Смерть Аркадия. (фрагмент из последней книги романа «Vis vitalis»)

Фрагменты первых двух книг романа опубликованы сейчас в Сетевой словесности, там же есть полный текст.
http://www.litera.ru/slova/markovich.html
(наверху списка ссылки на фрагменты и можно скачать полный текст тоже)
………………………
СМЕРТЬ АРКАДИЯ.

Было тринадцатое число, пятница, день обреченный на несчастья. И вот, в согласии с приметой, в ЖЭКе собралась лихая компания. Маялись, тосковали, и чтобы облегчить ожидание выходного, надумали пройтись с комиссией по одному из аварийных домов, что на краю оврага. Инженеры Герман и Афанасий, тетка Марья, уборщица, и комиссионная секретарша Аглая из бухгалтерии. Аглаю пришлось подождать, с ней случилась история. Муж-сантехник после ночного дежурства вернулся домой и при споре в передней, из-за нежелания Аглаи пропустить его в грязных сапожищах в комнаты, нанес жене неожиданный удар по левому глазу, после чего упал, прополз пару метров и замер, головой в комнате, телом в передней, распространяя удушливый запах самогона.
Аглая, всхлипывая и пряча глаз в оренбургский пуховый платок, подарок мамочки, прибежала-таки к месту встречи. Инженеры обнажили часы, но вид окольцованного багровым глаза их остановил — бывает… Потянулись к оврагу, выбрали самый печальный дом и, поднимаясь по лестнице, тут же ткнулись в дверь Аркадия; в этом не было злого умысла, а только всесильный случай, который, говорят, следует подстерегать, если благоприятствует, и остерегаться, когда грозит бедой.
Аркадий, ничего не подозревая, готовился к опыту, нагреватели пылали на полную мощность, счетчик в передней жалобно присвистывал, красной полоской пролетали копейки, за ними рубли… Прибор на табуретке ждал с японским терпением, им всем светил восхитительный вечер: осадки благополучно высохли, соли растворились, пипетки вымыты до скрипа — вперед, Аркадий!
И тут решительный стук в дверь. Не открывать бы… Обычно старик так и поступал, он не то, что стука, шороха боялся; притаится в задней комнате, свет погасит… даже стук у них с Марком был условленный, как пароль у семерых козлят… Сейчас в отличном настроении, выпутавшись из очередной депрессии, Аркадий ждал Марка, ничего не боялся, и с рассеянным легкомыслием распахнул дверь.
И увидел толпу голов. Но и тут осторожность его не остановила. Проскочив депрессию, он явно впал в маниакальную веселость, и небрежно, не глядя, бросил — «чем обязан?..» Даже не заметив, какой контингент, тем более, в переднем ряду Аглая, его давнишняя противница из бухгалтерии, молодящаяся дамочка с презрительным отношением к старческим слабостям.
— Комиссия… — бухают оба инженера. Толпа, оттеснив хозяина, хлынула в переднюю, и, не помещаясь в ней, растеклась в кухню и первую комнату. И сразу они поняли все. Минута молчания.
Аглая первой овладела ситуацией и выразила все, что накипело в ней после драмы в собственной передней: муж на пороге, грязная харя, оскверняющая преддверие рая — залу с двумя коврами шемаханской работы на стенах, цветным телеком в красном углу, хрусталем и прекрасными безделушками… А тут не просто инцидент — покушение на основы: мерзкий старикашка превратил самое святое в постоянный хлев и мастерскую, напоминающую о труде, стойло затащил в храм!
— Выселение, выселение, такое нельзя терпеть! — вот ее приговор.
Старуха-уборщица трясет безумными лохмами — «да, да, да…» Два мужика, однако, переглянувшись, решили избежать осложнений — слупим бутылку и замнем.
— Ставим условие — к понедельнику полный порядок, придем… — с намеком, со значением… Другой бы тут же понял — пронесет, только готовь родимую. Ведь и акта никакого не составлено! Действительно, забыли бланки, подписанные начальником, так что получилась простая экскурсия.
Но Аркадий, захваченный врасплох, ошеломленный, убитый своим непонятным благодушием и легкомысленностью, намеков не понял. Это был конец всему. В понедельник — врезалось ему в мозг. Выкинут, лишат тепла, крова…
Компания, галдя, выкатилась. Прошли немного, остыли, глянули на часы — ранье… и пошли дальше по разным квартирам, записывая на клочках бумаги, где были, что видели… В понедельник Аглая долго искала эти записочки, чтобы занести в тетрадь, не нашла, да и самой тетрадки не оказалось.
……………………………..

Аркадий всего этого знать не мог, а знал бы — не поверил. Его страхи вспыхнули костром, он на дрожащих ногах ходил среди милых стен, проклиная тот миг, когда легкомысленно распахнул дверь. В его распоряжении два дня. В субботу вернется Марк, вдвоем они разберутся, вдвоем не страшно. Так он говорил себе, но страх не дал ему спуску, не позволил отдышаться, переждать панику. Он должен действовать сразу!
— Хватит! — он вдруг понял, что хватит — не буду больше обманывать себя, любоваться осадками-остатками, повторять азы!..
Он как нашаливший школьник и одновременно строгий учитель, разговаривал с собой:
— Хватит играть, буду жить-доживать, читать книги, гулять, думать, спорить с Марком, готовить неожиданную еду…
Он будет чудненько жить, может, даже доберется летом до красивого южного берега — любоваться на волны, дышать глубоко и ровно…
— Все годы, как проклятый, в духоте, у-у-у… Выкину, сейчас же выкину все! И он начал — с кухни, со шкафов, с приборов под потолком, чудом балансируя на хромой табуретке.
……………………………..

К полуночи с кухней было покончено, осталось вымести мусор, чтобы видно было — живут нормальные люди… Ведь этого они хотят! Потом он перешел в комнату. Все, что напоминает о лаборатории — в окно! Железные вещи падали в овраг, погружались в многолетние слои листьев и вязкую глину, почти не изменяя ландшафта. Станочки, пусть небольшие, весили отчаянно много, падали со стоном, утопали, ветер тут же заносил их случайными листьями.
После первой комнаты он остановился, не решаясь перейти в главную. «Вдруг не заметят? Что они, плана не знают, видно же, комната в половину нормальной…» Но он не мог сразу, решил отдохнуть, неверными шагами вернулся в кухню, унылую, чужую, поставил на плиту чайник, и сел, никуда не глядя. Он не сомневался в правильности решения — хватит! но чувствовал, что отрезает от себя слишком много. Он ужаснулся, осознав, сколького лишал себя. Но остановиться уже не мог, страх гнал его дальше, призывы благоразумия — подождать хотя бы до утра, он, не задумываясь, отвергал.
— Возьмут да нагрянут пораньше, застанут врасплох, тогда конец! Нельзя ждать! Это они для отвода глаз — понеде-е-льник, а сами явятся в субботу, с утра, и застигнут, именно с утра явятся!..
Он живо представил себе, как в уютной комнатке развалился в кресле офицер с кобурой под мышкой, ноги на стол закинул, кофе потягивает, как иностранец, и по телевизору наблюдает за ним… Надо доказать, что озабочен, жажду исправиться. Он встал, нахмурился, и громко:
— Вот возьмусь, и к утру закончу!
Ему показалось, что офицер одобрительно кивнул головой — исправляется старик. Он быстро и энергично вошел в заднюю комнату, с головой залез под тягу, стал разбирать стекло. Разбить духу не хватало, он бережно все отсоединяет, складывает в корзину и по ночным ступенькам вниз, подальше, в овраг, на вороха старых листьев…
Покончив с тягой, он перешел к столу, где стоял красавец, его любимый, полустеклянный, полуфарфоровый… а колонки-то, колонки! — из уворованных частей, все по кусочкам собрано, по винтикам, датские снизу, шведские сверху, исключительно ровные и точные, до отказа заряженные самыми ценными смолами… И все это он разбирал, складывал и выносил вниз, и здесь, в ночной тишине, при слабом свете фонаря, что раскачивался в конце тупика, прощался.
В завершение всего Аркадий приступил к японцу. Тот надменно смотрел с табуретки, уверенный, что не посмеет его тронуть старик. Развалина, если честно, разве что лампочки щегольские. Какие-то стандартные ответы он выдавал иногда, если было настроение, но больше все — «данных мало…» Особенно это он любил — данных, мол, нет… Аркадий бесился, но верил, потому что японец удивительно точно угадывал его сомнения — данных-то и нет!..
Аркадий стоял перед высокомерным ящиком, вспоминая все его выходки и обманы, выращивая в себе достойную случая ярость, чтобы обесточить одним махом и выкинуть в окно.
……………………………..

Вдруг сердце остановилось. Старик терпеливо ждал — так уже бывало не раз, останавливается, и снова за свое. Но эта остановка была длинней и томительней прежних, и когда оно, сердце, наконец, тяжело с болью стукнуло в грудину, Аркадий был в поту, холодном и липком, и дышал так, будто пробежал шесть пролетов по лестнице вверх. Вообще-то он за ночь прошел больше — и ничего! Он удивился, что же оно… И, постучав себя по груди, строго сказал — «брось безобразие!..» А оно в ответ — как будто споткнулось на ухабе, и снова грозно притаилось… Перед глазами заплясали черные запятые, похожие на холерных вибрионов, воздуха не стало… И когда сердце вынырнуло, всплыло, забилось, Аркадий понял, что дело плохо.
Он по стеночке, по стеночке к окну, где лучше дышалось, увидел любимый овраг с осколками жизни в нем, а за оврагом бескрайнее пространство. Заря нетерпеливо ожидала своей минуты, исподтишка освещая природу розоватыми редкими лучами, и Аркадий видел поляны, лес вдали, и что-то темное, страшное на горизонте; потом это темное слегка отодвинулось, приподнялось, и в узкий просвет ударили потоки розового света — день начался.
И тут Аркадию пришло в голову то самое слово, про которое он читал, говорил, но не верил в него, поглощенный своей злосчастной судьбой и всякими мелочами:
— ВОТ!.. А я умираю. Нелепость, до чего не везет!..
Нет, смерть не такая, она гораздо страшней — и больней, а это может вытерпеть любой, не то, что я… Я-то могу гораздо больше!
Снова удар, и новая тишина в груди прижала его к полу. Он сел. опершись спиной об стену. Теряя сознание, он все еще ждал -«сейчас оно прекратит свои штучки, не может оно так меня предать! Теперь, когда я знаю, чего не делал — я не жил. Боже, как все неважно — сделал, не сделал… Если б еще раз, я бы только жил!..»
Сердце словно поняло его, очнулось, снова закрутились колесики и винтики, омываемые живительной влагой, самой прекрасной и теплой в мире. Но Аркадий уже не мог подняться, редкие и слабые мысли копошились в голове, никакой яркости, никаких больше откровений… Это его слегка ободрило — не может быть, чтобы так тускло протекало, говорят, вспоминается вся жизнь… Значит, пройдет. Надо бы скорую… Стукнуть соседу?..
И тут вспомнил, в каком он виде. То, что никого не касалось, станет достоянием чужих враждебных глаз. Что на нем вместо белья!.. Надеть бы скромное, обычное, но не грязное, не дырявое… Но он знал — ничего нет, все собирался постирать, откладывал и откладывал. Он всегда откладывал, пока не накапливал презрение к себе — и тогда, проклиная мелочный и суетливый мир, брал тазик, мыло…
Рядом в тумбочке лежала чистая холстина, покрывало для надменного японца на отдыхе. Встать Аркадий не мог, голова кружилась, и ничего не видел из-за вертлявых чертей перед глазами. Он прополз метр, дотянулся до тумбочки, наощупь нашел ручку, дернул. Материя вывалилась, он притянул ее к себе, с трудом, пережив еще одну томительную остановку, стянул с себя лохмотья, ногой затолкал поглубже под топчан — и завернулся в теплую грубую ткань.
Наконец, он в теплом, чистом, и лежит в углу. Теперь бы врача… Он с усилием приподнялся, сел… и тут стало совсем темно. Сердце замолчало, затрепетало слабыми одиночными волокнами, и дряблым мешочком опустилось… еще раз встрепенулось — и навсегда затихло.
……………………………..

Марк проснулся рано, лежал, смотрел в окно, постепенно возвращался, ощутил горечь, что сидела занозой — не годен… Где же Аркадий?.. Одевается, бежит вниз, стучится. Дверь молчит, света внутри нет, а окна почему-то настежь, вчера не заметил!.. Решившись, он толкает дверь плечом, еще — и девять стариковских запоров со стонами и визгами сдаются. Он вваливается в переднюю. В ней, играя бумажками, гуляет ветер. Марк в кухню — там тоже странная пустота. Он в комнату — и здесь простор, книжная полка да раскладушка, да столик из-под токарного станочка; Аркадий гордился — немецкий, сто лет, а ходит как!.. Марк в смятении в заднюю комнату — голый кафель под тягой, пустой стол, на табуретке японский пришелец… а рядом — на полу — весь в белом — сидит старик, упершись руками в пол, склонив голову к левому плечу, как он, бывало, делал — посмотрит, подмигнет — » я еще вам устрою сюрприз…»
Марк медленно к нему, и видит — осталась одна форма, нет старика. Это же надувательство, Аркадий…
А в окно льется прохладный свет, внизу шуршат листья, что-то, видите ли, продолжается, только Аркадия уже нет.

Ум-м-м…

Я видел по телевизору, спрашивали у молодых:
— Какие качества в людях цените?
Кто говорил — надежность, кто мужество, кто про доброту вспомнил… И никто не сказал про ум, никто! Недаром — нет ничего сложней. Хочешь иметь умного друга? А жену? Умней меня, что ли?.. Мало кто согласится. Добрей — это пожалуйста, а умней… Опасно. Потому и молчат про ум, такое уж свирепое это качество. Его нельзя поделить на части: он умней меня в этом, зато я его — в том, и успокоился. Умней так умней, ничего не попишешь. Можно образование приобрести и воспитание даже получить, а ум не получишь, не приобретешь. Можно быть ловким и хитрым, но это совсем не ум. Хитрость имеет простую цель, мелкую, она без цели вянет, жухнет… а ум… Ему цель не нужна, он как зрение — на что ни посмотрит, все видит и различает. Ему ничего не надо, кроме как все понимать и различать. Находить разное в похожем, сложное в простом, глубину под поверхностью — вот что может ум. И наоборот, все объединить он способен, увидеть общее в разном, простое и ясное в сложном. Это его работа, и игра тоже. Он открывает разнообразие там, где, казалось бы, унылая пустыня… и единство всего сущего, когда глаза разбегаются от разнообразия. Ум придает интерес и вкус нашей жизни. Может, поэтому и не любят умных. Они рядом с нами: мы не замечаем — они видят, мы не радуемся — они наслаждаются, мы спокойно живем — они горюют… Только раздражают нас. К тому же его невозможно запретить — ум, или унять. Честность, смелость, мужество подавить можно, запугать, даже самому себе запретить, а, попробуй, запрети себе быть умным. Вера, совесть, достоинство — от воспитания, от жизни, а ум… С ним рождаются. Он, как глаз у орла, от рождения дан: смотрит и видит. Никто нам не добавит ума, не передаст своего, как бывает с опытом, навыками, знаниями. Если человек не различает, скажи ему — вот, смотри сюда, и он, может быть, увидит там, куда показываешь ему… но подвернись другой случай, он снова дойдет до своего предела и остановится, не видя дальше, не различая…
Что поделаешь — ум… Когда растешь, развиваешься, одолеваешь препятствия, хочется верить — все достижимо, но с годами все чаще наталкиваешься на странную границу, за которой смутно, зыбко, непонятно к чему, неизвестно зачем… Другой, смотришь, идет вперед — видит, различает, судит, действует. А мы стоим…
Так какие качества вы цените?..

Дай лапу…

Мы с Тусей пишем рассказ. Я за экраном, она сидит на коленях. Туся особая кошка, шкурка бархатная, вся из мелких и очень ярких лоскутков — желтых, черных и серых. Носик желтый и на груди теплый желтый цвет. Ее можно вертеть, прижимать, тормошить, переворачивать на спину… что ни делай, только возись с ней, и она рада. Но утром она сидит тихо, знает, что я занят.
Вдруг вскочила, спрыгнула на пол и со свирепым рычанием к двери. Она сторожевая кошка. Дома милая игрушка, но стоит кому-то постучать в дверь… Бежит защищать меня и дом свой, готова любого разорвать на части.
Прислушиваюсь — за дверью кто-то тихо поскуливает.
Подхожу, отодвигаю Тусю, проиоткрываю дверь. Там стоит огромный пес, коричневый с белой полосой на носу. Стоит и смотрит на меня.
Я его знаю, он живет на четвертом этаже. Недавно нас защитили от террористов, поставили железные двери на всех этажах. Теперь проникнуть домой невозможно, если не имеешь ключ специальный или не знаешь свой код. Настоящим террористам не помеха, а зверям трудно домой вернуться. Кошки и собаки шастают по лестнице, ищут свой этаж, и везде натыкаются на железные преграды. Только у нас, на четырнадцатом этаже, подобрались отчаянные люди, от двери отказались. Какой террорист заберется к нам, да еще без лифта. Нет, лифт иногда ходит, но террористу расчитывать на него нельзя.
Я беру ключ, выхожу в коридор, иду к лифту, и пес впереди бежит. Он рад несказанно, наверное не один час по лестнице ходил-бродил…
И нам везет, лифт открывает двери, мы едем вниз. Десять этажей, мотор старый, так что ехать нам довольно долго. Пес от радости сам не свой, головой толкает меня, что-то сказать хочет… А потом лапу протянул. Я жму ему лапу, отпускаю, а он снова подает. И снова, и снова… И так мы едем десять этажей, пожимая друг другу лапы….
Отдал пса хозяевам, иду к лифту, а он уже молчит, где-то застрял. И я карабкаюсь десять этажей в кромешной темноте, и улыбаюсь.
Вот так пес!..
Мог бы по-собачьему руку лизнуть, а он выбрал то, что мы оба понимаем и ценим, протянул мне свою огромную лапу…
Добрался, наконец. Туся у дверей сидит, ждет.
-Туся, дай лапу мне…

лишить всего и выколоть глаза!


Лишить себя всех возможностей, кроме одной… Е.И. советовал- «убери цвет, он вылезет из твоих теней». Пикассо говорил — «выкалывай художникам глаза». Узкая тропинка в спартанский тыл. Проигрыш неизбежен. Почти.
…………………
Болтовня.
— А рисунок-то, рисунок — зачем?

Сорок лет

Сорок лет с тех пор прошло, но события этого, 1963 года, не забылись, они стали решающими для меня, одним из поворотных пунктов в жизни.
Я учился на последнем курсе мед. факультета Тартуского Университета (далее ТГУ). Почти пять лет из шести я работал на кафедре биохимии под руководством Эдуарда Эдуардовича Мартинсона, моего первого учителя в науке. У меня уже было направление в аспирантуру, на кафедру к Э.М.
Но весной 1963 года трагически погибает, кончает жизнь самоубийством Э.Мартинсон. Здесь я хочу немного рассказать о нем.
Ученик Павлова, крупный биохимик, много сделавший в областях химии секреторных процессов и головного мозга. Сложный человек, вспыльчивый, властный, несдержанный на слова. К студентам относился великолепно, а таких лекций я после него не слышал больше. Работал в Ленинграде, направлен после войны в ТГУ «поддерживать павловцев», был проректором ТГУ. Искренне преданный науке, и в то же время не чуждый борьбе за «истинную науку», которая тогда велась. Когда я учился у него, он был уже только зав. кафедрой биохимии. Его любили студенты, уважали многие, и многие боялись его языка и строгого отношения к науке. Тарту все-таки был провинцией, публикация в центральном журнале «Биохимия» была событием, и на этом фоне Мартинсон был на медицинском факультете фигурой особенной. Он нажил себе, будучи проректором, много врагов. Нужно представлять себе ситуацию. По Эстонии проехались катком две тоталитарные системы, некоторые сотрудники ТГУ в прошлом были офицерами, одни у немцев, другие у русских… Мартинсону мстили за его «насаждение Павлова», НО тут смешалось многое – и примитивный национализм, и оскорбленное нац. достоинство эстонцев, которое можно понять… и так далее, до мелкой зависти крупному ученому. Мстили ему злобно и умело, а он легко поддавался на провокации и был удобной мишенью. Дело кончилось отстранением его от кафедры и ужасным самоубийством.
Ректором тогда был Клемент, бывший парторг ленинградского Университета (далее ЛГУ), небольшой ученый-физик, политикан… Мой шеф Михаил Волькенштейн, работавший в ЛГУ в самые пасмурные годы, охарактеризовал впоследствии Клемента одним словом – «сволочь».
Но в Тарту Клемент вел политику осторожную, довольно умеренную, годы уже были не те… К тому же он был умелым организатором.
В те годы работал в Тарту известный филолог Ю.М.Лотман, сыгравший со своими учениками небольшую, но определенную роль во всей истории того года. Ю.Лотман был обаятелен, талантлив, горячо любим учениками, и в Тарту нашел прекрасную среду для работы, никто его не трогал, тихо, спокойно, эстонцы сглаживали остроту послевоенных кампаний (космополиты и проч.) Например, генетику в те годы читал нам старик Пийпер, несмотря на наезды Лысенко и Презента и их разгромные речи, он тихо продолжал говорить про Менделя и Моргана, а на провокационные вопросы не отвечал, прикладывал ладошку к уху – «не слышу…»
Продолжу про Ю.Лотмана. В жизни он был конформистом по типу – «ничего не делайте, будет только хуже…» В этой истории он через своего ученика Чернова (филолог в Питере теперь) косвенным образом участвовал в «усмирении» некоторых студентов русского потока медфакультета, которые требовали РАССЛЕДОВАНИЯ обстоятельств гибели Мартинсона. Чернова подослали ко мне, как к активному «диссиденту» (тогда этого слова еще не было), а потом я увидел его в кабинете секретаря парткома ТГУ Полисинского, {{отъявленного подонка, человека «с лицом боксера и рваными носками» (по рассказу «1984-ый» Д.М.)}}, где меня допрашивали, угрожали и всячески уламывали. После всего этого я смотрю на Лотмана на экране с его замечательными лекциями с весьма двойственным чувством.
Выход из ситуации нашел Клемент, и, надо отдать ему должное, мягкий выход. В сущности, ему было важно только замять дело с самоубийством Э.М. ((Сыграло свою роль время, то, что теперь называют «оттепель», а фактически – отключение репрессивной машины, и этого уже было достаточно, чтобы люди воспряли… )) Клемент не стал преследовать студентов, мне дал возможность сдать экзамены в аспирантуру, а потом убрал с глаз долой – направил в целевую аспирантуру к М.Волькенштейну в Лениград, в отличный Институт высокомолекулярных соединений, где среди людей, понимающих современную биологию были известные ученые Волькенштейн и Бреслер.
Я не раз писал о Мартинсоне, в моем романе “Vis vitalis” это учитель главного героя Мартин.
Сложная и трагическая фигура Эдуарда Эдуардовича Мартинсона повлияла на всю мою дальнейшую жизнь. В его лице я впервые увидел настоящего большого ученого, глубоко понимающего биохимические процессы в живых организмах, умеющего ставить глобальные задачи и в то же время знающего практические пути к осуществлению цели. Он прекрасно сам работал руками, ставил эксперименты. Он много говорил со мной, рассказывал о науке, и я уже не представлял себе жизни вне этого дела.
История его смерти поставила передо мной и многие другие вопросы. Я увидел, что дело не только в «культе личности», который вроде разоблачен, а гораздо глубже, и нужно очень многое, чтобы изменить ситуацию… А потом все закрутилось обратно, хотя не с такой неумолимой жестокостью, как раньше. {{О самом послевоенном времени у меня остались тени воспоминаний, но тревожащие тени – космополиты, дело врачей, преследование и смерть отца… Тревога и страх родителей вошли мне в кровь вместе с ненавистью.}}
Настоящим диссидентом я не стал, но был близок к этой среде, сочувствовал, читал и прозрачные листочки и фотокопии, которые давали мне на ночь, чтобы к утру вернул…
Сорок лет прошло. Многое изменилось. То, что мы читали по ночам, теперь перестали читать 🙂 Но вот что выяснилось для меня – самое важное передается не через книги, не через культуру в музейно-книжном ее виде, а только через ЖИВУЮ СВЯЗЬ ЛЮДЕЙ, через их лица, поступки, слова. И если эта связь нарушается… И книги вроде доступны, и кино показывают, с экрана все-все говорят, а что, все можно говорить… НО тихо и незаметно происходит самое непоправимое, теряется связь времен, культура становится музейной и постепенно забывается и чахнет… Только люди. И с ними книги становятся другими – живыми, и наука уже не книжная – а живая, и рядом с тобой Мартинсон, Волькенштейн, Бреслер, а значит и те, которых они знали живыми — Павлов, Ландау, Тимофеев-Рессовский, а через них – Морган, Бор…
Вот и все, что я хотел сказать.

неназванному другу


……………….
Согласен, что есть сходство между чертами героя в АНТЕ и в «Мjнологе», как Вы пишете — «взгляд внутрь себя, и этакий забор вокруг себя. Выстраивание своей жизни так, чтобы все делать самому и ни от кого не зависеть в работе и не только.»
Могу только добавить, что причины этого явления могут быть настолько многообразны!..
У Анта выстраивание вокруг себя «забора» происходит по естественным причинам — он инвалид, страдает от постоянной боли, но при этом сохранить хочет свое достоинство, у него это чувство обострено до крайности.
Что же касается героя «Монолога», то «забор» там тоже возникает естественным
образом, НО он навязывается внутренними противоречиями, всей генетикой, характером и только частично обстоятельствами. Человек хочет
построить свою модель мира, этот юношеский абсолютизм (или инфантильность?) труден для реальной жизни, но иногда приводит в замечательным результатам (Эйнштейн и Кафка, например).
Ант находит свой выход, Ваше право как угодно его оценивать, то ли это приступ отчаяния, то ли вершина его протеста, то ли выбор единственной возможной свободы, то ли акт самопожертвования… Автор свое дело сделал, и больше ни слова говорить не должен. В отличие от Анта, герой «Монолога» находит выход в творчестве. И это уже не забор, а узкая калитка :-))
С уважением! Пишите письма! Дан

символизм и символизм


/////////////
Если есть неприятный своей примитивностью примитивизм, то это символизм.
В ранней юности, рассматривая журнал «Ниву», увидел картину, называлась «Похоть». На ярком солнце на зеленой травке раскинулась роскошная женщина, на лице особая улыбка. Я ничего не понял, но картинку не забыл. Так было иллюстрировано понятие. В общем, тут не о чем поговорить, но роскошная была бабища!..
Но если не о примитивизме плоских символов, а по сути, то каждый рисунок, если хорош, конечно, символ, только целого ряда явлений, зрительных ассоциаций, воспоминаний, ощущений, других картин… путь в глубину, а не иллюстрация и примитивный перевод.
У каждого автора своя «символика», но ее нельзя сознательно эксплуатировать, нежелательно умственно осознавать — все разрушится. Но задним числом… никуда не денешься.
Недаром поэт сказал — ночь, улица, фонарь…
Для него символы постоянства, против которого он, может быть, восставал, но которое в сущности его держало (ИМХО теперь говорят?)
Анализируя живопись умершего Деда Борсука, выделяю в нем несколько символов, проходящих через все творчество, это — Дорога, Дерево, Забор.
Себе — для размышлений)

Хвала соллипсизму (новогоднее)


…………………
Мировоззрение — ничто, мироощущение — все!
Как должен быть счастлив соллипсист — весь мир его ощущение. Представьте себе — весь мир! Как он должен любить его (и ненавидеть), холить (и топтать в бешенстве ногами), относиться с острым вниманием (и, презирая, пренебрегать). Его желание самого себя облагодетельствовать, изменить к лучшему,нести (в себя) добро и свет уже не требует объяснений, оно понятно. Он пишет свою сагу длиной в жизнь, и каждое его слово, рассказ, повесть, картина — все важно, все может изменить его мир (или хотя бы пригодиться в хозяйстве).
Но вот наступает момент, и симпатичная личность ощущает, что созданный им мир, своды которого он поддерживает постоянными усилиями плеч… что он не подчиняется его словам, образам, картинам… Что остается, какое действие, какой протест? Как можно изменить то, что внутри тебя? Есть честный и бескровный выход, и уважаемый — повеситься остается. И тут возникает вопрос — откуда возьмется гвоздь надежный?
О счастье, гвоздь из другого мира! вот он — торчит! Благая весть под занавес, другой мир есть!
……………………..
Добавлю от себя, да, есть, и взаимодействие возможно, для этого искусство нам дано.
(С Новым годом, товарыщи!)

К вопросу о герметизьме (Паоло и Рем)

Рем снова повернулся к холстам. Они смотрели на него печально и привычно. Он взял свои рисунки, положил рядом с “виноградом”, как он уже называл рисунок Паоло.

-Я, что ли, слабей?..

-Ничуть!

-Ну, он ловчей управляется с пространством …

-Так известно, он же этом первый.

-Но и здесь у меня не хуже, и здесь.

-Пожалуй, тут я поспешил…

Один из рисунков показался ему не так уж ладно скроенным.

— Всегда ты прешь на рожон, спешишь, вот и ошибаешься!

— Это от нетерпения. На самом деле, я вижу не хуже! Разве что… все у него как-то веселей, даже темнота другая. Видит радость в жизни, хотя и старик.

— Не знаю, не знаю, пишу как в голову придет. Я другой свет вижу, он должен из темноты рождаться, из темноты!.. Эт-то не просто — тьфу, и возник… Рождение из тьмы, из хаоса — больно, всегда больно!..

— Но все-таки, замечательный мужик оказался, признай — умирал, а думал о тебе, почему?.. А говорили – барыга…

Он сразу представил себе боль, страх, и мужество человека, сумевшего на самом краю, из темноты, протянуть другому руку… Пещера, впереди тьма, до самого неба тьма… тень, силуэт, лицо, факел… рука помощи…

Опять он видит то, чего не было

Или было, но гораздо проще, не так больно и страшно.

А если вникнуть в глубину вещей, увидеть картину во всей полноте?..

Наверное, так и было.

Полный мыслями и сомнениями, он медленно поднялся, свернул работы, вышел на дорогу и двинулся в свою сторону. Солнце уже было в самой верхней доступной по календарю точке, но ведь север, и тень Рема, довольно длинная, не отставая, скользила за ним.

Он еще вернется к рисунку этому, и к мыслям о Паоло.

Жизнь многозначительная штука, но у хорошего человека и смерть много значит.

Рем шел, все убыстряя шаги, его путь лежал на запад, дорога перед ним спешила к крутому излому и упиралась в горизонт, облака снова разогнал свежий морской ветерок, стало светлей… Он уходил, уходил от нас, а может приближался, не знаю, но хотел он или не хотел того, а двигался к свету.
………………………………

Бей в барабан, и не бойся

сказал несчастный больной одинокий человек, да? Г.Гейне
…………………
Немного странно читать жалобы, что кто-то кого-то обливает грязью, клевещет… Что делать??
Так всегда было. К сожалению — будет и после нас.
И есть только одно средство против этого. Одно — радикальное.
Делай свое дело — и не оглядывайся.
P.S.
И еще. Свои глубоко личные дела не доверяй ТУСОВКЕ, даже такой симпатичной, как ЖЖ, и даже «под замком».
Для этого есть личная почта и общение с глазу на глаз.
У пишущих людей ТО ЖЕ САМОЕ. Да, личное открывается в тексте, НО оно уже ОТСТРАНЕНО (отторжено) от автора, становится достоянием героя, неважно, как он себя называет, «Петя» или «Я».
Д.

АНТ в «НЕВЕ» в февральском номере (??)

Да, надеюсь, что моя самая тяжелая и мучительная книга будет опубликована очень приличным тиражом и в журнале, который я уважаю.
……………….
Мне кажется, ужас вовсе не в том, что начавшись в черной пустоте, она, жизнь, в пустоте и кончается. Красивые слова философа, в которых нет искренного чувства, только поза и любование собой, а я это не люблю, мои ноги чувствительны ко всякой фальши и тут же отзываются длинной нудной болью. Эти слова только подчеркивают грандиозность трагедии, в которой участвуем. Не то, не то, другое гораздо хуже — то, что протекает она, жизнь, в постоянной мелкой и пустой враждебности друг к другу и миру, который нас окружает — он против нас! Все, что мы носим в себе изначально, что хотим, к чему тяготеем, вынуждены отстаивать в мелких ежедневных схватках с силами о которых я уже говорил. Власть случайности безгранична. Разве вся моя жизнь не пошла именно этим, а не иным путем из-за событий, которые не зависели ни от меня, ни от моих родителей и близких, они сами стали жертвами обстоятельств, бороться с которыми не могли? И вся эта напасть не хитроумный план, не испытание на прочность, как хотят думать люди в вере, не проверка любви и привязанности, верности богу, людям, идее, нет, совсем не то! Только унизительное преодоление препятствий, которые враждебны существованию, вредны, угрожают… И не осмысленно против нас — уж лучше бы чувствовать за всем направляющую разумную, пусть враждебную силу! — нет, этот нападающий, наступающий хаос рожден судорогами природы, стремящейся сохраниться и выжить, отчаянными попытками людей, тех, кто рядом с нами и далеких, выплыть самим, закрепиться, спастись, устроить свой недолгий век сносно. Жизнь ужасна не потому, что кончается — с этим можно было бы жить без унижения, ведь человек со всей своей начинкой не приспособлен к долгой жизни, — а потому что протекает в бессильном барахтаньи, и никто не докажет мне, что за этими тараканьими бегами и крысиными схватками кроется глубокий смысл. И если все же есть кто за сценой, тайный кукловод, то это явный мерзавец, подонок, лгун и ничтожество при всех своих сверхестественных возможностях. Любить его? Да вы сошли с ума!
Но нет никого за сценой, и самой сцены нет, кругом промерзшее черное небо, и мы, как тараканы, вытряхнутые из помойного ведра, летим по огромному мусоропроводу вниз, вниз, вниз… Никакой сцены, никакого дирижера, только столкновение слепых сил, стремящихся размазать нас по мертвому пространству, с нашей крошечной волей, которая в ужасе не хочет умирать, и в этом упорном и обреченном сопротивлении все человеческое и заключено. Мне скажут, миллионы живут не замечая или смиряясь, захваченные в плен ежедневными заботами и делами, а ты против, кто ты такой?.. И будут правы в своей разумности и мудрости, способные принять то, что невозможно изменить, а за меня будут только мои ноги, страх и боль, постоянная боль.
……………………………….

ничего особенного

Замечательная штука — «прозрачный гиф»!
Когда рисуешь МИНИМАЛЬНЫЙ рисунок, постоянно имея в виду цвет фона. Он не просто окружение, рама, а должен в каждой оставленной пустоте сказать свое слово. Испытание на лаконичность.
Но в сущности, как почти все «примочки» в Интернете — давно известная вещь. В картине постоянно оставлял незаписанный фон, и не думал, что это особенное, так до меня сотни лет делали художники.

Три бабы у магазина


No comment. Женщины у магазина, а там ничего особенного не выбросили.
Картинка исчезла, я ищу ее. Продал кому-то кооператив «Контакт-Культура», лет 15 тому назад. Я просил ее выставлять, но не продавать.
………………………
Есть картина Дега, кажется, она называется «Насилие». В глубине комнаты что-то делает женщина, на переднем плане, прислонившись в двери, стоит мужчина. Ничего еще не произошло, но в позе женщины страх и покорность, в позе мужчины напряженность, угроза, воздух комнаты пропитан ожиданием и угрозой. И никакого движения, видимого отношения — сухо, сдержанно, просто.
Без надрыва, крика и пафоса протеста. И действует. Насколько Дега выше своего последователя Лотрека… Раз сказанное лучше не повторять — приходится говорить все громче, потом переходить на крик… и не действует уже.
А Дега дожил до глубокой старости, любил ходить на аукционы, где перепродавались его работы за деньги, которых он за всю жизнь не заработал. Он удивлялся и радовался, и никогда не корил судьбу.

Необитаемый остров


— У вас что-то новенькое висит, портрет? Кто это?
— Самое старенькое, это я.
— Вы?.. Так себя видите?..
Теперь не говорят «не похоже», хотят свой плюрализм проявить.
А о портрете чуть-чуть расскажу.
Тридцать лет тому назад проснулся, чувствую — тошнит. Вечером приходил милиционер, интересовался, собираюсь ли работать. Восемь картин за месяц, но это работой не считается. И, знаете, они правы… Потом полночи спорили о необитаемом острове, стоит ли на нем рисовать или не стоит…
Подошел к зеркалу, смотрю — уже. Не нужно искать необитаемый, он сам меня нашел. И рисовать мне теперь нечего. Но по-прежнему хочется, вот беда!
Взял небольшую картонку, растер краски на яичном желтке, синее, красное, желтое, и немного белил еще было… добавил капельку молока. И не глядя в зеркало — противно, нарисовал свой портрет. Поставил перед кроватью и снова лег спать.
В полдень пришел в себя, смотрю — чей-то портрет… Особенно фон удался. Вообще-то я синий не терплю, а здесь получился, что-то говорит мне, внушает… А вот глаза… Мои глаза, серые… и нет им места на этом фоне, ну, никак им здесь не жить. Или глаза, или фон меняй! Я еще не сошел с ума, взял и переделал глаза, стали они желтые. И сразу понял — то, что надо. С такими глазами и на необитаемом острове буду рисовать.
Потом я этот портрет подарил, и неудачно. Вроде человек интеллигентный, но жену боялся. Она говорит ему — «у нас люди бывают, и ЭТО здесь висеть не может, ему только на необитаемом острове висеть». Приятель вздохнул и поставил портрет в угол. Я прихожу к нему — портрет лицом к стене… Понял, что ошибся, но ведь подарок, как это взять и унести…
И портрет простоял в углу тридцать лет. Умерла у приятеля жена, он один живет, а портрет по-прежнему на полу, лицом к стене.
— Не могу, — он говорит, — видишь, у меня иконы теперь, тебя рядом не повесишь…
— А напротив?
— Тоже нельзя, святые будут смотреть…
Тогда я взял портрет и ушел.
Шел и плакал, так мне его было жаль. Не приятеля, конечно, — портрет.
-Прости, — я ему сказал, — теперь все будет как надо.
А он ничего, простил. Для яичной темперы тридцать лет — ерунда, не срок, она сотни лет живет.
Придет время, мой остров найдет меня и уже не оставит. А портрет еще поживет, посмотрит на мир желтыми глазами. А я это или не я… какая разница.

Марке


Один из немногих случаев, когда я взял за основу чужой рисунок. Это уличный набросок Марке, который был великим рисовальщиком 20-го века, мне кажется, гораздо выше Матисса с его хорошо натренированными линиями. Марке умел немногими мазками передать живое движение.
В свое оправдание могу сказать, что это только одна из не очень удачных обложек Перископа, которую я почти не использую, и что я основательно потрудился, чтобы рисунок стал чем-то вроде барьельефа. У Марке несколько вхмахов кисти… и все равно — не мой рисунок.
Марке для меня один из примеров, как можно, оставаясь в русле традиции, и это когда рядом блестящий авангард, Пикассо был рядом — делать великую живопись, настоящий «высший пилотаж» во всем.

Как сон


Была такая серия, одна женщина сказала — это как мои сны…
Действительно, похоже на сон, хотя, может, бессонная ночь. Мелками на пористой синезеленой бумаге. Жирные мелки, восковые. Если подержать над пламенем, прогреть с обратной стороны, то воск вплавляется в бумагу, а она от нагрева становится светло-желтой. Если это проделать местами, да там, где нужно, то получается интересно. А иногда загорается картинка, и так бывало…
Там что-то происходит на ней, какая-то игра всерьез, или ссора, я сам не знаю, да и неважно это для меня. Есть ощущение, и достаточно, достаточно. Кто-то стоит у выхода, кто-то смотрит в окно, ожидает рассвета. Может, придет, может — нет.
Жаль в цвете нет слайда, а рисунки эти давно где-то, у кого-то, я никогда не следил, не запоминал, только знаю, в разных странах они. Живут, надеюсь, сами по себе, а я сам по себе. Затерян для них. Постоянная страсть художника — заселять пространство своими ощущениями…
Когда рисуешь, передаешь моментальное чувство, и не думаешь, надолго ли оно. Часто оно мгновенно, иногда — надолго, а иногда потом смотришь, и что-то вспоминается.
А у зрителя… слово не люблю — зритель… у другого смотрящего на холст или бумагу человека — свое чувство возникло, и хорошо, хорошо…

Затерянность


Есть ощущения, проходящие через всю жизнь. Вроде всего лишь — ощущения, но на этом хрупком «скелетике» строится очень многое, я бы сказал даже — основная нить натянута.
Поздней осенью 1963 года я ехал на автобусе из Ленинграда в Тарту. На свадьбу к своему родственнику. В Тарту я учился раньше, а в Лениграде жил только несколько месяцев, и не привык к новой жизни. Старенький автобус ехал всю ночь. Нет, не впервые в жизни, это ощущение всегда было со мной, но не в такой полноте, как в ту ночь. Затерянность. Не только в просторе, но и во времени. Вообще. Особой силы ощущение, оно было так нужно мне всегда…
Касаться дальше не стоит, через двадцать лет я написал крохотный рассказик об этом — «Не ищите»
Как всякий текст он оставляет немногие стороны того ощущения.
………………
Я возьму билет и сяду в старый ночной автобус. Я уеду из жизни, к которой не привык. Оторвусь от нее, надоевшей мне до тошноты. Непрерывно передвигаясь, исчезну, стану невидим и недоступен никому. Как посторонний поеду мимо ваших домов. Старенький автобус переваливается через ухабы, темнота окружает меня — никто не знает, где я, меня забыли… Смотрю из окна на улицы спящих городков, пытаюсь проникнуть в сонные окна — «может здесь я живу… или здесь?… вот мой порог…» — и еду дальше. Луна освещает печальные поля, заборы одиноких жилищ, листва кажется черной, дорога белой… Автобус огибает холмы, будто пишет свои буквы. Я — в воздухе, невидим, затерян в просторе… Я еду — и эти поля, и темные окна, и деревья, и дорога — мои, я ни с кем не делю их. Я не хочу ваших привязанностей, не хочу внимания — это плохо кончается. Я еду — и сам по себе. Не ищите меня — автобус исчез в ночи. Совсем исчез. Совсем.
………………….
Когда я начал рисовать, мой учитель Женя Измайлов, смотря на портрет, спросил:
— Вот это здесь — зачем?..
Это была всего лишь щека. Я ответил:
— Это каменистая осыпь при луне.
Он кивнул — «да, зрительные ассоциации, вот главное…»
Затерянность, когда движешься вроде бы в общем пространстве, и в то же время- на пути собственных ассоциаций, в живописи это зрительный ряд, в прозе — звуковой и зрительный. И тут же ехидно спрашивают — а где же ваш смысл?
Он предзадан, очевиден, и о нем нечего говорит, хорошо бы показать ТО ощущение… Но это почти невозможно, непостижимо…
И я всю жизнь рисовал ТУ дорогу.
Масло на последнем месте, впереди темпера и пастель оказались. Тут нужна втертость в основу, почти голый холст… никакого тебе блеска и треска…
Но сколько таких дорог я ни рисовал, а ТУ свою передать не мог.
А потом понял, почему. Когда в один день почувствовал, что жизнь кончается. Та самая моя дорога, на которой я затерялся.

Толедо


Культурой у нас ведал баянист Шлычков, он осматривал выставку, разрешал ее или запрещал.
— Эт-то что у Вас?
— «У магазина».
— Что-то похоже на наш «Спутник»… Снимите!
— А эт-то что за формализьм?
— Это «Толедо».
— А-а, Толедо… Тогда понятно. А «Спутник» убери, нечего, понимаешь, распитие пропагандировать…
Потом «У магазина» уехала в США, а «Толедо» — осталось. Хотя, почему Толедо?..

Писателю Ал.

Все-таки,еще раз, потому что писать Вам «чебурашкой» (латиницей) не хочется, а здесь понятные буковки всем 🙂
И я должен все-таки объясниться, мне не хочется обижать Вас. Вы пишете, что я не понял КТО лежит на столе, и КТО его разрезает на куски. Оказывается, здесь есть глубинная тема — родину рвут на части. И многое другое имеет свой символический смысл. Я сочувствую Вашей боли, хотя мое отношение к распаду родины довольно сложное, но здесь об этом не место.
Но вот сила искусства налицо — для меня по-прежнему на столе голый толстый мужик и его режут на части пилой, на 14 частей, да?
И как он мочится, и как брызжет моча, а потом кровь… Ничего не меняется.
Мое отношение к символам… тоже не к месту здесь.
Мне говорят, что все в литературе можно, потому что в жизни-то все это есть, и все можно делать (ну, почти все), а вы вот говорите, что почему-то не все показывать и писать стоит. НЕ стоит, да. Многое такое мы делаем, о чем еще, слава богу, умалчиваем, что не показываем другим. Хотя теперь все эти рамки стираются, но ничего хорошего здесь не вижу. Вот у меня на глазах вчера — идут парень и девушка, и не пьяны сильно, а чуть-чуть, останавливаются, не переставая вести беседу, парень мочится, она держит его под руку, все совершенно естественно происходит :-))
Отчего же нельзя все написать натурально, если это происходит в реальности, да?
Если мы остаемся на позиции человеческой, а она вся строится на запретах, то НЕЛЬЗЯ. У нас нет естественной защиты, которая есть у животных, у них почти все «регламентировано», мы же эту регламентацию уничтожили или заблокировали. Поэтому, чтобы не скатиться ниже животного состояния, нам нужно быть предельно осторожными. Мы не сообщаем соседу о своих интимных делах, и точно также, мне кажется, должны относиться к литературе, к искусству в целом. Есть тысячи худ. способов рассказать обо всем. Впрочем, это моя точка зрения уже выглядит анахронизмом. Но я ее изменять не собираюсь.
Поэтому весь «физиологизм» вашего рассказа, несмотря на убедительную аргументацию «зачем эта грязь», мне не кажется обязательным, да и вообще…
Мои сожаления… Я по-прежнему верю в Ваш талант, но вот беда — таланта недостаточно, и умения писать тоже, этого добра сейчас вокруг пруд пруди, очень многие умеют обращаться со словами… и что?
В общем, Вы зря потревожили меня, старика, я ретроград, и могу только сказать, что писать текст Вы умеете.
С уважением Дан

С Новым годом!!

«…ни святой, ни зверь не думают об общественном благе и уважении к личности,
каждый по своим причинам.» {{Из частной переписки (А.К.)}}
…………………..
Да, согласен. Вот мы и качаемся между звериной силой разрушения и жаждой абсолюта (нет бога — все дозволено). Но зверя защищает вся его генетика, вся эволюция, и он, не думая об общественном благе и уважении к личности, находится в рамках незыблемых правил (кот не убьет кота). А мы, потеряв естественную защиту, жаждем чуда, а нет чуда, так пропадай все пропадом.
Выскажу свою точку зрения, не навязывая ее никому:
Вечность — миф. Чуда не будет. Нам остается жить, зная про свою временность, и временность всего вокруг нас — земли, неба, вселенной нашей… Но в нашей открытой временной системе существуют вещи, которые могут быть законченными, завершенными. Например, жизнь каждого из нас, сама в себе Вещь. Жизнь как произведение искусства — Вещь, которую мы создаем. И стоит попробовать создать ее по возможности разумней и интересней, делать то, что ты лучше всего можешь и умеешь. Тогда она обязательно окажется в контексте других жизней, и временность чуть-чуть отступит. 🙂
Поскольку я до Нового года не появлюсь, то всех друзей и знакомых поздравляю!

Писателю Ал.

Дорогой Ал,простите, что пишу сюда, но я уже здесь, и Вы поймете, что обращаюсь к Вам, а другим это не обязательно знать, но некоторые слова могут быть интересны и другим, мне кажется.
Я просмотрел но внимательно Ваш рассказ, и в большом затруднении, коротко не получится.
Все спрашивают «как написано», тут я затрудняюсь, потому что это «КАК» для меня не существует отдельно от того «ЧТО» написано. Если же содержание мне интересно, трогает, я тут же обращаю внимание на то, КАК это сделано, и очень начинаю ценить это «КАК». :-))
Но скажу все-таки сразу — написано хорошо, четко, зримо, убедительно. А дальше…
Вот краткое содержание, извините за ошибки. В сарае на столе привязан толстый голый человек, он давно лежит, и его охраняет другой, темный, искалеченный афганской войной, психопат и все такое. Есть и мальчик, но это особый разговор, и если б не основная линия, то о мальчике стоило бы поговорить.
И вот первый лежит на столе, тут же мочится, и это убедительно написано, как падает струя, как разбиваются капли, брызги… И вообще все тело лежащего… у меня нет претензий, как у художника, Христа на кресте так обстоятельно не описывали (насчет смайлика сомневаюсь)
В конце концов стерегущему все это обрыдло, угнетает так, что он хватает эл. пилу и распиливает лежащего на сколько-то кусков, а сам разносит себе бошку выстрелом из ружья.
Дорогой Ал., с этим рассказом Вы ко мне не по адресу, вот в чем незадача. Повторить могу то, что уже как-то говорил Вам — мне кажется, что Вы талантливый к слову человек, но тут я бессилен. Я могу читать и писать только то, что меня глубоко интересует, понимаете? Может, это звучит ужасно, и в жизни нашей это такое явление, которое не объедешь ни на одной козе (содержание рассказа), но МНЕ НЕ ИНТЕРЕСНО ЗНАТЬ КАК ОДИН ЧЕЛОВЕК УБИВАЕТ И МУЧАЕТ ДРУГОГО. И потому рассказ сразу теряет для меня значение. Меня тут уговаривали, что нужно быть не герметичным, и что мир устроен не так, как я пишу в своих книгах… Не совсем это так, мир устроен по-разному, в нем имеется и то, что художник Паоло хотел передать художнику Рему, и то, что чеченец Давид хотел сказать перед смертью своему другу Косте Зайцеву… все это ТОЖЕ есть, и представляется мне гораздо более интересным и глубоким, и поэтому заслуживающим интереса, чем те изломанные и ужасные отношения, который Вы так достоверно и убедительно передали в своем рассказе.
Это никак не значит, что я не вижу реальности, просто я нахожу в ней то, что мне созвучно, и потому некоторым кажется, что я сочиняю ее из себя. Строю свой мир. Конечно СВОЙ, но если это глубоко затронуто, то обязательно найдутся черты времени (мы не живем в пустоте), и обязательно найдутся люди, которым это интересно, такой взгляд на вещи, пусть их будет немного.
И вы несомненно найдете своего читателя и критика, находит же его Сорокин, чем Вы хуже? Я думаю, что лучше, потому что Ваши экскурсы в физиологию не носят такого навязчивого характера, и многие Ваши рассказы мне были интересны.
Еще раз извините, я цейтноте, который мне нужен, чтобы наконец выдумать что-то «герметичное» и непохожее на реальность, как это обо мне пишут :-)))
С искренним уважением Ваш Дан

Я и мой друг Хрюша на том свете

Да, событие, мы встретились с Хрюшей на том свете. Здесь тепло, нам предоставили небольшую каморку, есть электрическая плитка, и я готовлю ему еду. Он по-прежнему любит рыбу, а мясо не ест. Я написал картинку, на ней мы оба, снова счастливы вместе. Жаль, красок мало, черное и красное одолжил Стендаль, а желтое и немного белил у меня с собой было…

в ЖЖ А.Комову

Видимо, бывают времена, когда кажется, что все дозволено, потому что
ежечасно совершается самое ужасное как обычное, и тогда в искусстве начинает
казаться, что все сказано, все истрепано, обветшало и обрыдло, что
НОРМАЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ ГОЛОС УСЛЫШАН БЫТЬ НЕ МОЖЕТ. И эта ошибка,или слабость, или намеренная ложь широко распространяется, и навязывается
всем, кто умеет различать эти черные значки на бумаге, за которыми, так мы
устроены, возникают картины, звуки, слова, события… И та сторона, которая навязывает, распространяет, она всеми силами хочет считать себя настоящим искусством и культурой, при этом,
чувствуя свою неполноценность, наступает, кричит, бьет ниже пояса,
торгуется, уговаривает, оправдывается… все, что угодно, чтобы выгодно
продать себя, или завоевать хотя бы интерес, или даже «помочь людям» в трудное для них время. Я говорю о «новой» литературе, о Сорокине, Пелевине, Акунине, Ерофееве и многих, многих других.
Все эти люди останутся в пределах
собственной неполноценности, хотя будут смеяться, ёрничать, умно говорить, уверять нас, что традиция умерла, и что «по-старому» писать
невозможно и смешно… Никогда нельзя было писать «по-старому», идти за кем-то след в след, никогда. И теперь не получится,
язык меняется, разговор на бумаге становится более живым, упругим,лаконичным. Но может ли сильно измениться содержание нашей речи, если нас волнуют те же чувства и мысли, что и сто лет тому назад? Человек не меняется
так быстро, он меняет оболочку, в разные времена он может быть более
открытым, или менее, более «бесстыдным» или менее… все это давно пройдено.
Великий скульптор изобразил голого юношу Давида, да, и член там на месте,
может, не соответствует описаниям Сорокина, но несомненно — он, обычный
член… но мы почему-то не смотрим на член, нас волнует лицо, вся фигура, и история сама, и это правильно, потому что член обыкновенный, а история единоборства этого будет повторяться, будет слушаться, и существовать в
культуре вечно. В подвальчике на Грузинской я видел такого «давидку» — скульптор изваял себя самого, узнаваемого,голенького, с этой вполне
обычной штучкой. Но все смотрят ниже пояса и говорят — надо же, это же он, как смело, какое «срывание покровов»… Вообще-то это даже смешно. Оттого, я думаю, они и не уверены, оттого их не греет внимание миллионов, и оттого они так много говорят о «новом искусстве».
Но давайте будем честными, не ими это
начато было. Когда меня уверяли, что действо Рубинштейна с его идиотскими карточками — нечто в искусству относящееся, и говорили умные вещи, и убеждали, и смеялись, что не понимаю «главного направления» — то дверь была
уже открыта. А дальше стоило только сказать — про небывалую искренность, про особую открытость, созвучную времени… Умные и грамотные, культурные люди уже аккуратно вычистили помещение, вымели «старый хлам», осталось только въехать кричащей, завывающей орде, и все. Ничего особенного, они въехали и
поселились, им не нужно СОДЕРЖАНИЕ, они обходятся… или приносят свое содержание, порой
дурно пахнущее, порой даже симпатичное — » я вышел, я вошел, я высморкался, я делал любовь…» Имитация содержания. Люди внушаемы, они по горло в своих делах, им говорят — «вот литература» — они верят, и это читающее
большинство. Раньше им говорили, что «Белая береза» Бубенного литература.
Вообще, я думаю, что так наз. «новых» лучше всего не замечать. Смотрите, как быстро они меняются — лица, фигуры… Пусть себе. Они сами спорят, сами между собой грызутся, дерутся за покупателя их книг… Они уже напоминают
наших политиков, всю эту грызущуюся наверху свору. Пусть. Есть всегда глубинное течение, тихое, назаметное, и вдруг появляются читатели, они, оказывается, дети и внуки ТЕХ читателей, выросли в их домах, там читают и
Бунина, и Набокова, и новых… разве мало новых? Так что будем жить, ничего
не случится, позолота сотрется в очередной раз, и только. Д.

необязательная

Прочитал статью Машевского, очень все умно и интересно.
Все возможные последствия неверия расписаны им педантично и точно. Но отсюда, увы, к вере не приходят.
Получается так: если бога нет, то все ужасно. Значит, он есть:-)))
Да нет, просто все ужасно :-))
Ну, есть черные дыры, есть реликтовое излучение, было видимо что-то и ДО того взрыва, который, конечно, был, и в мире возможно, конечно, иное пространство — вне привычного для нас времени, сил притяжения, с другими законами… Но как мы к этому миру можем относиться? Нам там места никак нет 🙂
И вот получается, вера оттого, что очень хочется, чтобы все было разумно и целесообразно устроено. Так хочется, что годится даже замшелый миф.
А если нет бога, то значит нужно стекла бить и грызть друг друга? Ну, в какой-то степени — да, но в общем — не обязательно.
Кот не убьет кота, хотя не верит в бога 🙂
Ну, да, это бог его таким образом устроил. 🙂
Простите, но мне смешно.
Я видел столько доброты и самоотверженности у «не имеющих души» зверей, и человек настолько мне не симпатичен, что плавай где-то в небесах бог, я бы сказал ему — «оставь этого зверика в покое, пусть сам выпутывается теперь…»
Дан

плохие обложки к альманаху «Перископ»

Я сделал около ста обложек, из них осталось двенадцать, они загружаются при открытии сайта www.periscope.ru в случайном порядке, такую вот придумал игрушку для себя.
Но к некоторым отброшенным сохранил нежность, хотя давно понял, что я не дизайнер — не мыслю конструктивно. Привожу одну из них:

В «Крещатике» №21 — напечатана повесть «Остров»


Я скольжу, качусь, остановиться не могу, надвигаюсь на девушку в коричневой старой шубейке, попутчики мои, отставшие, слышу, хохочут, а девушка, светлые кудряшки, круглое лицо – тоже смеется. Улочка кривая, спускается в овраг, за ним подъем, поликлиника, больница и приземистое могучее, с красными обводами вокруг окон, здание, анатомичка, мы туда бежим. Холодно, ветрено, ноябрь, гололед, черные с грязно-желтым листья, вмерзшие в ледяную корку… В конце спуска скамейка, на ней старик в серых длинных лохмотьях, подпоясанных желтым шарфом. Его звали Никонов… нет, Кононов, и он каждый день в полдень пил пиво, в столовой у вокзала, деревянном домике, сидел широко расставив колени, наклонившись над столом лысой в коричневых пятнах башкой, стучал не кулаком – согнутыми растопыренными, застывшими в напряжении, в судороге когтистыми пальцами, крючьями, когтями… и нос крючковатый, а глаза белые с булавочными уколами зрачков.

— Не смейся над стариком, ты молодой, не знаешь, как все быстро, быстро…

Откуда мне было знать…

Надвигаюсь, скольжу, пытаюсь удержаться на ногах…

Мир встряхнулся и пропал на миг, как после удара по голове.

ищу издателя романа :-)) Передам права :-)))

ЮНОСТЬ МАРКА.

Сколько он помнил себя — никакого «счастливого детства» и в помине, сказки! Жить было тревожно, родители в постоянном страхе — что принесет вечер, будет ли завтра?.. И что-то произошло, отца выгнали с работы, хлеб посыпали сахаром и давали вместо обеда… Потом? — долгие болезни, душная подушка, противное питье… Дальше одиночество, книги, мокрые осенние вечера, отражения фонарей в лужах… Об этом можно долго и с большим чувством, но зачем? — кто знает, тот сразу вспомнит, а кто этим не жил, тому бесполезно намекать. В пятнадцать Марк невнимателен к жизни, бродит один у моря, плутает меж деревьев старого парка, насыщен собственными ощущениями: идет, плечом вклиниваясь в темноту, входит в мир, который тут же оживает — касается ветками, листьями, песком шуршит под ногами, а за спиной, как прочитанная книга, захлопывается, отмирает…
Но время идет, и юноша, поглощенный своим ростом, в конце концов, устает от себя, чувствует, что ходит уже по кругу, весь внутри собственных ощущений, а пробиться глубже не может. Он требует нового материала, но отвергает мелководье окружающей среды, ждет, что ему откроется настоящая жизнь, свободная… И выбирает из того, что перед ним, а этот выбор всегда ограничение, особенно, если делается мальчишеской бестрепетной рукой.
Он искал связей с живым делом, но растворяться в жизни не желал. Живи раньше, может, стал бы философом, из настоящих, а не тогдашним попугаем? Или алхимиком, или даже монахом?.. А в то время царствовала наука, занятие трезвое, полезное для жизни… хотя с другой стороны совершенно фантастическое… Нет, нет, юноша так не думает, он в восторге! Наука правит бал, даже поэты и художники, увлеченные фокусами новой хозяйки, стали выдавать идеи за образы. Искусство перестало расти, как лист на дереве — естественно и тайно, оно теперь придумывается, конструируется … Истерия точности охватила все сферы. И, конечно, во всем виноваты молекулы, от них зависит и природа, и внутренняя наша жизнь, и даже высочайшее ее проявление — творческий дух, то, что называли вульгарно «парением», и многое другое. Все это не могло не захватить мальчика, к тому же перед ним возник идеальный образ: когда есть идея, ищи человека.
Как-то мать послала его в сапожную мастерскую, Марк пошел, забыв, конечно, сумку, и там, сжалившись над ним, завернули его старые ботинки в газету. В ней среди сальных пятен и морщин сияла статья, она своею ясностью сразила Марка наповал. Бывает, тянешься к чему-то на верхней полке, кончиками пальцев трогаешь, а не схватить, и вдруг кто-то дарит тебе несколько недостающих сантиметров роста. Все, ранее непостижимое для него, в статье было выражено простым числом и немногими словами, с безжалостной жесткостью и прямотой разложено по полочкам. Будь Марк поопытней, может, распознал бы за этой прозрачностью умение решительно отделять известное от непонятного и круто обрезать на самом краю. Напрасно думают, что наука о таких уж растаких тайнах — она о том, что подоспело уложиться в ее железное ложе, подчиниться ее логике. Марк с восторгом впитывал каждое слово, в нем давно накопилась тяга к ясности, пониманию причин. Уж слишком он казался себе темным, непонятным, и мир, естественно, тоже. Собственно, он его никогда и не видел — постоянно выдумывал что-то свое и при этом стыдился собственной несерьезности, замечая, как сверстники рвутся «постичь жизнь»… И вдруг обнаруживает почтенное взрослое занятие, похожее на детскую забаву — что-то тебе время от времени показывают, мелькает уголок, и по нему надо угадать предмет. Не совсем угадать, конечно, — надо знать приемы, иметь навыки и знания… И все-таки, он здесь углядел явные признаки свободы, сходство с той внутренней игрой, которую постоянно вел с самим собой, выхватывая из жизни и книг отдельные сцены, лица и выстраивая их по-своему, придумывая речи и поступки, многократно переставляя местами, становясь героем и центральной фигурой любого действия… Теперь то, что казалось ему собственным недостатком, детской несерьезностью, вдруг получает поддержку!
В этом деле — науке, не было полного своеволия писателя или художника, тем более, того произвола, который допускается в наших выдумках, но зато получаешь не миф, не мираж, а то, что может убедить весь мир, и утвердиться навсегда, как истина для всех. Это отучит меня от сплошного тумана, думал он, ведь стоишь на твердой почве фактов. С другой стороны, все-таки, своя тропинка, не плетешься общим трактом, не погряз в мещанской трясине… Не думаю, что его мысли были столь отчетливы, скорей ему просто понравилось это занятие. С тех пор он не сомневался, и не жалел о выборе. Огромное пространство открылось перед ним — исследуй, познавай каждый день новое! Почему сюда не рвутся толпы — на простор, к свободе, а предпочитают теплые углы, домашний уют… или разбой, интриги, обманы — скудные радости, известные всем?.. В чем тут дело? Он не мог понять.
А статью написал некто Глеб. Имя воткнулось в память Марку как заноза — вот бы к нему…

фрагментик еще

Преодолевая резкий ветер, с колючим комом в груди и синими губами, Аркадий добрался до дома, и у самого подъезда чуть не натолкнулся на полную женщину в черном платке с красными цветами.
— Она здесь не живет. Где-то видел… Вдруг ко мне? Слава Богу, смотрит в другую сторону… — Он спрятался за дерево, и, унимая шумное дыхание, стал перебирать возможности, одна мрачней другой.
— Может, газовщица?.. В этом году газ еще не проверяли… — Он ждал через месяц, только начал готовиться, рассчитывая к сроку устроить небольшую потемкинскую деревню около плиты. — А сейчас совершенно врасплох застала! И не пустить нельзя… А пустишь, разнесет повсюду — как живет! и могут последовать страшные осложнения…
— Нет, — он решил, — не газовщица это, а электрик! Правда, в последний раз был мужик… Но это когда… три года прошло, а теперь, может, и женщина… Или бухгалтерия? — Он похолодел от ужаса, хотя первый бежал платить по счетам. — У них всегда найдется, что добавить… Пусть уйдет, с места не сдвинусь!
Он стоял на неудобном скользком месте, продувало с трех сторон.
— Уходи! — он молил, напряженным взглядом выталкивая толстуху со своей территории, — чтоб не было тебя!
Она внезапно послушалась, повернулась к нему большой спиной, пошла, разбрызгивая воду тяжелыми сапогами. И тут он узнал ее — та самая, что обещала ему картошку на зиму!
— Послушайте! — он крикнул ей заветное слово, — послушайте, женщина…
Но ветер отнес слабые звуки в сторону, женщина удалялась, догнать ее он не сможет.
— Больше не придет! — в отчаянии подумал он, — и так уж просил-молил — не забудь, оставь… А где живет, черт знает где, в деревне, не пройдешь туда, не найдешь. Чего я испугался, ну, электрик…
Но он знал, что и в следующий раз испугается. Он больше боялся дерганий и насмешек от электриков, дворников, дам из бухгалтерии, чем даже человека с ружьем — ну, придет, и конец, всем страхам венец.

еще фрагментик :-)

Тут произошло маленькое событие, еще раз напомнившее Марку, что пора выходить на свою тропу.
Запивая крылышко и сероватое пюре холодным компотом — два кружка консервированного яблока в стакане воды — он увидел официантку, женщину лет тридцати очень солидных размеров. Колыхание нескольких привлекших его внимание масс вызвало в нем совершенно определенное чувство, он телепатически… прости меня, Марк за лженаучные предположения!.. на расстоянии почувствовал вес, явственно ощутил, как тяжелы и упруги эти фундаментальные округлости выше и ниже пояса. Причем его взгляд, как луч света по известной теории, то и дело отклонялся в сторону самых внушительных масс. Удивительна наша способность преувеличивать то, что интересно!
Марк, несмотря на явный темперамент, поздно познакомился с женскими свойствами. Он, как истинный фанатик, умел концентрировать свое внимание на главном, и оттого прозрения, подобные сегодняшнему, случались с ним не часто. Сейчас он был особенно слаб, потому что разлучен с любимым делом, и все могло случиться.
Он смотрит на большую женщину, раза в полтора больше его, мальчишки… Он всегда чувствовал себя незрелым, мальчиком еще, уступал, тушевался перед ровесниками. Он почти ничего не принимал всерьез, кроме своего главного дела, а они знали, как жить, так они говорили, и… держа в кармане недосягаемую для него мудрость, жили серо, скучно, «как все» — он это не мог понять.
Он смотрит — массивность и тяжесть огромных органов восхищает его, и подавляет. Серьезная женщина… Как приблизиться, о чем с ней говорить? Надо иметь особый тон, он слышал, но у него не получится. Он уверен — не выйдет, с его-то голосом… Она ходит рядом, убирает посуду со столов, от нее исходит сытое тепло. До чего раскормлена, а лицо приятное, доброе лицо, не грубое… Если б она улыбнулась, что-то спросила, он бы ответил, но она молчит. Компот кончается, а с ее стороны ни намека! Она не спешит, не смотрит на него — подумаешь, мальчишка… Не хочет замечать его микроскопических выпадов — она посуду убирает.
О, это воздержание фанатика, сжатые пружины и намертво присобаченные клапаны! Кончается дело взрывом и распадом всех запретов, причем обращены взрывы в сторону самых случайных и непотребных обладательниц могучих масс. Нет у него классового чутья, это симпатично, но опасно — ну, что, кроме твоего энтузиазма, ей может быть понятно, что ты можешь для нее еще? Фанатик и эгоист! Зачем ей твое занудство, какое-то парение, отсутствующие глаза, пыл, обращенный к зданию, где днем и ночью горит свет?..
Он вспомнил, как говаривал его приятель, смелый экспериментатор, подчинивший высоким планам всю остальную жизнь:
— Раз в неделю, по пятницам, сама приходит, и не остается… А ты, Марк, неправильно живешь, — он вытягивал указательный палец, подражая модному в то время политику, — нельзя подавлять физиологию, она отомстит.
И был прав, хотя удивительно противен.
……………………….
Марк прикончил компот, вилкой, как острогой, наколол желтоватые кружки, проглотил, встал и медленно пошел к выходу. Она сидела за последним столом, у двери, и бессмысленно смотрела в окно. Он представил себе ее огромную тяжелую голову с крупными чертами, жирной пористой кожей, оплывшим подбородком на своей тощей подушке, из запасов Аркадия, без наволочки, конечно… Только в темноте! Он прошел, значительно на нее посмотрев, она не шелохнулась, стул под ней смотрелся как детский стульчик…
Он вышел, расстроенный своей ничтожностью, неумением позаботиться о себе даже в мелочах. Как работать, когда такой кошмар!.. Он почувствовал, что одинок, общения с собой вдруг стало маловато. Такое случалось с ним не часто, зато прихватывало остро и сильно, как зубная боль. Все оттого, что прервал занятия! Он ежедневно совершенствовал свои математические знания, без точных наук жизнь не познать. Комплекс неполноценности биолога, уверенного, что все важное могут только физики — придут со своим знаменитым Методом, увидят и победят. Он уже понимал их тарабарский язык. Гордость самоучки. Но надо свободно владеть, использовать! «Пошел, пошел домой, включи лампу и повтори «множества», это важно.» Он вспомнил крошечный тот стульчик… Остановился, потряс головой — «какой же ты, к черту, воин науки!»
В конце концов свежий воздух отрезвил его, образ отступил, но не был забыт, еще напомнит о себе, во сне ли, наяву — не ведомо мне.
Хорошо Аркадию, думал юноша, шагая к дому, — он уже преодолел зависимость от наглых гормонов, и может питаться чистым нектаром мысли. Но тут же понял, что ни за что не поменяется со стариком. Он страстно любил простые удовольствия, как это часто бывает с людьми, лишенными многих радостей в детстве, из-за болезни или по другим причинам. Упругий легкий шаг, свободное дыхание — с этого начиналось его ощущение жизни. «Встречи по пятницам?.. — он поморщился, — слишком безобразно…» хотя не был уверен, что отказался бы, только намекни она ему. Он представил себе идеал — телесные радости, конечно… и ум, нежность, понимание, уважение к его нелегкому труду… А он уж добьется, завоюет вершины.