Конец повести «АНТ»

………………….
Возвращаясь, я спустился в подвал с другой стороны, так ближе. Пробираясь в темноте, увидел в глубине мерцающий свет, потом две фигуры, вошедшие с той стороны. Эти подвальные помещения следуют одно за другим, и все насквозь видно. Подошел и услышал слабое рычание из угла помещения, где оставил пса. Пока меня не было, он переместился туда и теперь оказался заперт в темном и тесном пространстве. Перед углом двое, тот, что повыше, играет фонариком, второй сопит и с чем-то возится. Я разглядел — он навинчивал длинный цилиндр на ствол пистолета. Тип с фонариком сказал, обращаясь ко мне:
— Отойди, старик, мало ли что, ведь пушка… Бродячих отстреливаем. И ко второму:
Быстрей винти… Он, видимо, был начальником. Другой чувствовал себя неловко:
— Я щас, щас… Приказ есть приказ, дядя.
Он, наконец, справился, поднимает тяжелое дуло. Пистолет кажется громадным. Стрелок озабоченно говорит мне
— Отодвинься, не дай бог задену…
Я не могу, ноги не двигаются. Хочу сказать ему — не надо, нельзя, и язык не поворачивается, застрял во рту. С тупым отчаянием смотрю на блестящий при свете фонарика ствол… Парень прицеливается, морщится, словно фотографирует, а света мало.
— Фонарик-то подыми, не вижу…
— В грудь стреляй, в голову промахнесся …
Стою, полусогнувшись, слышу, как щелкает предохранитель, как с тонким свистом дышит пес… И по-прежнему ничего сказать не могу, безнадежен, подавлен своим ничтожеством. Мне не подняться. Не получилось. Сдайся, муравей, ничего не поделаешь…
Какая-то упругая сила заставляет меня выпрямиться.
И не думая, не решая, так ничего и не сказав, делаю шаг в сторону угла — широкий, скользящий, плавный, о котором всегда мечтал.
………………………………..
Удар в грудь, и боль кончилась.
Уже вне времени,
на какое-то мгновение, на миг! —
вижу солнечный день над грудой песка, по которой карабкаюсь вверх, к зеленовато- синему с белоснежными облачками небу. Наверху, прямо передо мной сидит Шурик — непомерно большой, чистенький, рыжая шерстка сияет. Он улыбается и что-то лопочет как ребенок осваивающий речь. Мелькает малиновый острый язычок, у него розовые десны, а зубов почему-то нет… Я ползу к нему — легко, радостно, быстро, потому что боль кончилась, и я, наконец, свободен. Он все лопочет, и постепенно из бессвязного лепета складываются слова:
— Ну что, что, муравьишка?.. Может, все-таки получилось?..
Мне легко и радостно, что я снова вижу его и понимаю.
— Ну что, котишка?.. Что еще с нами будет?..
А он смеется:
— Не бойся. Ничего с нами больше не будет. Ничего. Ничего…

временное

Были боксеры чудовищной силы, а удар — так себе. Не было акцентированного удара. О чем это я… Недавно смотрел старый бокс, и вспомнилось. Впрочем, это относится и к живописи, и к прозе, бывает, энергии много, чрезмерная «художественность», а выделенного — акцентированного образа — нет и нет…

Продолжим с концами?

Так кончалась повесть «ЛЧК» («Любовь к черным котам») (Цех фантастов-91, «Московский рабочий», 1991г, ред К.Булычева)

……………………………..
А дальше был февраль. ЖЭКовцы разбежались, но случайно остался включенным пульт, и тепло по-прежнему шло к людям. Но не было больше Бляса, его громогласного смеха, и свининки, и веселых праздников… факелы погасли в подвале, распространилась тьма, и холод пришел из подземных коридоров. Ушел из подвала Аугуст. Он не мог один ухаживать за свиньями и выпустил их на волю. Одного поросенка хотел оставить на мясо, но махнул рукой и долго смотрел, как он прыгает по снегу. Осенью было много желудей, снег неглубокий, может, прокормятся, дотянут до весны…
В конце февраля умерла Мария. Ее похоронили в одном из подземных коридоров. Аугуст с трудом вез на тележке ее тело, завернутое в роскошный ковер Блясова. Эстонец не позволил помогать ему. За ним шла Анна и несла на руках Сержа, кота с белым галстучком. Анна плакала, а Серж с недоумением смотрел на эту нелепую, с его точки зрения, процессию. Антон и Лариса несли чадящие факелы. Наконец пришли. Тяжелый сверток положили в узкую глубокую нишу. Напротив была такая же ниша. Это место нашел Аугуст. Теперь он, серый от усталости, все поправлял и поправлял край ковра, сползавший вниз, пока Антон и Лариса не увели его… А эти двое жили по-прежнему, как могли помогали котам и друг другу. Анна заботилась об Аугусте, старик одряхлел и почти не выходил из дома. Иногда по вечерам он спускался в подвал и долго сидел там со свечой. О чем думал?..— не знаю. Наверное, вспоминал, как весело было за тем столом, рядом жена, у очага друг Бляс… Да, а вот старик Крылов—пропал… историк… вышел из дома и не вернулся. Аугуст долго искал его, но и следов не нашел. Он решил, что Крылов упал в одну из трещин, которые протянулись теперь от оврага почти к самому дому. Кто знает, может, лишенный бремени настоящего, позабыв о досаждавшем ему прошлом, историк наш летит в бесконечность, не уставая удивляться многомерности мира, приютившего нас. Пропала куда-то и его главная книга. Хотя и писали, что рукописи не горят, а вот, оказывается, они исчезают бесследно. Возможно все же, когда-нибудь она найдется, и учение о скачке третьего рода победит и станет руководством к действию… А может, оно будет заново открыто, как часто бывает с тем, что делается от ума. А может, и не будет… Крылова жаль, умный был человек… правда, без души, но зла никому не причинил, жил сам по себе и исчез, никого не побеспокоив.
Артист и Кузя больше не дерутся, потому что некому стало показывать свою удаль. Они забираются на пятый этаж в уютный уголок, сидят там на циновке и не ссорятся. А Люська совсем некстати родила четырех котят — трех черных и одного с белыми пятнами. Теперь у нее нет времени наводить порядок на лестнице, этим пользуются псы и проникают на пятый. Коты перебрались поближе к жилью, никто их не преследует. Таинственного странника Пушка больше не видели, кто-то сказал, что до весны его не будет, а потом обязательно придет.

Огромное черное небо… ночь. Спят оставшиеся в живых люди и звери. В опустевшей квартире все также… мандаринчик сухой на блюдечке, девочка на портрете прижимает к себе черного кота, мышь съела картошку и принялась за картофельные хлопья, паук решил спать до весны… На балкон пробирается старый кот. Это дается ему все трудней, но он упрямо приходит сюда, долго смотрит в темное окно, потом забирается в кресло и свертывается в клубок. Медленный пушистый снег покрывает его одеялом. Он не двигается.

По-прежнему зловеще скрипит снег в овраге. Овраг движется, живет, вгрызается в землю, одолевает последние метры, которые отделяют его от подземной пропасти…

* * *
Я дожил до весны. Начались неурядицы, в одну ночь старые начальники исчезли и появились новые. В суматохе никому до нас не было дела, и мы, несколько человек, выбрались на волю. Был ослепительный апрельский день. Посредине двора лежал человек, запрокинутое лицо ели мухи. Я подошел к нему — и узнал. Теперь кто-то другой будет применять вечную теорию…

Я бежал через лес, с тяжело бьющимся сердцем, задыхался, падал и проклинал свое бессилие… Выбрался на простор — и не узнал этого места. Земля вздыблена, изрыта руками великана, а в огромной воронке в центре хаоса — зеркало прозрачной воды… Исчез город, в котором я жил когда-то, куда постоянно возвращался, к людям и зверям, которых знал… Я бродил вокруг, искал следы жизни, меня мучила мысль, что я не сумел удержать все, как было… сделал что-то не так, или сказал, или подумал?.. И все распалось…

И все-таки я верю — Феликс вернется ко мне. Я знаю, он уже близко, еще минута-другая — и я увижу маленькую тень между деревьями, мне навстречу выбежит старый, облезлый кот, и победно взметнет над головой — как знамя, как факел, как знак веры и надежды — свой потрепанный, весь в репьях и колючках, черный лохматый хвост.

Страничка из «Фотодома»


ююююююююююююююююююю
Фотонатюрморты со включением живописи.
Мне важно было выделить в фотографии те стороны, которые мне интересней, а это все, что связано с конструированием изображения (постановка натюрморта, свет и цвет в нем) и, после фотографирования, — с работой над изображением, преобразованием его в полноценную картинку.

Самому себе привет


……………
Вопрос, который меня всегда интересовал — как поддерживается представление о цельности личности. Об этом и «Монолог о пути» Всегда крутился вокруг — и как ученый (теория памяти), и потом, кругами, и мне казалось, постепенно приближаясь… «Монолог» стоит на интуитивном признании цельности, как на аксиоме Эвклида, а далее ищутся доказательства. Но… остается — аксиома, это даже смешно…

Еще один конец повести


(В Серпухове, у коллекционера В.М.Котелкина)

……………………

Недавно выдался свободный день, и я смотрел картины, те, что остались. Сорок семь работ, и главное — двадцать пять холстов Мигеля.
Он был прав, когда говорил — «ничего особенного не хотел…» На его холстах ничего особенного и не было… кроме простоты и цельности, да. Никакого предчувствия беды в них не заложено. Все это вложил я сам. А в меня вложило многое, главное — возраст, предчувствие старения и смерти, и время наше — предчувствие бедствий и катастроф.
Хорошие картины тем и хороши, что оставляют место нам, с нашими чувствами и состояниями — сопереживать, участвовать… видеть в них то, что заложено в нас самих, просит сочувствия и поддержки. Цельное здание, и я вхожу в него со своими бедами и надеждами, и все оно вмещает, почему?.. Он ничего не навязывает, не кричит, не перебивает, не настаивает на своих истинах — просто и спокойно раскрывает передо мной простор. В чем же его собственное чувство, какое оно? Никак не оторвать от моих чувств и состояний, никак! Не знаю, как это получается… Подобное удавалось Сезанну, который истово занимался согласованием пятен, и в это вкладывал всю страсть, замкнул свою систему… а получилось гораздо больше, чем сам ожидал.
Важно вложить в свое дело все умение и силу чувства… и если повезет, то что-нибудь получится.
Нет, не знаю, что он хотел, наверное, он сам не знал. Не мог бы выразить словами, уж точно… Я гляжу на его тихие картины, утренний пустой город, скромные вещи на столе, закрытые лица, с глазами повернутыми внутрь себя… Мои это чувства или его?.. Не могу отделить.
***

Чем дальше, тем менее случайной кажется его смерть. Он от себя устал, от мелких обманов, собственной слабости, неизбежной для каждого из нас… «Гений и злодейство?..» — совместимы, конечно, совместимы. Хотя бы потому, что одного масштаба явления, пусть с разным знаком. Если бы так было в жизни — только гений и злодейство… Совсем другое ежедневно и ежечасно происходит в мире. Мелкая крысиная возня — и талант. Способности — и собственная слабость… По земле бродят люди с задатками, способностями, интересами, не совместимыми с жизнью, как говорят медики… деться им некуда, а жить своей, особенной жизнью — страшно. Они не нужны в сегодняшнем мире. Нужны услужливые исполнители, способные хамы, талантливые воры…
Кто он был, Мигель?..
Человек с подпорченным лицом, во власти страха, зависти, тщеславия… жажды быть «как все»?.. И одновременно — со странной непохожестью на других. Она его угнетала, когда он не писал картины, а когда писал, то обо всем забывал… Но вот беда, художник не может писать все время, в нем должна накапливаться субстанция, которую древние называли «живой силой»… потом сказали, ее нет, а я не верю.
Откуда же она берется, почему иссякает?.. Не знаю…

***
Но каждый раз, когда спрашиваю себя, вспоминаю его недоуменное — «почему меня не любят?..» Чем трудней вопрос, тем непонятней ответ.
Поэтому мы и стараемся задавать жизни простые вопросы — чтобы получать понятные ответы. А следующий вопрос — в меру предыдущего ответа… и так устанавливается слой жизни, в котором как рыба в воде… И можно спрятаться от противоречий и внутренней борьбы… И забыть, что именно они выталкивают на поверхность, заставляют прыгнуть выше головы… как Мигеля — писать картины искренне и просто, выкристаллизовывая из себя все лучшее.
Но судить легко, рассуждать еще легче. Он не так жил, как тебе хотелось?.. Жил, как умел. Но у него получилось!.. Есть картины, это главное — живы картины. Лучше, чем у меня, получилось, с моими правилами как жить.
Можно хвалить простые радости, блаженство любви, слияние с природой, с искусством… но тому, кто коснулся возможности создавать собственные образы из простого материала, доступного всем, будь то холст и краски, слова или звуки… бесполезно это говорить…
Ничто не противостоит в нашей жизни мерзости и подлости с такой силой и достоинством как творчество. Так тихо, спокойно и непоколебимо. И я — с недоверием к громким выкрикам, протестам… слова забываются…
Картины — остаются.

***
Я еще занимаю место в живом мире, а он уже часть неживой материи, дополнил мертвое пространство.
Зачем ты оставил меня, Миша… Вокруг все тише и пустей, хотя непрерывный ор и звон стоит. Картин не вижу, одни поделки…
Я смотрю на свои стены. Каким был художник, написавший эти картины?
Не знаю. Думаю, картины правы. Он был таким, каким нарисовал себя.

***
Теперь он почти все время со мной. Вспомню, и дальше живу. Иногда, среди суеты дня, забываю… до ночи, или предрассветных сумерек, когда вижу из окна тот самый его пейзаж, вывернутое в окружающий мир мое собственное состояние…
Утром встаю, иду смотреть пустые тусклые картины, обречен до конца дней… разгребать… Обязанность, которую сам себе назначил — ищу талант.

***
Понемногу прихожу в себя, выполняю обязанности, выплачиваю долги. Снова заказы, окаянные эти лица, потерявшие себя… Неуважение к себе — черта времени. Чувствую, мое терпение кончается…
А на прошлой неделе, мне доложили, несколько голландцев появилось на аукционе, перо и тушь, потрепанные листочки… и немецкая миниатюра, букетик красных гвоздик в синей вазе, масло на бумаге, почти пятьсот лет… удивительной красоты вещь… Неизвестно откуда взялись, и тут же улетели за бешеные деньги. Пусть! Пусть живут!.. Я заплакал, значит, не все погибли…
А на днях наткнулся на ту серенькую картинку, которую выбрал в день отъезда к Мигелю. Парень приходил еще раз, все остальное пока что хуже, а это явная удача. Цвет тонкий, печальный, чувствуется пронизывающая до костей сырость морского берега… Нет, не видел он этой воды, дальше нашей области не бывал. Цвет великолепный, но вот композиция… Что-то не сладилось у парня, стал думать — не вижу причин. Взял машинально листок бумаги, попробовал карандашом — не то, схватил перышко, чернила черные… набросал контур берега, дерево на переднем плане, залив… И дальше, дальше…
Не заметил, что делаю. Неплохо получилось, даже под ложечкой заныло. Много лет не позволял себе, а тут — не заметил! Вспомнил Мигеля, первую нашу встречу, как он стоял за спиной, ухмылялся… Своими картинами он помог мне выжить в чужое непонятное время. А смертью… глупой, непростительной… столкнул с места — «сам пиши!» Сильно расшевелил, раскачал… Я так злился на него. И жалел… Кто бы мог подумать, что вот, сяду и начну рисовать, без сомнений и честолюбивых надежд…
Мы в яме, нас примерами жизни уже не прошибить. А смерть еще аргумент. Последствий смерти не предугадаешь. Я много раз ее видел, в ней самой ничего нет, это жизнь кончается. Мигель умер, живая сила развеялась в мертвом пространстве. Но что-то, видно, и мне досталось. Его уже нет, я еще здесь. Чтобы искать таланты. Рисовать… Не умничать, не сомневаться, лучше получится, хуже… Делай пока можешь.
Понадобилась почти вся жизнь, чтобы осмелиться…

***
Всю жизнь с мучениями засыпаю, зато потом проваливаюсь в темноту, и до утра. Сны вижу редко, наутро ускользают, не удержать… А на днях увидел и запомнил. Гостиная в моем доме, куча народу, дамы с бутербродиками, мужики с пивными жестянками… И в центре толпы Мигель стоит. Как бывает во сне, никто меня не замечает, а мне нужно обязательно к нему пробиться, что-то сказать. Еще не знаю, что, но очень важное. И я, перекрикивая шум, зову:
-Мигель!
А он не слышит…
-Мигель… Миша…
Он обернулся, заметил меня, и тут между нами разговор, незаметный для окружающих, неслышный, будто мы двое и никого больше нет…
— Ну, что, Лева, рисуем?..
Не знаю, что ответить, вдруг обидится…
— Ты не бойся, — говорю, — твои картинки живы, живы!..
А он ухмыльнулся, мерзкой своей ухмылочкой, как в начале:
— Я знаю, — говорит.

Под настроение.


…………………………………..

На Острове, где Вася и Феликс лежат, все густо заросло березками, они мешают друг другу. Скоро самые сильные вырвутся к свету, оставят остальных в тени. Природа не добрей нас, просто все по своим правилам, и ничего не делается со зла, как мы любим. А я понемногу начал пересаживать отстающих в росте, мало, что ли, места под окнами…
Асфальт на дорожке, что к нам от реки идет, совсем растрескался, сквозь щели вырвалась трава. Какая сила в ней, я удивляюсь. Дай только время… Живое всегда сильней неживого, одолеет медленно, но верно. Но вместе с ничтожным и злым сотрет и разрушит все чужеродное, непонятное, даже хорошее, никуда не денешься…
Доктор Айболит в Детском Саду стоял, стоял, и упал. Козырек, что защищал его от непогоды, прохудился, и сырость доктора подкосила. Он, оказывается, гипсовый был, а я думал, прочный… Так что доктор скрылся из виду, лежит в траве и не пугает редких прохожих. А негритенок стоит, только краска слезла с него, и он стал белым мальчиком, но по-прежнему всегда готов помочь. Но это никто, кроме меня, не знает, потому что руку со шприцем приезжие отбили и утащили. Но сам он стоит крепко, падать не собирается.
К нам приезжают экскурсанты из разных мест, даже из-за границы. Здесь лучшая смотровая площадка во всей области, на берегу, недалеко от моей земли. Выходят из автобусов на сухой ровный асфальт, смотрят вдаль. Ниже им не спуститься, ботиночки не приспособлены к нашей своевольной земле. За дымкой столица, огромный, непонятный город, я там сто лет не был. И не тянет, признаюсь вам. В ветреные дни оттуда несет гарью, звери чуют, и я тоже, рядом с ними…
Поближе, внизу, излучина огромной реки, течет себе на восход, безмятежно и вольготно. Остается на месте, и в то же время меняется. Я говорил, всегда завидовал ей…
Может, глупость была, ошибка, плыть через время, полвека на месте оставаясь?.. Уже не узнаю. Но вот что важно…
Рискну сказать, это опыт всей моей странной жизни. Не главное, каким путем идешь, если не самый окаянный. Выбрал дорожку, пусть узкую, петлистую… А, может, и не выбирал, просто в башку втемяшилось, и баста!..
Но тут уж надо истово, изо всех сил, всерьез… Если всерьез, то время не потеряно. Что-то за душу берущее обязательно встретится.
Одного чувства жду, простого и ясного, может, придет оно? Понимания не дождешься — чувства! Которое все во мне объединит… успокоит, примирит меня и с жизнью, и с самим собой.
Какое оно?..
Знаю только — печальное, как не найденные при расставании слова.

…………………………………………………………………………….

Стою на обрыве нашем, впереди мерцает река, живое неистребимое существо… за лесами города, другие люди, земли…
А за спиной Вася, Феликс, все наши, кто умер, и кто живой еще… земля, которой нет покоя…
Неясно выражаюсь?.. Словами обо всем не скажешь. Опыт не обязательно мудрость, может, ошибка. Но если всерьез жил, то и ошибка твоя кому-нибудь сгодится. Знаете, старые есть стихи, забытые в барахольной суете…
«Будь щедрым как пальма, а если не можешь…»
Простите, дальше голос подводит…
Вы помните?.. Это радость для меня, значит, не все потеряно.
Да, многое не сумел, не смог… Просто был здесь. Никого из своих не оставил. Нет ничего страшней предательства разумных…
И, может, не зря столько лет…
Что получилось у меня, что получилось?..
Не знаю. Никто не скажет. Что случилось, то и получилось.
Похоже, нет моей жизни… не было, или не стало…
Она слилась — с жизнью небольшого куска земли, нескольких людей, зверей…
Но это не конец еще, не конец!.. Может, новое начало?..
Пусть даже уйдут все люди, жизнь не кончится.
Может, со временем появятся новые существа, получше нас…

еще кусочек из «Следы у моря»

Утром я ушел в школу, вернулся, мы поели с мамой, бабка проснулась, и снова спит.
Я опять ей снотворное дала, мама говорит. Сейчас Соня придет за тобой, поживи у них пару деньков. С Эдиком найдешь дела, до понедельника можешь в школу не ходить, я с Анной Юрьевной договорилась, потом догонишь.
Соня пришла, поцеловала маму, молча взяла меня за руку, и мы пошли. Как вышли, я тут же руку освободил, я не маленький за ручку ходить. Мы пошли через двор, через дырку в заборе в другой двор на улице Якобсони, и пришли к ним домой. Соня говорит, сейчас Эдик придет, он ушел за хлебом. Пришел Эдик, а, говорит, ты, хорошо. Пошли в его комнатку, сели на кровать, он спрашивает, бабка умирает у тебя.
Болеет, а когда умрет, не знаю.
Доктора знают, иногда ошибаются, но твоя бабка старая, долго не проживет.
Я почти разозлился на него, но вижу, он не хочет обидеть, говорит то, что слышал.
Ладно, он кивнул мне, пойдем лучше к морю, поснимаем. Бери Робот.
Я обрадовался, он раньше не позволял мне нести фотоаппарат. Это его отца, который пропал без вести. Мама говорила, его сослали, а потом он не вернулся. Скорей всего, умер, но никто не знает, где. Эдику не говори, он верит, что отец вернется. Может, еще вернется, кто знает. Так Фанни всегда говорит — «кто знает… Жаль, я в бога не верю, но думаю, и он многого не знает…»
Мы пошли к морю. Там давно уже земля заросла травой, от окопов даже канавок не осталось.
Я вспомнил, как мы с папой первый раз приходили сюда, пробирались к воде, подошли к сырому темному песку, и он говорит — вот и вернулись.
Я не хотел плакать, и чтобы Эдик не видел, отвернулся, стал смотреть на деревья вдали, на памятник Русалке, погибшему броненосцу, на камни, наполовину в воде, с белой каемкой, это соли, папа мне говорил, будет прилив, полоска скроется.
Почему соли не уйдут обратно в воду, я спросил его как-то.
Он посмотрел на меня, говорит, молодец, хороший вопрос. Потому что в воде этих солей много, море больше не принимает их.
Отчего же они на камень вышли?
Оттого, что их не было там, вот и вышли. А потом солнце, ветер, они изменились, обратно им нет пути. Наверное, как нам.
Я не понял, куда нам идти.
Он говорит, сам не знаю, но куда-то мы идем ведь.
А потом говорит — почему читать не любишь, ты же способный парень, я вижу.
Я вздохнул, у меня уже есть книга, я все время думаю о ней, другую читать не интересно.
Робинзон?
Да. Как он жил один?
Папа вздохнул, сам не знаю, нужно очень сильным быть… или несчастным. Но со временем поймешь, много хороших историй есть, в жизни не все плохо кончается.
Как же не плохо, если умирают все?
Это нескоро, еще много хорошего будет, и плохого, но дороже жизни нет ничего.

…………………..
Я не хотел вспоминать, само получилось.
Эдик начал фотографировать, давай, тебя щелкну.
Я боялся, что слезы видно, их еще ветром не высушило.
Но он уже щелкнул, засмеялся, говорит, через десять лет посмотришь, удивишься, что был такой.
Какой?
Ну, небольшой, молодой.
Мне стало смешно, ничего себе, десять лет, ужасно долго, кто знает, что будет тогда — никто не знает.
Давай, я тебя сфотографирую, говорю ему.
Давай.
Он встал, скорчил рожу, и я его сфотографировал, наверное, неплохо получится.

Кусочек из повести «Следы у моря»

Вся она теперь есть в журнале Ю.Кувалдина «Наша улица» номер 10 за 2007 год
В продаже в ЛАВКЕ ЛИТИНСТИТУТА
(Тверской бульвар, 25. Вход с Большой Бронной ул.)
…………………………………………………………………………………..
Однажды вечером

Значит, пришли Соня с Игорем Абрамовичем, они почти каждый вечер приходили, но тогда приехал еще дядя Юлик на полчаса, и были мои любимые пирожные. Юлик всегда говорит, что на полчаса, а сам два часа спит на стуле, потом говорит два часа, и уходит искать попутку, чтобы к утру быть на месте. Иногда его утром проверяют, на месте или нет, и он всегда спешит. Он работает в школе, но не учителем, а слесарем, он все умеет, смеется, вот теперь я свободный человек, только бы еще к вам пускали. А ты, Сёма, осторожней будь, докторов теперь не любят, может, тебе тоже в слесари податься?
Мама смеется, у тебя руки золотые, а у Сёмы непонятно откуда выросли.
Игорь Абрамович маленький, лысый, в очках, сильно заикается, но мама говорит, все-таки муж, к тому же еврей, это облегчает. Все называют его Игорек. Что думает Игорек, никто не знает, слов от него не дождешься.
Может и лучше, смеется папа, а вдруг дурак.
Евреи не бывают совсем дураки, бабка говорит.
Ого, еще как бывают, со стула упадешь, как начнет говорить.
Все равно счастье, что еврей, бабка считает, пусть дурак, это не опасно. А русские жены опасные, они еврейских мужей из дома выгоняют.
Везде говорят, что евреи отравители. Врачи в Москве лечили правительство, среди них нашли врагов, и все евреи.
А бабка говорит, не верю, это из той же оперы, что всегда.
Мама днем ничего не говорит, и папа тоже, они боятся. А вечером собираются, вдвоем или с друзьями, сидят в задней комнате, разговаривают.
Нам некуда деться, бабка говорит, что будет, то будет.
Нам нечего боятся, отвечает папа, но сам боится, я вижу.
Я много вижу, потому что дома сижу. У меня друг Эдик, и все. Приду из школы, уроки, потом к нему. Но в обычные дни у него долго не посидишь, приходит тетя Соня, уроки сделаны? Алика не спрашиваю, он молодец, а ты? Не сделаны. Алик сейчас уйдет, сделаешь, иди к нему. Но Эдик тогда не приходит, ему долго уроки делать. Но иногда Соня приходит с работы поздно, и тогда мы сидим и сидим. Говорим о том, что слышали. А потом я иду домой и задаю вопросы. Мама не рада, что вопросов много.
Куда ты растешь, она говорит, зачем спешишь, не торопись. А вот читать начал, это молодец.
В тот вечер они сидели в задней комнате, а я у себя за столиком делал уроки, слушал, что говорят. Бабка отнесла им чай, там тоже столик, они там пили. А мне она дала пирожное с круглой коричневой головой, шоколадной, мое любимое. Я перестал делать уроки, долго ел пирожное, сначала отлупил коричневую шоколадную корочку, потом разъединил два полушария и слизал между ними крем, потом съел остальное, а сам слушал.
Звонок, я побежал открывать. Бабка закричала, ты куда, не беги к дверям, нам спешить некуда. Сама пошла открывать, кто там, и сразу открыла.
В темноте стоит дядя Юлик, качается и громко говорит, теперь и у вас лампочки разбиты, вот она, Россия…
Вышел папа, заходи быстрей, и потише дыши, а то уморишь нас самогонскими миазмами.
Не самогон, а коньяк, Юлик говорит. Таня приехала из Москвы, устала и спит, а я к Вам, попутку словил, есть еще нормальные люди на дорогах. Надо отметить начало последнего года жизни.
Что ты несешь, папа втолкнул его в заднюю комнату. Юлик упал на стул, голову свесил и захрапел.
Что сделалось с человеком, говорит бабка, она мимо с чайником шла, — совсем русский пьяница.
Ему холодно там было, он согревался, я говорю. Слышал, как Юлик папе объяснял.
Всем было холодно, бабка говорит, больше ничего не сказала. Пошла к ним, дверь только прикрыла, и я все слышал.
Я думал, он после войны угомонится, говорит папа, разве крови недостаточно ему?
Нет, он вампир, пока не умрет, будет пить, народу еще хватает, бабка говорит.
Потом надолго замолчали.
Мама говорит, наверное, дурак родился или птичка пролетела.
Дураков хватает, засмеялся папа, а птичка не улетела, села и клюет нас в темечко. Гриша прав.
А где он?
Сидит в деревне, ждет момента. Умный парень, а вбил себе в голову опасную глупость, ведь границы на замке.
Потом они начали считать евреев, которых арестовали… голоса все тише, а потом я заснул за столом, не доделал упражнение, только чувствовал, папа отнес меня на кровать. Проснулся ночью, у бабки свет горит, она в больших очках читает книжку. Кто-то меня раздел, я под одеялом, тепло…
Хорошо быть умным, но не взрослым, я подумал, и снова заснул.

Море перед зимой

Осенью мы почти каждое воскресенье ходили с папой к морю.
Завтра пойдем, я спрашиваю, он говорит, конечно, как мы без моря… и мы идем. Постоим немного у воды, потом делаем большой круг в парке, и возвращаемся домой к обеду.
Один раз вечером я спросил, завтра как всегда?
Было холодно, на неделе два раза выпал снег, хотя тут же таял, бабка говорит, давно не было, чтобы в октябре такая холодина, что же дальше будет? Теперь даже зима у нас как в России.
Климат на всей планете меняется, папа говорит.
Бабка не согласна, планета теплеет, а у нас наоборот, что бы это значило…
Оставьте, Фанни Львовна, случайные явления тоже нужны, папа не любит печальных тем.
Я спрашиваю его про завтра, он помолчал, и говорит:
Алик, холодно уже, давай, оставим наши прогулки до весны, море никуда не денется от нас.
Я страшно удивился, он понял, подумал, и говорит, ладно, скажу, как есть. У меня другая теперь работа, и в воскресные дни тоже, я на скорой помощи работаю.
Я вспомнил, недавно мама говорила ему, только не на скорую, там и молодые не выдерживают. А он ответил, там свои, они мне только дни оставили, а по ночам сами будут. Я не понял тогда, в чем дело, и забыл.
По ночам я не работаю, как другие, он говорит, зато должен в воскресные работать, иначе неудобно перед людьми.
И долго ты будешь по воскресным?
Он говорит, точно не знаю, но думаю, скоро все изменится.
А ты мог не согласиться?
Другой работы для меня нет, он вздохнул. Я все-таки врач, не буду же телеграммы разносить. В будние мы могли бы прогуляться, но ты в школе, а по вечерам уже темно. Но я обязательно что-нибудь придумаю.
Не приставай к папе, мама говорит, ты уже большой, потерпи. У нас темная полоса, всем тяжело.
А вчера он говорит, завтра свободный выходной, пошли. Только встанем пораньше, потом у меня дела.
Он меня разбудил в восемь, холодно, темно, сыро, пол ледяной.
Пошли.
Мы быстро выпили чаю, съели по бутерброду с колбасой, оделись и вышли на улицу. Небо только светлеет, везде иней, ветер сырой, мы идем. Перешли трамвайные пути, дальше мокрая трава. Потом песок сырой, вязкий, идем, он молчит, я тоже.
Подошли к воде, она черная, волнуется, шипит на песок.
Зимой только полоска льда вдоль берега, море никогда не замерзнет у нас, папа говорит.
И можно далеко плыть?
Как тебе сказать… Он засмеялся, но печально. Когда вырастешь, думаю, можно будет. Ветер, холодно, давай, уйдем.
Больше свободных выходных у него не было.
А в будние у меня свои дела, учусь — утро, холод, вставай, желтый свет, заборы, рынок, школа… Потом домой, серый день, темнеет, вечер, уроки, спать…
И снова — вставай, холод, школа…

временное

Когда-то мы говорили с моим учителем живописи, и я «пожаловался», что вот — в 20-м веке все сделано, все попробовали, во все тупики толкнулись, что же нам осталось… А он говорит — дело только начато, теперь самое время — УГЛУБЛЯТЬ да усиливать. Не знаю, как усиливать, это уж от способностей, а насчет углублять… Действительно, прошлись галопом, и есть что делать, есть. Жаль, что это чувство приходит поздновато 🙂
………………………..

Старый рассказик

…………………..
Первые годы я учился в старой деревянной школе, и там было интересно. Это было сразу после войны. В школу мы шли через картофельное поле, которое раскопали в центре города, потом мимо каких-то ветхих заборов, через рынок, между длинными рядами, и долго не могли вырваться из этих рядов и прилавков, и всегда опаздывали. Каждый день было что-нибудь новое — кто что принес. Некоторые ребята часто нас удивляли, и вокруг них толпились все остальные. Один, по фамилии Наумов, всегда приносил жмых, кукурузный и подсолнечный, и раздавал кусками, а от самых больших позволял отгрызать, не выпуская из рук, и все прикладывались и отгрызали. «Ну, дай еще, дай…» — и он протягивает желтоватый этот кусок с черными крапинками семечных шелушек. Другой, его звали Клочков, чаще всего приносил заклепки — желтые и красные, черные и синие, маленькие, тоненькие, и большие — с толстыми короткими ножками и широкими шляпками. Он, чудак, менял свои заклепки на фантики, на конфетные бумажки, свернутые плотным пакетиком, он был азартным игроком, и даже плакал, если проигрывал, а его заклепки мы разбивали камнями. Некоторые, маленькие, взрывались сразу, а по другим надо было бить сильно и умело, и каждый раз с замиранием сердца — вот сейчас, вот сейчас… Был еще мальчик, который приносил особенные переводные картинки, он говорил, они немецкие,- и продавал их за еду, и у кого было — давали ему хлеб с колбасой, которая называлась собачья радость, с копченым сыром, эстонским, и он всегда был сыт и доволен. Мальчик по фамилии Котельников часто приходил с новыми сумками, через плечо, с офицерскими планшетами, и эти сумки он продавал старшеклассникам. Его звали Котел, и, действительно, голова. у него была большая и тяжелая, лицо с нависающим лбом, а все на лице было мелкое и терялось — маленький сморщенный носик, голубые, вечно прищуренные глазки. Он смеялся и говорил как-то по-особенному, и потом, когда я усдышал голос Буратино по радио, то узнал нашего Котла. Однажды он зачем-то полез под парту и долго не вылезал. Сначала мы смеялись над ним, а он молчал, и стал как-то странно загребать рукавом школьную грязь и бумажки. Пришлось спуститься к нему, и его лицо нас испугало — голубое, с розовой пеной вокруг рта и слепыми белками глаз… Так было еще несколько раз, а потом он исчез. Среди этих наших мелких событий разворачивалась большая борьба двух сил. Один мальчик, высокий и тонкий, по фамилии Васильев, боролся за справедливость. Он всегда за это боролся, и вокруг него толпились слабые и обиженные, он говорил с ними покровительственно и властно, собирал вместе, и они ходили после школы на свалку, а потом он увлекся борьбой и стал испытывать приемы на своих подшефных. В чем была его справедливость — я точно не знаю, но он не хотел, чтобы кого-нибудь бил другой мальчик, по фамилии Веселов. Васильев своих наказывал, но Веселов не должен был никого бить. Этот Веселов был второгодник, гораздо сильней всех, и жил сам по себе. Он сидел с кем хотел, во время уроков часто лежал на задней парте, или уходил курить в коридор — учиться он не хотел. И справедливость ему была не нужна, он иногда бил тех, кто не дал ему списать, или не подсказал — и тут же забывал, снова лежал на парте и ни с кем не объединялся. Васильева он не любил, но и не трогал, несколько задних парт было его, он не терпел на них людей из той компании, жестоко вышвыривал, и снова дремал там…
Старую школу разрушили и нас перевели в новое здание. Веселов первым куда-то исчез, понемногу рассеялись и остальные, пришли новые, и больше ничего не меняли и не продавали в коридорах — стало строже, а может и время изменилось — исчез жмых, пропали заклепки, и фантики перестали радовать, и за хлеб с колбасой уже ничего не давали. Теперь все играли в волейбол, ездили на велосипедах и танцевали на школьных вечерах. На месте старой школы теперь сквер, и картофельное поле превратилось в парк, его назвали — Пионерский.

Страничка из «Фотодома»

Не очень удачная идея — сочетать живопись с графикой, да ладно уж… Будет время, вникну в эти калейдоскопики, может, что-то интересное и получится…
…………………………….

Зубная щетка нужна своя, но не должно быть частной собственности на Землю. (эпиграф к рассказику «КРЫМ»)
………………………………
Крым.

Когда мне было тридцать, я впервые попал в Крым. Другие, знакомые мои, часто ездили, рассказывали, как там, а у меня времени было мало. Я работал изо всех сил, особенно летом — в лаборатории тихо, прохладно, места много, приборы свободны — твори, дерзай, или как там сказал поэт, не помню, я поэтов с детства не читал. Приезжали сотрудники, загорелые, усталые, веселые, и рассказывали, что за чудесная земля — Крым, а я им не верил… нет, верил, но мне и здесь хорошо, да и времени нет.
И вот, наконец, я развелся, и оказалось — времени-то уйма, и работать летом не обязательно. «Едем» — говорит приятель, он там дважды в год, весной смотрит, как все цветет, осенью — как зреют плоды, а иногда и зимой успечает отдохнуть. Что ж, едем, говорю — действительно, оказывается времени много, в лаборатории сыро и темно, и творить я устал, а Крым, говорят, чудесная земля.
Оказывается, всего одна ночь. Я вышел из поезда, ранее утро, не особенно тепло, даже прохладно, во всяком случае, ничего удивительного со стороны температуры, и у нас так бывает по утрам, но воздух… Нет, запах, конечно, запах — это совсем другой мир, вдыхаешь без конца и не устаешь…
Мы долго ходили, искали подходящее жилье, приятель знал в этом толк, а я молчал, смотрел по сторонам. Поселок низенький, грязный, везде канавы, мусор, на дороге в пыли лежат собаки, отдыхают от жары… кухоньки, в крошечных садиках на грядках кое-какая зелень натыкана, и, представьте — растет!.. заборы перекошены, везде хибары, хибарки, хибарочки, отовсюду голые ноги торчат, очки, носы… движение, беготня — собираются к морю… Кругом невысокие холмы, песок, пыль, камень, дальше — повыше, одна вершина, поросшая зеленым лесом, рядом скалистый утес, и еще, и в море круто обрывается вся гряда. Солнце начало уже припекать, но удивительно приятно, я хотел, чтобы оно меня насквозь пропекло, чтобы я стал как этот камень, песок, пыль — сухим, горячим… А воздух — он другой, у нас тоже чистый воздух есть, но здесь он еще простором пахнет, как на краю земли. Это и есть край, ведь дальше только море. И все страшно беззаботно кругом, здесь дел никаких быть не может, творить невозможно, зато можно почти не есть…
Наконец, мы нашли дом, он стоял на высоте, над морем. Внизу, еще ближе к воде, тоже поселок, но нет такого простора, приятель говорит — здесь лучшее место. Мы бросили вещи и пошли на берег. Там кучами лежали тела, мне это сразу не понравилось, я говорю — давай, отойдем. Мы шли довольно долго вдоль воды, людей становилось все меньше, и здесь сели на песок. Море оказалось выше головы, горизонт поднялся, изогнулся… Я дышал… Так мы сидели часа два или три, потом приятель говорит — неплохо бы поесть, а завтра начнем купаться. Мы прошли еще дальше, начались рощицы с кривыми деревцами, которые торчали из камней, здесь уже не было никого. Постояли, море начало плескаться — поднялся ветерок. Здесь нельзя жить постоянно, я подумал, также как в раю…
Мы нашли кафе — длинный сарай, железный, голубого цвета, там был суп, второе, творог и компот, народу мало — все еще греются. Мы поели, и я захотел спать, ужасно, неодолимо, мне стыдно было признаться, потому что еще утро.
— Неплохо бы отдохнуть, — говорит приятель, — первый день всегда так, я этого воздуха не выдерживаю.
Вернулись на квартиру, легли, он сразу заснул, а я подошел к окну. Вижу — все как золотом облито, сверкает вода, по краям картины темные горы, и все вечно, вечно, было и будет здесь…
Потом я лег и заснул — до вечера. Приятель несколько раз уходил, приходил, а я все спал. Так я приехал в Крым.

После войны

…………

Послс войны в нашсм городе оказалось много бандитов. По вечерам выходить стало опасно – могли ограбить или просто убить. Оружия осталось много, даже в школу ребята приносили патроны, собирались и ходили взрывать их на костре. Мой отец работал врачом и приходил домой поздно. Каждый вечер мама волновалась, не случилось ли что с ним… Один раз он пришел веселый, долго мыл руки, потом схватил меня и подкинул. Я удивился – ведь знает, что не люблю эти штуки. За столом он говорит:
— А меня сегодня ограбили… – и смеется. – Подошли двое и спрашивают – «ты кто?». Отвечаю – врач, иду к больному. Они говорят – «а, доктор… ну, снимай часы». Я снял. «И не ходи так поздно».
Я удивился:
– И ты отдал им свои часы… всего-то двое…
Большие квадратные часы в серебряной оправе, их подарил отцу мой дед, поздравил с дипломом врача. Отец никогда не расставался с часами. Мне хотелось, чтобы он дрался за них и победил этих двух, а он просто отдал часы – и все… Он увидел мое разочарование и засмеялся:
— Понимаешь, хотелось скорей домой, устал, проголодался, а тут эти дураки со своими просьбами – отдай и отдай. Ну, отдал, зато уже дома.
— А оружия было у них?
— Нет, сынок, похоже, что нет.
— Зачем же отдавать?
— Ну, знаешь… они могли и рассердиться…
Я был разочарован. Хорошо, что все обошлось, но отец оказался не героем. Мать стала его ругать, что приходит поздно, и когда-нибудь это плохо кончится, а он ухмылялся и ел с аппетитом – действительно, проголодался.
Через полгода тише стало на улицах, многих выловили, другие ушли далеко в леса, там отсиживались еще долгие годы… Однажды отец вернулся с работы и сразу ушел мыться. Мать за ним, они тихо говорили, но я, конечно, слышал. Он говорит – вызывали удостоверить смерть. А потом:
— Я свои часы видел.
— И что?
— Что я мог сделать… С него перед этим и так все сняли – френч, сапоги, даже штаны содрали. Бери, говорят, часы, доктор. Я не смог.
Так и закончилась эта история.

Очень давно было…

…………………

Аппетит приходит не во время еды — тогда он уже свирепствует вовсю — он приходит, когда кончаются деньги. Я получал стипендию — двести девяносто рублей, и деньги носил с собой, в заднем кармане брюк. Когда нужна была бумажка, я вытаскивал из кармана, что попадалось под руку, трешку или пятерку, и никогда не считал, сколько их осталось. В один прекрасный день я тянул руку в карман, рассеянно доставал деньгу, но что-то меня беспокоило… Я снова лез в карман — и понимал, что он пуст. Это происходило каждый месяц, и все-таки каждый раз удивляло меня. Но нельзя сказать, чтобы я огорчался. Обычно оставалось дней десять до стипендии. Ну, одна неделя «на разгоне»: во-первых, совсем недавно ел досыта, а это поддерживает, во-вторых, не все еще потратились и можно прихватить десятку. И неделя пролетала без особых трудностей. А вот вторая, последняя, была потрудней. Мы с приятелем жили примерно одинаково. У него отец погиб на фронте, у меня умер после войны, и мы надеялись только на стипендию. И с деньгами обращались одинаково, так что кончались они у нас одновременно. Но мы не очень огорчались. Первую неделю вовсе не тужили, а вот вторую… Занимать уже было не у кого. Может и были такие люди, которые всегда имели деньги, но мы их не знали. Мы ходили в столовую, брали компот и ели хлеб, который стоял на столах. Но к вечеру хотелось чего-нибудь еще, и мы шли к соседу. Он старше нас, у него свои друзья. Денег, правда, тоже нет, но отец-колхозник привозил яйца и сало.
— Привет — привет… Слушай, дай кусочек сала, поджарить не на чем.
— Возьми в шкафчике — отрежь…— он говорит равнодушно и смотрит в книгу. На столе перед ним большая сковородка с остатками яичницы с салом, полбуханки хлеба… Хорошо живет… Мы шли отрезать.
В маленьком темном шкафчике жил и благоухал огромный кусок розовой свинины, с толстой коричневой корочкой-кожей, продымленной, с редкими жесткими волосками. Отец коптил и солил сам. Мы резали долго, старательно, и отрезали толстый ломоть, а чтобы ущерб не был так заметен, подвигали кусок вперед, и он по-прежнему смотрел из темноты розовым лоснящимся срезом… Ничего, конечно, не жарили, резали сало на тонкие полоски, жевали и закусывали хлебом. Сало лежало долго и чуть-чуть попахивало, но от этого казалось еще лучше. «Какая, должно быть, была свинья…» Ничего, сала ему хватит, скоро снова приедет отец-крестьянин, развяжет мешок толстыми негнущимися пальцами и вытащит новый, остро пахнущий дымом пласт розового жира с коричневыми прожилками… Везет людям…
Мы приканчивали сало, потом долго пили чай и доедали хлеб… в большой общей кухне, перед темнеющим окном…
— Осталось три дня…
— Да, три дня осталось…

Совершенно позорная композиция


…………..
И, конечно, только для ЖЖ. Из ряда поступков — возьми бумажку похуже для рисунка, погрязней… посади случайные пятна, а потом выкручивайся, или, как тут — начни с совершенно тупой композиции, да еще и банально-глубокомысленной — и выкрутись как хочешь… В лучшем случае приходишь к среднему результату… примерно к такому же, как если взять самый благопристойный и истоптанный разворот, перспективу и планы… Но вдруг! — возникнет какой-то особый поворот, частный случай, особый блеск или игра света… Тогда хватайся, ведь чем мы занимаемся — подстереганием случая!

Два слова про «АНТ», перечитывая повесть

За последующие десять лет моя точка зрения… вернее — мое ощущение жизни и людей в ней — мало изменились, пожалуй, стали еще жестче и безнадежней только. Но в «Анте» герой от непереносимой боли — не кричал, но говорил ОБО ВСЕМ, что думал, про людей, про себя, про бога… Далее, я почувствовал, что теперь ЭТО ВСЁ уже сказано, и достаточно решительно и прямо, и нечего повторяться. И я перестал отвечать на ЭТИ свои прямые вопросы. В прозе — перестал, в изо-искусстве — нет. И для себя — нет. Проза сильней навязывает себя, чем изображение, поэтому так часто она идеологизирована, идеологизация изображений тоже бывает, но ее легче распознать и оттолкнуть от себя, она примитивней обычно. Слово большой обманщик, люди «ведутся» на слова куда чаще, чем на изображения. Это связано с особым отношением к разной информации у нас в головах, но здесь не место об этом разливаться по древу…
В последующих повестях я был честен, НО куда меньше затрагивал коренные проблемы, понял, что мои ответы касаются только меня. Но все-таки я писал честно, и что-то удавалось сказать так, что люди могли проглотить это не всегда поперхнувшись. Это не забота о людях, а мера самозащиты от самого себя, не стоит выволакивать на поверхность каждый день то, что уже пару раз выволочено и пропесочено — в «Анте» , в «Монологе о пути». Я уже сделал это, выволок на поверхность почти все, что хотел, абсолютно не думая о том, кто будет читать, и каково ему это читать. Правильно делал. Кто не хотел, не читал, и мне так спокойней тоже. А дальше — все в меру способностей, тут уж ничего не поделаешь, и выше себя на два метра не прыгнешь (а на полметра попробовать можно).
Но тут я в раздумии нахожусь, потому что после Анта был «Остров» и «Последний дом»… Тоже не чай с сахаром. Немного в них литературы. Я ведь терпеть не могу литературу, если уж совсем честно. Платонов ведь не литература, у него — ВЫРАЖЕНО С ИСПОЛЬЗОВАНИЕМ СЛОВ, слов — но далеко за рамки прозы выходит… Это то, что я уважаю и люблю… Поэтому дальнейшая моя судьба как писателя — мне совершенно непонятна, захочу ли я еще раз что-то написать или нет. Будет видно. Во всяком случае, изображения перед глазами еще возникают, и значит я не совсем еще умер (смайл!)

Раз в год перечитываю своего «Анта»

…………………….
Как я ни старался, двое котят погибли в течение недели. Они все болели сразу многими болезнями животных — паразиты, вирусы, лишаи… не хочется перечислять. Я измучил их уколами, мазями, таблетками. Боролся, я ведь не умею сдаваться, но спасти не сумел. Первым угас Остроухий боец, самый смелый и сильный. Он в последние дни залез под ванну, там было тепло и темно. Я вытаскивал его, пробовал кормить, насильно открывая пасть. Он висел у меня на руках как лохматая тряпочка… Как-то утром я нашел его окоченевшим. Жучка жила дольше, все тот же взгляд исподлобья, он постепенно тускнел, глаза заволакивала пленочка, туман клубился в глазенках. Я пытался кормить ее, она равнодушно отворачивалась. Разжать ей челюсти было опасно, я боялся сломать хрупкие косточки. Я мазал ей мордочку сметаной, она по привычке облизывалась. Несколько дней удавалось обманывать ее, потом она сидела в белой маске, и только глаза исподлобья, загнанный и в то же время упорный взгляд. Как-то, отчаявшись накормить, я гладил ее. Острым горбиком спина. Ладонь почти полностью прикрывала ее, оставался виден лишь хвостик, тонкий у корня, распушенный и лохматый на конце. Я гладил и гладил, и вдруг она протянула лапку и ударила меня по руке, и второй раз, и третий… За что?.. Да за все, за все, за все! Ей нужно было отомстить кому-то за все, что произошло с ней с того момента, как стала ощущать жизнь, это непрерывное мучение. Я плакал и все гладил ее, давая возможность отомстить. Наконец, она обессилела и затихла, закрыла глаза. Я отошел и не трогал ее до вечера, а когда подошел, то она уже была холодной и твердой. Я забыл о боли в ногах, впервые за многие годы, безнадежно бродил по дому и повторял — » и это жизнь?.. Это жизнь?.. » Что-то во мне разрушалось, а взамен ничего не возникало, я стоял перед пустотой. Какая сволочь выдумала все это?.. В тот момент я бы отдал все, чтобы ударить посильней мерзавца. Я забыл, что не верю, что никого нет, некого бить, вокруг пустота. Некому мстить. Униженность, страх и боль — условия нашего выживания, почти невозможного явления в холодном отвратительном каменном мешке. Жизни не выжить, не выжить. Сволочная машина, а другой быть не может, не может, не может…

3.
Я ненавижу смерть. Больше я мог бы ненавидеть только бога. Но бога в этом сумасшедшем доме быть не может, а смерть — вот она, нате вам. Ненавижу, презираю грязь, боль и суету, в которую нас вовлекают, а мы рады-радешеньки, потому что нет выбора. Мы слабы и хотим выдрать у Случая крохи времени, вздохнуть еще раз, посмотреть кругом, а потом уж опустить голову и сдаться, подохнуть. Я не должен сдаваться. Так меня учили — вставай, муравей, ползи… а может я придумал это, извлек из своей квадратной головы? Или из ног?.. Возможно, я думал ногами.
Но все-таки мне что-то удалось сделать, хоть немного помочь жизни — рыжий Шурик выжил. Он долго тлел, несколько недель колебался между жизнью и смертью, а потом постепенно начал интересоваться едой, жильем, и я понял, что мы с ним победили.
Теперь мы были вдвоем, вместе, против всех. В жизни появилась щель, наполненная светом, как бывает иногда зимними вечерами в конце дня — яркая полоса над лесом у горизонта. Я наблюдал ее всегда с теплым чувством, свет это живое существо на небе, обезумевшем от темноты и холода.
………………….
http://www.periscope.ru/antobl0.htm

Меж прочих дел…

//////////////////////////////////////////////////////////
Э Х, Ж И З Н Ь …

Одна женщина говорит мне — цены растут неуловимо… Что удивительного, жизнь это океан, стихия, пальмы гнутся, шумит камыш, сон разума порождает чудовищ, все гибнет и возрождается, плохое чаще происходит, а хорошее дольше живет, и никто не знает, отчего и зачем. Жизнь нам дается, как водительские права — право дано, а гарантии никакой, жми на свой страх и риск, выбирай пути по вкусу, и не плошай… Один директор взял на работу женщину. У нее муж расстрелян. Жена врага, ей жить не обязательно. Все отворачиваются, а у нее ребенок есть просит. А этот директор говорит — а-а-а, ладно, возьму, если что — не знаю, не видел, ошибся, голова болела… Среди общей стихии нашелся человек. Бывает, хотя непонятно, почему и зачем. Помог, и мать с дочерью живут. Дочь выросла, вышла замуж, у нее тоже родилась дочь, ничего особенного, и это бывает. Мать ей на досуге рассказывает про бабку и того директора, ни фамилии, конечно, ни имени — забыли, и город уже другой, но вот был такой директор, и это, оказывается, важно. А у директора, он давно умер, тоже была дочь, и у той дочь — выросла, стала продавщицей и живет в том же городе, что внучка врага, которая рассказывает мне про цены — растут неуловимо, за ними не уследить, не поймать, не остановить, и жить снова трудно, а в трудные времена случаются непредвиденные поступки, кто говорит — от Бога, я думаю — от людей. Жизнь нам дается, как водительские права, уж если дали, то не плошай, жми на всю железку, выбирай пути-дороги, и гарантии тебе, конечно, никакой. Внучка врага бежит в магазин за сахаром, то есть, песком, и говорит продавщице, той, что внучка директора: — Мне песку, я прохожу по списку, — дом сказала, квартиру, и паспорт предъявила без напоминаний. А продавщица ей вместо песку сахар подает. Может не заметила, а может обмануть хотела. Женщина приходит домой, разворачивает пакет, а у нее вместо песку… и не какой-нибудь быстрорастворимый, а самый долгоиграющий, на кой он ей, если варенье варить! Она назад, и говорит продавщице в лицо: — Ты что мне дала, тварь или растяпа, не знаю, как тебя назвать уж… А та ей: — Ой, ошиблась я, простите… — и подает песку целых три пакета. И сахар ей оставила! Н-н-у-у, дела-а-а… Женщина, та, что внучка врага, возвращается и говорит семье: — Извинилась… и сахар оставила… И ничего особенного дальше. Продавщица работала, работала, потом умерла, у нее детей не было, а та женщина, у которой сахар и песок, дочь родила, и всю историю ей передала — о продавщице, которая призналась. А про директора забыла рассказать. К тому времени сахар перестали песком называть, и давали, говорят, свободно. И даже паспортов не стало, одни водительские права — кати, говорят, куда хочешь, только гарантии никакой. И все забылось, и паспорта, и списки, и директор этот, и продавщица, которая извинилась… Все забывается. Жизнь это океан, сон разума, стихия, пальмы шумят, камыш гнется и скрипит, все гибнет… И вдруг заново возникает, опять возрождается. Плохое чаще происходит, это разумно, логично, и легко понять. А вот хорошее — неразумно, нелогично, понять невозможно, и все равно дольше живет. Только все равно забывается. Но вот удивительно — появляется снова, и главное — само, без напоминаний, подсказок, без причин и всякой пользы, иногда больше размером, иногда меньше, но несомненно — оно… И, может, в этом спасение, что само и без пользы? И загадка… Эх, жизнь… Только вот гарантии никакой.