наблюдения новичка

Среди фотографов встречаются забавные личности — видят изображение в желтых тонах, например, и говорят — «установите поточней по белому».

еще из «Жасмина»


…………..

Потом я рисовал еще, и еще, не каждый день, но раз в неделю или два, и обычно уже знал, что вот сейчас что-то будет, краски меня ждали, особый голос у них, у цвета, и в руках тепло, и в горле напряжение, как перед плачем, понимаешь?.. Я теперь везде смотрел, искал бумагу, чтобы шершавая, на ней пальцам интересней, и красивей получается. Так и привык — пальцами, гораздо удобней кисточек, хватает на все цвета, это раз, мыть не нужно, всегда видишь, где какой цвет, а если много, вытрешь тряпочкой, и снова… Я рисовал цветы, почему цветы?.. не знаю, первое, что пришло в голову — цветок, один цветок, только разные лепестки, форма разная… один, два, иногда три лепестка, как-то получилось четыре, наверное, совсем летучее настроение было.
Ты меня поймал на шестой раз, помнишь, вломился, искал по срочному делу. Я уже нарисовал, листки все раскрыты на столе, я здесь не прятал их, никто не заходит, только уборщица — возьмет инструмент в передней и пошла, ей наплевать. Ты любопытный, тут же подскочил, заглянул, и застыл, шею вытянул, замер, потом говоришь — «это что?..» Отвечаю — «цветок… вот, гуашь нашел, не знаю зачем, само как-то вышло…» Ты стоишь с раскрытым ртом, глаза стали вылезать, и как заорешь — » это ты?.. и это?.. и это?.. Боже мой, боже мой… Вот оно что, а я-то дурак, дурак… »
А в чем дело, почему дурак, так и не объяснил.

Немного из «Жасмина»


………………..

Я всегда сюда приходил, когда муторно, страшно. Я не видел, какой из такого дурака, как я, может получиться взрослый человек, чувствую, для меня нет впереди ничего, все другие люди сильней и быстрей меня, и, главное, всегда знают, что хотят. Особенно его злоба меня убила… и он не сомневался, что прав!..
В дворницкой на большом столе, называется физический, он линолеумом покрыт, лежали куски ватмана, обрезки можно сказать, и баночки с гуашью, пять или шесть цветов, желтый, красный, зеленый, черный, пятую не помню, не использовал ее, крышка присохла и не открылась, а остальные хотя и высохли, но если расковырять пальцем, то можно поддеть немного. Лист бумаги передо мной, большой, белый, яркий, и мне захотелось его испачкать, пройтись по нему… Я взял пальцами немного желтой и намазал, не знаю, зачем, но мне легче стало, странно, да?..
А другим пальцем взял красной, и эти два пальца рядом… я смотрел на них… А потом достал комочек черной, на третий палец, и смотрел — они были раньше похожи, как розовые близнецы, а теперь стали совсем разными… Я протянул руку и начертил желтым линию, и увидел, что это стебелек, стебель, а на нем должен быть цветок, увидел центр цветка, и лепесток, один, но большой, и я быстро, не сомневаясь, желтым и красным, а потом в некоторых местах обводил третьим пальцем, который в черной краске, и снова не сомневался, где и как это делать… А потом смазал слегка внизу стебля и быстро легко провел рукой, и это оказалась земля, она лежала внизу, а цветок летел над ней, сломанный, с одним лепестком, но непобежденный… летел над миром и молчал, а я разволновался, стал доделывать стебелек, чувствую, он мягкий, не получается, я даже разозлился, взял красной горстку, смешал на ладони с черной… потом уж я понял, что лучше на бумаге мешать… и руками, пальцами, пальцами, особенно большим стал нажимать и вести вдоль стебля, и черная, которая не совсем смешалось с красным, пошла тупой сильной линией, по краю, по краю стебля, и он стал выпуклый и твердый, я чувствовал, он твердеет… Потом чувствую — еще чего-то не хватает, и я ребром ладони, ребром, ребром стал вколачивать краску в бумагу, и немного смазывать как бы… а потом рука вдруг задрожала, но не мелкой дрожью, а крупной, толчками… полетела вверх и снова вниз, упала чуть поодаль, ближе к нижнему углу, и получился там обрывок лепестка, второго, и я его вколотил в бумагу, раз-два-три…
И понял, что готово, мне стало спокойно, и дышать легко, радостно.
Наверное, не те слова, а тогда вообще слов не было, только чувство такое, будто выплакался, успокоился и замер в тишине, покое, тепле, и все это за одну минуту случилось.
Так было в первый раз. А потом я даже плакал, когда видел на бумаге, что получилось, а откуда бралось, не знаю.
Я пошел наверх, спокойный, веселый, и про драку забыл, ты все спрашивал меня, что я такой особенный сегодня, ты это быстро узнавал, а я ничего не сказал тебе, не знаю почему…
А сейчас вот, рассказал.

Опять «Остров»


……………………….
Важно не то, что помнишь и знаешь, поговорить все мастера – главное, чем живешь, а в этом всегда особенная странность: оказывается, разговоры разговорами, правила правилами, а жизнь сама по себе, из нее только и видно, кем ты вылупился в конце концов. Беседы, споры, кухни-спальни общие… а потом каждый идет доживать свое, и в этом главное – в одинокости любого существа, кота или цветка, или человека… О чем же говорить еще, если не об этой неразрешимой одинокости?..

Снова ОСТРОВ

…………
Над кроватью отца и матери висела деревянная гравюра, восьмиугольная плашка желтого с розовым оттенком дерева в скромной деревянной же оправе, на поверхности изображение – мастер-китаец извлек из живого вещества почти такое же помещение, кровать, на ней умирающий старик, три женщины, одна из них склонилась к больному, две другие у стола, на нем фрукты в большой перевитой листьями корзине. Их лица, на четверть дюйма выступающие из желто-розового дерева, бессмысленные, улыбающиеся вечной улыбкой, обращены ко мне…
— Опять не понял… – старик на кровати начал терять терпение. — То, что я там был… история, рассказ, все совсем не так!.. Какой-то чудак наврал с три короба, писака, журналист, и тем прославился, потом сто романов накропал, да только эта история от него осталась. Исказил смысл, послал меня за тридевять земель… Не в этом дело!..
Тогда я думал, он бредит… а потом бредил я, отцовская наклонность передалась мне. Не жить, а присутствовать при жизни, а самому постоянно стремиться прочь!.. Всю жизнь стыдился, как порока… а к старости все равно вернулся, стремлюсь проникнуть в самое начало… Не исправить, не верю в возможность, нет, — только заново пережить. Эта кровать, и стена за ней, живые старые доски со следами краски, из-под стершейся красной охры выбивается, еще старее, зеленый цвет, а дальше, ниже, глубже… — вот истинное время, живые слои!.. – серое, желтоватое, уже не поймешь, краска или сама доска… И тут же рядом гравюра на дереве, вечность жизни запечатлена острым кривым ножом.
Такой я видел у старика-корейца, он вырезал свистульки на старом рынке, а я стоял завороженный его медленным не осознающим себя мастерством. Он отрезал, скоблил, надрезал осторожным и безошибочным круговым надрезом, и ветка ломалась с тонким и коротким хрипом, который может издавать только живущее существо, которое дышало, и вдруг перехватывает горло, и возникает такой вот короткий останавливающий звук, хрип, хруст… Что-то похожее я слышал на океанском берегу; стоя за деревом, наблюдал, как дикари, аборигены высаживаются из лодок, прыгают сильными босыми ногами на темный влажный песок, крупный, рассыпчатый, и пятка, каждый раз, когда касалась, ударяла, врезалась… короткий хрипящий… сломанная ветка, нож… будто я знал всегда…
От гравюры взгляд без всякого усилия и цели перемещается к керосинке, которая разгорелась, другого света не было — «настоящего», они мне только рассказывали о нем, люди города, война пришибла их, но не стерла память — тысячу лет тому назад, бесшумно, мгновенно возникал из мрака день, это царил над ними электрический свет. И для меня потом миллион раз светил – сбылось, исправилось, включалось, вспыхивало, а все не то. В начале начал все тот же керосиновый светлячок, слабый, мятущийся, вонючий, не «освещение», а часть жизни… богаче, суровей, глубже — живей, а потом уж тот, другой, ослепительный и бесшумный, без шороха и запаха…
И обратное движение глаза — к полумраку, кровати, гравюре, китайцу…
— Самоучка, — отец говорил, — его звали Лин Бяо, да, — он повторял, задумчиво нахмурив брови, — кажется так – Лин Бяо… Это важно — помнить, его уже никто не помнит… Этот Лин Бяо потерял семью, родителей, жил много лет на небольшом Острове… необитаемом… рыбачил, козы… на Острове, да… а потом собрался, уже под старость, взял нож, который совсем для другого употреблял не раз и не два, и стал вырезать… При этом на его лице ничто не отражалось, за это люблю китайцев, нет в них суетливого преждевременного восторга перед своим творчеством… и страха, они больше дети природы… Вот говорят – «разум, разум…», но способность понимать свое знание и влечение мало, что значит: в основе всего свойства видеть и ощущать, об этом забыли, мир стал сухим и ничтожным, перечислением вещей, которые нужно, видите ли, иметь, а сами вещи закрылись. А ведь некоторые еще живы…
Остров выдержать трудно, что останется от меня, подумай… Во мне зверь сидит, зверюга, я сам его произвел, он ест меня и причмокивает, каждое утро сквозь хрипы в груди слышу это чмокание… Что останется, ты подумал, что останется? Вещи, дети? А я где? Где я был вообще?.. Что выросло, укоренилось, произрастает на моем Острове?.. Никому не понять, всем чуждо и смешно!.. Зачем я жил, что останется от еще одного состояния в мире, еще одного клочка жизни и страха? Нигде и ничто не останется. Остров уходит под воду, уходит…
Эти горячечные разговоры стали моей частью, а я… продолжал мечтать о тишине, покое, о своем месте…

Ничего особенного…

На темно-серой бумаге, шершавой – пастель, туши немного или чернил…
Сумерки, дорожка, ничего особенного.
Смотрю – иногда спокойно там, а иногда – тоска…
А кому-то, наверняка, ничего особенного.
Так что, непонятно, от чего тоска…

О норе…

…………………….

Интересней всех люди, вытолкнутые из колеи, которая пусть размыта местами, но все-таки довольно определенная канава. С тем, что канава, не согласятся почти все, располагающие жизненным комфортом, я вижу их заносчивые лица в проезжающих машинах. Поплёвывают из окошек. Ну, пусть, назовем это… нескончаемо длинной кормушкой, и по мере жизненного продвижения, она все расширяется, углубляется…
Мне недавно говорили – творческому человеку тяжело жить. Не могу согласиться, жить не тяжелей, чем всем. А вот уходить от реальности нужней, и это тяжело. Трудно без длинного узкого хода к себе, и чтобы в конце – нора, в ней тихо, темно… Раньше людей, создающих новое, загоняли в такие норы, а теперь они и сами рады, только бы подальше от идиотского веселья, игр, лотерей, да пирушек этих, да чванства на пустом месте… А торжествуют приспосабливающие новое к обыденной жизни, владельцы технологий. Им кажется, что именно они создают новое, потому что постоянно его умножают, и пьянеют от своей силы и удали…
Но иногда им приходится все-таки заглядывать в полутёмную пещерку, и нетерпеливо спрашивать:
– Ну, как?..

Любимое зрелище…

…………………

С удовольствием смотрю рекламу, в ней новый для меня тип человека – «красивый зверёк», и спрашиваю себя, тренировка ли, эта бездумность в глазах, или завидная генетика??
Раньше была девушка с чем-то двойным хрустящим… Да, твикс!.. Блеск!
А русский шоколад, из-за которого останавливают поезда на Запад? Остановившиеся глазки эти… и стоп-кран! и назад по шпалам, за русским шоколадом!..
Перешагнули грань правдоподобия, и сразу занятно стало.
А что, запомнился же Фурман в рекламе банка «Империал», хотя где сейчас этот банк…
Есть и смелые перлы, например, про туалетную бумагу:
«… так мягка, что ей можно доверить самое дорогое»
Ничего, кроме правды…
Есть и погрубей, например, «если не хочешь в глаз получить, надо ей новую шубку купить…»
В общем, на любой вкус.
Но одного не пойму, зачем, зачем убрали Таню Масликову из сводки метеоцентра, и поставили толстого профессора?..

Погода потеряла всю привлекательность.

между прочими делами

Моя мать выросла до войны в Эстонии, в спокойной обстановке, читай что хочешь, и помнила кого? – Цвейгов, Манна да Келлермана, доброкачественная компания. Пробовали Цвейга сейчас?
«Радость, буйная радость разгоралась ярким огнем, взвивалась дерзкими, озорными языками пламени…»
«… где-то под песчаной поверхностью моего равнодушия, стало быть, все-таки таинственно били ещё горячие ключи страсти, и теперь, когда случай прикоснулся к ним волшебным жезлом, высоко взметнулись до самого сердца. Значит и во мне, и во мне, в этом осколке одухотворенной вселенной, ещё дремало то раскалённое, таинственное вулканическое ядро всего земного, которое иногда вырывается в вихревом потоке вожделения – значит я жил, был живым человеком, наделенным злою и пылкою похотью…»
Попробуйте сейчас так написать.
Скажут – графоман…
А на самом деле – немного другие были тогда люди, до первой мировой войны.

В литре кефира молочных палочек примерно столько же, сколько людей на земле, а нашу дневную потребность в энергии этот литр удовлетворяет не более, чем на одну треть. Понятно, что поедание палочки не вызывает в нас сочувствия к ней, уж слишком далека она от нас, страшно далека… Но весь этот порядок жизни все-таки вызывает омерзение, если подумать.

строчки из «Vis vitalis»


…………………

Грохочущие огромные вагоны тащились всю ночь, надолго замирая у пустынных перронов, посреди поля, где только фонарь да черная дуга шлагбаума. Несло туалетной вонью, спали на третьей багажной полке, но чаще сидели всю дорогу, до утра — читали стихи. И Марк читал, хотя никогда не понимал суровых ограничений формы — он во всем искал только смысл.
Наблюдая когда-то за исчезновением кристаллика йода — струйкой дыма, он решил, что именно так надо жить: исчезнуть без следа, превратившись в статьи, книжные строчки, дела… Сейчас, как он ни старался, не мог вспомнить тех нескольких строк в старой книге, которую ему дали подержать в руках; осталось только ощущение исчезающей между пальцами мягкости потертых страниц — многие перелистывали, читали, и забыли, кто такой Мартин. Книга забылась, зато перед глазами маячила кепка с нелепой пуговкой, висели, не доставая до пола, ноги в стоптанных башмаках — гений восседал на высокой табуретке… да в воздухе витали звуки скрипучего голоса, доносящего несколько обращенных к Марку добрых слов. Мартин превратился в книжную строчку, которую забыли, и в его, Марка, память, недолговечную, хрупкую…
Жизнь бессмысленна и никчемна, если тонны, пуды лучших устремлений гниют и пропадают!.. Он вспомнил мясокомбинат, огромный зал, в начале которого сгрудились тревожно мычащие коровы, а в другом конце спускают на эстакаду плотно спрессованные кипы шкур. Теперь он видел в этой картине новый смысл.

:-)


//////////////
ARS LONGA зато жизнь зеленей

:-)

ююююююююююююююююююююю
ПРАВИЛО ЭКСЦЕССОВ
Лучше сразу съесть килограмм конфет, чем десять дней съедать по сто граммов. То же относится ко многим другим сферам человеческой деятельности.

ФРАГМЕНТ РОМАНА «ВИС ВИТАЛИС»

Много лет жизнь казалась ему болотом, над которым бродят светила. Не ползать в темноте, а вскарабкаться туда, где сущность земных обманок!.. И вместо того, чтобы жить, постепенно поднимаясь, он стремился подняться, не живя — разбежаться огромными скачками, и полететь, как это иногда случалось в счастливых снах. Но наяву чаще выходило, как в дурных, тревожных — бежишь от преследователей, вяло отталкиваясь ватными ногами, в кармане пистолет, который в последний момент оказывается картонным… Марк все же заставлял его стрелять, а врага падать, и просыпался — усталый, потный, с победой, которая больше походила на поражение.
Иногда он чувствовал угрызения совести из-за того, что слишком уж вольно обращается с историей своей жизни, и с чужой тоже. «Не так!» — он восклицал, читая какой-нибудь кусок о себе. А потом, задумавшись, спрашивал — «а как же на самом деле было?..» Он мучительно пытался восстановить истину, но чем больше углублялся, тем меньше надежды оставалось. В конце концов герой превратился в «действующее лицо»… вернее, бездействующее… в персонаж, стал казаться ему настолько непохожим на него, что угрызения исчезли.
Но он был вынужден признаться себе, что мало понял, и создает в сущности другую историю — сочиняет ее, подчиняясь неясным побуждениям. Среди них были такие, которые он назвал «энергетическими» — словно какой-то бес толкал его под руку, заставлял ерничать, насмешничать, чуть ли не кривляться перед зеркалом, злить воображаемого читателя или пугать. В конце концов, вычеркнув все это, он оставлял две-три строки, зато выражающие истинные его чувства — грызущего нетерпения, горечи, злости, разочарования, иронии над собой, обломков тщеславия…
Среди других побуждений он выделял те, которые считал главными — они поддерживали его решительность, устойчивость, ясность суждений, немногословие, стремление к простоте и краткости выражения. Это были чувства равновесия и меры, которые прилагались к делу непонятным образом — как если б он измерял длину без линейки, да на ощупь, да в темноте. Иногда, вытягивая на бумагу слова, он чувствовал, словно за ними тянется линия, или слышится звук… где-то повышается, потом сходит на нет, и это конец фразы или рассказа.
Он узнавал в своих решениях, как и что писать, те самые голосочки, которые ему смолоду бубнили на ухо, но не радовался — ведь теперь он целиком зависел от прихотей этих тайных советчиков. А зависеть он не хотел ни от кого, даже от самого себя.
Он сильно постарел, борода клочьями, и женщина, которая продавала им картошку, как-то приняла его со спины за умершего старика Аркадия, испуганно охнула и перекрестилась.