НА КОЛХОЗНОМ ПОЛЕ


…………………………………………..
Большая (для меня) картина (~ 1 метр) на клеенке с тканевой основой. Ткань проклеивалась, тонко грунтовалась, и можно писать маслом. Материал был отличный.
Остался монохромный негатив, с него сканировал.

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «ОСТРОВ»

…………………
Над кроватью отца и матери висела деревянная гравюра, восьмиугольная плашка желтого с розовым оттенком дерева в скромной деревянной же оправе, на поверхности изображение – мастер-китаец извлек из живого вещества почти такое же помещение, кровать, на ней умирающий старик, три женщины, одна из них склонилась к больному, две другие у стола, на нем фрукты в большой перевитой листьями корзине. Их лица, на четверть дюйма выступающие из желто-розового дерева, бессмысленные, улыбающиеся вечной улыбкой, обращены ко мне…
Эта кровать, и стена за ней, живые старые доски со следами краски, из-под стершейся красной охры выбивается, еще старее, зеленый цвет, а дальше, ниже, глубже… — вот истинное время, живые слои!.. – серое, желтоватое, уже не поймешь, краска или сама доска… И тут же рядом гравюра на дереве, вечность жизни запечатлена острым кривым ножом.
Такой я видел у старика-корейца, он вырезал свистульки на старом рынке, а я стоял завороженный его медленным не осознающим себя мастерством. Он отрезал, скоблил, надрезал осторожным и безошибочным круговым надрезом, и ветка ломалась с тонким и коротким хрипом, который может издавать только живущее существо, которое дышало, и вдруг перехватывает горло, и возникает такой вот короткий останавливающий звук, хрип, хруст…
…………………..
От гравюры взгляд без всякого усилия и цели перемещается к керосинке, которая разгорелась, другого света не было — «настоящего», они мне только рассказывали о нем, люди города, война пришибла их, но не стерла память — тысячу лет тому назад, бесшумно, мгновенно возникал из мрака день, это царил над ними электрический свет. И для меня потом миллион раз светил – сбылось, исправилось, включалось, вспыхивало, а все не то. В начале начал все тот же керосиновый светлячок, слабый, мятущийся, вонючий, не «освещение», а часть жизни… богаче, суровей, глубже — живей, а потом уж тот, другой, ослепительный и бесшумный, без шороха и запаха…
И обратное движение глаза — к полумраку, кровати, гравюре, китайцу…
— Самоучка, — отец говорил, — его звали Лин Бяо, да, — он повторял, задумчиво нахмурив брови, — кажется так – Лин Бяо… Это важно — помнить, его уже никто не помнит… Этот Лин Бяо потерял семью, родителей, жил много лет на небольшом Острове… необитаемом… рыбачил, козы… на Острове, да… а потом собрался, уже под старость, взял нож, который совсем для другого употреблял не раз и не два, и стал вырезать… При этом на его лице ничто не отражалось, за это люблю китайцев, нет в них суетливого преждевременного восторга перед своим творчеством… и страха, они больше дети природы… Вот говорят – «разум, разум…», но способность понимать свое знание и влечение мало, что значит: в основе всего свойства видеть и ощущать, об этом забыли, мир стал сухим и ничтожным, перечислением вещей, которые нужно, видите ли, иметь, а сами вещи закрылись. А ведь некоторые еще живы…

ДВЕ СТАРЫЕ РАБОТЫ (1985-1990гг)


ЖЕНЩИНА И СПЯЩИЙ КОТ
(пастель, оч. старая работа, ~ 1985 г)

/////////////////////////////////////////////

ЖЕНЩИНА В ЖЕЛТОМ
(перо, чернила, акварель)
…..
С лучшим разрешением (~ 500-700 пикс) будут в «Иероглифе»
http://hiero.ru/Markovich

ОСЕННИЙ ЛИСТ


…………………………….
Нарисовано рукой, но в компе — «мышкой»
С названиями хлопоты, как всегда. Была у меня картинка — «Пир во время чумы». Почему была? — висит, пастель на оргалите, довольно большая — ~ 70 см по вертикали. С этими пастелями тоже много хлопот — закреплять надо. Но и после закрепления хранить все равно приходится аккуратно. Оттого я и бросил пастель. И уголь бросил, роскошная техника, но… Перышко осталось.
А в этой «чуме» ничего особенного, стол посредине улицы, сидят люди, особого веселья не видно, но пьют. И радости нет, и горя нет. Сначала пир, а потом уж — чума… где-то за поворотом, еще не видно…
Один художник посмотрел и говорит — «какая чума, это же просто скромные посиделки!» Ну, что же, так и назовем — «скромные посиделки». Сначала посиделки, потом чума. Отчего же нет? И при чуме бывают посиделки, сидим пока сидится.
Но на ночь глядя я «посиделок» не нашел, только одну обработку, уже без всякого отношения к теме.

……………………..
Начинаешь с конкретного, а доходишь черт знает до чего, ни смысла, ни темы — несколько линий, несколько пятен…
НА НОЧЬ ГЛЯДЯ ХВАТИТ… УДАЧИ ВАМ!
Не обращайте внимания на «пессимизьм» — никакой за этим «картины реальности», а только — «мое состояние» в конкретный момент. Жжарисовка 🙂


…………………………………………….

Обычная вечерняя тема. Начали, как всегда, с отношения к животным. Потом перешли на траву, на растения, которые безжалостно уничтожаются. Оттуда переехали на землю, которая скупается… Потом вернулись к подвалам, в которых замуровывают кошек. Сейчас наша администрация внимательно смотрит, чем кончится спор в Москве… Силы и средства на такое дело всегда найдутся.
Коснулись вопроса — как всегда — что же делать…
В расчете на пять-десять лет. На большее по старости не заглядываемся.
Только «партизанские» действия. Мирные и локальные. Это вывод.
Спаси конкретного зверя, конкретное дерево, в своем доме возьми ломик и пробей ход в подвал… Выиграй день для жизни. Никаких обращений, писем, просьб, требований… С этим уже все ясно — потонешь, потеряешь время и силы, а им только того и нужно. В ответ будут смешки, отписки, уверения, постановления… законы… Ничему нельзя верить, ни единому слову, все ложь. Только тактика одиночных действий, мелких групп, и все молча, и все — только дело, никаких слов, никаких переговоров… А они пусть делят, грызутся, уничтожают по жадности и глупости, пилят сук, на котором сидят. Лет через двадцать-тридцать может быть одумаются, ужаснутся… но скорей всего передушат и перегрызут друг друга. И если что-то останется на этой земле живого и целого, то понемногу оживет.
……………………………………

НАХОДКА


………
Монохромные негативы некоторых забытых картинок. Например, вот.
Смутно вспоминаю 🙂

ДВЕ ВЕЩИЦЫ ИЗ СУ С Е К О В


……..
Такое можно только в ЖЖ показать. Обычно я эти упражнения не сохранял. Не копия, а «разборка» по интересующему меня вопросу. Давно было, но в общем я понимаю, что меня волновало.
юююююююююююююююююююююююююююююююююю


ююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююю
«ВЕЧЕРНИЙ ДВОР»

РАВНОВЕСИЕ СИЛ

С Зосей мы дружим десять лет. Она дочка известной мне кошки Жучки, которая никогда не подходила к людям. Сколько помню Жучку, с тех пор, как поселился в десятом доме – сидит в траве, маленькая черная, лохматая и, не отрываясь, смотрит на меня. Как я появлялся, все время смотрела. Но стоило подойти поближе… легкое движение, она исчезает. Стремительно, без сомнений, и так всю жизнь. Поесть я оставлял ей в щели под балконом. Никогда не видел, чтобы подходила. Наутро прихожу, все аккуратно вылизано. Значит, была, другая кошка туда не подлезет, Жучка крохотная была… Пять лет, или шесть мы так общались, потом исчезла. Дикие кошки исчезают бесследно, не найдешь. Ушла как жила, незаметно: вчера была, а сегодня – нет нигде. После исчезновения Жучки, через несколько дней из щели под домом вылез крохотный черный котенок, один. Росточком маленький, но месяцев пять уже было. Зося. Дожила до зимы, с ней точно также, как с матерью, — не подходит, живет одна… Только совсем уж маленькая, зиму не переживет. Решил отловить. С большими трудами поймал, принес в мастерскую. Думал – убежит… Пришел на следующий день, собрались коты и кошки поесть, а Зоськи нет. Значит, убежала… Поели мои друзья и разошлись по своим делам. Я принялся рисовать, сидел тихо… Шорох, и Зося вылезает из темного угла. Я краем глаза видел, не обернулся, пусть… Поела, и снова к себе в уголок. Понравилось ей, и осталась… Мои к ней быстро привыкли. Стала ходить туда-сюда, как все – поест и гулять. А в большие холода у меня собираются, спят, и она тоже. Себя в обиду не дает, зря боялся. Ко мне несколько лет не подходила. Я ее ругал – ах ты, жучка… Потом начала приближаться, но чтобы на руки… никогда, ни разу в жизни!. Так мы и прожили десять лет, рядом. Я сначала обижался, потом понял – не может. Иногда ей самой хочется поближе, но дикость в крови. Трогать ее нельзя. В первые годы даже опасно было, тут же удар когтистой лапки, кровь брызнет… Маленькая, но крепкая, взгляд решительный, суровый. Протяну руку, вздрогнет, ждет… Последние два года дает себя погладить – раз, другой, а потом может цапнуть или укусить, молниеносно, руку отдернуть не успеешь… Только если сначала до крови было, то теперь покусывает, предупреждает…
Так вот, Зося… Прибегает поесть, смотрит по сторонам – нет ли Алисы… Все остальные ее не беспокоят, справится, если что, а с Алисой трудности… Алиса только два года у нас, пришла из соседнего дома, там она жила на первом этаже. Хозяйка умерла, а наследники прогнали Алису, теперь так постоянно происходит. Она постепенно прибилась к нашей компании, только с Зосей сложности. Зося считает, Алиса нам совсем ни к чему…
Если Алисы нет, Зося пожует… она всегда немного ест, как бы нехотя, хотя хорошую еду понимает… Поест и прыгает на свое место на столе, около кресла. Я в кресле, Зося рядом со мной, мы главные здесь. Зося, только чуть подросла, стала главной среди кошек, такая крошка, вот что значит характер… Все кошки и коты ее боятся. А вот с Алисой не получается – осилить, подмять… Алиса большая серая кошка, глаза круглые, производит впечатление доброй дурочки. Она на самом деле добрая, бегает даже за чужими котятами, вылизывает их… Когда Алиса смотрит на Зосю… а та на Алису… чувствую, у них в головках смутные мысли шевелятся — «что-то надо делать…» У них интересное равновесие сил, в зависимости от женского положения. Когда у Зоси котята, родились или собираются, Зося куда сильней Алисы. Ей нужно отвоевать пространство для детишек, и она, как завидит Алису, тут же бросается на нее, никаких криков и завываний, ритуала котов… просто и яростно — в бой! И Алиса, не раздумывая, отступает, даже бежит, и только, выпрыгнув на балкон, чувствует себя спокойно. Зося не преследует отступающую кошку, ей достаточно понять, что она в комнате хозяйка. Значит, котята в безопасности… О других зверях она даже не думает, а вот Алису опасается. Думаю, недаром, ведь Алиса интересуется чужими котятами. Так бывает, если у кошки несколько лет не было котят, они чужих таскают. Может, и у Алисы так было, не знаю…
Но вот выросли котята, отправились гулять, или погибли, так тоже бывает… И Зося в одиночестве, сначала отдыхает, потом идет собирать котов, добывать новых котят. Пока у нее никого, Алиса смелеет, и у них постоянные стычки… А когда у Алисы намечаются котята… тут Зосе приходится туго. До еды они терпят друг друга, едят из разных мисок, конечно. Только поели, Алиса нападает и гонит Зоську. Та бежит на балкон, оттуда через форточку на кухню, там сидит. Между кухней и комнатой открытая дверь, но так заведено, кто убежал на кухню, того не тронут. Незримая граница…
Мне это надоедает, я Зосю обычно защищаю. Говорю Алисе:
— Хватит, она старше, и мы с ней давно друзья, так что уступи…
Иду, возвращаю Зосю в комнату, развожу их по углам… Они нехотя подчиняются, дремлют, потом убегают до следующей еды…
Потом котята у одной, потом у другой, потом вместе, и тогда у нас два государства, одна в комнате со своей семьей, другая в кухне. Пока котята не подрастут. Тогда между кошками хрупкий мир, равновесие сил. И так все время.
Котята вырастают, уходят на улицу, появляются новые… В наше время гуляющие кошки и коты, за редким исключением, живут несколько лет, не больше — люди, машины и собаки, болезни… все это долгой жизни не способствует.
Вспоминаю о том времени, когда наши коты и кошки спокойно гуляли около дома, жили по многу лет, не боялись… Люди были добрей, машин меньше, и не мчались они бешено в никуда… Куда стремиться в крохотном городке? Мы здесь только пешком жили, на нашем пятачке, от конца до конца километр в диаметре!.. И даже Жучка, одинокая и дикая, жила много лет. Умерла сама, потом из узкой щели под домом вылез черный котенок. Зося…

НЕУДАЧА! («Vis Vitalis»)

………………………………………..

Аркадий вышел на балкон. Как кавалер ордена политкаторжан, реабилитированный ветеран, он имел непререкаемое право на балкон, бесплатную похлебку и безбилетный проезд в транспорте. Поскольку транспорта в городе не было, то оставались два блага. Похлебки он стыдился, брал сухим пайком, приходил за талонами в безлюдное время. А балкон — это тебе не похлебка, бери выше! С высоты холма и трех этажей ему были видны темные леса на горизонте, пышные поляны за рекой, и он радовался, что людей в округе мало, в крайнем случае можно будет скрыться в лесу, окопаться там, кормиться кореньями, ягодами, грибами…
Сейчас он должен был найти идею. Он рассчитывал заняться этим с утра, но неприятности выбили из колеи. Опыты зашли в тупик, все мелкие ходы были исхожены, тривиальные уловки не привели к успеху, ответа все нет и нет. Осталось только разбежаться и прыгнуть по наитию, опустив поводья, дать себе волю, не слушая разумных гнусавых голосков, которые по проторенной колее подвели его к краю… и советовали теперь ступать осторожней, двигаться, исключая одну возможность за другой, шаг за шагом…
Он понимал, что его ждет, если останется топтаться на месте — полное поражение и паралич; здесь, под фонарем не осталось ничего свежего, интересного, он крутился среди привычных понятий, как белка в колесе. И он решился — сосредоточившись, ждал, старательно надавливая на себя со всех сторон: незаметными движениями подвигая вверх диафрагму, выпячивая грудь, шевеля губами, поднимая и опуская брови, сплетая и расплетая узловатые пальцы… В голове проносились цифры и схемы, ему было душно, тошно, муторно, тянуло под ложечкой от нетерпения, ноги сами выбивали чечетку, во рту собиралась вязкая слюна… как у художника, берущего цвет… Конечно, в нем происходили и другие, гораздо более сложные движения, но нам придется ограничиться внешними описаниями… Как простыми словами расскажешь о проблемах, за которыми безрезультатно охотится вся передовая научная мысль!..
Аркадий сплюнул вниз, прочистил горло деликатным хмыканьем, он боялся помешать соседям. Рядом пролетела, тяжело взмахивая крылом, ворона, разыгрывающая неуклюжесть при виртуозности полета. За вороной пролетела галка, воздух дрогнул и снова успокоился, а идея все не шла. Он все в себя заложил, зарядился всеми знаниями для решения — и в напряжении застыл. Факты покорно лежали перед ним, он разгладил все противоречия, как морщины, а тайна оставалась: источник движения ускользал от него. Он видел, как зацеплены все шестеренки, а пружинки обнаружить не мог. Нужно было что-то придумать, обнажить причину, так поставить вопрос, чтобы стал неизбежным ответ. Не просто вычислить, или вывести по формуле, или путями логики, а догадаться, вот именно — догадаться он должен был, а он по привычке покорно льнул к фактам, надеясь — вывезут, найдется еще одна маленькая деталь, еще одна буква в неизвестном слове, и потребуется уже не прыжок с отрывом от земли, а обычный шаг.
Мысль его металась в лабиринте, наталкиваясь на тупики, он занимался перебором возможностей, отвергая одну за другой… ему не хватало то ли воздуха для глубокого вдоха, то ли пространства для разбега… или взгляда сверху на все хитросплетения, чтобы обнаружить ясный и простой выход. Он сам не знал точно, что ему нужно.
Стрелки распечатали второй круг. Возникла тупая тяжесть в висках, раздражение под ложечкой сменилось неприятным давлением, потянуло ко сну. Творчество, похоже, отменялось. Он постарается забыть неудачу за энергичными упражнениями с пробирками и колбами, совершая тысячу первый небольшой осторожный ход. Но осадок останется — еще раз не получилось, не пришло!

ЗА ЧТЕНИЕМ


………………..
Перо-чернила. Рисунок несколько подпорчен знакомым котом. В принципе, раствор мочевины неплохо стабилизирует, но меру надо знать(1), и распылять(2), а он ни того, ни другого…
И СЧАСТЛИВОГО ВАМ ОСТАТКА ДНЯ! ДО ЗАВТРА!

МЕЖДУ ПРОЧИМ (временное, до вечера)

Для уважаемого В.П.
«писать гладко» или «писать коряво» — вообще, на мой вкус, не вопрос, само по себе значения не имеет. Мне кажется важней, что видишь, и как видишь, а это глубинное — от человека. И еще я знаю, что настоящее новое (мысль, вИдение, образ, картинка) выглядят почти всегда — неуклюже, шороховато, дерут горло и т.д.
Но создавать читателю дополнительные сложности, чтоб спотыкался (а то пробежит и не заметит), мне кажется довольно дешевым трюком, своего рода рекламным ходом.
Извините, только мнение. Вы спрашивали — отвечаю, но спорить на эти темы я бы не хотел.

С П О Р Щ И К («Vis Vitalis»)


…………………………………..
Как-то, возвращаясь с одного из семинаров в отдаленном крыле здания, Марк решил спрямить путь и скоро оказался в тупике — перед ним свежая цементная нашлепка. Сбоку дверь, он стучится, открывают. На пороге щеголеватый мужчина лет шестидесяти, лицо смуглое, тонкое, с большим горбатым носом. Комната без окон, два диванчика, потертый коврик, цветной телевизор в углу, и пульт на стене, с разноцветными лампочками. Пожарная защита, старик — пожарник.
— Вы отклонились, здесь ремонтные работы. Но возвращаться не надо, — он показывает на дверь в глубине помещения, — по запасному выходу, и направо.
И вроде бы все, но возникает взаимный интерес. Оказывается, старик философ.
— Что такое ум?.. Способность различать, разделять похожее…
Вот тебе раз, тоскливо подумал Марк. Ему не хотелось определений, формул, афоризмов… устал от них. Когда-то только этим и занимался — размышлял о жизни, о смерти, любви, сознании, уме, предназначении человека, ненавистной ему случайности… в наивной вере, что можно, переставляя слова, что-то решить. Нет и нет! Теперь он, человек науки, сразу хочет знать — «что вы имеете в виду? Что за словами и понятиями?..» На этом разговор чаще всего кончается, ведь мало кто знает, что имеет в виду… Но теперь перед ним не сверстник, которого легко поставить на место, а старик — волнуется, переживает…
— Не скажите, — промямлил юноша, — важно и умение видеть в разном общее, значит, наоборот — объединять…
Попался! Зачем, зачем он это сказал! Старик тут же вцепился в него, сверля глазами, ядовитым и каверзным тоном задавая вопросы. Марк нехотя отвечает, где-то запинается… Ага! Тот ему новый вопрос, не слушая ответа, ждет запинки, и снова спрашивает, словно обличает. Спор отчаянно блуждает, все больше удаляясь от начала — промелькнула религия, пробежались по основам мироздания, захватили философов древности с их заблуждениями, снизошли до прозы, поспешно удалились на вершины морали и этики, обличили православие, похвалили католицизм, грязью облили еврейский фанатизм, и дальше, дальше…
Марк чувствует, что уже противен сам себе, но остановиться не может, подгоняемый ураганными вопросами и всем желчным зловещим видом старого спорщика… Наконец, он каким-то чудом выкрутился, прополз на брюхе, сдался под хохот торжествующего схоласта, и, кое-как улыбнувшись, нырнул в заднюю дверь.
……………………………………………

Пусть придет в себя, а мы немного отвлечемся. Отдышавшись, старик, его звали Яков, усмирил сердце валидолом. Вялость и равнодушие давно заменяли ему истинный мир. Время от времени, как сегодня, он пришпоривал себя, понукал, стыдил за худосочность, стегал, как старую клячу… И все напрасно! Любовь, интерес и любопытство обладают свойством сворачиваться в клубок, замыкаться, терять силу, как только чувствуют принуждение или даже упорное внимание.
Когда-то он был сторонником активного проникновения философии в жизнь для передовых преобразований, гордость за разум освещала его породистое лицо. Сын коммерсанта из Прибалтики, он учился философии в стране философов, в Германии, потом вернулся домой, преподавал какое-то современное учение, призывающее к практической пользе…
И вдруг жизнь перестает подчиняться разумной философии. Она и раньше-то не очень подчинялась, но при желании можно было отыскать логическую нить… или не обращать внимания на отклонения практики от теории. А теперь разум решительно отвергнут, немцы на пороге маленькой страны, он должен выбирать. Бежать от бывших друзей? Неужто за несколько лет могло взбеситься могучее племя поэтов и мудрецов?..
А слухи носятся один зловещей другого, евреев, говорят, не щадят… Он решает остаться, пренебречь, выразить свое недоверие безумию и злу. Провожает друзей на пароход, последний… И тут словно кто-то дергает его за полу и отчетливо говорит на ухо — «иди…» И он, как был, даже без чемоданчика, садится на корабль и плывет, впервые в жизни подчинившись не разуму, а неясному голосу. Корабль бомбят, он идет ко дну, и наш философ оказывается в ноябрьском море, тонет, поскольку не умеет плавать… И тут снова ему голос — приглашает ухватиться за кусок дерева, случайно проплывающий мимо. И он держится, плавает в ледяной воде. Всего двадцать минут. Спасательный катер, его заметили, вытаскивают, приводят в чувство, отогревают… он чудом выжил…
Но за эти двадцать минут его философия перевернулась, затонула. Любые рассуждения о жизни с тех пор казались ему лживыми, бесполезными заклинаниями бешеных сил, которые правят миром. Он оставил философию, и, поскольку ничего другого не умел, то долго бедствовал, пока не прибился к тихому берегу.
Жизнь его с тех пор перестала зависеть от идей, он потерял живое чувство по отношению к разуму, ходам логики, всему, чем раньше восхищался; осталась привычка к слову. Самая важная часть его существа оказалась сметена, стерта в те проклятые минуты, когда он болтался по волнам, ожидая катера, которого могло и не быть. Проще говоря, он потерял интерес, а вместо него приобрел — тошноту. Все остальные чувства, кроме забытых им, он сохранил и даже упрочил, особенно самые простые, и остался, несомненно, нормальным человеком: ведь куда ни глянь, мы видим разнообразные примеры бесчувствия, отчего же бесчувствие по отношению к мысли должно казаться особенным? Каждый раз, бросаясь в спор, изображая страсть, он надеялся, что интерес вернется… Нет! Более того, такие попытки ему не сходили даром: презирая себя, он жевал пресные слова, и много дней после этого не мог избавиться от вкуса рвоты во рту… Потом забывалось, и язык, память, навыки снова подводили его — хотелось попробовать еще разик, не пробудят ли знакомые слова в нем прежние чувства?..
Хватит! Он подошел к зеркалу, разинул рот и долго изучал длинный пожелтевший клык, который торчал из нижней челюсти угрожающим островом; жизнь еле теплилась в нем, но все же он защищал вход в полость. Яков подумал — и решительно схватив зуб двумя пальцами, жестоко потряс его. Зуб хрястнул, покачнулся, и, сделав еще одно отчаянное усилие, бывший философ вывернул полумертвый обломок. Промыл рот ледяной водой, со стоном утерся — и удовлетворенно вздохнул: теперь он должен будет молчать. Он был щеголем и стыдился признаков увядания.

ЗАТМЕНИЕ (‘»Vis Vitalis»)

//////////////////////////////////////////////////////////////
Именно в тот самый день… Это потом мы говорим «именно», а тогда был обычный день — до пяти, а дальше затмение. На солнце, якобы, ляжет тень луны, такая плотная, что ни единого лучика не пропустит. «Вранье,» — говорила женщина, продавшая Аркадию картошку. Она уже не верила в крокодила, который «солнце проглотил», но поверить в тень тоже не могла. Да и как тогда объяснишь ветерок смятения и ужаса, который проносится над затихшим пейзажем, и пойми, попробуй, почему звери, знающие ночь, не находят себе места, деревья недовольно трясут лохматыми головами, вода в реке грозит выплеснуться на берег… я уж не говорю о морях и океанах, которые слишком далеко от нас.
………….
Наступило пять часов. У Аркадия не просто стеклышко, а телескоп с дымчатым фильтром. Они устроились у окна, навели трубу на бешеное пламя, ограниченное сферой, тоже колдовство, шутил Аркадий, не понимающий квантовых основ. Мысли лезли в голову Марку дурные, беспорядочные, он был возбужден, чего-то ждал, с ним давно такого не было.
Началось. Тень в точный час и миг оказалась на месте, пошла наползать, стало страшно: вроде бы маленькое пятнышко надвигается на небольшой кружок, но чувствуется — они велики, а мы, хотя можем пальцем прикрыть, чтобы не видеть — малы, малы…
Как солнце ни лохматилось, ни упиралось — вставало на дыбы, извергало пламя — суровая тень побеждала. Сначала чуть потускнело в воздухе, поскучнело; первым потерпел поражение цвет, света еще хватало… Неестественно быстро сгустились сумерки… Но и это еще что… Подумаешь, невидаль… Когда же остался узкий серпик, подобие молодой луны, но бесконечно старый и усталый, то возникло недоумение — разве такое возможно? Что за, скажите на милость, игра? Мы не игрушки, чтобы с нами так шутить — включим, выключим… Такие события нас не устраивают, мы света хотим!..
Наконец, слабый лучик исчез, на месте огня засветился едва заметный обруч, вот и он погас, земля в замешательстве остановилась.
— Смотрите, — Аркадий снова прильнул к трубе, предложив Марку боковую трубку. Тот ощупью нашел ее, глянул — на месте солнца что-то было, дыра или выпуклость на ровной тверди.
— Сколько еще? — хрипло спросил Марк.
— Минута.
Вдруг не появится… Его охватил темный ужас, в начальный момент деланный, а дальше вышел из повиновения, затопил берега. Знание, что солнце появится, жило в нем само по себе, и страх — сам по себе, разрастался как вампир в темном подъезде.
«Я знаю, — он думал, — это луна. Всего лишь тень, бесплотное подобие. Однако поражает театральность зрелища, как будто спектакль… или показательная казнь, для устрашения?.. Знание не помогает — я боюсь. Что-то вне меня оказалось огромно, ужасно, поражает решительностью действий, неуклонностью… как бы ни хотел, отменить не могу, как, к примеру, могу признать недействительным сон — и забыть его, оставшись в дневной жизни. Теперь меня вытесняют из этой, дневной, говорят, вы не главный здесь, хотим — и лишим вас света…
Тут с неожиданной стороны вспыхнул лучик, первая надежда, что все только шутка или репетиция сил. Дальше было спокойно и не интересно. Аркадий доглядел, а Марк уже сидел в углу и молчал. Он думал.
— Гениально придумано, — рассуждал Аркадий, дожевывая омлет, — как бы специально для нас событие, а на деле что?.. Сколько времени она, луна, бродила в пустоте, не попадая на нашу линию — туда-сюда?.. Получается, события-то никакого, вернее, всегда пожалуйста… если можешь выбрать место. А мы, из кресел, привинченных к полу, — глазеем. Сшибка нескольких случайностей, и случайные зрители, застигнутые явлением.
— Это ужасно, — с горечью сказал Марк. — Как отличить случайность от выбора? Жизнь кажется хаосом, игрой посторонних сил. В науке все-таки своя линия имеется.
— За определенность плати ограниченностью.
Марк не стал спорить, сомнения давно одолевали его.


……………
Случай, когда одного глаза достаточно ;-))

………………………….
Обработки — убираю. Довольно тупые.
Если рисуночек или картинка более-менее, то и обработки бывают интересные. А если рисунок немощный, то жуткие силы вложишь, а результат ноль.

«БОЛЕРО» РАВЕЛЯ

Те, кто читал рассказики в книге «Здравствуй, муха!» поймут перекличку, и ностальгию… 🙂
…………………………………………….

МАХНУТЬ ХВОСТОМ…

Я начал писать рассказы в зрелом возрасте, мне было за сорок.
Сначала шло быстро. Сначала хорошо. Два года подряд писал. Как только август к концу, я начинаю. Небольшие рассказики о том, о сём, о детях и детстве, маленькие впечатления и радости, ссоры и подарки… Потом о школе, в которой сразу после войны учился, об университете… Ничего особенного там не происходило. Начинаешь почти случайно — какое-то слово, взгляд, звук… Из этого короткое рассуждение вырастает, тут же ведет к картинке…
Летучие, мгновенно возникающие связи. От когда-то подслушанного в толпе слова — к дереву, кусту, траве, цветку, лицу человека или зверя… Потом, перед пустотой, молчанием, уже падая… находишь звук, играешь им… Вдруг ловишь новую тему, остаешься на краю, но уже прочней и тверже стоишь, обрастаешь деталями… От живой картины — к подслушанным словам, от них — к мысли, потом снова к картине, опять к слову… опять падаешь, хватаешься…
И это на бумажном пятачке, я двух страничек не признавал — одна! И та не до конца, внизу чисто поле, стоят насмерть слова-ополченцы… Проза, пронизанная ритмами, но не напоказ, построенная на звуке, но без явных повторов, замешанная на мгновенных ассоциациях…
Такие вот карточные домики создавал, и радовался, когда получалось. В начале не знаешь, чем дело оборвется. Почти ни о чем рассказики. Мгновенный луч в черноту…
Мне с ними повезло — успел, возникла щель во времени.
А потом… все хуже, хуже…
Сижу, и чувствую — так можно год просидеть, балда балдой…
Найди то, не знаю, что…
Сидел как-то, сидел, устал. Пошел к соседу, а у него аквариум стоит. Видно, скучно стало без живых существ.
— Зачем они тебе… Корми тараканов, если скучаешь.
— Нет, — он говорит, — тараканы неорганизованные твари, приходят, когда хотят, общаться невозможно.
— А рыбы, очень умны?..
— Зато красивы. И не бегают, нервно и неодолимо, по моим припасам. Неторопливо ждут корма. И я их кормлю сам, получаю удовольствие от доброты.
— Не спорю, приятно. И все?..
— Успокаивают. Смотрю, умиляюсь — можно ведь, можно!.. Хоть кому-то живому неторопливо скользить и переливаться, блаженствовать в тишине…
— Поэт… А ты отключи лампочку… Увидишь, как забегают.
— Тьфу! — он плюнул с досады, — до чего ты циник и нигилист.
Но я шучу, пусть забавляется. Меня только волнует — как они добиваются спокойствия?.. Вот рыбка, в ней почти ничего, тельце прозрачно, позвоночник светится, желудочек темнеет, красноватый сгусток в груди пульсирует… и глаз — смотрит, большой, черный, мохнатый… Прозрачность — вот секрет! Все лучшее прозрачно, не скрывается. Видно насквозь… а тайна остается. Бывают такие люди, делают то же, что и мы, а получается по-другому. Первая же линия выдает. Откуда взял?..
А ведь наше время суровое, все умные мысли сказаны, даль веков просматривается на тысячи лет. Умри — нового не скажешь. Интеллектуалы перекладывают кирпичи с места на место. Э-э-э, пустое занятие… Только иногда, просто и спокойно вырастает… Новое слово. Как лист на дереве. Будто приплыла прозрачная рыбка — махнула хвостом… и все… Спокойно-спокойно, не огорчаясь, не злобствуя, не копаясь в себе до полного отчаяния…
Вот так — приплыла и махнула, не отдавая себе отчета, что делает, как делает…
— Слушай, а чем ты их кормишь?
— Мотыля покупаю.
Вернулся к себе. Снова, презирая себя, высиживаю… Писать хочется, а не пишется. Знаю, знаю, не отнимай время у людей, коли нечего сказать…
Как это нечего!.. Вчера осень была. Сегодня просыпаюсь — за окном зима. Градусы те же — около нуля, а пахнет по-новому, воздух резок, свеж. На фиолетовых листьях барбариса тонкие голубые кружева. Накинешь куртку, выйдешь в тапочках на снег… как на новую планету… И обратно скорей!.. Может, растает? Зима как болезнь — начинается в глубине тела, растекается болью… а все-таки думаешь — рассосется, сама собой исчезнет… Не рассосется. Градусы те же — около нуля, а вот не тает и не тает. Барбарис не успели собрать, а плов без барбариса… Зато капусту заквасили. Крошили, перетирали с солью, и корочку хлеба сверху положили — помогает. Знаете, что такое зимой в кромешной тьме — горячая картошка, своя, да с квашеной капусткой? Это другая жизнь, каждый, кто ел, вам скажет…
— Капусту врач запретил!.. И не интересно никому!
— Вижу, не интересно. И вы уходите… А я хотел вам еще рассказать…
— Какую-нибудь глупость!
— Нет, послушайте! Пусть глупость, но выстраданное. Содержание — тьфу! Выражение лица, вот что важно — выражение! И не слишком стараться. Будто мимо плывешь. Посматриваешь… Как учитель живописи говорил — краем глаза… Как рыбка… Плыла, плыла… хвостиком махнула… Взмах… он о чем? О хвосте?.. Или о возмущении воды?..
— И что тогда?
— Рассказ возможен. Но гарантии никакой!
— Про это мы слышали уже.
— И все-таки, что-то происходило иногда!.. Случалось. Возникало.
— Из чего?
— Из ничего. Как тот цветок… Не выращивали ничего в деревянных ящиках за окном, и земли почти не осталось — выдуло, смыло дождями… Только трава, случайно занесенная… Буйно росла, умирала, сухие стебли заметало снегом… А весной снова… Много лет. Но однажды, в самом углу ящика… Возник, стал вытягиваться тонкий желтоватый побег. Из него вырос бутон, и распустился цветок, оранжевый, нежный, большой.
Смотрю с недоумением, а он — стоит… Среди разбойной травы, не ухоженный никем, непонятно откуда взявшийся… Начались холода, а он всё здесь. И трава полегла, по утрам иней, а цветок всё живой…
Страшно за него. И ничем не помочь, стоит себе и стоит. На голом бесплодном месте вырос. Скорой нестрашной смерти ему желал, что таить… А он, ничего не объясняя, каждый год… возникал, рос…
А однажды, весной… Не возник.
Где искать, как вернуть?..
Жду.
А его — нет.
Просто как смерть.
Плыл… махнул хвостом…

«БОЛЕРО» РАВЕЛЯ

Я против захватывающих сюжетов. В первых же словах готов выложить главное, а потом долго кружить вокруг да около, то приближаясь, то удаляясь, выхватывая новую частицу из многократных повторений.
Из повести «Предчувствие беды».
В реальности куда более захватывающие сюжеты. Но в жизни мы настолько вовлечены, так рьяно крутимся-вертимся в водовороте событий, что не замечаем глубины. И это хорошо, вам многие скажут, потому что, представьте, человек на лодочке спасается… Благополучный сюжет возьмем — штиль… И вдруг понимает, кожей почувствовал – под ним Марианская впадина, десять километров темной водяной толщи, и стоит только ветерку подуть… Лучше не надо. А в книге сразу быка за рога, воображение играет… И все-таки не так страшно…
……………….
………………..
Мать выросла до войны в Эстонии, в спокойной обстановке, читай что хочешь, и помнила кого? – Цвейгов, Манна да Келлермана, доброкачественная компания. Пробовали Цвейга сейчас?
«Радость, буйная радость разгоралась ярким огнем, взвивалась дерзкими, озорными языками пламени…»
«… где-то под песчаной поверхностью моего равнодушия, стало быть, все-таки таинственно били еще горячие ключи страсти, и теперь, когда случай прикоснулся к ним волшебным жезлом, высоко взметнулись до самого сердца. Значит и во мне, и во мне, в этом осколке одухотворенной вселенной, еще дремало то раскаленное, таинственное вулканическое ядро всего земного, которое иногда вырывается в вихревом потоке вожделения – значит я жил, был живым человеком, наделенным злою и пылкою похотью…»
Попробуйте сейчас так написать…
А про «Болеро» как-нибудь в другой раз. Связано с содержанием, связано 🙂

И Д И О Т


//////////////////
Сезанн. Картинка в теме не относится.
…………………………………………..

Раньше в квартире на первом этаже жил дворник, потом поселилась старая женщина, она приехала из деревни и стала работать уборщицей на лестницах, а через месяц привезла сына. Я возвращался с работы и в первый раз увидел его — стоит перед домом на лужайке коренастый мужик, толстоватый, с большой головой, коротенькие ручки расставил и внимательно смотрит в небо. Он стоял спиной ко мне и больше я ничего не видел. Вдруг он поднял руку и стал ловить облако, которое проплывало над нами. Ему никак не удавалось схватить облако, он раздраженно гудел, без слов… Тут он услышал мои шаги — и обернулся. Сначала я ничего не понял. Что-то странное происходило на этом большом мясистом лице… Я почувствовал, что больше смотреть не надо — отвел глаза. Он заложил руки за спину, подбородок опустил на грудь и так стоял. Я не видел, смотрит ли он на меня, поспешил уйти. Потом понемногу начал выяснять, что с его лицом — пройду мимо и скользну взглядом. Очень трудно было понять. Нам редко приходит в голову мысль о потрясающей точности природы. Красоты, богатства — да, это мы легче замечаем, но, привыкнув к ее безошибочному глазу, о точности даже не вспоминаем… Я скользил взглядом по его лбу вниз, и ожидал увидеть глаза, как это обычно бывает, но на месте глаз видел красноватые впадины… а глаза были ниже, может, всего на сантиметр, но это ошеломляло. Нос в середине приплюснут, — исчезал, потом возникал снова, как ни в чем не бывало, и кончался розовой детской пуговкой… А ниже носа все обычное — рот немолодого человека, тяжелый жирный подбородок… ничто уже не удивляло…
Он смотрел на меня, наклонив голову, заложив руки за спину, как бывает, люди смотрят поверх очков, опущенных на нос. Он смотрел доброжелательно и что-то похрюкивал. Теперь он каждый день прогуливался у дома, ловил облака коротенькими пальцами, следил за играющими детьми. Если дети шалили или дрались, он возбуждался, переминался на коротких толстых ногах и кричал высоким бабьим голосом: «Нез-зя-я… мамка заруга-а-ит…» — но не подходил. Мать он боялся и слушался ее. В магазин они ходили вместе, она в черном платке, с палкой — впереди, а он семенил за ней. У магазина он ждал ее, она выходила, он взваливал сумку на плечо, и они шли домой. Иногда он отставал, заглядывался на людей, а как-то раз, я видел, пошел не туда и оказался на другой стороне улицы. Он испугался и панически закричал: «Бой-у-у-сь… машины…»
— Ну, иди, иди сюда…
Он долго колебался, наконец, мелкими шажками перебежал дорогу и снова они шли вместе…
Утром идешь на работу — он стоит на пригорке, голову опустил на грудь, рассматривает прохожих. «Что, Саша, гуляешь?..» — спрашивает соседка. «И-ий, гуляй-у-у…» -отвечает он, переминается с ноги на ногу. Из магазина идут рабочие, несут в руках и карманах бутылки. «Саша, выпьем с нами, а?» — и смеются. Он пугается — «не-зя-я, мамка заругаи-ит…» Дети дразнят его — он смешно размахивает руками, кричит — «у-у-у, нез-з-зя-я…»
Трава пожелтела, оголились деревья, небо стало осенним. Приехала сестра матери и увезла Сашу обратно в деревню. Без него, говорит, картошку не собрать, урожай в этом году обильный. Погулял, поглазел — и хватит, пора за дело приниматься. Действительно, что ему здесь делать, а там он — полезный человек, какой никакой, мужик в доме.
Теперь прохожу мимо — знакомой коренастой фигуры нет, и даже скучно без него. А через год и мать вернулась в деревню, а в этой квартире живет семья, муж работает дворником.

ФРАГМЕНТИК


…………………
Есть такое труднообъяснимое свойство — магия или тайная жизнь небольших и, чаще всего, ненужных вещей. Изображения удаются некоторым фотографам, например, Судеку, некоторым художникам.
Мне похвалиться нечем, но тяготение имею. Страсть разглядывать. Один из вариантов «страсти уходить», искать и строить свои углы и закоулки, в жизни, в искусстве, даже в науке — везде. Я согласен с Эвелиной Ракитской: самая счастливая жизнь — однообразная. И не только счастливая, но и самая интересная. (спорить не буду :-))
Иногда такой взгляд на вещи становится расширением реальности, но чаще остается частной жизнью, периферией, провинцией. И хорошо.

ИХ НЕТ У МЕНЯ…

Рассказа не будет, вот еще — каждый день… Сегодня другие есть дела. Займемся картинками. Рассказец завтра попробую сочинить…
Мне вот приятель советует – пиши акварелью. Бросай масло, грязь размазываешь… Он сам художник, но другой. Между художниками согласия нет, еще хуже, чем между нормальными людьми. А с нормальными совсем трудно стало. Гляжу вокруг — инопланетяне… А они, наоборот, считают, что коренные жители, а вы – пришельцы из других миров. Такие, как я – пришельцы, значит. С планет, где никаких условий для дыхания.
Наверное, он прав, приятель… Лучше сказать – сосед, он меня теперь приятелем не считает. Я, говорит, выхожу с акварелями как на праздник. До прилавка не дают дойти, мои цветочки нарасхват! С пустыми руками прихожу домой…
В этом мы с ним совпадаем, и я с пустыми туда-сюда хожу… А про карманы говорить нехорошо.
Но если всерьез, то, действительно, писать акварелью красиво. Цветы у него лучше натуральных получаются. И стоят дороже. Не в деньгах счастье, другое интересно… Акварель — другой взгляд на жизнь. Она свет не заслоняет, не то, что масло. И зачем только белые грунты, если масло свет заслоняет… Ну, не совсем, говорят, некоторые пишут тонко, и даже оставляют нетронутый грунт… Но все равно, акварель это другое, в ней нужно всю картинку заранее увидеть. Чтобы не трогать самые светлые места, бумагу испортить ничего не стоит. Акварель философия жизни… Довольно расчетливая. Хотя бывают исключения. Есть такие люди, я называю их подпольщиками. Они всегда делают не то, к чему их условия принуждают. Часто поступают неразумно, но все равно симпатичны мне. Правда, они не эстеты, кисть применяют вместо топора, а топор вместо кисти. Я преувеличиваю, конечно, вдруг не поймут… И пусть, и не нужно, чтобы все понимали, зачем?
Нужно, говорит сосед, мои цветы все понимают, они красивы. А твои… они как бомбы, кто же их купит!..
Это вопрос, вопро-о-с, что такое красота, сосуд или огонь в сосуде…
Ну, вот докатились, совсем от литературы отвернулся… Был у нас такой философ, он эстетику читал. И сам большим эстетом был, румяный толстячок, жизнелюбивый. Он говорил, красота объективное понятие… Ну, не знаю, не знаю… Опять не в ту степь… Бросай подпольщиков, эстетов, пора выходить на тропу жизни. Сосед мне каждый день говорит – выходи на тропу войны. Но почему я должен воевать за жизнь, непонятно. Такой у жизни закон, мы биологические существа, он говорит.
Ну, вот, из одной эволюции вылезли, в другую влезли, а там еще хуже оказалось. Некоторые ужаснулись… но уже понятно — обратно не возьмут. Эволюция как крокодил, обратно не ходит, только до полного конца.
Очень черная картина получилась…
И тогда один художник взял холст, покрасил его черной краской, дал высохнуть… и начал из черноты этой понемногу, понемногу извлекать свет. Белилами, белилами по черному идет… Гуманный оказался способ, расчитанный на все человеческое и право на ошибку… Можно постепенно, осторожно… Белизну испортить ничего не стоит, а черноту не так просто высветлить, пусть мазнул не так – стер, и все равно – чернота…
Это другая философия жизни, чувствуете, когда начинаешь с черного, с полной тьмы, и понемногу, собираясь с силами, извлекаешь из тьмы свет. Говорят, так поступал сам Бог. Но я не верю в него, думаю, человек его придумал, чтобы лучшее в себе изобразить…
А вы говорите – акварель, при чем тут акварель?..

НАЧИНАЕМ НОВУЮ ЖИЗНЬ…

Каждое утро писать рассказ. Правильное решение! Правильные заранее известны. Только они вдали от нас, в каком-то отдельном месте живут. Наверное, в раю, заслужили за правильность. А я сижу и жду их. Хотя догадываюсь, ждать нечего. Они приходят иногда — подразнить, махнуть хвостиком, и скрыться в своем прекрасном хранилище. Кто их туда помещает, не знаю, но он наверняка враг или завистник. Берет и уволакивает… Но вот, наконец, одно правильное решение я выдрал из загребущих лап, притащил к себе, пригвоздил над дверью. Каждое утро – рассказ.
Когда-то так было, и никакого решения не надо было – рассказики сами писались. Но о прошлом лучше не вспоминай…
Хотя… писать рассказы как езда на велосипеде. По кругу езда. Рассказ пишется, пока делается важное дело, и время этого дела определенное. Чтобы писалось как бы между прочим. Или наоборот, в большой спешке, на нервах…
Пустое все! А вот раньше было…
Опять об этом, давай про сейчас! Мне все говорят — что ты о прошлом, валяй про сейчас. Жизнь идет, а ты стоишь. Вот, смотри, настоящий писатель!.. Поехал на турецкий курорт, а ты можешь?.. И там углядел трех официанток, у одной ноги толстые, у второй… не помню, но у третьей – конечно! жопа что надо! Ну, не ври… Только чуть-чуть преувеличиваю. Он прелести турецкие талантливо, со смаком описывает. На фоне угасающей дочки, у нее депресняк. Так и написано – депресняк! Вот что значит новый человек, слушающий, что за спиною говорят. Я тоже прислушиваюсь иногда… но у меня за спиной такое говорят… Лимонова на помощь звать надо!.. Черт знает что говорят — про Путина, и особенно про Чубайса. За что не любят Чубайса, не понимаю, самый невидимый человек. Он как ток, никто его не видит, не то, что Зурабова, того не избежишь… Ток почти всегда есть, за что же ругать Чубайса, разве что за фамилию?.. Всех рыжих котов называют Чубайсами, это не способствует долгой жизни рыжих котов, я вам точно скажу. Недавно даже по радио сказали, рыжие нежные существа, в наших условиях им жизни нет…
А я именно про рыжих хочу рассказать, и время у меня есть — свое, новое. ПОКА ВАРИТСЯ КАША. Вот мое время – варится каша геркулес, и за это время я напишу рассказ. Раньше бы не написал, геркулес варился быстро, р-раз – и готово, а спешить со словами нельзя! А теперь я купил особый геркулес, он не из овса, а из ячменя. Раздавленный ячмень, еще эту кашу называют перловка. Самое твердое зерно, если не раздавить, то надо с вечера до утра варить, на малом огне. Так вот, купил как геркулес, всю жизнь ел раздавленный овес, и вдруг вижу – теперь геркулес ячмень! Пошел жаловаться, а мне говорят, на что жалуетесь, разве испорченный продукт? Нет, продукт даже нравится, но ведь написано – овес… Гражданин, мало ли что написано!.. Но если очень хотите, жалуйтесь мировому судье… Я подумал, подумал, и решил, что новый геркулес даже лучше, варится дольше, и теперь я успею за это время написать рассказ.
Только начал, в дверь ломятся. И я знаю, кто это, сопротивляться не сумею, надо открывать. Это Туська идет. Моя красавица, любимая кошка, она трехцветка, но особая, мелкими мазочками, белого в ней нет, только черное, красивое рыжее, теплого и яркого цвета, у людей такие волосы называют бронзовыми, и третий цвет особый — розовый с крошечными черными крапинками, не точками и не пятнышками, а черточками, словно тонкой кисточкой начерчено на желто-розовом фоне… Это у нее на носике такая прелесть. Замечательная Туська, и с большим талантом технического свойства, она открывает любую дверь. Остальные кошки так и не научились открывать, а Туся может все! И на каждую дверь свой прием. Например, мою дверь она открывает так – ложится у двери на бок, упирается задними ногами в стенку, передними в дверь – и вытягивается во весь рост, получается большое усилие. Дверь нехотя, но открывается… Я не против Туси, она придет и устроится на коленях. Но вслед за ней тут же идут другие, которые используют ее талант, сидят и ждут, пока Туся им поможет. Вообще-то, она не стремится помогать, она идет ко мне, но это используют все четыре, они хитрей Туси. Первая проходит за ней серая как мышь кошка Масянька. Мы подобрали ее этой зимой, она замерзала. У нее отпали кончики ушей, и теперь уши как у кавказской овчарки, круглые. Но довольно ровные получились, даже красиво. Масяня самая смелая и драчливая кошка, хотя и новая у нас, но бороться с ней никто не может. Она привыкла на улице бороться с жизнью, куда с ней справиться нашим изнеженным существам! Масяня в лютые морозы грызла окаменевшие куски хлеба, голодала! Сломала несколько зубов, и у нее пародонтоз. Мне говорили, у кошек не бывает, еще как бывает!.. Значит, идет Масяня, ну, ладно, пусть идет, я пишу, каша варится… Но Масяне не нужен я, не нужна кровать, она лезет на книжную полку! Ее привлекает высота, она должна обязательно забраться под потолок, там у меня самые ценные рисуночки лежат… Масяня! — я ей говорю, смотрю косым взглядом. Она отвечает таким же, примеривается к прыжку… Нет, с Масянькой рассказа не напишешь… Я делаю вид, что хочу подойти к окну, а сам по дороге хватаю Масяню… ну и живот наела! — и несу в переднюю. Поскольку Туся у меня, никто тебе дверь не откроет! Ставлю на пол задом к двери, пока развернется, я успею закрыть.
И вполне бы успел, но в щель за моей спиной пролезает третья кошка – Симочка, черная, тонкая, тоже красавица, к тому же умница, профессорша, я ее называю. Она ничего не портит, сидит где положено, на кресле, кровати или подоконнике. Но она сегодня на таблетках. Я лечу ее от секса, сами понимаете, дело небыстрое, сразу не вылечивается. Сегодня третий день, к вечеру я ожидаю спада желаний, возни, криков, катаний по полу… Я беру умненькую Симочку, которая потеряла разум, впусти ее, обязательно полезет под стол, а там провода, компьютерный блок, и ничего хорошего мне это не обещает… Хватаю за бока, и выставляю… Сейчас бессовестная Масяня будет преследовать Симочку, катать по полу и всячески измываться над ней. А той нравится, когда ее мучают, они образуют парочку лесбиянок… Да черт с ними, мне спокойней. Скоро каша сварится, а рассказа все нет и нет!.. Хочет вернуться Масяня, но отвлекается на Симу, и слава Богу, они удаляются бок о бок в кухню, хорошо… Возвращаюсь, Туся меня ждет, смотрит желтыми глазами, личико у нее тонкое, мордочка как у Нефертити, только покрасивше, потоньше, выражение лица куда симпатичней…
Сажусь, приготавливаюсь извергать из себя текст… Но Туся решила удалиться, вот надо ей, и всё! Встаю и удаляю… а через нее прыгает сидевшая в темноте в передней еще одна мой кошка, самая родная – Ксюша. Я ей отказать не могу никак, безропотно пропускаю в комнату. Ксюше тринадцать лет, она черная, лохматая, всегда напряженная и нервная, может поцарапать или укусить. Но я знаю, почему это с ней, терплю, люблю и жалею, и мы с ней вместе, душа в душу много лет. Спит она только у меня под одеялом на груди… Ксюша родилась в подвале, он был открыт, еще террористов не боялись – и туда забегали голодные собаки. Была у нас такая зима, когда от них погибли многие коты и кошки. Я старался подкармливать этих собак, но они совсем дикие были. Большая овчарка, давно брошенная, и с ней два годовалых щенка, черный и серый с белым. Щенки очень привязаны были к матери, она их опекала, спасала от людей, находила убежище и еду. Они ели кошек, умели охотиться на них. Забежали как-то в наш подвал, и растерзали мать Ксюши и всех ее котят. Ксюша одна осталась — забилась за трубу, и они ее достать не смогли. Видно, пытались, и напугали – на всю жизнь. Она меня сначала кусала и царапала, а я гладил, кормил… И вот у нас любовь на всю жизнь…
Ксюшу не пустить к себе – стыд и позор, и, конечно, пускаю. Но Ксюша не любит, когда Туся на коленях. Она к Тусе лучше относится, чем к другим кошкам, но чтобы не на коленях у меня!.. Ксюша прыгает ко мне, и начинает яростно вылизывать Тусю… Та понимает, чем дело кончится, благоразумно пересаживается на спинку кресла. Это уже терпимо, Ксюша устраивается на коленях, Туся на спинке кресла, и я могу писать рассказ…
Но есть еще одна, страшная в ярости кошка, черная Соня. Она самая большая и тяжелая, она кричит индейским кличем «ке-ке-ке», носится по кухне и передней, все сметая на пути. Мне страшно, когда она ударяется головой и боками о дверь… Она взбирается на антресоли и шмякается с высоты двух метров на линолеум, и неоднократно, неоднократно!
И я знаю, что мне деться некуда, она сейчас столкнет с подзеркальника все, что не закреплено, прыгнет на вешалку, сбросит вниз все шапки, будет карабкаться по одежде… и прыгать, прыгать, прыгать вниз со страшным звуком, словно упал мешок картошки, ну, не большой мешок, но увесистый мешочек…
Встаю, открываю дверь. Соня влетает в комнату – и тут же успокаивается. Нет, сначала пробный прыжок на принтер! Я машу руками, она ждет, встану ли я… Встаю… Значит, на принтере не получится, и она прыгает на подоконник, там у нее свой кусочек меха, она ложится…
Теперь все!
Но сварилась каша. Каша сварилась. За такое время даже неправильный геркулес сварится! Значит, мое время истекло. Мне не удалось даже начать рассказ. Я собирался написал о рыжих котах… еще о Федосе, как я его вчера лечил… Как две кошки спрятали котенка так далеко и глубоко, что я два часа его спасал и вытаскивал… не здесь, в мастерской.
Догадываетесь, сколько я мог всего написать?
Но так ничего не написал, теперь надеюсь на завтра…

НАТЮРМОРТ


…………………….
С пластилиновой головой негритянской женщины.
Картон, масло.

ЭДУАРД МАРТИНСОН

На фоне нашего медицинского факультета Мартинсон был крупной фигурой. Ученик Павлова и Ненцкого. Он хорошо знал химию, а тогдашнюю биохимию представлял себе живо, ясно, наглядно, и умел это передать нам. После войны его послали в Тарту с партийной миссией — укреплять науку, очищать ее от «антипавловцев». Эту деятельность ему потом не простили. Говорили, он был демагог, человек склочный, вспыльчивый, резкий. Может быть, но мне трудно судить об этом, я его боготворил и всегда оправдывал.
Науку он искренно любил, был прилежен, трудолюбив, многое умел делать руками. На русском потоке у него была слава борца за справедливость, врага местных националистов, а также невежд, лжеученых, медиков, которые ни черта не смыслят в том, что делают, не знают причин болезней, то есть, биохимии. Действительно, медики были поразительно невежественны, и к тому же воинственно отвергали вмешательство в их область всяких там «теоретиков».
Он имел вес в своей области, известность, печатался в журнале «Биохимия», что было недостижимо для местных корифеев. Его боялось большинство, уважали многие, не любили — почти все, кроме нас, его учеников. Я восхищался им, гордился, что работаю у него, а он всегда был внимателен ко мне и многому научил.
Помню, как в первый раз увидел его: он не вошел, а бесшумно вкатился в аудиторию — маленький, коренастый, в старомодном пиджаке, широченных брюках. Он показался мне карликом, с зачесом на лысине, вздернутой головой, светлыми пронзительными глазами… Он ни на кого не смотрел, а только куда-то перед собой, и говорил скрипучим ворчливым голосом. Он постоянно кого-нибудь ругал в своих знаменитых отступлениях, а лекции читал ясно, умело. Он предлагал мне понимание, результат усилий многих гениев и талантов, и я жадно впитывал это знание.
Помню, как впервые явился к нему, чтобы работать на кафедре. Он брал студентов и относился к ним серьезно, как к сотрудникам…

Он сидел на диванчике, опустив очки на кончик носа, читал. На столе перед ним возвышалась ажурная башня из стекла, в большой колбе буграми ходила багровая жидкость, пар со свистом врывался в змеевидные трубки… все в этом прозрачном здании металось, струилось, и в то же время было поразительно устойчиво — силы гасили друг друга. А он, уткнувшись в книгу, только изредка рассеянно поглядывал на стол.
— Вот, пришел, работать хочу…
Как он обрадовался!
— Это здорово! — а потом уже другим голосом добавил, склонив голову к плечу. — Что вы хотите от науки? Ничего хорошего нас не ждет, мы на обочине, давно отстали, бедны. Но мы хотим знать причины…
Он вскочил, сложа руки за спиной, зашагал туда и обратно по узкому пути между диваном и дверью, то и дело спотыкаясь о стул.
— То, что мы можем, не так уж много, но зато чертовски интересно!
Я помнил его лекции — каждое слово: он выстраивал перед нами общую картину живого мира, в ней человек точка, одна из многих… Наши белки и ферменты… они почти такие же в червях и микробах, и были миллионы лет тому назад… В нашей крови соль океанов древности… Болезни — нарушенный обмен веществ…
— У меня две задачи, — сказал он, — первая… — И нудным голосом о том, как важно измерять сахар в крови, почетно, спасает людей… — Повышается, понижается… поможем диагностике…
Я не верил своим ушам — ерунда какая-то… больные… И это вместо того, чтобы постичь суть жизни, и сразу все вопросы решить с высоты птичьего полета?.. Значит, врал старик про великие проблемы, что не все еще решены, и можно точными науками осилить природу жизни, понять механизмы мысли, разума…
Он искоса посмотрел в мое опрокинутое лицо, усмехнулся, сел, плеснул в стакан мутного рыжего чая, выпил одним глотком…
— Есть и другое. — он сказал. — В начале века возник вопрос, и до сих пор нет ответа. Мой приятель Полинг хотел поставить точку, но спятил, увлекся аскорбиновой кислотой. Зато нам с вами легче — начать и кончить. Почему люди не живут сотни лет? Важно знать, как долго живут молекулы в теле, как сменяются, почему не восстанавливаются полностью структуры, накапливаются ошибки, сморщивается ткань… как поддерживается равновесие сил созидания и распада, где главный сбой?..
К концу он кричал и размахивал руками, он всю историю рассказал мне, и что нужно делать — он все знал, осталось только взяться и доказать.
— Гарантии никакой, будем рисковать, дело стоит того! Согласны?
— Да!
— Посмотрим, что у нас есть для начала.
Через два часа я понял, что для начала нет ничего, но все можно сделать, приспособить, исхитриться… Теперь уж меня ничто не могло остановить…
…………..
У него было несколько смелых идей, мы осуществляли их неуклюжими устаревшими методами, какие были доступны для провинциальной лаборатории, в условиях, когда генетика была запрещена, а над всей биологией нависал Лысенко.
За те пять лет, что я работал у него, я научился многому, но не сделал почти ничего. Он почему-то поручал мне головоломные задачи, в то время как другие студенты измеряли сахар в крови. Он ставил передо мной вопрос, целую проблему, и я в тот же день начинал готовиться к опыту, за ночь успевал, к утру шел на лекции, после обеда ставил опыт, а вечером давал ему ответ. Обычно ответ был отрицательный. Иногда ответ затягивался на месяцы, но мой режим не менялся: я ставил опыт, мыл посуду, готовился к следующему опыту, уходил поспать в общежитие… на следующий день приходил с занятий, обедал, тут же бежал на кафедру, возился до ночи, мыл посуду, уходил, шатаясь, поспать… Соседи по комнате неделями не видели моего лица. Почему я не надорвался, не потерял уверенности, мужества, наконец, просто терпения, ведь никто меня не держал, я мог уйти и не вернуться?.. Трудно сказать. Моего отчаяния хватало на час-два, и я снова начинал верить, что завтра у меня все получится, все будет по-иному…
Сначала я выращивал микробов, они вырабатывали фермент, который мы впоследствии должны были ввести в желудок животным. Зачем?.. Стоит ли объяснять, это был хитроумный и рискованный план. Но микробы не росли полгода, хотя я каждый день пересаживал их на десятки сред, которые научился готовить. Пробовали и другие, и тоже безрезультатно, но меня это не утешало. Потом, в один прекрасный день оказалось, что актуальность пропала, и я с облегчением оставил эту тему. Она меня уже страшила — я не мог отступить, и чувствовал, что погибну от бесплодных ежедневных усилий… Потом Мартинсону пришла в голову идея проверить что-то совершенно фундаментальное, потом еще что-то… и он звал меня и увлекал своими рассказами.
Помню запах вивария, подсыхающего на батареях хлеба, которым кормили зверей… писк мышей, треск старого дерева в вечерней тишине… Я привыкал к высоким табуреткам, учился держать в руках тонкие стеклянные трубочки — пипетки, быть точным, неторопливым, делать несколько дел сразу… Я начал тогда жить. Передо мной было дело, цель, которая полсотни лет привлекала лучших из лучших. И все зависело от моего ума, смелости, терпения…
А рядом шла нормальная работа, люди получали результаты!.. Но это все было несерьезно, я-то штурмовал глобальные проблемы… Последнее, чем я занимался, была проверка идеи Мартинсона, что белки в организме могут несколько менять свою пространственную форму. Проверяли мы это дикими способами, дремучими, если смотреть из сегодняшнего дня, но сама идея оказалась пророческой. Когда я, после смерти Мартинсона, приехал в Ленинград, вышла работа нобелевских лауреатов Жакоба и Моно на эту тему. Конечно, они продвинулись дальше нас… На эту же тему я сделал свою кандидатскую. Об этом я говорил в 1968 году на семинаре академика А.С Спирина. Он тогда не поддержал меня. А через тридцать лет ко мне подошел его сотрудник… а я давно уже оставил науку, был художником… и говорит – «знаете, Вы были правы…» И я вспомнил, конечно, Мартинсона, с которого все началось…
Но тогда, с нашими возможностями и методами… Мы были обречены. В результате всей бурной эпопеи, за пять лет я сделал несколько сообщений на конференциях, причем, по каким-то побочным результатам, все остальное был опыт неудач.
Почему он выбрал именно меня для таких убийственных экспериментов? Думаю, мы были с ним похожи по характеру, и он это сразу понял. Он сам бросался на амбразуру, и ему был нужен помощник, такой же «смертник». Он не хотел заниматься модными проблемами, старался найти свой подход к вопросам в стороне от главного русла, и вносил в них столько выдумки и идей, сколько они, как тогда всем казалось, не заслуживали. А он видел дальше нас…
…………………………………………..
Когда я был на шестом курсе, он погиб. Убил себя странным ужасным способом, который я почти точно описал в повести «Остров», и больше касаться не хочу. И разбирать, кто прав, кто виноват – тоже не интересно. Я любил этого человека, восхищался им, он многому меня научил, это главное.
Ослепительно яркое апрельское утро. Я, как всегда, пришел в лабораторию, мне говорят — нет Мартинсона… В больнице санитарка вытирала брызги крови, они были везде — на полу, на стенах. Он сопротивлялся, не хотел, чтобы спасли.
Мартинсон лежал в соседней комнате. Лицо спокойно, на губах улыбка.
Окна настежь, скрежет лопат, глухие удары — с крыш сбрасывали тяжелый серый снег…
Он был, конечно, особый человек, из тех, кто по всем нашим сволочным правилам не может выжить: не то, чтобы спину согнуть — улыбнуться вовремя не умел, поддакнуть, пустым словом похвалить… Когда заводили при нем старую песню, что «такое уж время», он сразу обрывал своим сиплым голосом — «не было другого времени…» Как они там, у холодного тела, сочувственно кивали, эти господа, которые гордятся своей ловкостью — «умеют жить», знают правила, читают меж строк, руководят, приписывают себе чужие труды, или не приписывают и ужасно горды своим благородством… А некоторые плохо скрывали радость — еще раз убедились в своей правоте. Он был слишком велик для них, и не умел это скрыть, не хотел по достоинству оценить белоснежные халаты, гладкие проборы, важную тягучую речь, статейки ни о чем в провинциальных журналах… — в широченных ботинках, плаще, потерявшем цвет, допотопной кепке, натянутой на лоб, он проходил мимо них, он их ни в грош не ставил. Такие, как он, не вызывают у окружающих уютного теплого чувства, потому что предлагают свой масштаб всему, а у нас свой — себе оставить ступеньку, пусть не гений я, но тоже талант!
Он был молодец, Мартинсон, — умный талантливый человек с ужасным характером, не потерявший веру в науку в тяжелое для нее время… и любящий всех, кто ее любил…