Рубрика: Uncategorized
Из серии «Пробы»
Из серии «Сухие цветы»
Окно за мусоропроводом
из повести «Последний дом» (про Федоса)
В нашем доме на втором этаже жил мой друг Федос, он химиком был.
У него интересное лицо — лоб и нос на одной линии. Глаза водянистые, веселые, выпученные, он не смотрел, а взирал с удивлением. И вечно смеялся. А говорил быстро, захлебывался словами. У него трое детей, жена эстонка. Когда Эстония отделилась, жена уехала на родину с детьми, а Федос остался. Странная история, я не могу ее объяснить. Гена говорит:
— Ты должен ее понять…
— Почему это я должен…
— Сам такой, сидишь как сыч на своем клочке.
Он прав — сижу. Но я же никого не бросил!.. Нет, мне ее не понять.
Наверное, и Федос понять не мог. Они неплохо жили, хотя говорили на разных языках. Она русский так и не освоила за двадцать лет, но понимала. А он эстонский не знал, и не понимал. Они познакомились на экскурсии, в Москве, случайно. Зачем она осталась у него, не знаю. Дома она жила на отдаленном хуторе, может это?.. А здесь — какой никакой, а город… Может, он ее очаровал?.. Не похоже. В жизни встречаются странные поступки, каждый знает. Жили тихо, порядочно, потом началась катавасия с разделом страны, демократия для воров, и жизнь пошла прахом. А, может, проявились скрытые трещины?.. Генка все твердил про скрытые семейные обстоятельства, а я говорю:
— Какого черта их проявлять, пусть бы жили с ними.
-Когда-нибудь сами проявились бы…
— Ну, это еще когда… можно было трижды жизнь прожить.
За неимением денег Институт разогнали, Федоса уволили, и он устроился дворником у нас. Частенько заглядывал на первый этаж, спичку дай, или десятку стрельнуть. Иногда встретимся во дворе. Глаза такие же, удивленные, только смеяться перестал. «Надо ехать… — говорит, — все-таки дети… » Я кивал головой — «конечно, поезжай… »
Он так и не уехал, погиб. Мотался в Москву, решил сначала в гости съездить, поговорить. Виза, билеты… Как-то возвращался вечером. Его ограбили и выкинули из электрички. Скорость небольшая, но он, падая, налетел на столб и сразу умер.
Иногда я думаю, он избежал ответа на вопрос, за него решили. Никуда он ехать не хотел. И в то же время хотел. Это беда…
Моментальная смерть привлекательная штука. Сразу решаются все вопросы. Ускользаешь от враждебных сил. Вот и Федос ускользнул.
Иногда я думаю — вот бы так самому, только чтобы моментально, да?.. Но как зверей оставить, и все вокруг? Мои родные существа еще быстрей начнут пропадать. Сам себе возражаю — земля, если заброшена, не пропадает. Хуже, если возьмутся за нее. Кто знает, может и возьмутся… строить новый мир, великий и бесполезный… Тогда конец. Генка надо мной смеялся:
— «… не жаль, что я умру, а жаль, что родину оставлю… » Про тебя стишата.
— Нечего хихикать! — отвечаю, но не обижаюсь, он не со зла смеялся.
Не родину, а кусок земли. Десяток зверей, несколько деревьев. Кусты. Траву, она каждый год стремится на простор, пробивается из тесноты, из духоты… Я ей не могу помочь, но сочувствую ежедневно. Никто не знает, как действует сочувствие, я думаю, в нем небольшая сила, но упорная.
Гена говорит:
— Ты ненормальный, чем ты поможешь, если здесь…
Я ему про то, про это… Слова. На самом же деле не знаю, как объяснить.
Но я каждый день говорю своим — «ребята, живите, я еще здесь… »
Чувствую, это важно.
Такая глупость…
………………………………………………………….
Потом у нас в подъезде появился ниоткуда новый кот. После смерти Федоса. Черный, большой, с белыми лапами и галстучком аккуратным. Ходит по ступенькам и мяучит. Я посмотрел — и ахнул: лоб у него и нос на одной линии…
Сразу понял — Федос вернулся. В его квартире уже занято, и я устроил ему у мусоропровода местечко. И кормлю. Коты сразу его признали, а Зося ворчит, шипит на него… Но он держится по-мужски, не отвечает.
А я хожу и думаю. Нет, ничего особенного не придумал. Но ЗНАЮ, если б спросили — «хочешь, сейчас, в момент умрешь?.. зато вернешься на свою землю НАВСЕГДА. Но котом… Черным. Или другого цвета… »
Даже не задумаюсь.
Днем буду спать, летом в траве густой, осенью на опавших листьях, зимой — в подвале, место на теплой трубе присмотрел. А ночами к себе на балкон приходить. Прокрадусь на мягких лапах, когда люди спят, спокойно все, тихо… Посижу там, где Феликс и Пушок сидели… Месяц зыбится в тумане… Пойду на берег к своим дурачкам родным, которые там в земле… с ними посижу, поговорю… Обойду землю по малому и большому кругу. По оврагу буду гулять… скользить бесшумно, слушать шорохи листьев, шелест трав… На меня холодные капли будут падать, на мохнатую спину… отряхнусь, и дальше…
Нет, не получится вечной жизнью жить!..
Подумаю так, и заплачу.
А потом встрепенусь, скажу себе:
— Не все так печально, ведь белочки были у меня!..
* * *
На юг от моей земли седьмой дом стоит. Нас отгораживает от него ряд толстых лиственниц, на них жили белки. Вроде неплохой дом, дружелюбный, и все равно, нашлись в нем белкам враги. Белки терпели, терпели — и ушли. Старуха из седьмого, тоже с первого этажа, возвращалась утром от дочери, видит — множество белок, больших и маленьких, больше двадцати… Скачут по земле, бегут от нас подальше, на юг. Там другой овраг, по нему легко добраться до леса. Говорит, убежали все.
Я не поверил, пошел туда, на границу свою. Ходил меж стволов… стоял, слушал — нет знакомого цокота. Правда, зачем старухе врать. Ушли белки, и стало пусто и скучно на краю моей земли.
Я без них тоскую. Они мне помогли однажды, в самом начале.
Все у меня шло не так, как мечтал. Для молодого человека тяжко, если жизнь не подчиняется желаниям, да?.. Сначала казалось, ничего, выжил, работу нашел по вкусу, кисточкой да пером… Обманываешь себя надеждами. А к тридцати выясняется — мечты, звук пустой! Одно не получилось, другое не случилось… а до третьего не дотянуться, таланта маловато. Но признаться себе, что «н. х»… Нелегко.
И я шел мимо лиственниц с тяжелым сердцем, с тяжелым… Лето, раннее утро, прохладно еще и тихо.
И слышу цокот, веселый звук. На стволе старой лиственницы множество белок, большие и маленькие, все вниз головами, хвосты распушили, расположены по спирали вокруг ствола, и перемещаются — быстро и одновременно — все! Каждая делает прыжок чуть в сторону и наверх, и вся живая спираль движется вверх по стволу до мелких веток — и вниз… и снова вверх, и снова вниз. И делают это они так весело и деловито!.. У меня захватило дух, хотя не пойму, не пойму, отчего это меня так тронуло и задело… Наверное, простота и радость жизни в них были — такие… что я стоял и смотрел, смотрел…
А они, меня не замечая, веселились.
Я осторожно попятился, ушел. И унес с собой картину, которую не нарисовать. И не надо, есть вещи посильней картин. Вдруг понял, не все в картины-то уперлось. Есть вещи в жизни, ради которых стоит потерпеть.
И у меня отлегло, представляете — все отлегло.
И всегда потом, когда плохо, вспоминал — пусть «н. х. «, а белочки все-таки — были!..
Генке как-то рассказал, он молчит. Молчал, молчал, потом говорит:
— Завидую тебе…
Чего особенного… Так и не понял.
из повести «Последний дом»
Каждый человек, зверь и куст должны оставаться на своей земле, это мое главное правило. Оно редко выполняется. Но если разобраться, таких правил немало, которые не исполняются. Они как мечта… как нужно жить, и не живет никто. Но каждый в отдельности способен выполнить свое небольшое правило. Вот я, хранитель памяти обо всех живых на клочке земли, островке в чуждом океане.
Мы не выбираем, что храним — как получится. Гена говорит — «никому не нужно теперь » Он прав, память не складывается, не умножается, она как звук, который… я слышал как-то… рождается на пластинке под иглой…
Слышно тому, кто близко.
Я про Валю-медсестру хотел рассказать, а потом засомневался, друг ли она мне…
Ни разу не говорил с ней, хотя видел, как растет, ходит на работу, гуляет с ребенком… старится… и так тридцать лет.
Я помню, в начале, иду вдоль старой дороги к магазину, встречаю ее каждый день. Девочка лет пятнадцати, все время улыбается. Худенькая, светлые волосы, довольно высокая. Потом исчезла на несколько лет, наверное, поехала учиться… Снова встречается, вижу, что старше, пополнела, подурнела… Лица у наших обычно озабоченные, не улыбаются без причин. И она — печальная. Так несколько лет ходила мимо. Она меня, кажется, узнавала, взглянет, пройдет. Я думаю, был для нее привычным предметом, постарше ее человек, ничего интересного во мне.
Потом снова исчезла, а появилась с ребенком в коляске. Мужа не видел, наверное, не было. Потом мальчик вырос, куда-то исчез, говорят, посадили его. Потом другие неприятности текущей жизни…
Как-то очнулся, ясный день, навстречу мне старуха идет.
Неожиданно случилось. Подлость времени. По себе не замечаешь, по другим видно.
Я Генке много раз говорил о ней. Смеется — «познакомься, что же это… не говорил ни разу… а еще друзья… »
Зачем знакомиться, что я ей скажу…
Однажды сказали, хоронят Валю. Я спросил, какую, даже не знал фамилию. Мне рассказали, и я понял, это ее всю жизнь встречал. Пошел.
Она. Застенчивое лицо в пышном тряпье, которое суют им в ящик. Обострились следы времени, но узнал. Мне при жизни-то не о чем было говорить с ней, а теперь и подавно. И все равно смотрел, вспоминал. Человек все время рядом был, я ее знал, и она меня тоже. Я догадывался по взглядам. Я был для нее… как дерево или куст на дороге, который всегда здесь, от этого спокойней на душе. И жизнь не кажется такой чужой.
МАСЯНЯ: Жизнь удалась
Камерист
Временная запись
Читаю иногда ленту ЖЖ и фейсбук, вернее, просматриваю. И вижу, что люди все больше, чаще и сильней думают, что отношения между ними и властью что-то очень важное, и в этом и есть главная драма. Придет другая власть, примерно такая же, а может и лучше, но привычка видеть «этих» в главных оппонентах и собеседниках, спорщиках — останется, эту привычку изменить трудно. Современные герои и сопротивленцы настолько уступают по своему уровню и морали прежним, что просто стыдновато о них говорить… Взгляд со стороны позволяет без особого труда заметить, что эти вот отношения сильно снижают уровень мысли и вредят культуре, а что мы имеем, как люди, кроме культуры (от искусства до моральных правил)? Как я понял, говорить на эту тему просто бессмысленно, а что можно сделать реально? Жить, делать картинки, я думаю. Одна картинка по битам это тысячи страниц текста… и не только по битам, а это главное.
Натюрморт с зеленой бутылкой
что такое жизнь…
Гладильщица
……………..
Старинное занятие
Когда я жил в Ленинграде, сестра моей бабушки, Женя, гладила вещи утюгом, который подогревала на газовой плите. Чугунный, очень тяжелый утюг, в нем была полость, в которую еще раньше насыпали горячие угли.
Рисунок сделан лет через тридцать, и фигура, конечно, другая… причем, на кальке, она вся сморщилась от туши… Вот так бывает, хватаешь первое, что под руку попадется, и чем менее подходящее, тем смелей рисуешь, иногда тут что-то и получается…
Яблоко и корочки
…………..
Ласточки
…………..
Как-то молодая ласточка со всего размаха врезалась в стенку на балконе, упала и недолго потом прожила, хотя пытались ей помочь. К утру умерла. А потом два дня над нашим домом кружились ласточки, их было не меньше пятидесяти, они залетали на балконы, заглядывали в оставленные в июне гнезда, в которых выращивали птенцов… Они все время здесь летают, но после гнездования никогда так не приближались, да еще в таком количестве!
Они искали ту, пропавшую, я уверен. Птенцы узнают родителей по голосам, а взрослые своих детишек еще долгое время опекают.
табло
из повести «Следы у моря»
http://kuvaldn-nu.narod.ru/dan-markovich/Dan-More.htm
День рождения
Однажды в году дарят настоящие подарки. На день рождения, конечно. Новый год не в счет, всем что-то раздают, шум, суета, и каждый смотрит, не лучше ли у другого. От этого устаешь, и подарок кажется маленьким, неинтересным. Всем дарят, просто день такой. Говорят, Новый год начинается. Откуда они знают, когда он начинается? Я спрашивал, никто не отвечает. Папа говорит, просто люди договорились, надо же когда-то новое время начинать. Мало ли о чем можно договориться… Правда, Новый год никто еще не отменял, многие праздники поменялись, а этот остался. Приятно, папа говорит, никакая власть его отменить не может.
Но если подумать, разве я виноват, что старый год кончился? А день рождения я заслужил, жил, жил — и добрался до конца своего года. И вот они, подарки…
Лежат на тумбочке около кровати. Бабка рано уходит на кухню, готовит что-то вкусное к обеду, к завтраку она не успевает. И я здесь в уголке один. Через дырку в ширме вижу окно. Бабка говорит, здесь раньше не было дыры, ширма единственное, что осталось с довоенного времени. Кроме альбомов, они были завернуты в эту материю. Раму папа заказал, не такая красивая, как старая, он говорит, зато куда прочней, так что ширма нас переживет. А на месте дырки был рисунок знаменитый, бабка говорит, хорошие деньги они выручили. Зато теперь я вижу окно. Второй год на этой квартире, второй день рождения у меня здесь. Помню еще третий, в квартире у дяди Бера, давно, а дальше не помню. Дядя так и не вернулся, переехал в Москву жить, у него теперь другая жена.
Все-таки решился, а я плохо о нем думала, бабка говорит.
А папа не радуется, я брата потерял, когда еще увижу…
Чудак вы, Сёма, главное, он живой, бабка всегда права.
А с подарками случаются удивительные вещи, мама говорит. Мне до войны подарили огромного медведя. Мы уехали, бросили все, наш дом разбомбили, а мишка у моей подруги сидел, я его починить отдала. Как приехали, он к нам вернулся.
Я про этого мишку сто раз слышал, теперь он на верхней полке в темноте сидит. Мне его немного жаль, никто не играет с ним, я больше с игрушками не играю. Но все равно, он дома живет.
Я уже не помню, как жили при войне. Алику хорошо, мама папе говорит, я бы хотела все забыть — войну, и особенно до нее, мне бы легче стало.
И меня забыть молодого?
Тебя нет, она смеется. Забыть чего лишилась, чтобы не жалеть.
А я ничего забыть не могу, бабка говорит, для меня жизнь один бумаги лист, на нем все записано, не вырубишь топором.
Она родилась в июле, не наша порода, а мы с папой в октябре, в один и тот же день. Вообще-то, я на десять минут опоздала, мама говорит, другой день начался. Врача упросила время рождения изменить, на бумаге, конечно. Так что у Алика записано двенадцать без пяти, с Сёмой в один день, отцу приятно.
Я подслушал, она подруге Соне по секрету говорила. Подумаешь, секрет, пятнадцать минут, все равно мы с папой близко родились. Только разные года.
Я родился еще в старом веке, в нем Пушкин всю жизнь прожил, папа говорит.
А я родился еще до войны.
А я еще до той войны, он говорит.
Какой той?
Да ладно тебе… он засмеялся, успеешь эти войны сосчитать.
Утром сумрачно в комнате, темно, дует ветер из форточки — мама закаляет меня, и слышно, как шлепаются капли о стекло. Впереди зима, темнота, желтый, тусклый свет. И все-таки — день рождения! Я добрался до конца собственного года. И чтобы веселей было дальше жить — подарки…
Они притаились в темноте, ждут, когда я проснусь. А я уже давно не сплю, смотрю на тумбочку. Не очень они возвышаются… Но бывают невысокие длинные подарки, очень нужные, например, фонарик, мне его подарили в прошлом году. Он круглый, длинный, с большим прозрачным окошком в одном конце, в другой вставляются батарейки. Он бы светил до сих пор, если б не упал у меня. Мама говорит, я варвар, потому что вытекла батарейка. Другую я сам разломал, одной все равно маловато. Папа обещал новые купить, если будут в магазине, и у него в тот момент окажутся деньги в кармане, и он не забудет, как обычно. Все вместе у него редко получается, то денег нет, то магазин переехал на другую улицу. Но когда-нибудь он соберется с силами. Так говорит мама — соберись с силами, Сёма… Перед днем рождения он собирается, и вот — подарки.
Не очень длинные подарки, они умещаются на тумбочке. В прошлый раз что-то свешивалось, я даже подумал, что шнур от машины-самосвала. Не выдержал, протянул руку, а это, оказывается, салфетка, они решили салфетку постелить, для красоты. Подарки, правда, оказались ничего, но самосвал остался в магазине. И не очень нужно, в нем батареек, говорят, хватает на полчаса, потом катай его сам, а что в батарейках, я давно выяснил. Папа обещал другой фонарик, особый, пока его нет в продаже. Сам светит, ему батареек не надо.
Так что фонарика среди подарков быть не может.
Они не высокие, не длинные, и не круглые, подарки… Значит, мячика тоже нет среди них. Ну, и хорошо, мячик трудно найти в траве, ходишь рядом и не замечаешь. Надо не просто глазеть, как ты, а видеть, мама говорит. Смотреть легко, потому что глаза даны, а вот видеть…
Сейчас мне даже смотреть трудно — еще темно. Я лежу и жду. Понемногу идет время, первый день моего нового года. Ветер старается для меня, разгоняет тучи, в окне становится светлей. Я вижу, на тумбочке что-то чернеется плоское — одно, непонятной формы — второе… и еще, что-то тонкое, длинненькое, совсем небольшое…
Я уже знаю. Догадываюсь, конечно. Насчет плоского почти уверен. Это книга. У меня две любимые книги, про Робинзона и «Что я видел», а эта? Я думаю, та самая, о прошлом земли, которую видел у Эдика, и даже начал читать, сам! Очень медленно, правда, но все понял. Но он домой не дал — пода-а-рок, говорит. Начало интересное — как произошла земля. Какая-то звезда вырвала из солнца клок, получились планеты, они закружились, завертелись, остыли, и появилась на них жизнь. И в конце концов, родился я. Осенью, и сегодня мой день рождения.
Насчет второго подарка… Я думаю, это полезная вещь. Она тряпичная. Это не очень интересно, но нужно. Может, рубашка или даже штаны. Штаны бы лучше, в старых карманы продрались. Мама говорит, это необратимо. Без карманов штаны неинтересны. А в новых просто должны быть карманы.
Насчет третьего подарка — не знаю. Может, мне показалось, там просто тень, и не лежит ничего? Если очень хочется, то кажется.
Я лежу, не спешу вставать. Когда все потрогаешь, ждать нечего будет.
Этот парень меня удивляет, папа говорит, он умеет ждать, я не умею до сих пор.
Он в меня, мама говорит.
Не, в меня…
И так они спорят почти каждый день, но не ссорятся. Пока бабка есть не позовет. А сегодня выходной, и день рождения, сначала пойдем к морю, потом обед, потом придет Эдик с тетей Соней, принесут подарок, будем есть крендель, пить чай.
Вот настоящий первый день. Какой там Новый год… подумаешь, договорились. А я жил и добрался до своего собственного дня
Три цветка
Счастливое кресло
Из серии «Забытые углы»
из сусеков
Из оч. старых рассказиков
Аппетит приходит не во время еды — тогда он уже свирепствует вовсю — он приходит, когда кончаются деньги. Я получал стипендию — двести девяносто рублей старыми бумажками, и деньги носил с собой, в заднем кармане брюк. Когда нужна была бумажка, я вытаскивал из кармана, что попадалось под руку, трешку или пятерку, и никогда не считал, сколько их
осталось. В один прекрасный день я тянул руку в карман, рассеянно доставал деньгу, но что-то меня беспокоило — я снова лез в карман — и понимал, что он пуст. Это происходило каждый месяц, и все-таки каждый раз удивляло меня. Но нельзя сказать, чтобы я огорчался. Обычно оставалось дней десять до стипендии. Ну, одна неделя «на разгоне»: во-первых, совсем недавно ел досыта, это поддерживает, во-вторых, не все еще потратились и можно прихватить рубль, то есть, десятку в те времена. И неделя пролетала без особых трудностей. А вот вторая, последняя, была потрудней. Мы с приятелем жили примерно одинаково. У него отец погиб на фронте, у меня умер после войны, и мы надеялись только на стипендию. И с деньгами обращались одинаково, так что кончались они у нас одновременно. Но мы не очень огорчались. Первую неделю вовсе не тужили, а вот вторую… Занимать уже было не у кого. Может и были такие люди, которые всегда имели деньги, но мы их не знали. Мы ходили в столовую, брали компот и ели хлеб, который стоял на столах. Но к вечеру хотелось чего-нибудь еще, и мы шли к соседу. Он старше нас, у него свои друзья. Денег, правда, тоже нет, но отец-колхозник привозил яйца и сало.
— Привет — привет… Слушай, дай кусочек сала, поджарить не на чем.
— Возьми в шкафчике — отрежь… — он говорит равнодушно и смотрит в книгу. На столе перед ним большая сковородка с остатками яичницы с салом, полбуханки хлеба… Хорошо живет… Мы шли отрезать.
В маленьком темном шкафчике жил и благоухал огромный кусок розовой свинины, с толстой коричневой корочкой-кожей, продымленной, с редкими жесткими волосками. Отец коптил и солил сам. Мы резали долго, старательно, и отрезали толстый ломоть, а чтобы ущерб не был так заметен, подвигали кусок вперед, и он по-прежнему смотрел из темноты розовым лоснящимся срезом. Ничего, конечно, не жарили, резали сало на тонкие полоски, жевали и закусывали хлебом. Сало лежало долго и чуть-чуть попахивало, но от этого казалось еще лучше. «Какая, должно быть, была свинья…» Ничего, сала ему хватит, скоро снова приедет отец-крестьянин, развяжет мешок толстыми негнущимися пальцами и вытащит новый, остро пахнущий дымом пласт розового жира с коричневыми прожилками… Везет людям…
Мы приканчивали сало, потом долго пили чай и доедали хлеб… в большой общей кухне, перед темнеющим окном…
— Осталось три дня…
— Да, три дня осталось…
без темы и названия
Художник идет в магазин
…..
Ч/б
Из проб
из записок атеиста — илл. на тему
////////////////////
Самое искреннее, самое бескорыстное и самое приятное увлечение жизни. Нет такого другого, чтобы все эти три качества так сплелись, и так спелись. Возможно, еще хорошее вино…
А почти все остальное — неискренность(фальшь, ложь, тщеславие), корыстные соображения (обладание, эгоизм, власть, имущество, интриги), муки совести, обманы, уловки, болезни, страсти…
Опять прогулка
между прочего
1919-ый год
Цветки
временное
«Православные дружины» — это уже серьезно. Если это будет практически, и одобрено властью, то, мне кажется, станет знаком многим «иноверцам» и атеистам, что Россия их выталкивает.
временная запись
Теперь почему-то считается, что художник или писатель должны «завоевывать внимание читателей, зрителей». И вся эта суета вокруг читателя, зрителя считается достойным делом…
«Бесчинствуйте, кому охота!»
И справедливо пишет мне заслуженный писатель — «вот вас и не печатают»
И справедливо поступают, прибыли от меня никакой быть не может, никакому обществу не служу.
Underground forever!
Из оч. старых рассказиков
ЧЕРЕЗ МИЛЛИОН ЛЕТ
Через миллион лет здесь будет море — и теплынь, теплынь… Папоротники будут? Папоротники — не знаю… но джунгли будут — и оглушительный щебет птиц. Лианы раскачиваются, на них обезьяны. Немного другие, на кого-то похожие… но не такие наглые, наглых не терплю. В тенистой чаще разгуливают хищники, саблезубые и коварные. Мимо них без сомнения топает, продирается… не боится — велик… Слон, что ли? Ну, да, суперслон, новое поколение… Вот заросли сгущаются, наверное, за ними река? Конечно, река, называется — Ока, желтоватая вода, ил, лесс, рыбки мелькают… Пираньи? Ну, зачем… но кусаются. Сапоги прокусят? Нет, в сапогах можно… За рекой выгоревшая трава, приземистые деревья… Дубы? Может и дубы, а может баобабы, отсюда не видно. Иди осторожней — полдень, в траве спят львы… Нет, это не они… но очень похожи, только грива сзади, а голова голая… А, это грифы — у падали примостились… львы под деревьями и на ветвях, в тени… Вот и домик… огород, в нем картошка, помидоры, огурцы… двухметровые… Вообще все очень большое, ботва до пояса, трава за домом выше головы. Раздвинешь ее — там белый тонкий песок, вода… Море… Никаких ураганов, плещет чуть- чуть, и так каждый день — и миллион лет покоя… Миллиона хватит? Хватит-хватит…
Теперь что в доме… Вот это уже слишком. Я просто уже без сил… Сядем на ступеньки. Бегает, суетится головастый муравей. Термит, что ли? Нет, рыжий… Что теперь дальше?.. Картошку окучивать, помидоры поливать?..
ЛИСТ СУХОЙ
Осенью зеленый лист становится желтым. В нем какой-то пигмент меняет цвет. Я уже забыл, что в точности там происходит. Почему-то я зеленые листья не люблю и не замечаю, они кишат массой какой-то и просто раздражают, а вот лист желтый — задевает меня. Он висит на ветке, почти голой, рядом с ним небо, высокое и холодное. Стволы деревьев — черные и блестящие от дождя, в зеленоватых пятнах и ржавых крапинках. Стволы торчат из земли, мокрой и холодной, а на земле — желтые листья. Мой лист тоже скоро упадет, но пока он держится. Вот подует ветер, застучат по стволам крупные капли — и вспорхнет листочек, и медленно пойдет к земле, к другим листьям. Но пока что он еще на месте. Потом их сгребут в большие кучи и подожгут… Я каждый день смотрю на него — он совсем прозрачный и светлый, и становится все ярче, а небо уже опускается над ним, тяжелое и бурое… Ну, лети… Он упал, и ярким пятном — на черной земле. Теперь ветка совсем голая. Поднялся ветер. Листья сухие летят гурьбой — торопятся куда-то. Птицы собрались огромной тучей и медленно кружат над голым холмом. Шорох крыльев и шорох листьев сливаются. От костра поднимаются маленькие кусочки сажи, и летят. От стаи отделяются птицы, и тоже, как кусочки сажи, кружат над нами… Скоро зима.
ИНОГДА В ДЕКАБРЕ
Иногда в декабре погода волнуется — прилетают неразумные западные ветры, кружатся, сами не знают, чего хотят… Наконец, стихают — отогнали зиму, снег стаял, земля подсыхает и приходит новая осень — коричневая и черная, с особым желтым цветом. В нем ни капли слащавости, он прост и сух, сгущается — впадает в молчаливый серый, в глубокий коричневый, но не тот красновато-коричневый, который царит живой дымкой над кустами и деревьями весной — а окончательный, суровый, бесповоротно уходящий в густоту и черноту — цвет стволов и земли. Лес тяжел, черен, чернота расходится дымом и клубами восходит к небу — с такими же черными тучами, а между лесом и небом — узкая блестящая щель — воздух и свет где-то далеко. Все сухо, тяжело и неподвижно, только тонкие стебельки мертвой травы будто светятся, шевелятся… Осень коричневая и черная. Бывает иногда в декабре.
ГДЕ МОЕ ПАЛЬТО?
Пропади она пропадом, пропади!.. Каждый вечер на земле столько людей проклинают жизнь, что движение ее тормозится. И только когда угомонятся все, улягутся и заснут, стрелки часов снова набирают ход, до следующего вечера. Но в глубинах машины времени остаются песчинки сомнения, крупицы горечи, сознание ненужности подтачивает вечный механизм… Пропади она пропадом! И так каждый вечер…
И она пропадом пропала. Ночь прошла, а утро не настало, солнце сгорело за одну ночь. На сумрачном небе тлеет забытой головешкой. Поднялся ветер, несет сухие листья… а света нет… Холодеет понемногу, посыпал снег, день не настанет больше. Птицы мечутся, звери бегут в леса. Люди проснулись, завтракать сели, на работу собираются…
— Ого, морозец ударил… Где мое пальто с воротником?..
НЕ ИЩИТЕ
Я возьму билет и сяду в старый ночной автобус. Я уеду из жизни, к которой не привык. Оторвусь от нее, надоевшей мне до тошноты. Непрерывно передвигаясь, исчезну, стану невидим и недоступен никому. Как посторонний поеду мимо ваших домов. Старенький автобус переваливается через ухабы, темнота окружает меня — никто не знает, где я, меня забыли… Смотрю из окна на улицы спящих городков, пытаюсь проникнуть в сонные окна — «может, здесь я живу… или здесь?.. вот мой порог…» — и еду дальше. Луна освещает печальные поля, заборы одиноких жилищ, листва кажется черной, дорога белой… Автобус огибает холмы, будто пишет свои буквы. Я — в воздухе, невидим, затерян в просторе… Я еду — и эти поля, и темные окна, и деревья, и дорога — мои, я ни с кем не делю их. Я не хочу ваших привязанностей, не хочу внимания — это плохо кончается. Я еду — и сам по себе. Не ищите меня — автобус исчез в ночи. Совсем исчез. Совсем.
черновичок
……………….
мелкИ
Женщина с цветком
………
Смеш. техн.