачные листочки и фотокопии, которые давали мне на ночь, чтобы к утру вернул…
Сорок лет прошло. Многое изменилось. То, что мы читали по ночам, теперь перестали читать 🙂 Но вот что выяснилось для меня – самое важное передается не через книги, не через культуру в музейно-книжном ее виде, а только через ЖИВУЮ СВЯЗЬ ЛЮДЕЙ, через их лица, поступки, слова. И если эта связь нарушается… И книги вроде доступны, и кино показывают, с экрана все-все говорят, а что, все можно говорить… НО тихо и незаметно происходит самое непоправимое, теряется связь времен, культура становится музейной и постепенно забывается и чахнет… Только люди. И с ними книги становятся другими – живыми, и наука уже не книжная – а живая, и рядом с тобой Мартинсон, Волькенштейн, Бреслер, а значит и те, которых они знали живыми — Павлов, Ландау, Тимофеев-Рессовский, а через них – Морган, Бор…
Вот и все, что я хотел сказать.

неназванному другу


……………….
Согласен, что есть сходство между чертами героя в АНТЕ и в «Мjнологе», как Вы пишете — «взгляд внутрь себя, и этакий забор вокруг себя. Выстраивание своей жизни так, чтобы все делать самому и ни от кого не зависеть в работе и не только.»
Могу только добавить, что причины этого явления могут быть настолько многообразны!..
У Анта выстраивание вокруг себя «забора» происходит по естественным причинам — он инвалид, страдает от постоянной боли, но при этом сохранить хочет свое достоинство, у него это чувство обострено до крайности.
Что же касается героя «Монолога», то «забор» там тоже возникает естественным
образом, НО он навязывается внутренними противоречиями, всей генетикой, характером и только частично обстоятельствами. Человек хочет
построить свою модель мира, этот юношеский абсолютизм (или инфантильность?) труден для реальной жизни, но иногда приводит в замечательным результатам (Эйнштейн и Кафка, например).
Ант находит свой выход, Ваше право как угодно его оценивать, то ли это приступ отчаяния, то ли вершина его протеста, то ли выбор единственной возможной свободы, то ли акт самопожертвования… Автор свое дело сделал, и больше ни слова говорить не должен. В отличие от Анта, герой «Монолога» находит выход в творчестве. И это уже не забор, а узкая калитка :-))
С уважением! Пишите письма! Дан

символизм и символизм


/////////////
Если есть неприятный своей примитивностью примитивизм, то это символизм.
В ранней юности, рассматривая журнал «Ниву», увидел картину, называлась «Похоть». На ярком солнце на зеленой травке раскинулась роскошная женщина, на лице особая улыбка. Я ничего не понял, но картинку не забыл. Так было иллюстрировано понятие. В общем, тут не о чем поговорить, но роскошная была бабища!..
Но если не о примитивизме плоских символов, а по сути, то каждый рисунок, если хорош, конечно, символ, только целого ряда явлений, зрительных ассоциаций, воспоминаний, ощущений, других картин… путь в глубину, а не иллюстрация и примитивный перевод.
У каждого автора своя «символика», но ее нельзя сознательно эксплуатировать, нежелательно умственно осознавать — все разрушится. Но задним числом… никуда не денешься.
Недаром поэт сказал — ночь, улица, фонарь…
Для него символы постоянства, против которого он, может быть, восставал, но которое в сущности его держало (ИМХО теперь говорят?)
Анализируя живопись умершего Деда Борсука, выделяю в нем несколько символов, проходящих через все творчество, это — Дорога, Дерево, Забор.
Себе — для размышлений)

Хвала соллипсизму (новогоднее)


…………………
Мировоззрение — ничто, мироощущение — все!
Как должен быть счастлив соллипсист — весь мир его ощущение. Представьте себе — весь мир! Как он должен любить его (и ненавидеть), холить (и топтать в бешенстве ногами), относиться с острым вниманием (и, презирая, пренебрегать). Его желание самого себя облагодетельствовать, изменить к лучшему,нести (в себя) добро и свет уже не требует объяснений, оно понятно. Он пишет свою сагу длиной в жизнь, и каждое его слово, рассказ, повесть, картина — все важно, все может изменить его мир (или хотя бы пригодиться в хозяйстве).
Но вот наступает момент, и симпатичная личность ощущает, что созданный им мир, своды которого он поддерживает постоянными усилиями плеч… что он не подчиняется его словам, образам, картинам… Что остается, какое действие, какой протест? Как можно изменить то, что внутри тебя? Есть честный и бескровный выход, и уважаемый — повеситься остается. И тут возникает вопрос — откуда возьмется гвоздь надежный?
О счастье, гвоздь из другого мира! вот он — торчит! Благая весть под занавес, другой мир есть!
……………………..
Добавлю от себя, да, есть, и взаимодействие возможно, для этого искусство нам дано.
(С Новым годом, товарыщи!)

К вопросу о герметизьме (Паоло и Рем)

Рем снова повернулся к холстам. Они смотрели на него печально и привычно. Он взял свои рисунки, положил рядом с “виноградом”, как он уже называл рисунок Паоло.

-Я, что ли, слабей?..

-Ничуть!

-Ну, он ловчей управляется с пространством …

-Так известно, он же этом первый.

-Но и здесь у меня не хуже, и здесь.

-Пожалуй, тут я поспешил…

Один из рисунков показался ему не так уж ладно скроенным.

— Всегда ты прешь на рожон, спешишь, вот и ошибаешься!

— Это от нетерпения. На самом деле, я вижу не хуже! Разве что… все у него как-то веселей, даже темнота другая. Видит радость в жизни, хотя и старик.

— Не знаю, не знаю, пишу как в голову придет. Я другой свет вижу, он должен из темноты рождаться, из темноты!.. Эт-то не просто — тьфу, и возник… Рождение из тьмы, из хаоса — больно, всегда больно!..

— Но все-таки, замечательный мужик оказался, признай — умирал, а думал о тебе, почему?.. А говорили – барыга…

Он сразу представил себе боль, страх, и мужество человека, сумевшего на самом краю, из темноты, протянуть другому руку… Пещера, впереди тьма, до самого неба тьма… тень, силуэт, лицо, факел… рука помощи…

Опять он видит то, чего не было

Или было, но гораздо проще, не так больно и страшно.

А если вникнуть в глубину вещей, увидеть картину во всей полноте?..

Наверное, так и было.

Полный мыслями и сомнениями, он медленно поднялся, свернул работы, вышел на дорогу и двинулся в свою сторону. Солнце уже было в самой верхней доступной по календарю точке, но ведь север, и тень Рема, довольно длинная, не отставая, скользила за ним.

Он еще вернется к рисунку этому, и к мыслям о Паоло.

Жизнь многозначительная штука, но у хорошего человека и смерть много значит.

Рем шел, все убыстряя шаги, его путь лежал на запад, дорога перед ним спешила к крутому излому и упиралась в горизонт, облака снова разогнал свежий морской ветерок, стало светлей… Он уходил, уходил от нас, а может приближался, не знаю, но хотел он или не хотел того, а двигался к свету.
………………………………

Бей в барабан, и не бойся

сказал несчастный больной одинокий человек, да? Г.Гейне
…………………
Немного странно читать жалобы, что кто-то кого-то обливает грязью, клевещет… Что делать??
Так всегда было. К сожалению — будет и после нас.
И есть только одно средство против этого. Одно — радикальное.
Делай свое дело — и не оглядывайся.
P.S.
И еще. Свои глубоко личные дела не доверяй ТУСОВКЕ, даже такой симпатичной, как ЖЖ, и даже «под замком».
Для этого есть личная почта и общение с глазу на глаз.
У пишущих людей ТО ЖЕ САМОЕ. Да, личное открывается в тексте, НО оно уже ОТСТРАНЕНО (отторжено) от автора, становится достоянием героя, неважно, как он себя называет, «Петя» или «Я».
Д.

АНТ в «НЕВЕ» в февральском номере (??)

Да, надеюсь, что моя самая тяжелая и мучительная книга будет опубликована очень приличным тиражом и в журнале, который я уважаю.
……………….
Мне кажется, ужас вовсе не в том, что начавшись в черной пустоте, она, жизнь, в пустоте и кончается. Красивые слова философа, в которых нет искренного чувства, только поза и любование собой, а я это не люблю, мои ноги чувствительны ко всякой фальши и тут же отзываются длинной нудной болью. Эти слова только подчеркивают грандиозность трагедии, в которой участвуем. Не то, не то, другое гораздо хуже — то, что протекает она, жизнь, в постоянной мелкой и пустой враждебности друг к другу и миру, который нас окружает — он против нас! Все, что мы носим в себе изначально, что хотим, к чему тяготеем, вынуждены отстаивать в мелких ежедневных схватках с силами о которых я уже говорил. Власть случайности безгранична. Разве вся моя жизнь не пошла именно этим, а не иным путем из-за событий, которые не зависели ни от меня, ни от моих родителей и близких, они сами стали жертвами обстоятельств, бороться с которыми не могли? И вся эта напасть не хитроумный план, не испытание на прочность, как хотят думать люди в вере, не проверка любви и привязанности, верности богу, людям, идее, нет, совсем не то! Только унизительное преодоление препятствий, которые враждебны существованию, вредны, угрожают… И не осмысленно против нас — уж лучше бы чувствовать за всем направляющую разумную, пусть враждебную силу! — нет, этот нападающий, наступающий хаос рожден судорогами природы, стремящейся сохраниться и выжить, отчаянными попытками людей, тех, кто рядом с нами и далеких, выплыть самим, закрепиться, спастись, устроить свой недолгий век сносно. Жизнь ужасна не потому, что кончается — с этим можно было бы жить без унижения, ведь человек со всей своей начинкой не приспособлен к долгой жизни, — а потому что протекает в бессильном барахтаньи, и никто не докажет мне, что за этими тараканьими бегами и крысиными схватками кроется глубокий смысл. И если все же есть кто за сценой, тайный кукловод, то это явный мерзавец, подонок, лгун и ничтожество при всех своих сверхестественных возможностях. Любить его? Да вы сошли с ума!
Но нет никого за сценой, и самой сцены нет, кругом промерзшее черное небо, и мы, как тараканы, вытряхнутые из помойного ведра, летим по огромному мусоропроводу вниз, вниз, вниз… Никакой сцены, никакого дирижера, только столкновение слепых сил, стремящихся размазать нас по мертвому пространству, с нашей крошечной волей, которая в ужасе не хочет умирать, и в этом упорном и обреченном сопротивлении все человеческое и заключено. Мне скажут, миллионы живут не замечая или смиряясь, захваченные в плен ежедневными заботами и делами, а ты против, кто ты такой?.. И будут правы в своей разумности и мудрости, способные принять то, что невозможно изменить, а за меня будут только мои ноги, страх и боль, постоянная боль.
……………………………….

ничего особенного

Замечательная штука — «прозрачный гиф»!
Когда рисуешь МИНИМАЛЬНЫЙ рисунок, постоянно имея в виду цвет фона. Он не просто окружение, рама, а должен в каждой оставленной пустоте сказать свое слово. Испытание на лаконичность.
Но в сущности, как почти все «примочки» в Интернете — давно известная вещь. В картине постоянно оставлял незаписанный фон, и не думал, что это особенное, так до меня сотни лет делали художники.

Три бабы у магазина


No comment. Женщины у магазина, а там ничего особенного не выбросили.
Картинка исчезла, я ищу ее. Продал кому-то кооператив «Контакт-Культура», лет 15 тому назад. Я просил ее выставлять, но не продавать.
………………………
Есть картина Дега, кажется, она называется «Насилие». В глубине комнаты что-то делает женщина, на переднем плане, прислонившись в двери, стоит мужчина. Ничего еще не произошло, но в позе женщины страх и покорность, в позе мужчины напряженность, угроза, воздух комнаты пропитан ожиданием и угрозой. И никакого движения, видимого отношения — сухо, сдержанно, просто.
Без надрыва, крика и пафоса протеста. И действует. Насколько Дега выше своего последователя Лотрека… Раз сказанное лучше не повторять — приходится говорить все громче, потом переходить на крик… и не действует уже.
А Дега дожил до глубокой старости, любил ходить на аукционы, где перепродавались его работы за деньги, которых он за всю жизнь не заработал. Он удивлялся и радовался, и никогда не корил судьбу.

Необитаемый остров


— У вас что-то новенькое висит, портрет? Кто это?
— Самое старенькое, это я.
— Вы?.. Так себя видите?..
Теперь не говорят «не похоже», хотят свой плюрализм проявить.
А о портрете чуть-чуть расскажу.
Тридцать лет тому назад проснулся, чувствую — тошнит. Вечером приходил милиционер, интересовался, собираюсь ли работать. Восемь картин за месяц, но это работой не считается. И, знаете, они правы… Потом полночи спорили о необитаемом острове, стоит ли на нем рисовать или не стоит…
Подошел к зеркалу, смотрю — уже. Не нужно искать необитаемый, он сам меня нашел. И рисовать мне теперь нечего. Но по-прежнему хочется, вот беда!
Взял небольшую картонку, растер краски на яичном желтке, синее, красное, желтое, и немного белил еще было… добавил капельку молока. И не глядя в зеркало — противно, нарисовал свой портрет. Поставил перед кроватью и снова лег спать.
В полдень пришел в себя, смотрю — чей-то портрет… Особенно фон удался. Вообще-то я синий не терплю, а здесь получился, что-то говорит мне, внушает… А вот глаза… Мои глаза, серые… и нет им места на этом фоне, ну, никак им здесь не жить. Или глаза, или фон меняй! Я еще не сошел с ума, взял и переделал глаза, стали они желтые. И сразу понял — то, что надо. С такими глазами и на необитаемом острове буду рисовать.
Потом я этот портрет подарил, и неудачно. Вроде человек интеллигентный, но жену боялся. Она говорит ему — «у нас люди бывают, и ЭТО здесь висеть не может, ему только на необитаемом острове висеть». Приятель вздохнул и поставил портрет в угол. Я прихожу к нему — портрет лицом к стене… Понял, что ошибся, но ведь подарок, как это взять и унести…
И портрет простоял в углу тридцать лет. Умерла у приятеля жена, он один живет, а портрет по-прежнему на полу, лицом к стене.
— Не могу, — он говорит, — видишь, у меня иконы теперь, тебя рядом не повесишь…
— А напротив?
— Тоже нельзя, святые будут смотреть…
Тогда я взял портрет и ушел.
Шел и плакал, так мне его было жаль. Не приятеля, конечно, — портрет.
-Прости, — я ему сказал, — теперь все будет как надо.
А он ничего, простил. Для яичной темперы тридцать лет — ерунда, не срок, она сотни лет живет.
Придет время, мой остров найдет меня и уже не оставит. А портрет еще поживет, посмотрит на мир желтыми глазами. А я это или не я… какая разница.

Марке


Один из немногих случаев, когда я взял за основу чужой рисунок. Это уличный набросок Марке, который был великим рисовальщиком 20-го века, мне кажется, гораздо выше Матисса с его хорошо натренированными линиями. Марке умел немногими мазками передать живое движение.
В свое оправдание могу сказать, что это только одна из не очень удачных обложек Перископа, которую я почти не использую, и что я основательно потрудился, чтобы рисунок стал чем-то вроде барьельефа. У Марке несколько вхмахов кисти… и все равно — не мой рисунок.
Марке для меня один из примеров, как можно, оставаясь в русле традиции, и это когда рядом блестящий авангард, Пикассо был рядом — делать великую живопись, настоящий «высший пилотаж» во всем.

Как сон


Была такая серия, одна женщина сказала — это как мои сны…
Действительно, похоже на сон, хотя, может, бессонная ночь. Мелками на пористой синезеленой бумаге. Жирные мелки, восковые. Если подержать над пламенем, прогреть с обратной стороны, то воск вплавляется в бумагу, а она от нагрева становится светло-желтой. Если это проделать местами, да там, где нужно, то получается интересно. А иногда загорается картинка, и так бывало…
Там что-то происходит на ней, какая-то игра всерьез, или ссора, я сам не знаю, да и неважно это для меня. Есть ощущение, и достаточно, достаточно. Кто-то стоит у выхода, кто-то смотрит в окно, ожидает рассвета. Может, придет, может — нет.
Жаль в цвете нет слайда, а рисунки эти давно где-то, у кого-то, я никогда не следил, не запоминал, только знаю, в разных странах они. Живут, надеюсь, сами по себе, а я сам по себе. Затерян для них. Постоянная страсть художника — заселять пространство своими ощущениями…
Когда рисуешь, передаешь моментальное чувство, и не думаешь, надолго ли оно. Часто оно мгновенно, иногда — надолго, а иногда потом смотришь, и что-то вспоминается.
А у зрителя… слово не люблю — зритель… у другого смотрящего на холст или бумагу человека — свое чувство возникло, и хорошо, хорошо…

Затерянность


Есть ощущения, проходящие через всю жизнь. Вроде всего лишь — ощущения, но на этом хрупком «скелетике» строится очень многое, я бы сказал даже — основная нить натянута.
Поздней осенью 1963 года я ехал на автобусе из Ленинграда в Тарту. На свадьбу к своему родственнику. В Тарту я учился раньше, а в Лениграде жил только несколько месяцев, и не привык к новой жизни. Старенький автобус ехал всю ночь. Нет, не впервые в жизни, это ощущение всегда было со мной, но не в такой полноте, как в ту ночь. Затерянность. Не только в просторе, но и во времени. Вообще. Особой силы ощущение, оно было так нужно мне всегда…
Касаться дальше не стоит, через двадцать лет я написал крохотный рассказик об этом — «Не ищите»
Как всякий текст он оставляет немногие стороны того ощущения.
………………
Я возьму билет и сяду в старый ночной автобус. Я уеду из жизни, к которой не привык. Оторвусь от нее, надоевшей мне до тошноты. Непрерывно передвигаясь, исчезну, стану невидим и недоступен никому. Как посторонний поеду мимо ваших домов. Старенький автобус переваливается через ухабы, темнота окружает меня — никто не знает, где я, меня забыли… Смотрю из окна на улицы спящих городков, пытаюсь проникнуть в сонные окна — «может здесь я живу… или здесь?… вот мой порог…» — и еду дальше. Луна освещает печальные поля, заборы одиноких жилищ, листва кажется черной, дорога белой… Автобус огибает холмы, будто пишет свои буквы. Я — в воздухе, невидим, затерян в просторе… Я еду — и эти поля, и темные окна, и деревья, и дорога — мои, я ни с кем не делю их. Я не хочу ваших привязанностей, не хочу внимания — это плохо кончается. Я еду — и сам по себе. Не ищите меня — автобус исчез в ночи. Совсем исчез. Совсем.
………………….
Когда я начал рисовать, мой учитель Женя Измайлов, смотря на портрет, спросил:
— Вот это здесь — зачем?..
Это была всего лишь щека. Я ответил:
— Это каменистая осыпь при луне.
Он кивнул — «да, зрительные ассоциации, вот главное…»
Затерянность, когда движешься вроде бы в общем пространстве, и в то же время- на пути собственных ассоциаций, в живописи это зрительный ряд, в прозе — звуковой и зрительный. И тут же ехидно спрашивают — а где же ваш смысл?
Он предзадан, очевиден, и о нем нечего говорит, хорошо бы показать ТО ощущение… Но это почти невозможно, непостижимо…
И я всю жизнь рисовал ТУ дорогу.
Масло на последнем месте, впереди темпера и пастель оказались. Тут нужна втертость в основу, почти голый холст… никакого тебе блеска и треска…
Но сколько таких дорог я ни рисовал, а ТУ свою передать не мог.
А потом понял, почему. Когда в один день почувствовал, что жизнь кончается. Та самая моя дорога, на которой я затерялся.