«Лайкните, что вам нравится мой журнал», с подобным иногда обращаются, потому что я сейчас часто в фейсбуке(FB), веду свою ежедневную рубрику «Утреннее ассорти». Собственно, это почти копия одной моей рубрики здесь, в ЖЖ, но без личных заметок, там уж точно они не нужны, да и картинки кажутся не нужными, но они нужны мне, чужие стены помогают видеть себя. И здесь в ЖЖ они МНЕ в первую очередь нужны, а иногда и моим постоянным читателям и зрителям, в ЖЖ нет такой толкучки, как в FB. Но я ни у кого не прошу «лайкнуть» в мою пользу, меня в детстве еще учили, не лезь вперед, не старайся понравиться, пусть люди сами тебя заметят, если делаешь что-то интересное и важное. Прошло полвека, и я заметил, наконец, что чем интересней, глубже, а главное, своеобразней… своеобразней, да! делаешь свое дело, тем реже тебя заметят, и по многим причинам. Первая из них, если ходишь не по хоженой многими дорожке, то тебя не замечает большинство, а видят только некоторые, и это правильно, тут нечему удивляться. Другая причина, люди не любят, когда сравнения не в их пользу, если внутренне это чувствуют. Мало кого способности другого приводят в восторг, это понятно, но не интересно. В-третьих, конечно, ты можешь делать абсолютную чепуху, неглубоко берешь, это главное. Чем своеобразней твое дело, тем больше возможности ошибиться, и принять за своеобразие собственную глупость, чепуху. Когда-то в юности мне нравились люди, которые высказывали удивительные мнения, иногда чудовищные по глупости, как я теперь вижу, а я принимал это за своеобразие, за особенный талант человека. Потом примерно половина из них оказалась в психушке, с обострениями, а другая половина истощила свой запас выпендрёжа и замолчала, занялась более житейскими делами. И только 2-3 человека через годы запомнились, их слова словно из будущего к ним пришли, а как это случилось, не знаю, особый талант был, или удача?.. Мне, во всяком случае, это не удавалось, кроме разве что двух-трех выводов, решений и слов, а это у каждого бывает, Случай не дурак. Но я по-прежнему считаю, что просить кого-то об одобрении, о похвале, да к тому же для каких-то мелких целей, это унизительно и презрения достойно. Конечно, безумно сложно, и наверное страшновато развить в себе способность судить о себе и своих делах спокойно и взвешенно, а главное так вовремя, чтобы не сбивать настрой, кураж и иллюзии, которые совершенно необходимы для делания всего лучшего, что делаешь от души. Моэм, например, так смог в конце жизни о себе судить, и даже не совсем в конце. Но в «высшую лигу» не вошел, а связано ли это с его холодом… не знаю, думаю, что связано. В этом отношении творчество напоминает любовные увлечения, когда ты слеп и глух в порыве, в разгаре страсти, а потом приходит момент покоя и есть возможность подумать, да, подумать! Но слишком много и часто думать довольно вредно, особенно художнику, потому что мысли ищут слова, а слова ограничивают дальнейшие порывы… Смайл
Рубрика: Uncategorized
РЕМ. (Из повести «Паоло и Рем»)
Прошу извинить меня за огромные тексты, которые, уж точно, не для ленты, ее просматривают за утренним кофе очень занятые люди, я понимаю. Но я эти тексты помещаю для тех, кто хотя бы иногда посещает мой журнал, это первое. И второе — мне трудно их разбивать дальше, мельче, мне кажется, это неправильно. Когда могу, конечно, разбиваю. Другое дело — рассказики, которые как семечки, они у меня коротенькие почти все, хотя я не считаю, что они уступают повестям, ничуть не считаю. Итак еще кусочек про художника РЕМА, который идет к художнику Паоло, идет, идет, и никак дойти не может, но все-таки! — касание произошло!
……………………………………………………..
Женщина ушла, оказывается, жена Паоло. Рем был удивлен, но только на миг, подробности жизни его мало волновали. Он думал, как опрометчиво поступил, что явился, теперь так просто не удерешь… О чем говорить, что спрашивать? Он не знал, что хочет узнать — ничего не хотел. Работы показать?.. Он пожал плечами, хорошего не жди. Наверное, хотел увидеть того, кто создал тысячу картин, удерживает в голове сотни фигур одновременно. «Мне и десятой доли не придумать, не запомнить…». Хочет ли он писать как Паоло?
Он не смог бы сказать ясное и простое «да», и не сказал бы — «нет». Конечно, он бы хотел так раскованно, смело, свободно, размашисто… мощно, да! Но все остальное вызывало оторопь, непонимание, даже возмущение… Нет, он бы ничего не сказал, ему трудно давалась ясная речь. Зиттов не раз смеялся — «настоящий художник, ничего толком не объяснишь.»
В то же время, его тяготения и пристрастия… именно пристрастия и тяготения, а не здравые и ясные мысли и желания… были определенными, и никто не мог заставить его поступить вопреки им — он отмахивался, как от злых мух, отделывался тупым бормотаньем, ухмылками, разводил руками, на лице появлялась глупая усмешка… он не мог, и сам не знал, откуда бралась вдруг поглощающая силы лень, тяжесть в руках и ногах, желание тут же плотно поесть, поспать, проснуться и забыть. Его невозможно было свернуть с пути, о котором он сам почти ничего не знал — его тянуло куда-то, но он не мог объяснить, точно и определенно, куда.
Его привлекали окна, двери, щели, дыры, разрушенные стены, огромные, уходящие в темноту залы… вот-вот — в темноту, да! Лица со следами тьмы в глазах… боль, растерянность, страх, болезнь, усталость… Радость?.. — момент, только момент, да… И всегда за спиной, противопоставлением свету — тьма; это и есть живопись, свет и тьма, свет — из тьмы… потому что, потому…
Он останавливался, скреб подбородок, чесал спину, по лицу растекалась мучительная растерянность… «Ну, потому, что в жизни… разве не так?..»
Если б он умел выразить словами, то, что при этом чувствовал, то, наверное, не стал бы писать картины. А что он чувствовал, что?
Будто он не укорененное в этой жизни, на этой почве существо, а словно принесло его какой-то силой — сюда, в это время, место, и оставило здесь. Может, ветром?.. Или волной, да? Такое не забывается. Принесло и поставило. Может снова унести, хоть завтра, хоть сейчас. Ну, не волна, так другой случай. Просто и безжалостно. Был и не стало. Нет, он любил поесть, поспать… поваляться с женщиной? — несколько раз было, правда, он не разобрался еще… Он был привязан к своему телу, здоровью, соснам этим, воздуху, своему дому, коту… он хотел писать картины, лучшего занятия нет. Живи, раз принесло. Если удалось. Пока живой. Везет не всем, он это никогда не забывал. Тело радовалось жизни, но в груди прочно засел кусок тьмы, твердый ледяной ком, где-то в груди, да…
Но молодость пересиливала , особенно днями, светлыми, как этот, и теплыми, отчего же нет?..
Он бы не стал так долго рассуждать — было у него словечко, подслушанное у Зиттова, тот в таких случаях говорил — «бекитцер!», что значит «короче», или «лучше помалюем».
Он выбирал цвета по наитию, по внутреннему влечению, это не было для него вопросом, задачей, загадкой — он даже не выбирал вовсе, а просто брал и мазал, шлепал большой кистью, а если бывал недоволен, то громко сопел, хватал нож и соскабливал пятно, но это бывало редко, он почти не ошибался. Цвет не должен вызывать сомнений и раздумий, чтобы «все на месте», как говаривал Зиттов, он предпочитал более открытый и яркий красный, избегал Ремовского тяжелого коричневого, со скрытой, едва проступающей краснотой и желтизной, «болото», он говорил, или — «угроза»… но не ругал Рема за мрак, только печально усмехался — «ты, парень, уж точно, не разбогатеешь, со своей мазней…»
— Да, — Рем вспомнил, — Паоло… Что же он спросит у Паоло?.. Надо придумать вопросик похитрей, и мы не лыком шиты… чтобы поговорить с умным человеком, услышать разные истории про живопись, про художников… А потом он, может, даже подружится со стариком, будет приходить сюда, как свой, пить кофе перед домом, в тени развесистого дерева, видно, что из южных краев, с шелковистой корой, желтоватыми луковыми чешуйками… И переглядываться с молодой женой, а что?.. Не переходя границ, конечно.
Старик, в конце концов, признает его, скажет — «вот мой ученик, ему завещаю все свое умение…» И научит Рема писать могучие веселые картины, на которых толстозадые богини, Парисы, роскошь и сладость, да?
И он освоит науку угождать?..
— Придет же в голову… Наверное, перегрелся.
Иногда он видел во сне картины, которые только начал, и ночью продолжал мучиться с расположением фигур, это трудней всего давалось. И сюжеты! Бывало, так хочется измазать красками холст, набросать что-то дикое и сильное, чтобы само расположение пятен вызвало тоску или радость… просто невмоготу становилось, а замыслов никаких!.. И он тогда все перышком и перышком, рисуночки небольшие чернилами и тушью, без темы, куда рука поведет — фигурки, лица, шляпы, руки, лошадиные головы с раздутыми ноздрями, диковинные звери, которых никогда не видел, женщины, женщины, сцены любви и насилия… Он терзал бумагу до дыр, злясь на свою неуклюжесть, подправлял линии, чем попало — иногда щепочкой, иногда толстым грязным ногтем…
Бывало неделями — все на бумажках, «по мелочам», как он говорил, не считая графику почтенным занятием, так, забава… Зиттов не раз уговаривал, убеждал его — «парень, может и не надо тебе вонючего масла этого, плюнь на цвет, он у тебя в тенях все равно сидит, в чернилах, удивительно даже, нет, ты посмотри…» Но Зиттова не стало, а писать маслом хотелось, самое трудное и важное дело, Рем считал. Но что делать с темами, какая же картина без сюжета?!
О чем же писать??? — тоскливая эта мука; он бродил по дому, заглядывал во все окна, нервно шептал, вздыхал, надо бы поесть…. надо бы написать… Что-нибудь хотя бы написать!.. Нет, писать-то ему хотелось, почувствовать запах красок, сжать в руке кисть, услышать, как она с тихим шорохом что-то нашептывает холсту… ну, поэт!.. но дальше дело не шло и не шло, потому что на картине нужно что-то изобразить, куда денешься, а не просто намазал от души! И он снова ходит, и шепчет, и стонет… Наконец, нажрется как свинья и брякнется на кровать. Проспится, и опять муторно ему…
Зачем, зачем писать картины, он задавал себе вопрос… Что за болезнь такая?..
…Каким свободным и счастливым он стал бы, если б вдруг очнулся от этого постоянного смутного сна или видения, от напряжения во всем теле, скованности, заставляющей его двигаться медленно и осторожно, ощупывая вещи взглядом, пробуя пол на прочность, словно опасаясь внезапного падения куда-то далеко вниз… вышел бы во двор, пошел в соседний городок, час ведь ходьбы! выпил, девки… и ничего бы не знал о живописи.
Его и писать-то не тянуло, то есть, изображать что-то определенное, понятное, передаваемое ясными словами — его засасывало воспоминание о том особом чувстве, когда начинаешь, холст готов, краски ждут, и кисть, и рука… и внутри не то, чтобы ясность и замысел, история какая-то, известные фигуры и прочее, нет — особая полнота и сила в груди, уверенность… Как во сне, у него было, он никогда не играл на скрипке, а тут взял в руки, прижал к себе, и смычком… — зная, без сомнений, уверен, что умеет… — и сразу звуки… Странно, странно… Также и здесь, только не сон — кисть в руке, и полная уверенность, что будет, получится… и чувствуешь воздух, который вдыхаешь свободно, свободно… и первые же мазки напоминают, какое счастье цвет, неторопливый разговор пятен, потом спор, и наконец музыка, а ты во главе ее, исполнитель и дирижер.
И уплываешь отсюда, уплываешь… Тогда уж нет разницы, ветчина на блюде или кусок засохший хлеба, стерлядь или селедка, снятие с креста или прибивание к нему…
Почему же, почему так тягостно и неповоротливо время, что мне мешает начать, что, что?
Он не понимал, потому что, когда, наконец, какой-то тайный вопрос решался в нем, может и с его участием, но без понимания, что, как, зачем… то и сомнений больше никаких, все настолько ясно… ни споров с самим собой, ни пауз — неуклонно, быстро, с яростным напором, не сомневаясь ни на миг, он крупными мазками строил вещь, не прибегая к наброскам, рисунку, сразу лепил густым маслом, и безошибочно, черт!..
— Черт! — как-то вырвалось у Зиттова, когда он увидел Рема в один из таких моментов. — Черт возьми, я тебя этому не учил, парень!
ПАОЛО. Потери. (Повесть «ПАОЛО и РЕМ»)
………………………….
Теперь бы поесть, вспомнил о себе Паоло. Он сегодня не видел детей. Слышал иногда в коридоре отдаленные голоса, их смех, там все в порядке, он знал. И больше не хотел знать . Не видеть, не разговаривать. Хотя бы один день. Позволить себе. Он всегда делал то, что нужно, без чего не обойтись, и давно уверил себя, что огромный дом, сад, земля за домом, его картины, древние рукописи, он собирал их много лет — все это следует поддерживать и сохранять, и тратить на это деньги, время… Несколько событий поколебали его уверенность. Но об этом не надо! Он умел уходить от неприятных тем.
В столовой было пусто, все уже пообедали и исчезли. Сегодня он занят, они знали. Они любят меня, только я редко с ними. Вечером жена с детьми уезжает к родителям, полчаса езды, там они проведут два праздничных дня, церковные какие-то праздники, он не вникал. Его отношение к вере было тяжелым и неприязненным. «Уверуйте в Христа, и спасете себя и дом свой…» Вот засранец, угрожает… Он с детства привязался к греческим богам, с их особым отношением к человеку — ругали, благодарили, наказывали… иногда спасали… это были нормальные человеческие боги.
Ему принесут поесть в мастерскую. Последнее время он избегал есть за общим столом, постоянно опаздывал из-за дел, но и другое было.
У него постоянно болели десны, несмертельная болезнь, но она преследовала его годами, наследие нищего детства. Шатались зубы, и он понемногу сам вытаскивал их, брал пальцами, раскачивал, это было даже приятно, словно чешешь место, которое досаждает тебе щекоткой, такой сильной, что к ней примешивается боль. Никогда не боялся боли, только бесчувствия… Сегодня утром он лишился одного из последних зубов. Вытащил почти без усилий, зуб был длинный, пожелтевший, с черной полоской, отделявшей верхнюю часть от корня. Эта полоска странным образом напомнила ему про сон, про черную трещину под балконом. Может, христианскому богу он кажется таким же бесполезно торчащим зубом?..
Вырвет очередной зуб, и на время становится легче. А потом все снова, враг выбирает в качестве жертвы следующий зуб… Он не мог есть твердую пищу и тщательно скрывал это от близких. Как-то пришел пообедать, а на столе десерт, его любимые азиатские груши, огромные, зеленовато-серые, с негромким пурпурным румянцем, с виду неказистые, но он знал, каким обильным веселым соком они наполнены, стоит только коснуться зубами… А он не мог, ему даже рот раскрыть было трудно. Он попросил, чтобы принесли в мастерскую, привилегия богатых, да… .
Там, оставшись один, он осторожно взял плод, словно боясь повредить кожицу… достал из заднего кармана штанов любимый выкидной нож, не спеша отрезАл от груши крошечные кусочки и осторожно, пересиливая боль, жевал их. Когда он был сильно уязвлен или обижен, или терпел поражение, он не думал ни о чем, глубоко дышал, преодолевая тяжесть в груди, и сосредоточенно делал свое дело, неважно какое… Он жевал и вспоминал Италию, виноград, тепло, картины… нескольких женщин, с которыми легко и весело сошелся, как все происходило — тоже весело, со смехом, как было тепло кругом, постоянно, всегда, везде… Он никогда не жалел себя, просто слегка тупел и делал медленно и тяжело то, что надо было делать. Этому научила его мать, когда он был еще малышом, она говорила — «пока не умер, делай!» и он запомнил это.
Но радости не было.
Радости не стало, да… Последняя его радость, съесть что-то, напоминающее о тех временах, — еда напоминала, и вода там была другая, и земля… Он не любил свою — скупую, серый песок, словно зола пожарища… камни эти, тоже серые, море — свинцовое… Где тепло, мой цвет? Он десятки лет черпал из себя то, что накопил в те два счастливых солнечных года. Вернулся, зачем?.. Шла война за свободу, его чувство справедливости было уязвлено, его позвали, он должен был помочь… А потом — полюбил, женился, стал знаменит картинами… Италия все отодвигалась — молодость, которую не догонишь, в нее не вернуться. К тому же там стало противно, страшно, тоже шла война, и непонятная, чужая… Он остался. Шли годы.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 210614
При свете свечи. Фотокартинка. В Серпуховском музее теперь.
………………………………………
Хорошее место для кота, старая сушилка для посуды. Осталась висеть, и кот тут же ее присмотрел для себя
…………………………………………..
Просто один цветок без названия.
…………………………………………….
Есть такое слово — вечереет, почему-то не люблю его, но содержание в данном случае отражает.
………………………………………………
Тут всего понемножку было — и живописи, и реальных вещей, и кое-какая обработка тоже…
…………………………………………………
Ага, снова вечереет, ничего не поделаешь. Неприятны вечера, если день пустой.
…………………………………………….
Белые цветки
……………………………………………
Старая бутылка из-под льняного масла, не мог выбросить, и не выброшу, состарились вместе.
Так кончается повесть «ПАОЛО и РЕМ»
………………………………………….
Вчерашний день казался Рему бурным и сложным, и он надеялся, что сегодня все произойдет быстро и безболезненно. Паоло отдаст ему работы, скажет несколько ничего не значащих, но доброжелательных слов, например, — «ты, художник, конечно, парень, но есть у тебя разные недостатки…» Пусть заметит что-то по композиции, он же в этом деле мастак.
Он шел и постепенно успокаивался, думал о всякой чепухе, что хорошо бы писать не маслом, муторная вещь, а старым этим способом, растереть красочки на желтке… У соседа неслись куры, и он покупал яйца, большие, увесистые, светло-коричневые в темную крапинку, он не любил белые. Растираешь с ярким желтком пигмент, потом каплю снятого молока, потом водичку… Зиттов говорил,- эта краска вечная.
Незаметно для себя он подошел к дому Паоло, и уже ничего не боялся. Что ни скажет, все равно уйду к себе, и забуду. И будет как было.
Сначала он ничего не заметил, потом ему показалось странным, что все окна заперты, а ведь уже одиннадцатый час, и почти везде шторы не раздвинуты… Он пожал плечами. Подошел к месту, где сидел вчера, остановился и стал ждать. Садиться ему не хотелось, его камень за ночь остыл и покрылся мелкой водяной пылью.
Он ждал, наверное, уже полчаса, как увидел, что из-за дома к нему приближается тот самый парень, с которым он говорил вчера. Айк?.. да, Айк. Он плохо запоминал имена, но это короткое и быстрое, легко всплыло в памяти. Айк нес под мышкой его сверток, и это было странно. Когда он подошел, Рем заметил — лицо парня бледное и напряженное.
— Вот твои работы, Рем. Паоло… умер ночью или рано утром. Я вижу, ты стоишь, собрал вот и… возьми, так вот случилось, понимаешь. Мы пришли, как всегда в девять, и узнали.
Надо же, как случилось… Рем почувствовал досаду, приличествовало выразить скорбь, а он не умел. Он ничего не почувствовал, он не знал этого старика. Сразу он никогда не мог осознать, что произошло, ему требовалось время. Он молчал и тупо смотрел в землю. Айк протянул ему сверток, который был небрежно перехвачен бечевкой.
— Посмотри, все ли здесь, обязательно посмотри, вдруг я не заметил… пойду, поищу…
Рем поискал место получше, положил сверток и развязал, холсты начали медленно разворачиваться, словно живые.
— Три было, да? И рисунки, сколько, шесть?
Рем видел свои рисунки, все на месте. И вздрогнул, один лишний, новый. Не мой!.. Листок толстой бумаги размером с две его ладони. Бумага… такую он никогда не использовал, желтоватая, фактурная… старый лист, истрепался, неровные края… И на нем набросано пером, небрежно, но мастерски… так, что дух захватило, гениально и просто… Виноградная кисть. Ягоды только намечены, но как сделано, ничего лишнего, а с одной стороны все широко и смело смазано, может ладонью прошелся, и удивительно точно, получилась тень, а с другой стороны — светло.
— Твой рисунок?.. Вот это да! — Айк сказал с восхищением и завистью, — я не думал, что ты такой мастер… И эти… здорово! Но виноград особенный…
Рем схватил работы и не оглядываясь пошел прочь. Айк смотрел ему вслед с недоумением и обидой.
Через много лет они встретятся на большой выставке. Седоватый, стройный, щегольски одетый, с меланхолическим взглядом Айк. В кружевах славы, обласкан заморскими монархами. Верный ученик, он не обладает силой жизни учителя, и славится портретами, изысканными, тонкими и суховатыми, блестящими по письму. А Рем… ему под пятьдесят, он грузен, мешковат, небрежно одет, его недолгая слава уже померкла, картины все темней и печальней, какие-то «поиски впотьмах», так смеялись над ним. Правда, над рисунками смеяться духу не хватало…
Они взглянули друг на друга. Рем медленно отвел взгляд и вышел из зала. Потом Айк долго стоял перед двумя небольшими рисунками пером, никому ничего не сказал, и быстро уехал. Ему осталось жить четыре года, а Рему еще шестнадцать, он проживет ровно столько, сколько сумел «старик». Нет, он не примирился с живописью Паоло — божественно написанной восторженной пустотой, слепящим светом, обилием жирного мяса, «колбасой да окороками», он говорил…
Но он понял одну вещь, примирившую его с Паоло: способность так безоглядно и восторженно любить жизнь… да еще при уме и таланте… столь же дорогое сокровище, как ум и талант.
Паоло и Рем. Один только начал, другой уходит. Их пути пересеклись на краткий миг, чуть соприкоснулись, так бывает. И что от этого? Жизнь изменилась. Одному стало легче жить, другому — уйти с миром.
Люди мимо ушей пропускают — байки про честь и совесть, историю, культуру… картины и книги не учат и не греют… пока не появится живой человек. Главное делают не книги, законы, войны — только люди. Ничто так не учит и не изменяет судьбы, как пример жизни, в которую поверил. Тут уж каждая мелочь важна, каждое слово, и даже молчание, взгляд, жест — все запоминается с живой силой, трогающими подробностями. Все остальное кажется игрой — настолько значительна эта особая передача силы и энергии от человека к человеку.
Рем шел и думал, и как всегда, беспорядочно и сбивчиво это в нем происходило.
— Радостный болван, вот кто он. Пусть старый, от возраста не умнеют.
— Ну, ты даешь, смотри как нацарапал виноград! То, что у него от глаза, от руки, тебе никогда не взять, не схватить.
— Но ведь смотрел, значит, видел!.. И свой рисунок оставил. Случайно? Или со значением положил?… Теперь не узнаешь.
Он не мог сказать, что смерть Паоло его особенно огорчила, старики всегда умирают. К тому же Рем его не знал, даже не разговаривал. Но надо было еще раз посмотреть!
Он сошел с утрамбованной пыльной дороги, перепрыгнул канавку, заросшую мхом, под первой же сосной сел на песчаный бугорок, развернул сверток. Этот рисунок — потом, его интересовали свои картины. Он тысячу раз видел их, но теперь хотел посмотреть чужим взглядом. Вот приходит Паоло, разворачивает — смотрит… и что? Нет, он не мог представить, что здесь увидел чужой человек. Такие же, как всегда. Он с раздражением отодвинул холсты. Нагнулся и поднял чужой рисунок.
— Свежая работа! Значит, не случайно. Что хотел? Почему виноград… Как накарябал, с ума сойти. Любимая его диагональ, на пределе, но уместил. Кисть впаяна в бумагу, срослась с листом… Что это значит? Теперь не узнаешь…
Когда он шел сюда, то хотел, чтобы ничего не случилось, осталось как было. Так он, во всяком случае, говорил себе. Теперь он чувствовал, что уже не останется, все изменилось. Старик хотел ему сказать…
— Что, что он хотел?
— Не придумывай!
— Но зачем, просматривая работы, ему нужно было рисовать, тем более, давно в руки пера не брал…
А потом кто-то сказал ему, тихо и устало — «не копайся, ну, захотелось ему тебе что-то хорошее сказать, прими как знак внимания, что ли… Просто он тебе привет передал. Так, кивнул на прощанье. Набросал на память.»
Он почувствовав облегчение, что можно больше не думать, не разбираться, а принять, и что не все так уж печально, ну, умер, это понятно, но заметил, и вместо письма — рисунок, скажи спасибо… Хороший мужик, и рисунок гениальный, мне до него шагать и шагать. А я его ругал…
И ком в груди, темный, ледяной кусок тьмы за грудиной слегка подтаял.
Посмотрев на него сейчас, Паоло бы воспрял — еще вспомнит, вернется. Не-ет, он не темный, он глуховат слегка, упрямый, но все равно — тонкая душа. Всего достигнет, да…
Рем снова повернулся к холстам. Они смотрели на него печально и привычно. Он взял свои рисунки, положил рядом с «виноградом», как он уже называл рисунок Паоло.
— Я, что ли, слабей?..
— Ничуть!
— Ну, он ловчей управляется с пространством…
— Так известно, он же в этом первый.
— Но и здесь у меня не хуже, и здесь.
— Пожалуй, тут я поспешил…
Один из рисунков показался ему не так уж ладно скроенным.
— Всегда ты прешь на рожон, спешишь, вот и ошибаешься!
— Это от нетерпения. На самом деле, я вижу не хуже! Разве что… все у него как-то веселей, даже темнота другая. Видит радость в жизни, хотя и старик.
— Не знаю, не знаю, пишу как в голову придет. Я другой свет вижу, он должен из темноты рождаться, из темноты!.. Эт-то не просто — тьфу, и возник… Рождение из тьмы, из хаоса — больно, всегда больно!..
— Но все-таки, замечательный мужик оказался, признай — умирал, а думал о тебе, почему?.. А говорили — барыга…
Он сразу представил себе боль, страх, и мужество человека, сумевшего на самом краю, из темноты, протянуть другому руку… Пещера, впереди тьма, до самого неба тьма… тень, силуэт, лицо, факел… рука помощи…
Опять он видит то, чего не было
Или было, но гораздо проще, не так больно и страшно.
А если вникнуть в глубину вещей, увидеть картину во всей полноте?..
Наверное, так и было.
Полный мыслями и сомнениями, он медленно поднялся, свернул работы, вышел на дорогу и двинулся в свою сторону. Солнце уже было в самой верхней доступной по календарю точке, но ведь север, и тень Рема, довольно длинная, не отставая, скользила за ним.
Он еще вернется к рисунку этому, и к мыслям о Паоло.
Жизнь многозначительная штука, но у хорошего человека и смерть много значит.
Рем шел, все убыстряя шаги, его путь лежал на запад, дорога перед ним спешила к крутому излому и упиралась в горизонт, облака снова разогнал свежий морской ветерок, стало светлей… Он уходил, уходил от нас, а может приближался, не знаю, но хотел он или не хотел того, а двигался к свету.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 190614
Спокойно и тихо. Холодновато, наверное, но такое уж утро…
……………………………………….
Сегодня неприемный день!!! Завтра тоже. Но к понедельнику вернусь, не сомневайтесь.
…………………………………………
Осенние травы
………………………………………..
Не фотограф я…
…………………………………………
Осеннее утро, масло, фрагмент
………………………………………….
Проба, давно, лет пять тому назад
…………………………………………..
Отдохнешь, отдохнешь, куда денешься… надоевший сюжет
………………………………………..
Книги, которые не продаются в магазинах.
Не радует, но и не огорчает — она написаны.
…………………………………………
Несовершеннолетним юнцам советую зеленых женщин
………………………………………..
Поворот в Никуда (один из вариантов, фрагмент)
………………………………………….
Фрукты в прозрачном пакете, реализм, нелюбовь к яблокам
………………………………………….
Затянувшийся спор друзей
……………………………………………..
Свой угол, свое окно…
……………………………………………………..
Исчезаю на пару дней, но к понедельнику вернусь.
Повесть «СЛЕДЫ У МОРЯ»
……………………………
Утром я сидел в общей комнате, бабка поставила передо мной кашу, не геркулесовую, а гречку, потому что суббота, чтобы праздничное настроение поддержать. В субботу евреи не работают, руками делать ничего нельзя, но есть можно, вот тебе повкусней, она говорит. Ну и жизнь, война кончается, а просвета не видно.
— Мам, говорит мама, выходя из комнаты, она почти неодета, пошла помыться… — мам, скоро все кончится, и мы заживем, как когда-то жили. До войны.
— Только у меня в квартире, где и одному не повернуться, вот все, что нас ожидает, — говорит бабка, она не верит, что получит назад свою квартиру, но надеется. — Зина, ты бы оделась, Томас может выйти.
— Наплевать на этого дурака.
А папа на работе, он снова главный врач, как до войны.-
Лучше бы он забыл про руководство, — вздыхает мама, — простым врачом спокойней в наше время.
— Он теперь партийный у тебя, — говорит бабка, и с треском ставит на стол тарелку с кашей для себя. — Иди мыться, каша остынет.
Тем временем из своей комнаты выходит Альберта, она плывет, как яхта на парусах, вчера мы с папой видели одну, он говорит, смотри-ка, в живых осталась… Чуть не заплакал. Я удивился, подумаешь, кораблик с парусом. Но это живая история, папа говорит, до войны здесь было много яхт, мы катались, милое время, ни немцев, ни русских, только эстонцы, свои русские и капля евреев, так и жили.
— А советская власть была?
— Нет, тогда у нас была республика, по-современному — буржуи, народ страдал, нищий, голодный… — Он посмотрел по сторонам и еще громче стал говорить, как плохо жили до войны.
— Все неправда, бабка говорит, до войны жили чудесно, кто хотел работать, тот не страдал. Потом пришли русские бандиты, местные им помогали. А потом явился Гитлер, выгнал большевиков, но устроил еще хуже, хорошо, мы успели убежать, но мои мальчики, мальчики…
Она заплакала, слезы текут по морщинам.
-Мам, что ты, — говорит мама, обняла ее и тоже заплакала.
Я знал почему, у меня были дяди, мамины братья, Давид и Рувим, оба умерли, один недалеко, у немцев в лагере, второй на Урале.
Почему на Урале, я как-то спросил, на Урале немцев не было, я знаю. Ведь мы жили в Чувашии, это ближе к войне, чем Урал, а немцев не было у нас. Мы тихо жили, правда, мало ели, масла и сахара не было, и я болею теперь. Не совсем болен, папа говорит, но парень слабенький, Зина, надо что-то делать. И мне почти каждый день дают вареное мясо, сухое, противное, хотя дорогое, и черную икру, которой много в магазине в городе, в ней источник железа, папа говорит, Алику нужно, чтобы сознание не терял. У меня иногда бывает, когда перестараюсь, например, на прошлой неделе, крутил мясорубку, вдруг ничего не помню, потом сижу на стуле, бабка меня обмахивает полотенцем… И как получка, папа несет мне баночку икры, а мясо бабка берет на рынке, мы туда ходим по воскресным дням, когда большой привоз. Я икру сразу съедаю, предлагаю всем, но никто не соглашается, мама говорит, от икры болею, у нее аллергия на икру. А у меня аллергия на шоколад, как съем кусочек, все тело чешется, красные волдыри.
— Так почему он на Урале был?
Папа вздохнул, он листовку подобрал немецкую, он был наш солдат. Немецкий знал как русский, хотел почитать. Дурак.
— Почему дурак?
— Нельзя поднимать, вот и оказался в лагере, правда, хорошем, их даже выпускали в деревню поработать за еду. Умер от воспаления легких, бабка ездила на могилу, только не спрашивай у нее.
Бабка перестала плакать, мама ушла мыться, а Альберта, она стояла у окна, пока бабка плакала, подошла к столу и говорит, надеюсь, вы скоро уедете… Глаза у нее большие голубые, сама в халате, красивая дамочка, мама говорит, только без сердца.
— Как это без сердца, — я спросил, если сердце на миг остановится, папа говорит, сознание теряешь.
— А вот так, нет сердца и нет, — мама говорит, — ни стыда, ни совести у нее. Но Бер ее любит, и терпит, думает, Томас пройдет как дождь.
Альберта постояла, постучала пальцем по столу и тоже ушла мыться, в конце коридора еще одна ванная, буржуйская квартира, папа говорит, Бер умеет богато жить, он адвокат, знает, где деньги лежат, не то, что я, лопух.
— Вы и есть лопух, бабка ему говорит, — к вам люди приходят, поставь диагноз, лучше всех в городе ставили, многие помнят. Поставь да поставь, только денег не платят, пользуются добротой.
Папа вздыхает, откуда деньги у них…
Но иногда попадается богатый пациент, тогда у нас пир горой. Целая курица, например. Или мясо не вареное, а тушеное с картошкой.
— Я боюсь, — говорит мама, — подпольные пациенты нас посадят.
— Подпольные как партизаны?
— Это мы партизаны, только вернулись, и снова в беду попасть?
— Партийные не должны частной практикой заниматься, но парня нужно подкормить.
Это папа обо мне говорит.
— Партийны, партийны, говорит бабка, — партийные моего сына убили.
— Никто не убивал, — папа нервничает, стучит пальцами по столу, — трагические обстоятельства сложились, не забывайте, война. Пусть многое вам не нравится, но русские нас спасли от немцев, разве нет?
— Лучше бы меня не спасли, только вас жалко, попались, раздавят вас и не заметят. Жить в маленькой стране надо, там спокойно.
— Мам, говорит мама, — мы живем, где живем, а тихого на земле не осталось, только в Африку куда-нибудь.
-Не забывай про новую страну, — бабка говорит.
-Что за такая новая, — папа против, — наша страна Эстония, а теперь Союз, осторожней с этими разговорами, сами знаете. Приехала, видите ли, фрау, уговаривала ехать, сво-о-лочь, она же всех под нож подставила, не понимает, что ли…
— Кто это приехал? — я спросил у мамы. Она говорит, новое государство будет, только для евреев, уговаривают ехать, не понимают, куда мы после этих разговоров поедем — совсем в другую сторону.
— Зачем, ведь мы не хотим никуда?
— Затем. Мы евреи.
— Это что?
— Национальность, больше тебе знать не надо.
Но я уже знал побольше, помалкивал, ел кашу и думал, что не хочу в школу.
— Не хочу, не хочу, мама говорит, — вот заладил, тогда еще год дома, ни друзей, никого, совсем одичаешь.
— Не одичаю, я с тобой буду ходить везде.
Она смеется, — ладно, годик походим, потом учиться, а то я тебе читаю, читаю, а ты никак читать не хочешь, а когда тебе надо, голова на месте.
Зачем мне читать, она мне и так читает.
— Вот я перестану читать, тогда тебе придется, — она говорит, — но читает и читает. Я думаю, ей самой интересно, привыкла вслух читать, меня учили, говорит, в театральной студии. Давно, до войны. Это как будто до смерти жизнь была.
— Но мы же не умерли.
— Алик, случайно остались, нам больше, чем многим повезло. Вырастешь, цени, нас могло и не быть.
Ну, да! Я не поверил, как мы бы сейчас были, если б не остались…
Паоло (начало конца) {{Из повести «ПАОЛО и РЕМ»}}
Несколько лет тому назад он потерял интерес к молодой жене. Нет, он любил смотреть на нее, гордое приятное чувство… И если оказывался в одной постели, то чувствовал обычное волнение, он хотел ее, у них получалось, и он думал, ну, почему так редко, ведь я еще могу… На самом же деле глаза и воображение уже предали его, осталось только осязание, простое и надежное чувство, и самое последнее… Осязание и вкус, да… А ему все еще казалось, что возможно, хоть каждый день, и только случайные препятствия мешают оказаться в ее постели, то одно, то другое…
Не так давно, уже зная о болезни, наклонной плоскости, трещине, он вдруг понял, что препятствие в нем самом. Стоит уйти, и он надолго забывает об этом приятном занятии, в сущности незначительном, даже смешном в своей простоте и незатейливости… а дела вытесняют эти встречи из памяти не случайно, просто силы в нем уже мало, заблуждений, присущих молодости, еще меньше, и его легко отвлечь. Отношения между ними сохранялись теплые, она вообще была приветливой девочкой, доброй, глупенькой… а в будущее он не заглядывал, там была трещина, он знал, это скоро. Они останутся, и не будут бедствовать, вот все, что я могу для них, но это немало. Он знал по себе, как уродует людей бедность, помнил крошки и кошачью еду, никогда не забывал.
Он был еще мальчиком, но уже работал — днем в адвокатской конторе, переписывал, разносил бумаги, а вечерами давал уроки детям в богатой семье за стол и кров. У него был свой уголок, узкая щель за кухней, можно сказать, своя комнатка, правда, без двери и окна, зато свои стены. Но именно стены оказались для него мучительны, он боялся закрытых небольших пространств, особенно когда оставался один, в темноте и тишине. Стены давили на него, медленно сближались, проседал потолок, он видел это движение, небольшими дробными шажками… Уверял себя, что не может быть, но не помогало. Тогда он должен был решить — «ну, и пусть…», и закрывал глаза, готовый ко всему. Страх отступал, он понемногу успокаивался и засыпал, если голод не догонял его.
Он рос еще, и почти всегда был голоден. Его неплохо кормили по вечерам, на кухне, открывали шкаф, там была еда, потом запирали. Но ему хватало только на несколько часов, потом снова острая грызня в животе… и к ночи, когда в доме затихало, он искал, тихой серой тенью рыскал по кухне, собирал крошки, запавшие в складки скатерти, но это все было мало, мало… Тогда он подбирался к красивому домику в передней, в нем жила кошка, белоснежная, с темными пятнышками на лапках и спине, ее раз в неделю мыли пахучим мылом и вытирали большим махровым полотенцем… Самодовольное существо, она спокойно смотрела на Паоло из круглого окошка. Рядом стояло несколько мисочек с едой, она всегда оставляла про запас: насытившись, ходила вокруг своих мисок и небрежными движениями закапывала еду. Ночью он слышал, как она неторопливо чавкает, хрумкает утиными костями, можно было сойти с ума… И он обкрадывал ее, торопливо очищал ее миски, а она лениво наблюдала, зная, что утром принесут еще. С громко бьющимся сердцем он ускользал в свою каморку без двери, всегда боялся, что заглянут, и потому забивался в самый дальний угол, за кровать, и в темноте, судорожно глотая, доедал…
Он так любил поесть, и теперь этой радости лишается. Смешно, он сказал себе, какая все-таки мелочь!.. Но его ощущение жизни состояло из радостных мелочей, весь солнечный мир был построен из цветных мазков, крошечных по сравнению со всей картиной, и таких необходимых, потому что каждый был связан со всеми остальными. И в картине, и в жизни это одинаково, да…
И в живописи он почти всего лишился, уже больше года не мог свободно поднять рук. Сначала кое-как удавалось на высоту плеча, потом уже с трудом втаскивал их на стол, за которым обедал, мешала острая боль в локтях и плечах. Он скрывал ее, занимая соседей веселыми разговорами, а сам понемногу тянул, тянул правую вверх, с колен, подталкивая левой рукой, что оказалась посильней… а потом левая оставалась на коленях одна, и никто ей помочь не мог, он искоса посматривал на нее, как на живое существо, которое бросил — помогла, а он отказался от нее. Потом он собирался с силами, и со злостью, упорством — никогда не верил, что его можно сломить — одним отчаянным движением вырывал кисть наверх, и пальцами, пальцами мертвой хваткой за край стола…
Нет, никогда не верил, что вот так! что все! что никогда!.. Ему казалось, он в последний момент выпутается, выкрутится, избежит того, что поджидает каждого…
Неправда, только не его!
Да, с живописью начались поражения и отступления. Пришлось перейти к эскизам, небольшим картонам, а к огромным полотнам он не подходил. И все-таки, сумел себя утешить, убедить, что так в сущности даже лучше — правильней, логичней, и пользы больше, и ученикам работа… Ведь главное — точный эскиз, достаточно глянуть с расстояния, композиционный гений еще при нем.
И это было правдой, но не всей, радости от живописи убавилось, потому что он любил все делать сам, сам!..
Он не умел смотреть на себя со стороны, его ум не находил применения и скучал, когда перед ним вставала вся жизнь, а не сегодняшнее дело. Все в нем протестовало, он говорил себе, что жизнь складывается из дней, а сегодняшний прожит честно, в трудах… Отказывался , отворачивался, отстранялся от серьезных разговоров с собой, ему было невыносимо скучно, а общие мысли о своей жизни казались бездарными и жалкими. Они, действительно, были такими и сводились к словам — «Ну, что же, надо жить, надо стараться», «ну, мы еще поживем…», «человек должен» — и другим, таким же простым и мало что значащим.
Избегал, причем вряд ли сам понимал, почему так происходит. Если бы его приперли к стенке, он бы сказал, пожалуй — » скучно, и все неправда, потому что жизнь…» И махнул бы рукой.
При этом он понимал историю, тонко оценивал картины, умело вел свои дела, талантливо уговаривал властителей, побеждал в спорах дипломатов… Он поразительно много знал, глубоко и точно… но как только речь заходила о том, что называют вопросами жизни и смерти, да еще применительно к собственной персоне, да, да, именно к собственной… это было уже слишком! — он скучнел, отделывался незначительными фразами…
Он чувствовал в себе жизнь настолько сильно и остро, что любые рассуждения, как только касались его самого, казались неуместным вздором.
— О чем вы, ребята… — он как-то выдавил из себя, когда молодые его помощники начали спорить о смысле жизни. — Не с чем жизнь сравнивать… и нечего тут рассуждать. Цвет сравниваешь с цветом, холст с холстом, и то бывает тяжко и трудно. А тут жизнь…
Он отказывался говорить. Ведь неминуемо коснешься собственной жизни, тогда придется вспомнить и о смерти, да? Он не хотел.
Он свою жизнь не понимал, но и не старался, подспудно верил, что понять рассуждением нельзя, можно только жить и в ходе жизни постигать все новые связи вещей, явлений… осваивать их, и в конце концов, когда станет ясно, что с чем связано и как… то он схватит и вытянет всю сеть, это и есть бессмертие — когда чувствуешь все, все вокруг зависящим только от тебя самого!.. как чувствуешь положение пятен на картине — всем телом, спиной, будто стоишь на остром гребне и чудом сохраняешь равновесие.
Так он и жил, радовался и сохранял равновесие. Считался умным, но мудрым никогда не был. Паоло, да…
//////////////////
Паоло возвращался в мастерскую. В груди у него клокотало и сипело, он в последние дни скрывал это от окружающих, старался не подходить слишком близко, когда говорил, избегал тишины, а это было легко, потому что по коридорам постоянно бегали дети, расхаживали многочисленные гости, которых он не знал, это были знакомые и родственники его жены, он относился к ним доброжелательно и безразлично. В этой части дома, в переходе от большого здания к флигелю, было тихо, и он слышал свои шаги и тяжелое хриплое дыхание. Никогда не думал, что станет стариком и будет вот так дышать. «Я умру быстро и легко», так он думал в молодости. Или, «я так устану от работы, от славы и денег, что сяду и засну, и не проснусь, вот и все».
Его настиг ужас умирания, мужества и веры в свои силы не хватало, чтобы выдержать натиск страха. Он был один, ему стало жутко. Он обернулся, чтобы увидеть, кто сзади, но там никого не было, и впереди пусто, в большой мастерской, светлой, теплой… Всю жизнь мечтал о свете и тепле, а сейчас хотел одного — забиться в какое-нибудь тоже теплое, но узкое и темное место, и отсидеться, пусть лучше давят стены… Переждать, чтобы пронесло, чтоб не заметили его, вдруг снова повезет.
Он вошел, и, не зажигая света, сел в свое кресло в углу, напротив стеклянной двери, за ней широкий балкон, там бродили сумерки, поглощавшие остатки дня. Он не хотел больше света, он хотел скрыться и закрыл лицо руками. Так он поступал в детстве, когда оставался один, в ужасе от темноты, и заснуть не мог, потому что придет другая темнота, еще страшней. Он боялся, что не проснется, подступит духота и сожмет горло, стены навалятся и раздавят грудь… Потом приходила мать, прижимала его к себе, они согревались, но в этом мизерном тепле среди огромного холода не было безопасности. Мать умерла, его взяли дальние родственники, устроили работать, так началась его взрослая жизнь. Он понял, что никто не поможет, надо карабкаться и не уставать. Биться, даже не веря в успех, не глядя ни назад, ни далеко вперед — только под ноги перед собой.
Он победил, поверил в свои силы, в удачу, и создал мир огромных картин, не похожих на свою прежнюю жизнь.
Победил, а теперь оказался побежденным.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 180614
Вечерняя прогулка с котом
………………………………
Немного яду нам не повредит
……………………………
Окно за мусоропроводом в акварельном духе
…………………………..
Кувшин и бутыль на фоне
…………………………….
Немного графики нам не повредит
…………………………….
Бабушка Алиса, от нее пошли почти все коты и кошки, которые в повести «Перебежчик»
…………………………………
Хокусай умеет ждать
………………………………..
Не так живут! (осуждение однополых отношений)
…………………………………
Ротация блох
…………………………………
За умеренность и аккуратность
……………………………………
Натюрморт с эстонским жировым мелком.
…………………………………………
Старшая сестра
…………………………………..
Живой свет
…………………………………..
Любимый угол, здесь есть и с кем, и о чем поговорить.
…………………………………..
Полка в шкафчике, и портрет дарителя, почти законченный, из пластилина.
……………………………………
Воды нет.
Из повести «ПАОЛО и РЕМ»
РЕМ. Натюрморт.
— Паоло, говорят, умен и хитер, не хочется перед ним дураком прослыть, хотя, конечно, дурак… это уж точно, да…
Рем вернулся к сегодняшней жизни — к смерти Пестрого, к Паоло, с ним все неясно, к мясу, кусок которого все еще на кончике ножа… Неприятности возбуждали его аппетит, он был не прочь продолжить ужин.
И недурно бы залить все съеденное вином.
Странный человек, он не умел жить, как это делает большинство людей — находить радость и смысл в простых ежедневных делах и поступках. И не понимал того, к чему привязаны сильные умом — они ищут умственные связи между вещами и событиями, населяющими жизнь. И то и другое было не по нем.
Он был безнадежно укоренен в другой жизни — он чувствовал… да — чувствовал живые связи вещей, событий, и отображал их на холсте, бумаге — кистью или пером, языком пятен, цвета, линий, и ничего другого представить себе не мог.
Неплохо бы запить, он вспомнил — неплохо бы? Бутылка где?..
Вот она, на холстине перед ним, рядом с миской, темная, пузатая, с серебряной наклейкой на кривом пузе; изображение пустыни, верблюда, солнца должно было пробудить жажду даже у человека, не страдающего избытком воображения. Рем не страдал, он со своим воображением спокойно уживался — не отделял воображаемого от действительного.
Крайности переходят в свою противоположность: при всей чувствительности, в обычной жизни он был почти неуязвим. Но если что-то проникало, достигало его сердцевины — а это могло быть что угодно, ни предвидеть, ни остановить — то заваривалась такая каша…
Он взял бутылку за горло и осторожно, не отрывая донышка от стола, стал наклонять, еще не зная, во что нальет вино. Стакан доставать было лень, чашка изгажена остатками кофе, темно-коричневой, почти черной гущей, и в этом мраке он завидел рыжие отблески, откуда?
Внимание его отвлеклось, а бутыль, наклоненная, терпеливо ждала.
Далеко в стороне от окна тяжело опускалось солнце, багровый шар сплющился и каплей ртути искал прорехи, щели в горизонте. Все на земле в пределах проникновения прямого луча, и чуть искривленного тоже, светилось красным, багровые и розовые отблески плыли от вещи к вещи, куски оранжевого хрома и красного кадмия увязли в кофейной гуще… Выбросить бы, но он грязнуля — смотрел в свой любимый с намеками коричневый, и ленился. Наконец, очнулся, вспомнил о бутылке.
Наклонил, наконец, ее и вылил остатки вина в миску, из которой они с котом ели жидкую пищу, лакали, да… Кот иногда пробовал вино, коротко и быстро касался языком и с отвращением отворачивался, при этом у него такая была рожа, что Рем не мог удержаться, не сказать товарищу — «ты прав, все-таки гадость!..». В бутылке оставалось больше стакана, и вино сначала падало с легким звоном, пока миска была пуста, далее с журчанием, тонуло само в себе и пенилось.
— Свинья, — весело сказал бы Зиттов, — кто же так обходится с вином… Впрочем, полметра вонючей кишки и все равно смешается с чем угодно. Ты не представляешь, какая гадость у нас внутри…
И тут же рассказал бы, как учился у одного чудака, на севере Италии, впрочем, знаменитого, который и то умел, и это, но ничего до конца не доводил. Этот Л. искренно верил, что без детального знания анатомии художнику делать нечего, и, более того, не следует ограничиваться внешними чертами, пропорциями тела, формой груди и зада, живота и спины, а, видите ли, необходимо знать, что расположено внутри, и как влияет на внешнюю форму тела его внутреннее содержание…
— Говенное содержание, смеялся Зиттов. — Сумасшествие, охватившее века. Ничего такого художнику не надо, парень, какая там анатомия… Не об этом содержании вовсе речь, имей в виду!..
Зиттов веселый малый, тоже враг чистоты и порядка, но вино пил по-другому, с шиком. У него был свой бокал, одна из немногих вещей, с которыми он притащился к Рему. Будто вчера это было… Сосуд из странного металла, сероватый, цвета цинка, но гораздо тверже, и чище цвет.
— Сплав из будущего, — объяснял Зиттов, — способствует усвоению, — и подмигивал.
Он дорожил бокалом, пил только из него и унес с собой. Бокал работал непрерывно, с ним по неутомимости мог сравниться только язык мастера. Но о живописи Зиттов знал все, верно судил и мог понятно объяснить, что среди художников встречается редко. Лентяй, всего несколько картинок сделал, за два-то года! И все-таки написал, и хорошо — честно, крепко, немногословно.
Рем неимоверно устал за день, давно столько не ходил. Сидел за столом как сырой пень, не было даже сил перебраться на кровать. Взял миску пальцами за край, поднес ко рту, вылил в себя вино вместе с остатками еды, вот так!.. Его знакомые отвернулись бы с негодованием, но ему наплевать. Идите к черту, он бы им сказал.
У него было еще несколько бутылок, но встать, пойти за новой казалось невозможным. Он и в лучшее время подвижным не был, и не надо было — мог, сидя часами на одном месте, слегка поворачивая голову, открывать для себя все новые виды, умел разглядеть в давно известном неожиданные детали, старые вещи вызывали в нем новые воспоминания, и фантазии.
Выпив все, он, как заядлый пьяница, перевернул бутылку, подождал пока пробегут по внутренней стенке бойкие капли, с мелким звуком упадут в чашку… обнял бутылку двумя ладонями и стал согревать, рассчитывая выдавить из нее еще немного, а может, ни на что не рассчитывал, просто приятно было сжать этот тяжелый с толстыми стенками предмет… При этом он думал о своем деле, нечастое для него занятие; поход к Паоло пробудил в нем тяжелые неуклюжие рассуждения.
Разве не странно само желание передать простыми линиями, пятнами, мазками, красками на холсте или чернилами на бумаге — живой мир, зачем? Не менее странно и другое — способность разглядеть в этих мертвых пигментах живой мир, узнать его, и тоже — зачем? Свойство глаза куда древней и глубже, чем способность в звуках узнавать слова.
Обычно Рем до таких глубин не доходил. А Паоло много знал, но до сердца не допускал, от знания, говорит, одна тревога. В том же, что касается видимой стороны вещей, он бы любому дал фору.
— Как можешь изобразить, если не знаешь точно, — он скажет Рему. — Если не видишь, не различаешь вещи, лица, руки? Печальная картина, твой мир, проступающий из темноты. Жизнь прекрасна, парень!..
— Она прекрасна? Или ужасна? Или непонятна?
Рем не знает ответа, в нем все смешалось, но он чувствует, точность не весь мир, а освещенная поверхность.
— Но с этим стариком осторожней надо — думает он, — что угодно мне докажет.
И что из разговора может получиться, — попробуй, догадайся.
между прочего
………………………………………….
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 170614
С 20-го по 23-24 вкл. намечается перерыв в наших занятиях, потом должно быть все также. В чем счастье, как говорил художник Рем из повести «Паоло и Рем» — «чтобы завтра было как вчера…» Понимаю, что это раздражает тех, кто ищет лучшего завтра, но счастье в том, чтобы независимо от текущего дня, лучше он за окном или хуже, у тебя все шло так, как хочется, и вчера, и сегодня, и завтра…
………………………………………………………..
Цветная бумага, пастель, 80-ые годы, получилась серия «ПОДВАЛЫ», возможно под влиянием собственной прозы, тогда писал повесть «ЛЧК», а чтобы написать, нужно увидеть внутренним взглядом, представить себе картинки, сценки, так что все связано… Мне говорили, эта повесть «антиутопия» — заброшенный город, одни старики и их звери… А мне казалось — идиллия: теплый подвал, все друзья вместе, свининка и пустырник в избытке (на спирту, конечно), рассказы и песни… Разумеется, когда пишешь, возникшая среда диктует продолжение, и с картинками также, и они разошлись, тексты и изображения, ну, и ладно…
………………………………………..
Пропащая душа, горе от ума. Порой мне рыбки кажутся умней людей, которые меня окружают, во всяком случае, естественней, смайл…
…………………………………………..
Два дерева, бумага, темпера… Смотрел ее в конце 70-х М.Рогинский, художник, встреча с ним оказалась важной для меня. Потом он уехал в Париж, а я остался, я был тогда совсем никто, из науки ушел, в живописи первые шаги… остался, конечно, поглощен своей новой страстью…
…………………………………………..
Берег Финского залива, по воспоминаниям набросок, с натуры никогда не рисовал.
……………………………………………
Летнее утро кота (вариант)
……………………………………………….
Автопортрет, масло на цветной бумаге (выгорела от света) Масло, конечно, тусклое, бумага не защищена проклейкой, но так иногда бывает интересно. Намазал пальцами, тогда мне нравилось писать пальцами, кисти мыть не нужно, вытер тряпочкой палец, и бери другой цвет, к тому же их десять, а столько кистей у меня никогда не было.
………………………………………………
«Серьезный разговор», свет из окна, написано на холсте, вернее на линолеуме с тканевой основой, был такой. Не нужно холст натягивать на подрамники, я их тогда сам сбивал, и надоело. Увидел этот линолеум, и загорелся. А потом линолеумной стороной клеил на толстую фанеру, все равно повозиться пришлось.
……………………………………………
Осенний вид из окна десятого дома. Потом дал повисеть в одно место, а там на ярком свету она оказалась, ну, невнимательные люди… Я говорю обычно, предупреждаю — стареют картинки от прямого солнца, год как 200 лет… И картинка поблекла. Но интересно, что в таком ослабленном виде она не хуже стала, а даже лучше. Наверное, потому что осень на ней. Теперь собственность Аси Флитман.
…………………………………………….
«Красные дома». С этим красным много возился, разные варианты есть. И на компе тоже, в Фотошопе старался. Нужно, чтобы не било в глаза, настырно не лезло, я это не люблю, и за это многие современные картинки не терплю, так и лезут обниматься на зрителя… Но надо, чтобы на своем стояли, тихо, но твердо, это важно, как во всем другом, не терплю крики и лишние движения руками (и ногами тоже).
…………………………………………..
Бумага, перо, чернила, цветная тушь, размывка… не помню всего уже. Пригороды Ленинграда, по воспоминаниям, конечно. Тогда я думал остаться в городе после аспирантуры, мне сам город не нравился, не приспособленный для жилья музей, но работа была чудесная, Институт замечательный, и люди! Но получить прописку… фигу, не получилось, а ехать обратно в Тарту я не хотел, там жить можно тихо и приятно, но работа отсталая на сто лет. Мне повезло, эстонцы с радостью от меня отказались, а в Пущино охотно взяли, там еще было много места.
……………………………………………….
«Смотри, ручей не замерз!» Цветная бумага, рыхлая, эстонская, вез целый чемодан и годами она была у меня. А чем написано? — воск. мелки и черный жировой карандаш точно, но много еще всякой всячины, что под руку попалось, то и брал… Сейчас она в Серпуховском музее.
………………………………………….
Въезд в городок, который я много лет любил — не замечал, есть такая форма любви, глянешь иногда — приятно и ништо не мешает, ништо… Потом разлюбил… Сейчас хожу и в землю смотрю, он стал обычным, советским, ведь все советское никуда не делось от нас, плохое, я имею в виду, оно слегка вздремнуло, а теперь проснулось.
…………………………………………
Грязно-акварельные тона, резкие берега, одно время увлекался упрощением и уплощением. А потом оно само пришло — упрощение, и осталось. Сначала все просто, потому что дурак, потом все сложно, потому что начал вникать, а в конце снова все просто, потому что важного оказалось мало, то ли всегда было, то ли стало…
……………………………………………..
Где-то на юге, набережная… по воспоминаниям. По ним обычно то, что особо запомнилось, кажется крупней, чем все остальное, так на изображениях и получается, причем, само! смайл… Учение с этим борется, и успешно, из учреждений художники выходят или кастрирован, или как ошпаренный вылетает, и все начинает снова…
……………………………………………..
Прогулка поперек 🙂 Много вариантов, один в Серпуховском музее, он потемней, покрепче, что ли…
………………………………………………
«Метро Юго-Западное» Год 1977-ой, бумага, каз.масл. темпера. Тогда привлек свет из-под земли. Я все, что видел, представлял тут же нарисованным — в голове: смотрел на все, как на картинку. И меня одна женщина ругала за это, что жизнь реальную не вижу, а что на нее смотреть… смайл… Пришлось выбирать, и я от действительности убежал.
……………………………………………..
Повесть «Жасмин» про художника, который цветы рисовал. Толчок был — судьба Володи Яковлева, но мой художник Саша Кошкин совсем другой, хотя тоже цветы… Я думал сделать книжку, но много лет прошло, пока повесть напечатали в журнале «Родомысл» в последнем номере, после него журнал закрылся. И мои рисуночки остались со мной. Несколько раз так было, я вскакивал в последний вагон, наверное, потому что не спешил, а просто иногда везло. Интересная есть черта в России — если не лезешь со своими приставаниями, то значит тебе не нужно, и люди, которым даже по службе надо искать интересные вещи, они ждут, когда на них налезут с просьбами и приставаниями, а иначе иди себе лесом и иди… Но иногда встречаются другие, и они запоминаются. Люди многие думают, что запоминают их должность и распоряжения, а запоминают лица, внимание и доброту. Оттого все распадается, наверное, что мало нормальных людей осталось, искусственный отбор.
Time Out
В рукописях больше жизни, чем в самой жизни.
………………………………………
Немного света
…………………………………………
Не крадите время у зверей ради нашей чепухи
………………………………………..
Три плана. У Волошина в акварелях иногда 6-8 планов, и что? Сложность небольшое достоинство
………………………………………….
Триптих ч/б. Любимые углы, разговоры в полумраке…
……………………………………………
Симметричная шутка с кошками
………………………………………….
Немного желтого
Немного из повести «ПАОЛО и РЕМ»
«Путь живописи и путь жизни, они неразделимы»
………………………………..
За окном снова гулял ветерок, бесились мелкие листья, бились об стекло, шуршали, тени метались по столу, полу, стенам, оклеенным желтоватыми обоями с выцветшими большими цветами на них. Пестрый драл цветы когтями — у двери, и еще в углу… Рем молчал, смотрел как вытягивается в струнку поджарое мускулистое тело; Пестрый вытягивался во всю длину, когти заходили так высоко, что трудно представить себе, ожидать такого от небольшого в сущности зверя… почти до пояса Рему он доставал своими когтями. Cоседские куры знали о нем, и трепетали. Раз примерно в неделю Рем молча вытаскивал кошелек и платил за разбой, сосед смущенно двумя толстыми, почерневшими от земли пальцами брал ассигнацию, будто извиняясь…
Кот был настоящий зверь. Мы с ним были два зверя, да.
Он смотрел на листья, на их мельтешащие тонкие тельца, на то, как меняются их контуры, как постоянно меняет форму их масса в целом, как судорожно пытаются отдельные листья, то один, то другой, оторваться и улететь… И сами контуры, их мерцание, и трепет листовой пластины, и дрожание черенка — все это, слившись, перерастает в первое, почти неуловимое движение кисти, или пера, да, лучше пера… и оно оставляет на бумаге трепещущий дрожащий след.
Бывает, уже ненавидишь себя за суету, неловкость, слабость… и вдруг находятся силы, собирается в один узел зрение и воля, знание неведомым путем переходит в руку — она свободна, делает несколько быстрых легких движений… и это оказывается то, что надо, потому что одновременно передает и черты отдельного листа, и его стремление оторваться и уплыть в высоту, и вынужденное движение вместе со всей массой листьев — плавное и широкое, и наконец всю эту массу — легкой размывкой, если тушь или чернила, или расплывчатым ореолом краски…
— Доверься руке, — говорил Зиттов, — она не подведет. И добавлял:
Только сначала трудный путь.
Сначала он был туп, темен и глух, заложенная, запавшая в него картина, видение, образ, ночное дерево, лист, упавший на землю, женщина, мелькнувшая в окне, все это в темноте и тишине варилось в нем, а он только чувствовал, что постоянно напряжен, что ему отчего-то тяжело, все постороннее раздражает, бесит, выводит из себя, что он и наклониться лишний раз не может, дом подмести… Наоборот, вид разрухи, хаоса, мусорных куч на полу, разбросанной одежды, неубранной постели… запах грязи и запустения… они ему помогают, он среди всего этого скользит как тень, поглощен собой и возникающими перед ним картинами… Не напрягать внимания, нет!.. пусть все само, как-то само — мерцает, плывет, превращается, словно он грезит или дремлет, а перед ними разворачиваются сны или видения. Такое существование — нигде, пришел — ниоткуда, было необходимо ему, напоминало состояние сразу после пробуждения: граница еще стерта, можешь вмешаться, изменить свой сон и тут же забыть его.
И так, бывало, продолжалось днями. Безнадежно, безрезультатно… но со временем он начинает чувствовать… все видимое, формы, их движения находят отклик в напряжении гортани, в тяжести за грудиной, в особом нетерпении во всем теле, когда воздуха не хватает… напряжение растет, дыхание сбивается… и наконец — рука!.. — возникают ритмы, особый трепет пальцев… мелкие, дробные и резкие удары пера чередуются с плавными широкими штрихами…
Путь, о котором говорил Зиттов — перевоплощение вещей в образы, их перетекание на холст или бумагу, и на этом пути он, Рем, и дирижер, и инструмент.
Путь живописи и путь жизни, для художника они неразделимы.
Сегодня перо было ненужным, просто вещь на краю стола.
За краем пол, там лежала тряпка, принадлежавшая Пестрому, последние дни он любил спать на ней. Время от времени находил новую подстилку для себя, это было несложно — Рем почти ничего с пола не поднимал. Пестрый устраивался на новом месте и спал, иногда с утра до заката. Проходило время, и он возвращался на старое место, внимательно обнюхивал, вспоминал, и укладывался, благо все оставалось там, где было. Иногда месяц проходил, пока вспомнит.
А вот и мяч, кот играл с ним… Ему неудобно было — старый, усатый, поздно додумался… но забывался, валился на мяч и лапами, лапами, передними, задними — месил его, месил… Потом вспоминал, вскакивал — глянет на хозяина, не смеется ли, а Рем отворачивался, делал вид, что ничего не видел.
Кота нет, но что-то поднимать, убирать Рем не собирался, пусть остается, как было. Вначале женщина, которая стирала и варила, пыталась прибрать, но ей это так просто не сошло, и она отступилась.
Рем не любил перемен. «Что такое счастье, — он говорил — это когда сегодня как вчера. Когда пришел кот и для него есть еда. Когда меня не трогают. Когда память коротка. Тогда крутись хоть целый год на одном пятачке, а все новый пейзаж».
Сегодня он писать не мог, но думал о расставании старика и сына, там не все было ясно.
Вот здесь должна быть кровать…
Старик лежит на ней, за спиной высокая подушка… колпак какой-то на голове… старики боятся холода по ночам… Одеяло — то самое, толстое пуховое… Пестрый копал его год за годом, выкопал огромную вмятину, и в ней, в ногах у Рема, спал. В ногах служанка в фартуке… Малый прощается, сейчас уйдет, а старик начнет умирать один. Он ведь один умер? Кто умирает не один, такого не бывает. И вот сын поворачивается, начинает уходить.. дверь уже полуоткрыта, оттуда свет… чуть-чуть, как намек, предчувствие разлуки, скитаний… Он вернется, а отец не встретит его, как на той картине, где пятки, где спиной… Он умрет ночью, после ухода сына. Оба лица — сосредоточенные, молчаливые…
Это у Паоло — кричат, кривляются, словно перед публикой на сцене. У меня — молчат. Как может быть по-другому, как?.. Он не понимал.
Как-то Зиттов рассказывал про одного испанца, который возомнил, что знает все о небесной жизни, про святых и прочую чепуху…
Так и сказал — «чепуха!..» Потом говорит:
— Но представляешь, каков! — сидел в темноте и грезил, перед ним возникали сотни лиц, тел, фигур… Ненормальный, небо вот-вот упадет в пропасть, страшное дело… Этот его городишко, прилепился к обрыву, на самом краю, и с небом вместе, того и гляди, соскользнет в бездну. Бредовая картина, но какой силы, да!.. Художник знает. Раз написал, значит так оно и есть.
Так вот, кровать… Коврик у кровати, удобный для босой ноги… Много коричневого, мощный цвет, все в себе содержит, как намек, обещание, возможность… Окно… Рядом стояла его кроватка, живы были еще родители, спали на большой кровати, где теперь лежит старик, может Паоло, может, он сам, Рем, через год, или десять лет… Окно, правда, чуть-чуть другое — за ним ничего, кроме сумерек и бедного огонька. Соседский хутор?.. Там хозяйка, жена соседа, он как-то видел, как она мылась. Ему было лет десять, он подкрался. Наверное, Паоло однажды в жизни видел такую, потом все грезил. Несокрушимость, необъятность… Но это надо было подкрасться, ползти, его только на раз хватило. Она бы убила его…
Нет, не огонек, совсем другое — сумерки, и смотрят в окно два дерева. Большая толстая ель, она была всегда, сколько он помнил свою жизнь, стояла, только веток было меньше, и нижние не так широки… Росла у входа в дом, но Рему нужно, чтобы у окна. И она стояла там, где ему нужно. И рядом с ней вторая — вовсе крошечная елочка, Зиттов принес ее в свертке, в грязной сырой холстине, которую подобрал.
Он все подбирал, писал на чем попало — встретит по дороге, поднимет клочок бумаги или кусок ткани, распрямит, слегка проклеит несколькими движениями широкой кисти, и оставит приколотым булавками к полу… сушил, а потом писал. Хвалился, что сам придумал — писать маслом по бумаге, после него в Германии так стали писать, эта живопись вечная.
— Поверхность гладкая? Посыпь песочком, пока клей не высох.
В холсте оказалась крошечная елочка, Рему по плечо была. Зиттов выкопал ямку рядом с большой елью, посадил елочку.
— Не вырастет, ели капризны, — говорит, но Рем видел, что надеется. Ель замерла, но не засохла, а потом пошла в рост, медленный, едва заметный.
— Самый верный рост — незаметный. Не бывает ничего зря, если усилие вложено.
Потом все-таки погибла елочка, к весне потеряла иголки, стояла летом пожелтевшая, полуголая… Они не стали ее мучить, вырыли.
Не бывает зря — вернулась в картину, значит, не погибла.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 160614
Забор на косогоре
………………………………………
Осенний вечер
……………………………………..
Двое перед окном
…………………………………………..
Апельсин и его друзья
…………………………………………..
Богатырская застава
……………………………………………..
Пейзаж в платяном шкафу
…………………………………………….
ОКНО (к.м.)
…………………………………………….
Городок (к.м.)
……………………………………………..
Из цикла «Смерть интеллигента»
………………………………………………
Вино и пряники
……………………………………………..
Глаз да глаз за ними…
…………………………………………………
Знай свое место, скво…
………………………………………………..
На высоте
……………………………………………..
Выросший из камня
……………………………………………….
Быть может…
отвечаю (временное)
Обязательно смотрю телек. Правда, недавно сгорел, теперь перешел на «лапти», бесплатно можно смотреть телепрограммы в Интернете. В 90% случаев отключаю звук, он для меня лишний. Зрительный голод. Много прекрасных видов и неплохих композиций, но то, что мне бывает нужно – 1-2 раза в день, несколько мгновений за часы. Эти часы тоже не зря, но они «фоновые», пополняют запас обычности. Особенно это видно в цветовых решениях – много красивых, но стандартных, а захватывающие внимание исключительно редко. Лучше обстоит дело с композициями. Мы ведь насыщены композициями «замкнутыми», пик это «сезаннизм», где все со всем связано и уравновешивает. Экспрессионисты пошли дальше, но дальше всех кино и видео, там разомкнутость в корне дела. Но здесь важен предел недосказанности, дальше которого уже ФРАГМЕНТ. Недосказанность в прозе – короткие рассказики старых японцев и китайцев, истории «с обрывами», и это очень точная работа, оборвать текст на нужном месте. Собственно, та же задача в композициях – чтобы не было ощущения фрагментарности, а только недосказанная цельность.
паоло и зиттов
Как-то на ярмарке Паоло увидел картинку, небольшую…
Там в рядах стояли отверженные, бедняки, которым не удалось пробиться, маляры и штукатуры, как он их пренебрежительно называл — без выучки, даже без особого старания они малевали крошечные аляповатые видики и продавали, чтобы тут же эти копейки пропить. Молодая жена, он недавно женился, потянула его в ряды — «смотри, очень мило…» и прочая болтовня, которая его обычно забавляла. Она снова населила дом, который погибал, он был благодарен ей — милое существо, и только, только… Сюда он обычно ни ногой, не любил наблюдать возможные варианты своей жизни. В отличие от многих, раздувшихся от высокомерия, он слишком хорошо понимал значение случая, и что ему не только по заслугам воздалось, но и повезло. Повезло…
А тут потерял бдительность, размяк от погоды и настроения безмятежности, под действием тепла зуд в костях умолк, и он, не говоря ни слова, поплелся за ней.
Они прошли мимо десятков этих погибших, она дергала его за рукав — «смотри, смотри, чудный вид!», и он даже вынужден был купить ей одну ничтожную акварельку, а дома она настоящих работ не замечала. Ничего особенного, он сохранял спокойствие, привык покоряться нужным для поддержания жизни обстоятельствам, умел отделять их от истинных своих увлечений, хотя с годами, незаметно для себя, все больше сползал туда, где нужные, и уходил от истинных. Так уж устроено в жизни, все самое хорошее, ценное, глубокое, требует постоянного внимания, напряжения, и переживания, может, даже страдания, а он не хотел. Огромный талант держал его на поверхности, много лет держал, глубина под ним незаметно мелела, мелела, а он и не заглядывал, увлеченный тем, что гениально творил.
И взгляд его скользил, пока не наткнулся на небольшой портрет.
Он остановился.
Мальчик или юноша в красном берете на очень темном фоне… Смотрит из темноты, смотрит мимо, затаившись в себе, заполняя собой пространство и вытесняя его, зрителя, из своего мира.
Так не должно быть, он не привык, его картины доброжелательно были распахнуты перед каждым, кто к ним подходил.
А эта — не смотрит.
Чувствовалось мастерство, вещь крепкая, но без восторгов и крика, она сказала все, и замолчала. Останавливала каждого, кто смотрел, на своем пороге — дальше хода не было. Отдельный мир, в нем сдержанно намечены, угадывались глубины, печальная история одиночества и сопротивления, но все чуть-чуть, сухо и негромко.
История его, Паоло, детства и юношества, изложенная с потрясающей полнотой при крайней сдержанности средств.
Жена дергала его, а он стоял и смотрел… в своем богатом наряде, тяжелых дорогих башмаках…
Он казался себе зубом, который один торчит из голой десны, вот-вот выдернут и забудут…
— Сколько стоит эта вещь? — он постарался придать голосу безмятежность и спокойствие. Удалось, он умел скрыть себя, всю жизнь этому учился.
— Она не продается.
Он поднял глаза и увидел худого невысокого малого лет сорока, с заросшими смоляной щетиной щеками, насмешливым ртом и крепким длинным подбородком. Белый кривой шрам поднимался от уголка рта к глазу, и оттого казалось, что парень ухмыляется, но глаза смотрели дерзко и серьезно.
— Не продаю, принес показать.
И отвернулся.
— Слушай, я тоже художник. Ты где учился?
— Какая разница. В Испании, у Диего.
— А сам откуда?
— Издалека, с другой стороны моря.
Так и не продал. Потом, говорили, малый этот исчез, наверное, вернулся к себе.
Жить в чужой стране невозможно, если сердце живое, а в своей, по этой же причине, трудно.
Немного из «ПАОЛО и РЕМА»
Когда он вернулся от Паоло, было уже около пяти, солнце снова скрылось за облаками, но виден был светящийся плотный ком, он опускался в море. Рем из своего окна не видел берега, деревья загораживали унылое царство воды. Он никогда не хотел писать воду, боялся с детства, и когда приходилось идти по берегу, отводил глаза. Но инстинкт художника подводил, все же посматривал. Зиттов говорил ему, — «не пялься — посматривай, поглядывай, чтобы глаз оставался свеж, понимаешь, парень?» И когда он посматривал, то видел, что главное в воде глубина; прав был Зиттов, когда внушал ему — «приглядись, на поверхности — на любой — всегда найдешь черты глубины, догадайся, что в глубине, тогда и пиши…»
Проходит время, учитель остается. Каждое его слово помнишь, да.
Но это потом с благодарностью, а сначала наступит время уходить, освобождаться. Все реже, реже обращаешься — расскажи, научи… Странная рождается лень — надо бы показать, спросить… и не идешь, копаешься в своем углу, время уносит тебя все дальше… черкаешь, портишь листы, мажешь что-то свое на холстах… и забываешь, постепенно забываешь, как было — без него, мол, никуда, пропаду!.. Значит, пора самому плыть?.. А на деле уже плывешь. Потом снова вспоминаешь, надо бы… неудобно, сволочь неблагодарная… Но уже боишься идти, закоренел в грехах, выдаешь их за свои особенности и достоинства…
Новые ростки слабы и неустойчивы. Вот и прячешься… как змея, скинувшая кожу, скрывается от всех, пока не нарастит новую.
Вернувшись, Рем тут же кинулся к столу. Он не просто был голоден, он раздражен и огорчен неудачным днем, а от этого его аппетит усиливался многократно.
Он посыпал солью куски бурого вареного мяса, накалывал их на острие длинного узкого лезвия и отправлял в рот, медленно размалывал, с усилием глотал, и тут же добавлял еще. Он не признавал вилок — ложка да нож, и миска у них с котом была одна. Он делил всю еду на твердую и жидкую, «сырости не терплю», говорил, и сам не готовил, ему варила женщина, вдова, она жила в километре от Рема, приходила раз или два в неделю. Она была миловидна, молчалива, несколько раз оставалась, но не до утра, еще в сумерках убегала. Он почти не обращал внимания на нее, но если долго не приходила, начинал беспокоиться, однажды даже явился к ней, стал у изгороди, не решаясь войти, а она, увидев его, застыдилась, покраснела, у нее были довольно большие дети.
Оба не знали, что такой вроде бы мимолетный союз окажется самым прочным, выдержит все — она тихо появится снова, после его брака, смерти жены, короткого взлета, богатства, славы, переживет с ним нищету и одиночество, болезни, вытерпит его ужасный характер, раздражительность, грубость… будет с ним до конца, и тихо похоронит его. Такие странные случаются вещи, да?
Стол, за которым он ел, с одного конца был покрыт куском холста, серого, грубого, с крупными неровными узелками. На холсте, на промасленной бумаге лежали ломти мяса, которое он ел, рядом стояла темного металла солонка с крупными желтоватыми кристалликами. Рем время от времени брал один кристаллик и клал на язык, ему нравилось следить, как разливается во рту чистый вкус, не смешанный с другими оттенками. Не любил, когда смешивают разные продукты, предпочитал все есть по отдельности. Он был довольно диким человеком, привыкшим к одинокой жизни.
— Да, я привык, — он говорил, — и не лезьте ко мне с советами.
На холстине еще стояла миска, сегодня в ней осталось немного супа, который он наспех похлебал утром. Обычно миску вылизывал кот… Ему стало тоскливо, вещи перед глазами потеряли яркость. Цвет вещей зависел от его состояния, он это знал. Иногда они ссорились с Пестрым, тогда Рем называл его не по имени, а просто — Кот, и так разговаривал с ним — «Ты, Кот, неправ, притащил мышь в постель, хрумкаешь костями на одеяле…» Но он не гнал зверя, лежал в темноте и улыбался. Так деловито и молчаливо, сосредоточенно, по-дружески не замечая друг друга, но всегда тесно соприкасаясь, они жили в одном доме, спали в одной постели, ели вместе…
Его затрясло от беззвучных рыданий, голова упала на грудь. Через минуту он успокоился, сидел тихо, и смотрел. Когда остаешься сам с собой, все вокруг меняется.
За холстом голый стол, три широкие доски с большими шляпками гвоздей. Гвозди и доски имели свои цвета, многие сказали бы просто — грязь, но Рем так не считал. Случайно столкнувшиеся вещества, смешиваясь, превращаясь под действием света, воздуха и воды образуют то, что в обыденной жизни называют грязью, но это настоящие цвета, а не какие-то пигменты с магазинной полки!.. Цвет сложная штука, он многое в себе содержит, о многом говорит.
Серафима мыла стол грубой щеткой, тогда доски имели цвет дерева — коричневый с желтизной, с мелким четким рисунком, словно тонким перышком прорисовано, твердой рукой. «Рука должна быть твердой, но подвижной, — Зиттов говорил ему, — и свободна, как лист на ветру». Теперь узора не видно, щели меж плотно сбитыми досками исчезли, забитые крошками еды и мелким песком с кошачьих лап… Кот любил сидеть на краю стола, на досках, там было теплей. После обеда в небольшие два окна заглядывало солнце, лучи скользили по дальнему концу стола, согревали доски, а к вечеру окрашивали и стол, и стены, и пол кирпично-красным теплым сиянием, и кот на столе тоже сиял, его желтые пятна светились теплым оранжевым … солнечный цвет, светлый кадмий…
У Рема была эта краска, выжатый до предела, свернутый в рулончик тюбик из свинцовой фольги, его когда-то притащил Зиттов, и выдавливал, выдавливал из него, сжимая костлявыми пальцами, высунув язык на щеку… а потом еще долго выдавливал Рем, сначала силенок не хватало, он прижимал тюбик к краю стола и наваливался всей тяжестью, из едва заметной щелочки в высохшем пигменте появлялась светящаяся капелька — свет дремал в иссохшем свинцовом тельце и от прикосновения теплых рук пробуждался.
Потом тюбик замолк и не отзывался на все усилия, тогда Рем решился, надрезал толстую свинцовую фольгу, испытав при этом настоящую боль, словно резал по живому. На потемневшей внутренней поверхности краска была твердой и сухой, крупинки не растворялись и не брались кистью, но в самой середине еще было немного мягкого, как глина, и яркого вещества, его можно было взять на кончик ножа, и размазывать по холсту в нужных местах, и это было красиво, красиво.
Незаметно подступил вечер, тени удлинились, заскользили по полу, наступало любимое его время: цвет не ослеплен больше, не подавлен, понемногу выползает… Время собственного свечения вещей. Их границы все больше расплываются, субстанция вещей испаряется, цветные испарения сталкиваются, перемешиваются, различия между жизнью и ее изображением стираются…
На краю стола лежало перышко, доставшееся ему от Зиттова, рукоятка — палочка с пятнами чернил и туши, втертыми в дерево ежедневными прикосновениями пальцев… старое разбитое перо…
— Не держи крепко, парень… зато крепче рисуй. Подражание жизни — занятие для дураков. Усиливай все, что знаешь, видишь. Люди оглохли от жизни, от мелкого дробного шума и движения, что на поверхности, а рисунок не о том, он глубже и сильней жизни должен быть. Пусть о немногом, но гораздо сильней! Впрочем, все равно не услышат.
Но учти — усиление жизни укорачивает жизнь.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 150614
Что-то на балконе, давно…
………………………………………….
Будьте добры…
……………………………………………
Это крррасное одеяло меня с ума сведет, наверное, десятый вариант. И первые были лучше, обычное дело: хочешь еще лучше, а в лучшем случае топчешься на месте. Ну, что я могу сказать? Я не сторонник мастера Матисса, который мастерски играет с пятном, которое по цвету абсолютно должно вылететь из картинки, и только чудовищное мастерство его удерживает, восхищаюсь мастерством, но все-таки… пижонство все-таки эта демонстрация мастерства. Я сторонник Сезанна, который с ослиным может быть упорством, но ищет соответствия и переклички в каждом углу… В общем, вот вариант, и будем продолжать, в меру своих возможностей, конечно…
……………………………………………
Можно просто сказать — вымой стекло, но это уже слышал не раз, не буду мыть!!! Здесь какое-то отношение в натуре все-таки: слишком много заоконной красоты — тошнит, а слишком много своей грязцы — тоже тупик… Отношения важны, а это не теория, а ежедневное настроение, смайл… (и рамка здесь не помешала бы, темноватая, но не очень…)
……………………………………………
— Ну, ты даешь… — Масяня мне говорила…
…………………………………………….
Никогда бы не поместил, неправота со всех сторон… если бы не два-три желтых пятна, которые запомнить стоит.
…………………………………………….
Весна, охота на мух открыта!
…………………………………………….
С этим сухим букетиком многолетняя возня. Вообще, рост и деградацию художника лучше всего видно по какому-нибудь многократно повторенному сюжету, а у каждого серьезного человека их «навалом». Не люблю это словцо, есть и более отвратительные, например — «понт» Понты! Чувствую себя выбитым из колеи текущей жизни, когда слышу этот говор.
………………………………………………
Та же история, что с красным одеялом. Делал, делал, многократно пытался, но так и не полюбил. Я писал о мастерстве Матисса, и его пижонстве (только мое мнение, а на истины не претендую) и о терпеливом тихом напоре Сезанна, который бы тут же кинулся во все углы, искать поддержки этому совку.
………………………………………………..
Кот вглядывается в пространство, пузырек с иодом ему мешает. Никаких намеков, ради бога, мешает по совершенно художественным причинам. Но у нас здесь не выставка, а мастерская, и пусть повисит.
……………………………….
Ага, о том же. Фразу запомнил, одна из «лучших» в Интернете. За точность не ручаюсь, но смысл такой вот. «Искренность в прозе в наше время {{а что это за время, не знаю ничего о вашем времени…}} достояние эстетов или идиотов». И чуть что, говорят о каком-то «постмодернизме», а я и модернизма не проходил… Что-то часто стал возвращаться к этой фразочке, смайл… Наверное, такие времена, как говаривал старина Познер, впрочем, он старше меня на пару лет, не больше… Возможно, времена, но они не плюс и не минус, и не достояние и не проклятье, можно говорить только о себе, что сам делал и делаешь — и никогда не «ЗА» и никогда не «ВОПРЕКИ»… Во, язык, с этими двойными и тройными отрицаниями черт ногу сломит, если не русский черт. Хотел сказать, что ни то ни другое не стимул, а только внутренние они. А все внешнее… что отрицать — имеется, и влияет, куда денешься, но это ВТОРОГО ПОРЯДКА влияния, тут физики меня поймут.
Из повести «ПАОЛО и РЕМ»
Гостей ждали завтра, и теперь еле успели подмести и слегка прибрать. Вошли двое.
Паоло обоих знал давно, можно сказать, всю жизнь. И они его знали тоже. Ненависти не было – глубокая закоренелая неприязнь. Он их не уважал, они его боялись и не любили. Он был выскочкой, они аристократы. Один считал себя еще и художником, второй – большим поэтом. Они теперь судили, их прислали судить, хороша ли картина. Прислал монарх, которому они служили, хотя усердно делали вид, что не служат. Художник настолько преуспел в этом, что порой забегал слишком далеко вперед в угадывании желаний и решений властителя, и преподносил их в такой язвительной форме, что это воспринималось троном, как возражение и критика, ему давали по шее, правда, не сильно, по-дружески, а враги нации считали его своим. Потом события догоняли, и он снова оказывался неподалеку от руля, вроде бы никогда и не поддакивал, теперь с достоинством произносил – «а я всегда так считал…» Потом он находил новую трещину, предугадывал грядущий поворот событий и начальственных мнений, снова бежал впереди волны, и слыл очень принципиальным человеком. Настоящие критики – по убеждению, его недолюбливали, хотя признавали за ним проницательность. Разница была во внутренних стимулах – он никогда не имел собственного мнения, кроме нескольких совершенно циничных наставлений отца, придворного поэта, предусмотрительно держал их за семью замками, а то, что выставлял впереди себя, шло от такого обостренного умения приспособиться, что оно порой обманывало и подводило его самого. Он был высок, дороден, с большими длинными усами, наивно-прозрачными карими глазами, извилистым тонким голосом, округлыми жестами плавно подчеркивал значимость речи. Его звали Никита.
Второй – Димитри, сухой, тощий и лысый, как-то его довольно язвительно назвали усталым пожилым графоманом, писал всю жизнь нечто вроде стихов. Он был бездарен, потому что не был способен чувствовать, и заменял чувства мелкими, но довольно точными мыслишками о том, о сем, в основном о кухонных мелочах. Он считал себя гением, и говорил о себе не иначе как в третьем лице, а подписывался, неизменно подчеркивая отчество, не жалея на это ни чернил, ни времени. Он был уверен, что каждое его движение и даже физиологические акты представляют огромный интерес для мира, и запечатлевал свои ежедневные поступки, мысли и действия в бесчисленных виршах, поставил перед собой цель писать каждый день по десятку таких стихотворений и неукоснительно придерживался нормы. Каждое его извержение воспринималось поклонниками с неисчерпаемым восторгом. Так он поставил себя среди них, педантично и с хваткой ястреба, хотя не имел ни реальной силы, ни власти, кроме гипнотизирующего убеждения, что он должен и может влиять на судьбы мира. Иногда его призывали ко двору и давали мелкие поручения, а он, несмотря на оппозиционность, которую лелеял, тут же таял и бежал исполнять. Теперь его послали в далекую страну, бывшую колонию, забрать и привезти картину великого мастера, так ему сказали, а он тут же затаил обиду и злобу, потому что великим считал только себя.
И вот эти двое входят, а Паоло стоит и смотрит на них, вежливо улыбаясь, как он умел это делать – обезоруживающе доброжелательно. После недолгих приветствий и расспросов приступили к делу. Ученики стащили с огромного полотна тяжелое покрывало, которое едва успели навесить.
Несколько минут в полном молчании… Холст был так велик, что просто охватить взглядом события, изложенные кистью, оказалось непросто. Первый из двух, Никита, был виртуозом средней руки – умелый в мелочах, сегодня один вам стиль, завтра другой… холодный и мастеровитый, он во всем искал подоплеку, и с возрастающим недоумением и раздражением смотрел, смотрел… Он не мог не заметить дьявольского, другого слова он найти не мог… просто дьявольского какого-то умения так вбить в этот прямоугольник… нет разместить, именно разместить, разбросать, если угодно, без всякого напряжения, легко и просто – более сотни фигур людей, животных, пейзажи переднего и заднего плана, отражения в окнах, пожары тут и там, пустыни и райские кущи… а лиц-то, лиц… И все это не просто умещалось, но и двигалось, крутилось и вертелось, было теснейшим образом взаимосвязано, представляя единую картину то ли праздника, то ли другого непонятного и только начинающегося действа. Что это?..
– Вот это… видимо бог, не так ли? – наконец разразился специалист.
– Марс. – объяснил Паоло. – Он стремительно двигается, готовясь к схватке, к битве, бог войны и разрушений… – Паоло знал, что не следует молчать, лучшее, что он может сделать, дать кое-какие объяснения, пусть формальные; его опыт подсказывал, не так важно, что он будет говорить, следует проявить уважение.
Вообще-то он любил объяснять, ведь это все были дорогие ему герои и боги, и то блаженное время… то время, когда высшие силы разговаривали с людьми, спорили и ссорились с ними, иногда боролись и даже проигрывали схватку. Это время грело его теплотой своего солнца, самим воздухом безмятежности и согласия, несмотря на великие битвы и потери. Люди еще могли изменить свою судьбу, или верить в это, например, что могут даже спуститься в ад и вывести оттуда любимую, а боги могли ошибаться, проиграть … а потом махнуть рукой и засмеяться… Да, он понимал – фантастическая история, но за ней реальный и очень современный смысл, если подумать, конечно, но этот козел… ни вообразить и воодушевиться своим воображением, ни думать… А второй, так сказать, поэт… даже по виду своему козел козлом.
Паоло знал цену своему вымыслу, и замыслу, и блестящему воплощению на холсте… но он знал и другую цену – золотом, она тоже была фантастической. Это как смотреть, он возразил бы, знал, с кем имеет дело, кто за спиной гонцов, какими кровавыми ручейками это золото утекало из его страны сотни лет. Заплатит, дьявол… Продай он картину, дом продержится год или два, и, может, удастся в хорошие руки, не разделяя, продать коллекцию картин, среди которых были и Тициан, и Леонардо, и Диего, и многие, многие, кого он боготворил, ценил, любил, знал… воплощение лучших чувств и страстей, да!..
Паоло знал себе цену, но гением себя не считал. Нет, до недавнего времени был уверен, что все двери перед ним настежь, и та, главная, вход в мавзолей – тоже. Ему казалось, он стремительно растет, вместе с количеством и размерами картин, с нарастанием своих усилий… с известностью, признанием… И вдруг верить перестал.
Он помнил с чего началось – с пустяка. С картины какого-то бродяги, полуграмотного маляра. Она его остановила. Он почувствовал, что потрясен, спокойствие и уверенность разрушены до основания. Наткнулся на обрыв, увидел, его время кончилось.
Он не хотел об этом вспоминать.
* * *
Сегодняшнее утро окончательно потрясло его – открылась истина, как все кончится. Последний год не раз напоминал ему о близком поражении. Он всегда считал конец поражением, но быстро забывал страх, жизнелюбия хватало, ничто надолго не пробивало оболочку. Счастливое свойство – он умел отвлечься от холодка, пробежавшего по спине, от спазмы дыхания, пустоты в груди… Не чувствовал неизбежности за спиной, не верил напоминаниям – все время кто-то другой уходил, исчезал, пусть ровесник, но всегда есть особые обстоятельства, не так ли?.. Не пробивало, он оставался внутри себя в однажды сложившемся спокойном сиянии и тепле, в своем счастливом мире, и не раз изображал его на картинах рая, где среди природы, покоя, под полуденным солнцем бродят люди и звери, не знающие страха. Он верил в свою силу жизни, и потому мог создавать огромные полотна, на которых только радость, для них одного таланта маловато. Он верил, и умел забывать.
Теперь он смотрел на этих двух, преодолевая внутренний раздор и стремительно отвлекаясь от непривычных ему тяжелых мыслей. Все-таки силы еще в нем были, из глаз пропали усталость и равнодушие, он воспрянул, и уже думал – чему можно научиться, даже у них; эта черта всегда давала ему неоценимое преимущество, возможность оставить далеко позади соперников, недругов, и во всем быть первым.
– А, конечно, Марс, я вижу. – сухо сказал художник.
Поэт не смотрел, он уставился пустыми зрачками в окно, в глазах его отражалось небо; он присутствовал, но его не было. Сегодня он уже выполнил свою норму. Переезд возбудил в нем поэтическую жилу, и в ожидании завтрашнего запланированного всплеска, он носил себя осторожно, холил, и вовсе не хотел случайных впечатлений, находя источник восторга в самом себе.
– А это Богиня плодородия и мира, она кормит грудью двух амурчиков, – вот здесь. Она уговаривает дармоеда прекратить разборки и присмиреть. – Паоло продолжал объяснять свой замысел.
Да-а, вот это сиськи! Не пожалел красок, жаль, что зад плохо виден… – Никита был из тех, кто хочет видеть и осязать все сразу. Но положение обязывало проявить скромность, он не должен был опозориться перед этим сухим стариком, который смотрел на него с обезоруживающей добротой. Никита слышал о магическом действии взгляда Паоло, и как тот ухитрился выговорить такие условия мира, что вроде бы победителям все, а на деле оказалось – ничего!..
Про сиськи – нет, нельзя и заикаться, надо что-то подобающее моменту сказать… Вопрос о покупке давно решен, он только сопровождающий при картине, но жаждал судить и придираться.
– Почему грунт, разве вещь не закончена? – Он с возмущением указал на правый нижний угол, где проглядывала желтоватая основа.
Паоло улыбнулся:
– Согласитесь, мой друг, это не мешает восприятию, к тому же подчеркивает стремление обойтись малыми средствами, что всегда похвально.
Никита пожал плечами, он не понял, но решил не возражать. Известно, у Паоло всегда найдется, что сказать, как оправдаться. Надоело торчать у этого холста, пора отделаться, оставить свободных два-три дня, он сумеет найти им применение. Никита отошел на несколько шагов, оглядел картину, пожевал губами, и, подняв брови, решительно сказал в пространство:
– Ну, что ж… Картина радует глаз, и кажется нам весьма интересной и полезной для нашей галереи, тем более, сюжет, он весьма, весьма… А что вы думаете?
Вопрос был неожиданным и лишним, он испугал поэта:
– Я, что?.. думаю? О, да, да!..
– Когда Вам подготовить ее? – Паоло любил доводить дела до полной ясности. Этих бездельников следует вытолкнуть и забыть.
– Давайте без спешки, думаю, дня два или три не сделают погоды. И команда отдохнет на берегу.
На том и порешили. Паоло устал от ничтожного напряжения, болела спина, набухли ноги, на голенях нестерпимо болела кожа, он знал – натянута до блеска, кое-где через трещины просачивается желтоватая лимфа, отвратительное зрелище… И во рту пересохло, он должен пойти к себе и лечь.
Да, еще этот парень, художник…
Парень ждет. Нехорошо. Паоло обычно не нарушал правил, которыми, словно мелкими камешками пашня, усеяна жизнь. Одно из них – помоги ближнему. Не из сочувствия, его оболочку редко пробивало, – из общего принципа добра и справедливости, и под воздействием огромной внутренней энергии, которая светила в нем и светила, выливалась на огромные полотна… Благодаря ей, он просто не был способен кому-то мешать, завидовать, обычно он других не видел. Но если замечал, считал нужным помочь.
Если замечал…
Он дернул плечом – что скажешь, редко замечал других, самих по себе, а не как окружения своей жизни, фона главного действия, так сказать. Что он мог бы сказать в оправдание – и себя-то не замечал! Действительно, движение ради движения часто настолько захватывало его, что он забывал не только о других, но и о своей цели. Ну, не совсем так – разве что на время, на час-другой. Но если особо не вникать, то разве в нем не было счастливого сочетания напора, безудержного восторга от своей силы и возможностей, цирковые артисты называют это коротеньким словом – кураж… – и спокойного рассудительного начала, оно не гасило, не сдерживало порыва, умело выждать, а потом вступало в дело: кто-то холодный и решительный внутри говорил ему – остынь, сосредоточься, направь глаза… Когда страсть и напор сказали свое слово, необходимо охватить усилием воли и вниманием всю вещь, от центра до четырех углов, оценить единство и цельность всей композиции… или жизни, какая разница… внести пусть небольшие, но важные изменения, слегка заглушая одни голоса, усиливая другие… Иначе не закончить, не довести до совершенства, он знал.
Он потерял то первое чувство – восторг от силы, порыв, напор… с трудом владея руками, теперь он писал только эскизы картин. Зато какие!…
Но… можно тысячу раз повторять себе про силу замысла, точность, последние штрихи, придающие блеск и законченность всей вещи… Не радовало, не убеждало.
– Так что сказать художнику? – Это Айк, хороший, добрый парень.
– Скажи, пусть оставит картины, придет завтра утром. Я устал, извинись.
Счастливый человек, у него не было часов. Рем ждал, он видел, как тени, которые сначала укорачивались, начали удлиняться, ему хотелось есть и пить, и надо бы найти кустик, укромное местечко… Он проклинал себя – зачем только решился на это путешествие!.. Жил ведь спокойно без этого Паоло, писал себе, писал картины… Но он привык слушаться Зиттова и выполнять его просьбы. «Сходи, сходи…»
– Ну, сходи, – он говорил себе не раз, – упрямый дурак. Зиттов знает, сто раз тебе повторял – нужен иногда такой вот человек!.. Который понимает, и при этом другой, совсем другой.
– Что он понимает, Паоло, что он может понимать – про крокодилов?
-Нет уж, будь справедлив, он-то все понимает.
-Но тогда зачем, зачем он такой…
-Какой?
-Ну, не знаю… Все здесь не по мне. Пусть себе понимает, а я уйду, как-нибудь обойдусь.
Такие мысли то появлялись, то исчезали без следа, обычное для него состояние. Его рассуждения никогда не были тверды и устойчивы, а сейчас тем более – он был раздосадован: тащился по жаре, давно чувствовал пустоту под ложечкой, где у него выпирал небольшой, но явный животик. Несмотря на свои девятнадцать, он выглядел на все тридцать, с мясистой, заросшей серой щетиной рожей, маленькими цепкими крестьянскими глазками, он сидел на камне почти у входа, у гостеприимно распахнутых ворот из частых чугунных прутьев, за воротами обширная поляна, на ней два небольших фонтана, не действующих… но все это он уже тысячу раз оглядел! И большой дом с колоннами, и два флигеля, и лестницы с обеих сторон, ведущие во внутренний двор и сад… Вот человек, который при помощи живописи всего этого достиг. Зиттов говорил – «ловкий мужик…» и с восхищением крутил головой.
Нужно ли, чтобы разбогатеть, писать крокодилов, заморские ткани, больших розовых теток, или можно обойтись цветами, бокалами, ветчиной на блюде, такой, что слюни текут? В сущности, какая разница, что писать, не так ли? Была бы честная живопись!
Счастлив тот, у кого совпадает, решил он, – и честность соблюсти, и капитал прибрести.
– Приятель, художник!..
Рем обернулся. Сзади стоял тот самый парнишка, лет пятнадцати, очень высокий и тощий, в синем берете и серой холщовой куртке, кое-где запачканной красками. Он смотрел на Рема и улыбался.
– Знаешь, Паоло просил извинить его, неотложные дела были, а теперь он сильно устал и не может. Он вообще-то болен, так что прости его.
Последние слова он явно сказал от себя.
– Он просит оставить картины, посмотрит вечером. Приходи завтра, часам к десяти, он поговорит с тобой.
Рем подумал, пожал плечами, что делать, пусть останутся картины. Так даже легче. Он терпеть не мог, когда заглядывают в его холсты, а он тут же рядом как солдат, ждет, что ему прикажут.
Он поднял сверток и протянул юноше.
– Тебя как зовут, – тот спросил, глядя доброжелательно и открыто
– Я Рем, а ты кто?
– Айк, ученик Паоло, уже четыре года. Недавно начал с красками работать.
– А раньше что делал?
– Холсты готовил, краски, потом рисовал, с картонов по клеточкам, знаешь?
Нет, Рем не знал, он не умел рисовать по клеточкам.
– Большую картину иначе трудновато написать. Сначала Паоло делает эскиз на картоне… такого вот размера – он кивнул на холсты, которые бережно взял у Рема. – А потом надо увеличить. Паоло раньше все сам, это чудо – картину, метра три, за одну ночь!.. Но я уже не видел, Франц говорил. Он старший ученик, теперь, правда, они поссорились, он в Германии. У Паоло суставы, рук поднять не может. Мы с Йоргом вдвоем, трое еще помогают – готовят холсты, без помощников не обойтись. А ты сам все делаешь?
Рем кивнул. Еще чего, кто-то будет вмешиваться, толкаться, разговоры всякие… Он в доме никого терпеть не мог. Кроме Пестрого, да…
Вспомнил, что теперь дома пусто, и отвернулся.
– Ты не заболел ли, сидишь на солнцепеке…
– Ничего, – Рем растянул губы – ничего…
Он не знал, что сказать, а юноша еще поговорил бы. Рем кивнул ему, повернулся и пошел. Он никогда не оборачивался, а если б посмотрел назад, то увидел бы, что Айк стоит и смотрит ему вслед. В уходящем была внутренняя мощь, несмотря на молодость, он запоминался. На людей обычно не смотрел, только искоса бросит взгляд, но чувствуется, все ему нипочем.
– Что за парень такой, будто все ему нипочем… – думал Айк, возвращаясь домой. – Будто ему все равно, оставил картины и ушел без единого звука. Мне было бы страшно, ведь сам Паоло будет рассматривать их.
Нет, Рему страшно не было, он потерял это чувство давно. Когда он сутки просидел один, семилетний, в доме, из которого вымыло и вынесло почти все, а рядом в пристройке под бревнами лежали его родители. Он пробовал оттащить одно бревно, но и пошевелить его не сумел. Он не плакал, иногда засыпал, потом просыпался… Выше по берегу в полукилометре был дом соседа, у них разрушило сарай на берегу, с лодкой и сетями для рыбной ловли. На второй день они вспомнили о соседях. Приехала тетка, начала откармливать Рема, она была суетливой и доброй, темноволосая, худая, похожа на мать. А он не говорил, две недели молчал.
С тех пор вместо страха ему становилось холодно и неуютно, он замыкался, хмурился, ему сразу хотелось оказаться дома, поесть, забиться в теплый угол, и понемногу, изредка вздыхая, пережить, перемолоть, забыть неудачу. У него был свой дом, он редко думал об этом, на самом же деле всегда чувствовал опору – мог уйти, скрыться от чужих.
Он возвращался. Шел и чувствовал раздражение и досаду – день пропал.
Скорей бы домой!..
Если человек в своих комментах затрагивает тему, на которую давно я хотел написать, или сказать что-то, одним словом, «цепляет», интересует, то надо разрешить себе ответить полно и с полной искренностью, абсолютно не смотря на то, что этот комментатор думает на тему, и как он к тебе относится. При этом человек может вообще не понимать искренность, считать притворством или того хуже, — это все равно, потому что делается для себя. Иногда нужен «триггер». Я называю это «без обратной связи», ну, не совсем без, но отвечаю непропорционально и неадекватно. Вообще, неадекватность это хорошо, также как искренность, более общее свойство, абсолютно необходимое для любого творчества. Лет десять тому назад я прочитал в Сети про искренность, что это теперь дело эстетов или идиотов, и от этого отталкиваюсь до сих пор, и поскольку уж совсем не эстет, то с охотой присоединяюсь к идиотам.
Из повести «АНТ» («НЕВА», №2 , 2004г)
Мы иногда ходили с Генрихом в лес, к оврагу, и там на высокой кромке, перед шумящим лесом, долго сидели, грелись на солнце, говорили о жизни. Каждое такое путешествие было для меня большой радостью, и серьезным испытанием тоже, я тщательно готовился, продумывал все детали, чтобы он не распознал моего увечья. Я ждал этих походов, потому что встречу старых знакомых, я помнил каждое дерево по дороге и молча разговаривал с ними, пока мы шли и он занимал меня своей болтовней. Особенно я радовался за муравьев, которые пережили зиму. Не раз, согреваясь бутылками с горячей водой, топили у нас плоховато, я думал о тех, кто там в лесу замер от ужаса перед холодом и темнотой.
Генрих обычно брал с собой немного еды, иногда вина. Я это не любил, привык есть один и при этом смотреть в свое окно, странности одинокого человека. Меня устраивало, что он не упрашивал выпить с ним. Мне иногда остро хотелось, но, если уступал желанию, кончалось плохо — боль, капризное существо, бесилась от попыток оглушить ее, и я избегал спиртного. Как-то очень теплым сентябрьским днем мы сидели перед светлым яркожелтым лесом и говорили, как всегда, о свободе и несвободе. Говорил он, а я слушал, спорить с ним да еще в паре с Бердяевым было слишком самонадеянно. К тому же мое мнение не интересовало его. Ведь я был дохлым писакой, из тех, кого не замечают. Если б он спросил, я бы ответил примерно так:
Нет ни воли, ни покоя, ни свободы, это происки умных выдумщиков. Иногда маячит перед нами выбор, но чаще его нет. И чем мы искренней, честней поступаем, по своей совести и воле, тем меньше у нас выбора, путь один.
Он бы на это наверняка возразил:
— Так это и есть выбор, просто ты сходу отвергаешь все другие возможности поступать.
А я ему:
— — Ничего себе свобода! Такой выбор есть даже перед ножом — сдайся или навстречу, на лезвие, напролом… Или еще — «жизнь или смерть…» Или «сто лет воняй в своем кресле или — учись, работай, живи на всю катушку…» И это выбор, а не припирание к стенке? Другое дело, если разные, но все-таки сравнимые, не унижающие нас возможности. Это было бы справедливо.
Он бы наверняка сказал, что я бьюсь головой о стенку, потому что так устроен мир. Да, устроен, сначала слепой перебор возможностей, потом такой же слепой и жестокий отбор, так устроена природа. И так называемый мыслящий человек унес с собою те же правила, и, обладая разумом, устроил такую мясорубку, какая всей остальной природе и не снилась.Те же законы джунглей, только не сдерживаемые, как среди животных, прочно впечатанными в матрицу запретами. А с другой стороны розовая утопия, идеалы райской жизни да заповеди, данные для того, чтобы их нарушать. Кто выживает, лучший? Смешно, выживает квадратный, чтобы затыкать им дыры в стене, которую мы воздвигли между собой и природой. Случай подарил мне вот такие ноги, а люди заткнули бы меня в вонючий угол и забыли, если б я поддался, запросил о помощи… Ненавижу. Еще бы я сказал… А он бы ответил…
Тут я остановился. Смотрю, он прекрасно обходится без меня, со своим Бердяевым под мышкой. И к тому же занят странным делом. Между прочим, споря сам с собой, наморщив лоб, он задумчиво и рассеянно засыпает песком большого красного муравья, тот отчаянно барахтается, вылезает, бежит… и снова на него валится гора душного песка, и снова, снова… Он с рассеянным любопытством наблюдал за усилиями зверя спастись и скрыться.
Когда-то в детстве я поступил подобным образом и запомнил это. Я не из тех, кто кается — не у кого просить прощенья, но запоминаю навсегда. Потом я не мог убить никого, боялся случайно задеть рукой. Ходил по тропинкам, стараясь не тронуть гусеницу, муравья, любого мелкого зверя. Я видел как умно рассуждающие, о жизни, о боге, люди топтали жизнь, я уж не говорю о мелких насекомых — не замечали страдающую собаку, кошку, шли напролом по телам упавших, со значительными лицами и пустыми глазами, рассуждая, рассуждая о высоком… Они вызывали во мне ярость. Почему так повернулось во мне с годами, не могу объяснить, только никаких глубоких рассуждений за этим не крылось, стало само по себе. Может, ноги научили меня ценить любую жизнь, благодаря им я знал, что всякому существу бывает так трудно, страшно, больно, что совершенно неважно, человек он или насекомое. Благодаря боли я понял, что правит жизнью — злодейство хаоса, мы все перед ним жертвы, сегодня или завтра, все равно. Муравью, подчиненному природы, не вырваться из хаоса, не прервать этот поток злодейства, тем более, стоит уважать его стремление стоять насмерть, и помочь ему, а не способствовать силе разрушения! Только мы способны выламываться из границ, не плыть по течению случайных обстоятельств. Я знаю одно такое действие — творчество, здесь охотник я — подстерегаю нужный мне случай, и будь он живым существом, сам бы удивился тому, что вышло. Здесь он полезен и безопасен, потому что область эта — игра, пусть серьезная и глубокая, но со своими правилами и условностями, из нее всегда можно выйти, как проснувшись улизнуть от жуткого сна. Жизнь отличается безысходностью — уйти можно только в смерть, значит, в никуда. Выдумки о будущей вечности меня смешат, наше будущее грязь и вонь разложения… и то, что остается в памяти живущих.
Конечно, ничего подобного я никогда не говорил ему, он бы посмеялся над моими неуклюжими мыслями, время было такое — все помешались на боге и своей национальности. Я ничего об этом не хочу знать, я человек без кожи, вот моя вера и национальность.
А теперь я и вовсе забыл обо всем, кроме муравья.
В другое время я с неодобрением остановил бы его, но тут что-то прорвалось во мне. Я закричал, замахал руками, при этом ничего разумного сказать не сумел, меня трясло от бешенства. К счастью вскочить на ноги я не мог, мне требуется время, иначе я бы ударил его. Он испугался, обиделся, вскочил и ушел не оглядываясь, при этом даже забыл свой рюкзак, еду и вино. Я собрал его вещи, взял и бутылку, машинально хлебнул глоток-другой и потащился назад. Меня никто теперь не видел, и я позволил себе расслабиться.
Зря, совершенно зря я выпил этого дурацкого вина! Я всегда знал, что любая мелочь мне обходится боком, каждая моя ошибка или оплошность закончатся неприятностью, но в тот день, огорченный своим поступком, забыл об осторожности. Я прошел значительную часть пути, вышел на край леса, собирался перейти поле, а там уже рукой подать… И вдруг левую ногу скрутила судорога, такая, каких у меня не бывало с детства. Крошечный комочек, твердый камушек с острыми краями… все, что было живого и деятельного в этой тонкой палке с ободранной кожей и рваными ранами — все собралось, закрутилось в момент, и камнем застыло. И я застыл, я не умел кричать. Согнулся, упал на бок и лежал, смотрел на травинки перед глазами, по ним неторопливо ползали букашки, муравей, мой друг, пробивался сквозь чащобу… Однажды мы с Лидой, в траве за домом отца… «в магазин отправился, придет нескоро, там у него свои…» — она говорит. Она дернулась от боли, заплакала. «Ты меня любишь? — говорит, — любишь?» Таких дней было немного, и я все помню. Светлые ее волосы переплелись с травой… » Что за волосы у тебя… — она говорила, — грубая шерсть, словно ты зверь какой…»
«Что ты валяешься, что разлегся?..» Мать бы не простила мне. Подумаешь, ногу свело. Не подумаешь, а жаль его, единственный живой комочек размером с детский кулачок, ему жить и трудиться среди гнилых костей да кучи мясных отбросов!.. «Расжимайся, сука, — я сказал ему, — иначе отрежу ногу, выброшу тебя гнить вместе с отжившим вонючим мясом, предательской костью… » Он вроде испугался, стал понемногу ослабевать, размягчаться… «Вставай!… Вставай! Вставай! » Нет, он снова за свое, схватил так, что не дышится.
Я понял. С ним по-другому нужно. Может в этом твердом кусочке вся моя жизненная суть… Не душа, обосранная воздыхателями, а именно — суть, и с ней нужно по-хорошему договориться.
— В чем дело, — я спросил.
— Он хотел убить меня.
— Не тебя, муравья…
— Это одно и то же.
— И не хотел, он не думал, не видел… он рассеянно, нечаянно, понимаешь?.. Никакого значения, так просто. Муравьев миллионы, и каждый в отдельности для него ничто… и все вместе тоже.
— Как это возможно…
— У него есть кожа, а у нас нет, так уж получилось. Ну, что нам делать… Потеснись немного, размягчись, иначе мне здесь помирать.
И так понемногу, по-хорошему, потихоньку мы договорились, успокоились, собрались с силами и поплелись обратно.
без темы
Многие люди считают, что автор со своим героем должны «говорить правду» и не обижать факты. Тогда нужно не художественную литературу читать, а другие книжки. Я уж не говорю о том, что герой может не только ошибаться, но и факты искажать, врать или так ему кажется, а что может быть важней, если ему кажется?.. И даже этим он интересен может быть. Тогда читатель, не получив прямого ответа, всматривается в автора с чекистской зоркостью — а ты сам-то что думаешь?! Какой на это может быть ответ, если не друг-приятель? — тебе-то какое дело, книжку читай, все, что хотел, сказал. А не согласен с героем или автором, пиши в книгу жалоб и предложений.
Из повести «АНТ» («НЕВА», №2 , 2004г)
КОНЕЦ
Меня ударили еще раз, и очень сильно, наверное, смертельно. Но во всякой правде, даже последней, много лжи — я жил, даже кое-что писал, переводил, чтобы выжить, смотрел на небо и землю, ощущая их единственность… я многое еще мог и делал. Жизнь всегда была для меня освоением пространства, как для крысы, муравья и любого другого живого существа. Находясь внутри себя, я смотрел на свет, как из темницы, тюрьмы… но и крепости тоже: через бойницы глаз смотрел и смотрел, не мог оторваться. Моя привязанность к жизни ужасала меня. При этом я не любил почти все человеческое в себе, и больше уважал бы , будь я любым животным, без предвидения и предчувствий, превращающих меня в половую тряпку. Без хитроумничанья и других затей, без глубокого и непреодолимого пристрастия к словоблудию, речи, языку… Нет, были люди, которых я уважал и любил — и живые и мертвые уже, одни дрались за справедливость, другие писали книги, спасали зверей и людей. Я все это знал, но отделял их от общей массы. Они казались мне отдельной расой или видом, который в сущности обречен, потому что царящий вокруг нас хаос призван не сохранять, а истреблять и растаскивать по частям живое… как Сатурн, пожирающий своих детей, которых случайно зачал. Мой враг Случай.. Не культурная, интеллигентная Судьба, которая вежливо, опустив глазки, в дверь стучится, а зверюга, людоед, разбойник, он не ведет с тобой бесед, опустив дуло, как честный мститель, а хватает и рвет на части, сжирает без промедления, так что и вздохнуть не успеешь. Судьба — чиновница и предписание, Случай — набег злодея. Он доконает и меня, как только усмотрит и доберется. Я ничем не отличаюсь от остальных, и до меня вот-вот дотянется…
Нет, я не такой! Я победил Боль, без этого не выжил бы — сошел бы с ума, спился, упал и не поднялся, валялся бы в грязи и говне, никогда не выучился бы, не читал бы книг, не знал бы отличных людей и зверей, не верил бы никому, ничего бы не ждал — жил бы БЕЗ СВЕТА. Я не жил без света — только без кожи. Упрямо торчал, упираясь в землю двумя тонкими голыми отростками. Ненавидел их… и любил, жалел… ноги, да, ноги, как отдельных от меня существ, живых и несчастных, жалких, заброшенных на эту помойку впридачу со мной, полуживым муравьем.
Так получилось, что внутри нашего вида, людей, в попытке выжить возникло несколько типов существ, из них два самых обреченных. О них когда-то гениально догадался английский фантаст, назвав МОРЛОКАМИ и ЭЛОЯМИ. Первые это подвальные существа, потерявшие разум, достоинство и, главное, Сочувствие ко всему живому. Пожирающие своих мыслящих собратьев, свою надежду, разрушающие свое жилье, собственную жизнь и природу, настойчиво убивающие зверей и друг друга, часто делающие это неосмысленно, случайно или походя, торопясь по своим делишкам, а это еще страшней… И другие — ЭЛОИ: слабые, колеблющиеся в делах своих, постоянно рассуждающиеся и торгующиеся с истиной и обстоятельствами, пытающиеся задобрить Случай и при этом остаться не такими уж обосранными, как обычно получается. Испытывающие ночные страхи перед тенями, предками, потомками, детками… постоянно ждущие, что за ними придут ТЕ, поднимутся, с воем и скрежетом зубовным ворвутся, схватят, разорвут на части или сожрут живьем.
При всем этом общество, в котором я жил, оставалось лучшим из всех возможных в наше время. Сколько я ни читал, ни слышал, ни смотрел вокруг, на другие страны, везде было скучней, противней, холодней, мерзей, хотя богаче и сытней жить. Здесь же, к счастью, между двумя уже созревшими видами или племенами осталась масса разного народа, теплого, сердечного, умного, с юморком воспринимающего собственную кончину и прозябание. Я давно понял, это мой народ. Национальности, расы и религии не в счет, и не важно, сожрет он меня или признает, разница невелика. Но порой ненавижу, ненавижу всех, да. И себя особенно, за убожество и постоянное поражение перед МЕРЗОСТЬЮ, cлучай это или бог, все равно. Если он существует как лицо, то не иначе как охранник в публичном доме, подонок, втихомолку хихикающий за ширмой … урка, извращенец, подглядывающий в замочную скважину.
Понемногу я возвращался к самым неотложным делам. Ничто не забылось — стало фоном, средой, тупой болью растворилось в воздухе, ушло в туман, стелется над рекой на рассвете, хватает щупальцами через оконные щели… Я не забыл Шурика, жил с тяжестью в груди, все хуже понимая, зачем существую. Борьба теряла смысл, впервые с детских лет — теряла. Раньше я не задумывался, утром вставай, вечером падай… Догоняя поезд, я бежал несколько километров, немыслимое дело при таких щупальцах, которыми наделен. Я не сдавался, во мне был большой запас животной силы, теперь он истощался. Впервые я хотел бы верить во что-то особое — там, «за ширмой», как я это называл шутя, ведь ни грамма веры, — но нет, нам достались только камни и муравьиные ходы.
Шло время, и я возвращал себе силы — через ярость. Пока жив этот подонок, зверюга, я тоже буду дышать и карабкаться! Пока не припру его к стенке, чтобы ударить… В то же время я понимал, что передо мной только зверь, измученный людьми, и с его точки зрения ничего особенного. Но это головой, а я не жил ею. Слова писать любил, но никакой головной доблести, которой кичатся люди перед зверями, не признавал. Я такое же, как все они, существо, меня через время тащит жажда выжить, сопротивляться растаскивающему жизнь хаосу. Когда рядом талдычат, вздыхая — «Бог, судьба…», я сжимаю кулаки. Да пошли вы со своим блядским бессилием! Но что сделалось со мной, что произошло, как проходит время, зачем?.. Разве не смешной розыгрыш, то, что со мной случилось с самого начала?.. А ведь я не искал счастья или особой судьбы — только справедливости и какого-то разумного порядка во всем, и не было этого нигде.
Несколько человек вытолкнуло меня в жизнь, сами несчастные и униженные, я всегда их помню. Но когда думаю о счастье, о жизни, какой хотел бы жить, людей не вспоминаю — от них не бывает радости, только унижение, боль, беспокойство, печаль и горе. Был момент в моей жизни — все, кто нужен, дома, наши миски полны, мы с Шуриком за столом, за окнами тихий закат, сердце не могло быть полней… Прошло.
Я уже говорил — время морлоков. Фантаст застенчив, засадил их в подвалы. Ничего подобного, они цари жизни, толкаются у мисок, новые оттесняют старых. Это всегда плохо, ведь старые утолили первый голод и не так рыскают по углам, выискивая, что еще сожрать, потише рыгают и смеются и не заставляют слабых жрать свою блевотину. А новые начинают всегда с порядка, это значит — бойня. Сначала бьют самых слабых и беззащитных — бездомных животных, потом переходят на непокорных, на врагов, потом уже бьют всех для острастки, чтобы молчали.
Пришли новые и начали со зверей. Сначала стреляли по ночам, потом остервенели, били среди бела дня, кровь брызгала на стены, сворачивалась на асфальте в черные комки и дождь не брал их..
Что я мог сделать, писака вшивый, вот кто я перед ними был, к тому же неудачник, странный тип с подозрительным знанием чужого языка… закрытый, молчаливый, одинокий… непьющий, а это неизгладимая погрешность. Злость во мне росла и отчаяние, с каждым днем. И в один день мне пришла в голову мысль, что я должен сжечь свои рукописи — прилюдно, чтобы … Так совпало, я должен был защитить зверей от людского подонства… и я решил попытаться еще раз — что-то в жизни кончилось, кончалось, истончилась моя защита… как когда-то оголилось мясо на ногах. Я не знал, как дальше жить, но чувствовал, что должен сжечь пути к отступлению, уйти не оглядываясь, а придет другая жизнь или нет, как получится.
Я вывесил свои плакаты, и утром теплого сентябрьского дня вынес из дома табуретку, большую кастрюлю и кучу бумаг. Сел, потому что долго стоять не смог бы, и начал рвать по листочку — пополам, на четвертушки и отправлял клочья в бак. Когда в нем накопилось около половины, я поджег бумаги и постепенно добавлял. Около меня собралась кучка людей, они молча наблюдали. Сразу же начались разговоры, одни стыдили меня, они где-то прочитали, что рукописи не горят, другие считали, что избранный мной метод варварство и уничтожение культуры, а самые злобные только усмехались и крутили пальцем у виска, «кому его рухлядь нужна… псих, пусть сжигает…»
«От ненужного решил избавиться…» — кто-то сказал отчетливо и внятно, а может мне показалось и голос был мой. Я взял рукопись, которую писал несколько лет. Первый черновик, он главный, из него ясно, останется ли что после удаления болтовни, засоряющей страницы, выживет ли тонкий скелетик, обтянутый пленкой живого мяса… Бывает, что все исчезает, расходится бульонным кубиком в кипятке. Триста девяносто восемь страничек, из них могла бы сложиться крепкая сотня. Теперь не сложится. Если каждую пополам, потом еще раз, и неторопливо в огонь — час с лишним, вот вам спектакль, веселитесь. Когда горят книги и рукописи, еще есть надежда. Если горят черновики, задумки, планы — невозможно жить.
Никто мне не мешал, пожимали плечами, усмехались в кулак, и я сжег все, что хотел. Меня осуждали, «мы ведь люди, а это всего лишь звери», так говорили одни. Другим стыдно было сказать, что зверей можно, а нас вот нет, но за их молчанием таилось это же самое убеждение, и высокомерие — нашел с кем нас сравнивать, с нашей-то бессмертной душой. Вечно лезут со своими баснями о душонке, и чем бессильней, глупей, вредней, трусливей эти типы, тем больше холят ее и балуют. Третьи говорили, конечно, ужасно, но что нам делать, что делать… Что я мог сказать… Вы надеетесь на свободу, на выбор, а какой может быть вам выбор, когда самым слабым не оставляете ни щелочки, чтобы выжить?.. Выбор… И я вспомнил, как-то давно… Лида схватила мои листочки, и смеясь говорит — «Разорви, если любишь!» Я не знал, что сказать, только смотрел и смотрел. Это она мне предложила выбор. Потом я понял, именно так все и устроено. Вот он, обычный выбор — живи в говне или умри. Я всю жизнь бился за себя и против этого, против, против… за то, чего нет, и нет, и быть не может…
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 140614
Ассоль (в конце жизни)
…………………………………………
«Сидящая». Оч. смешанная техника, разные мелки на бумаге.
…………………………………………
Ассоль в желтых тонах, время зрелости.
………………………………………….
Россия зимой, или Россия во мгле
…………………………………………..
«Около Оки» к.масло
…………………………………………….
«Осень» Подарил городской библиотеке, зачем?
Потом понял, что дарить можно только конкретным людям, и к тому же хорошим.
В нашем городе таких людей мало осталось. Истерия и темнота со всех сторон. Только мое мнение, разумеется, но не пробуйте меня переубедить, смайл…
……………………………………………..
На автобусной остановке.
……………………………………………..
Цветок у окна.
………………………………………………
Страничка из журнала, кажется, из Фотодома
……………………………………………..
Старый шкафчик, в нем разное всякое хранил, в кухне, да. Знакомый уехал, оставил мне, сгодится, говорит, для твоей мастерской. Давно было. Недавно умер он в пустыне. Городок в пустыне, он там жил. «Ну, как вы там, в богом забытой Росии?» — он спрашивал. А мы жили, ничего жили. И он ничего, нормально жил. Он в бассейне плавал, и читал Бердяева в своей пустыне. Он и здесь его читал, о свободе не раз говорили. Тогда он казался мне страшно умным, теперь не знаю…
…………………………………………..
Осенняя дорога, птицы, картон и масло. Висит передо мной, 12 см высотой картинка. Я ее люблю за фундаментальность, хоть и маленькая, но это ничего не значит.
…………………………………………….
«Русский романс» Красивые они, печальные, серьезные. Ничего бы рядом не поставил из камерного… если бы не Хуго Вульф. И жизнь его близка и понятна мне, и конец тоже.
…………………………………………….
Фрагмент картинки маслом. Люблю рассматривать детально, подробно, пятна говорят больше, чем все остальное на холсте. Смотришь свои, как чужие: не узнаешь, потому что царство случайности.
…………………………………………….
Зимняя прогулка. Всю жизнь прожил в холоде, ненавижу снег, но пренебрегал, были свои дела, и зимами жил не глядя.
…………………………………………..
Всякое разное, или разное всякое, кисть старая, ключ забыл от какой двери, скомканная бумага, моя стихия…
Случайно возник я, случайно натыкался на плохое и хорошее, искал наощупь, жил среди случайных людей и вещей… Но немного повезло… Об этом книгу написать бы, да лень одолела… или безразличие старости?..
……………………………………….
Всего доброго всем, и удачи.
Осенние заботы (из повести «ЛЧК» , М., «Цех фантастов-91»)
Если бы летом было так красиво, как осенью, а осенью так тепло, как летом,то получилось бы одно продолжительное время года, прекрасное во всех отношениях. С моей точки зрения, лету не хватает гармонии и такта, или меры — цвет однообразен и груб, и света больше, чем нужно, чтобы разглядеть оттенки. А у осени цвета хватает для самого взыскательного глаза, и в ней есть особая сила борьбы между светом и тьмой — прозрачным сияющим небом и чернотой земли. Я готов был бы примириться со всеми недостатками осени, кроме одного — она сдает свои укрепления зиме, этого я ей не могу простить.
К осени коты оживляются. Летом они хмурые и малоподвижные, шерсть висит клочьями, и только в сумерках они немного приходят в себя — сидят на лавочках, гуляют и смотрят на небо. Феликс в жару отсиживался в прохладных подвалах, а сейчас он спал на желтых листьях под деревьями. Сначала я боялся за него, а потом убедился, что обнаружить его непросто, рядом уже оголялась земля, такая же черная. С ним у меня немного было хлопот, другие мысли навалились. Как писать?.. Вернее, как спрятать то, что пишешь. Вот такая игра нам предстояла. Я бродил по квартире, искал потайные места. Феликс удивлялся — «почему не сидишь в кресле?..» ходил за мной из комнаты в комнату и смотрел круглыми глазами. «Филя, подожди, ну подожди…»
В наше время пограничных наук и слияния разных профессий никого уже ничем не удивишь. Образовалась новая наука: управления людьми, с заходами в физиологию, психологию, даже психиатрию, куда угодно, лишь бы получше управлять. Если не удавалось управиться с помощью свежего знания, то всегда под рукой была древняя и надежная наука — заставлять. И где-то между ними разместилась могущественная полунаука-полуискусство — людей перекраивать, перековывать и переплавлять, лепить и проектировать заново заблудшие души. А чтобы обслуживать эти столпы знания, из разрозненных практических навыков возникла скромная дисциплина — умение проникать туда, где не ждут, узнать то, что скрывают. Специалисту в этой области обнаружить записи в квартире ничего не стоит. За картины?.. Смешно… Плинтусы? Карнизы? Двери? Перегородки? Паркет?.. Я понял, что бездарен, в который раз! и решил, что тетрадь будет отличной подставкой для чайника. Мы взяли маленький симпатичный карандашик и открыли тетрадь. Что нас ждет сегодня? Феликс понюхал карандаш и отвернулся. Придется мне самому решать.
Наступали сумерки, и мы шли гулять в сторону реки. Вначале спуск был медленным — плавным, дорожка бежала между кустами с удивительными листьями, сверху зелеными, а с нижней стороны багрово-красными, и при солнечном свете с ними происходили чудеса, которые к литературе отношения не имеют, это область живописи… а сейчас это были просто черные кусты, и стояли они молча, потому что ветра не было. Дорожка внезапно обрывалась — дальше спуск крутой, и мы не шли туда. Внизу темнота сгущалась, начинались пустые холодные пространства, куда не дотягивались мой разум и воображение. В эти спокойные часы появлялись птицы, кружили над нами и кричали. Мы следили, как они поворачивают — удивительно — как будто новую мелодию начинают в слаженном оркестре… но потом я заметил, что от стаи отбиваются отдельные птицы и, как мелкие кусочки сажи, мечутся, уходят ввысь. Эти меня интересовали больше других — я неисправим, подражание меня пугает. Что им делать теперь, куда лететь?..
Темнело, стаи рассеивались — и становилось совсем тихо, только крупные капли падали с верхних листьев на нижние, а оттуда на землю, на слой желтых листьев, закончивших свою воздушную жизнь. От весны до осени время бежит с горы, а теперь будет карабкаться в гору, к зиме. И нам идти обратно — в гору. Мы идем не спеша, Феликс впереди, бежит легко, хвост, как маленькая елочка, покачивается из стороны в сторону. Великое дело — четыре лапы. Впрочем, у меня и на две не хватает сил… Что значит возраст? Это годы, и как мы их воспринимаем. Феликс не думает об этом, у него есть годы и нет возраста… и он понял удивительную вещь — нельзя умереть раньше, чем жизнь станет чуть-чуть понятней.
А, вот и огни показались. Дом постепенно вырастает перед нами. Пятый этаж… Аугуст, Мария и Анна поужинали и, как всегда, играют в карты. Анна быстро устает и уходит к себе, а эти двое сидят долго. У них теплей, чем у всех, — Мария любит готовить. Аугуст в пижаме, перед ним рюмочка пустырника. Сегодня ходили к свиньям не три, а четыре раза — хрюшки набирают вес… Вот четвертый… Коля храпит, а Люська собралась вниз, перед домом начинается движение, можно теперь и себя показать… Третий… здесь темно, окна Крылова с другой стороны… Второй… и здесь темно. Бляс давно забросил свою квартиру. Я был у него — это склад дорогих вещей. Вещи, деньги толстяк любит, а вот остался в подвале — просторнее, говорит, а может, не хочет зависеть ни от кого?.. ведь за шуточками его не поймешь, непростой человек… Первый этаж показался — Антон, Лариса… Антон, как всегда, читает лежа — единственная привычка, против которой Лариса бессильна. «Удивительный вы человек, Антоний…» Она испекла печенье из овсяной муки с морковью и приносит попробовать.
— О-о-о, какая прэ-элесть…
— Вы мне льстите, Антоний, ужасный вы человек…
Идиллия какая-то, а ведь придавила она его тяжелой лапой. Но что теперь говорить — тридцать лет… жизнь прожита, ничего не скажешь.
Вот и подвал, подвальчик, мерцает вольный огонь — открытое пламя. Не для наших клеток этот зверь, а в подвале — прекрасно. И суетятся у пламени два старика — жарят свининку на ужин. Бляс — постную, толстыми ломтями, Аугуст — тоже толстыми, но с жиром, как настоящий эстонец. Бляс ему — «умрешь скоро…» Аугуст молчит, ухмыляется, на Блясово брюхо поглядывает. Сам он сухой, тощий, обожженное летним солнцем лицо — и светло-голубые глаза. «Много говоришь — скорей помрешь».
А по лестницам скользят быстрые тени — это наши молодцы пробираются к ужину. Крис галопом бежит на пятый. Серж не поспевает за ним — ворчит, степенно взбирается. Люська выждала, пока эти двое прошли к себе, — и вниз. И с первого этажа — легкая тень — вниз — в кусты — на дорогу — и бегом. Это таинственный Вася, наскоро поужинав, спешит на свой далекий пост. Лариса глянет, ахнет — кота уже нет. «И рыбку не доел… совершенно невозможный Василий…» В субботу у Ларисы торжественный прием — все приглашены на торт «Наполеон», который она печет каждый год в начале осени. Она долго высчитывает этот день, он зависит от луны и положения звезд. «Наполеон» приносит удачу — доживем до весны…
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 130614
«Легкий гламур». Никогда не знаешь порядок появления картинок, какой-то свой принцип записи в память у «радикала». Не думал, что эта будет первая, да ладно уж…
…………………………………………
Это больше «в моем духе» — подальше от действительности, своя картинка. «Натюрморт с ключом». Могу добавить — от давно забытого замка от двери оставленной квартиры.
………………………………………..
Не помню, откуда взялся, видно, что мусор. Серый, желтый, черный, красный…
…………………………………………
В подвале десятого дома родились, кормили, но никто не брал себе. Родившиеся рано весной имеют шансы выжить и вырасти до зимы.
………………………………………….
Воспоминание о банане.
…………………………………………..
Мы здесь были, пиво пили…
………………………………………….
Портрет Шнурка.
……………………………………………..
Эскиз перед окном.
………………………………………………
Тоже зарисовка, потом использовал ее.
…………………………………………….
Шнурок ждет меня
…………………………………………….
В сторону графики, но довольно робко.
………………………………………………
Эскизик с бокалом, явно лишним
……………………………………………………
«Пессимист и оптимист». Оптимисты веселей, пессимисты полезней.
……………………………………………….
Мотька и ее котенок, печальный
……………………………………………..
Цветок перед окном
…………………………………………..
Фрагмент картины, (картон-масло), ее уже нет в живых
……………………………………………..
Из серии работ «Отражения»
……………………….
Прогулки при лунном свете ( из повести «ЛЧК», «Цех фантастов-91»)
Прогулки при лунном свете
Дни стояли жаркие, а топили по-прежнему. На пятом у Аугуста дышать было нечем, спали с открытыми окнами, и даже на первом Лариса жаловалась и посылала Антона в ЖЭК — сказать «этим дуракам», чтобы отключили отопление и, не дай Бог, при этом не отключили бы свет, от них всего можно ожидать. Антон мялся и говорил о каком-то таинственном вентиле в подвале, одним поворотом которого можно прекратить подачу тепла, но дальше этой красивой легенды дело не шло. Торжествовал только я: читал лежа на одеяле, в тонкой рубашке, засыпал и просыпался ночью, нисколько не продрогнув — тепло!.. раздевался, нырял в свою люльку — и засыпал снова, а утром безбоязненно спускал ноги на пол, неодетый подходил к окну — тепло!.. И Феликс был со мной. Вечерами мы сидели в кресле, я читал, а он дремал у меня на коленях, потом мы ужинали вместе и ложились спать. Он устраивался в ногах, топтался мягкими лапами, немного мылся на ночь — и засыпал. Иногда он похрапывал во сне, а я лежал и слушал дыхание этого существа… Странные звери — эти коты, зачем-то они пробиваются к нам на колени, вольные, не прирученные никем. Надо же! Я нужен ему. Ну, поесть… поел и ушел, а он ведь не хочет уходить, ходит везде за мной, спит в одной постели — греет меня и греется сам, а потом спокойно, не оглядываясь, уходит. Такое равновесие свободы и зависимости всегда восхищало меня. Когда он был котенком, я брал его на руки и шел гулять, а он смотрел по сторонам желтыми любопытными глазами. Может, и теперь мы сможем гулять вместе хотя бы ночью, когда все спят, одни среди молчаливой природы? И Криса возьмем, если пойдет с нами. Я знал, что коты побаиваются Феликса, и потому сомневался. И первая их встреча у меня оказалась неудачной — все из-за дурацкого поведения Криса! Вот что значит невоспитанный кот…
Как-то Феликс сидел на полу и умывался. При всем моем уважении к нему, должен сказать, что делал он это в высшей степени небрежно, сказались-таки годы беспорядочной жизни. Он с большой любовью и тщательностью лизал лапу, чтобы намочить для мытья, и лапа действительно превращалась в мокрую мочалку. Но потом он подносил ее к уху и водил за ним совершенно необдуманными и рассеянными движениями, и точно так же проводил от уха к носу и рту. Под глазами он вовсе не мыл, и там нарастали подтеки, которые высыхали и склеивали волосы. Со временем они отпадали, но надолго портили внешность. Феликс пренебрегал мытьем, но у него все же чувствовалось детское воспитание, а вот Криса мыться никто не учил — видно было, что он подсмотрел, как моются, уже во взрослом возрасте… С мытьем вообще бывают сложности — многое зависит от детства. Важно учить, но нельзя и переучивать. Меня мыться учила бабушка, которую я не любил. Она брала меня холодными острыми пальцами за шею и толкала под ледяную струю… Ничего хорошего не получилось — я моюсь чуть хуже Феликса и немного лучше, чем Крис… Так вот, Феликс сидел и умывался, а буйный Крис ворвался в комнату — и увидел другого черного кота, да еще какого! От неожиданности он растерялся так, что забыл все приличия, сел напротив Феликса и уставился на него круглыми глазами. Феликс по-прежнему был занят, и я уже думал, что он не заметил наглеца. Но тут старый кот поднял голову — посмотрел — и снова принялся за дело. Его взгляд запомнился мне — быстрый, внимательный и тяжелый. В этом желтом взгляде не было угрозы, а что-то вроде «не слишком ли близко ты устроился, братец…». Крис сразу все понял, спина его сгорбилась — и он бросился к двери, волоча за собой хвост… Дружбы не получилось, но приятелями они со временем стали — и гуляли со мной не раз при лунном свете.
Я читал в одной книге, кстати, в ней тоже был кот, только волшебный, там лунному свету придавалось большое значение — что-то особенное происходило в некоторые лунные ночи. У нас все совсем не так, просто в городе не горело никакого света и гулять в безлунные ночи было совершенно невозможно. А когда появлялась луна, я брал свою палку и спускался вниз, выходил на разбитый асфальт и шел по лунной дорожке, как это делали многие до меня.
Я шел и ждал моих друзей. Первым появлялся Крис. Он бесшумно выбегал из-за спины и бежал впереди, прижав уши к круглой лобастой голове и помахивая хвостом направо и налево… иногда останавливался, валился на спину — приглашал играть, вскакивал, отряхивался, на его блестящей черной шубке никакой грязи не оставалось, опять обгонял меня — залезал на деревья, застывал на момент на какой-нибудь ветке, вглядываясь горящими глазами в темноту, бросался бесшумно вниз — и снова бежал впереди…
Потом где-то в темноте раздавалось знакомое «м-р-р-р…», я оглядывался, но никого не видел… и второй раз, и третий, пока я не понимал, что старый кот дурачит меня, останавливался и ждал — и он появлялся совершенно неожиданно из какой-нибудь ложбинки, поросшей редкой травой, где и тени-то почти не было. Он удивительным образом умел прятаться. Вот он выходит, потягивается, зевает, начинает шумно чесать за ухом, а я все стою и жду его… и Крис далеко впереди тоже сидит и ждет — маленьким черным столбиком на мерцающем лунном асфальте. Наконец Феликс тронулся, бесшумно и плавно снялся с места и заскользил. Он всегда шел рядом, я быстрей — и он быстрей… Если бы я мог бежать, то и тут бы он не отстал от меня, но я шел медленно — и он шествовал важно рядом. И хвост его при этом всегда был трубой — прямой и ровный…
Удивительная сила была в этом хвосте. Иногда он казался старой мочалкой, потрепанной, замусоленной тряпкой, полуободранным проводом со свисающей изоляцией… и все-таки, и все-таки — когда он видел меня и узнавал, этот старый, всеми брошенный кот, он мгновенно мощным толчком выбрасывал вверх как знамя, как факел черного пламени свой старый, растрепанный хвост — и так бежал навстречу мне, и его хвост, прямой-прямой, чуть колебался при этом и никогда не гнулся. Тот, кто видел это, никогда не забудет — тебя узнали!.. приветствуют магическим движением — теперь вы снова вместе! При чем тут мышца, мне смешно слушать про мышцы. Я много раз видел, как Крис пытался поднять хвост трубой — и не мог — хвост гнулся и падал, и мел по земле. Конечно же дело не в мышце, которая у этого взрослого сильного кота в полном порядке. Хвост поддерживает сила духовная, а не материальная.
Тем временем Крис бежал впереди, Феликс шествовал рядом — нас уже было трое. Рядом с покосившимися домами цвела сирень, луна освещала бледные цветы, а зелень казалась черной… А в полнолуние мы вели себя даже слишком смело, что неудивительно и давно описано в литературе, — доходили до нижней дороги, шурша травой спускались на нее и шли немного вдоль реки, которая от лунного сияния казалась покрытой льдом. Здесь мои друзья невольно замедляли ход, потому что приближалась граница их владений, но все-таки мы доходили до темного домика, и от кустов отделялась маленькая тень — это Вася-англичанин спал под окнами. Тонкий, с прозрачными глазами котик сталкивался нос к носу с Крисом — тот попроще, погрубей, мускулистый малый — они обнюхивали друг друга — «а, это ты…» — и отскакивали в стороны… старые знакомые… Крис гулял и был бездельником, а Вася делал дело, это было понятно сразу. Подходили мы с Феликсом — и здесь поворачивали назад, и Вася, решившись на время оставить свой пост, бежал за нами, нюхал цветы, но никогда не догонял нас.
Вот так мы шли вчетвером. Иногда в темноте раздавалось цоканье когтистых лап — и ясно было, что это не кот, — нам навстречу выбегал большой пес, обросший тяжелой зимней шерстью. Он шумно дышал, вилял хвостом, обнюхивал Криса — а тот не обращал внимания… потом кидался к Феликсу — а Феликс тем более — как шел, так и идет себе… пес подбегал ко мне — и мы здоровались по-человечески, пожатием рук и лап… затем он с опаской подбегал к Васе — тот выгибал спину и замахивался лапой, но не совсем всерьез… пес отскакивал, добродушно улыбался — это был наш Артист… а Кузя любил поспать, и значит, мы были в полном сборе, пятеро молодцов, шли себе и шли…
Луна удалялась на покой — и мы расходились. Первым отставал Вася-кот, который уходил не прощаясь, как англичанин, а может, так клевещут на англичан, не знаю… потом куда-то убегал Вася-пес, и долго мы слышали цокание его когтей по асфальтовым дорожкам мертвого города… Крис засматривался на что-то неведомое в темноте и мчался туда лихим галопом… а мы оставались, два старика — шли домой, долго еще сидели в кресле, думали, потом ложились спать — и спали спокойно и крепко.
Из повести «ЛЧК» («Цех фантастов-91» М. «Московский рабочий» 1991г)
Я стоял посредине комнаты в плену у своей забытой жизни… Нет, помнил, но представлял себе все не так. А эти вещи точны — они сохранили пространство, в котором я жил когда-то. Что наше прошлое без своего пространства? Без него все только в памяти, и с годами неуловимо меняется, выстраивается заново — ведь меняемся мы… Воспоминания, сны, картины воображения, мечты, старое и новое — все в нас слитно и спаянно, все сегодня в этой нашей собственной реальности, где мы свободны, творим, изменяем мир… Парим… И вдруг оказывается, что есть на земле место, куда обязательно нужно вернуться…
В углу у окна стояло кресло. Я сел. Здесь была лампа… И действительно, лампа оказалась на столике рядом. Я рискнул включить ее, она медленно разгорелась тусклым красным светом — Анемподист много не давал. Когда-то институт питал весь город от своих реакторов, и с тех пор какой-то маленький работал в развалинах, почти вечный, его достаточно для нескольких домов…
Я посмотрел в окно. Тогда на улице горел фонарь и светил прямо в лицо… Вот и он, сгорбился, темен и пуст… Сидеть было удобно, но дуло от окна. Я принес одеяло и устроил теплую нору в этом кресле и вспомнил свою детскую страсть устраивать везде вот такие теплые и темные потайные норы под столами, в разных углах, сидеть в них, выходить к людям и снова нырять в свою норку. Помнится, я таскал туда еду. И очень важно, чтобы не дуло в спину. Давно мне не удавалось устроиться так, чтобы не дуло, а теперь повезло…
И все-таки беспокойство не оставляло меня. Я все время чувствовал, что кто-то наблюдает за мной, но отгонял эту мысль — никого здесь нет, никого. В мутных окнах чернота, впереди нет жилья, заброшенный сад, внизу течет река, за ней на километры простираются леса — пустота и молчание… И вдруг я увидел два глаза, которые не мигая рассматривали меня из-за стекла. Казалось, что, кроме глаз, там ничего не было! Один глаз — желтый, круглый и печальный, он слабо светился, зато другой — зеленый, светился бешеным светом, как будто в нем горело маленькое пламя. Я подошел и увидел за окном кота. Он стоял одной лапой на ящике, в котором когда-то выращивали цветы, вторая его передняя лапа висела в воздухе, а задние лапы были неизвестно на чем — кот заглядывал в окно, и этих лап я не видел. Вот так, страшно неудобным образом, он стоял и смотрел на меня. Он был совершенно черным, и потому я не увидел сразу ничего, кроме глаз, смотрел уверенно, не мигая и не отводя взгляда. Я начал открывать окно, чтобы впустить его, но он тут же каким-то чудом повернулся, спрыгнул на балкон и исчез в темноте. Мне показалось, он недовольно буркнул что-то. Надо было скорей позвать его… Внизу мелькали тени, слышались шорохи, шла какая-то оживленная возня, в то время как днем все было мертво.
В ванной, в полуразбитой раковине, стояли старые сапоги, на одном из них сидел большой черный таракан и безуспешно старался смахнуть со спинки серую пыль и следы известки. Он сделал вид, что не заметил меня. Я, не подумав, смахнул его в рядом стоящую ванну, он попал в лужу мыльной воды, бурой от ржавчины, стал барахтаться — и упал в сливное отверстие. На стене сквозь подтеки проглядывала картина, написанная по известке,- песок, палящее солнце, какое-то фантастическое дерево в этой пустыне… Пока я рассматривал пейзаж, таракан вылез из сливного отверстия и побежал вверх по отвесной стене. Выбравшись на край ванны, он возмущенно оглянулся на меня: «у нас так не поступают» — и благоразумно скрылся в трещине.
Я лег на кровать, к которой уже успел привыкнуть. Тонкие стены пропускали звуки, и через некоторое время стали слышны какие-то движения, шорохи, бормотание, а потом кто-то громко захрапел — совсем рядом. Старый дом жил, и скоро я узнаю, кто эти люди…
С потолка стал спускаться большой серый паук. Он повис прямо надо мной и долго думал, что же делать, потом быстро полез обратно, спустился подальше от меня и побежал через всю комнату в угол у окна, где на желтой бумаге лежало несколько подгнивающих картофелин. Я успел заметить, что над ними роились маленькие мушки, которые назывались фруктовыми, а теперь, видно, питались овощами. Неплохая добыча для одинокого пожилого паука, подумал я, и заснул…
Проснулся я на рассвете от шороха: толстая мышь тащила через комнату картофелину, лишая паука надежды на сытую жизнь. Я пошевелился. Мышь бросила картофель и уставилась на меня… Давно нет вивария, а белые мыши все рождаются. Правда, у этой, белой, одно ухо черное… как у Бима, о котором говорил Крылов. Пес долгие годы сторожил дом хозяина, в свирепой схватке одолел двух волков, но умер от ран. Вернулся хозяин, Анемподист, и захотел поставить памятник своему другу. На высоком холме вырастет гигантская фигура Бима, отлитая из серебристого металла, и будет задумчиво смотреть пес в ясные воды реки, текущей по-прежнему с востока на запад, досадное упущение тех, кто повернул многие реки и оросил пустыни. Ради Бима Анемподист, главный начальник, устраивает субботники, расчищает площадку перед жэком, а его зам Гертруда настаивает на совсем другом памятникепервому теоретику-кошкисту, он жил в прошлом веке. Тогда упорно искали виновных в кризисах и разных неурядицах, а ученый этот в два счета доказал, что все дело во вредоносном поле, которое излучают черные коты. Наука подтвердила наконец древние догадки, и стали понятны причины неудач и неурядиц… Что стало с ученым — не знаю, а вот учение его живет, и труд не пропал, лежит на столе заместителя управдома. Рыжий зам был уполномоченным по ЛЧК, то есть ведал делом Ликвидации Черных Котов и, конечно, добивался памятника первому вождю…
Я лежал себе, передо мной проплывали обрывки вчерашних событий и разговоров, а мышь и не думала уходить, смотрела и смотрела на меня крохотными любопытными глазками. Ну и, толстуха… впрочем, от картошки действительно пухнешь… Я вспомнил — Крылов говорил о новом вирусе, от него перестали сбраживаться как надо картофель и прочие продукты, не дают алкоголя, чем безмерно огорчают соседа Колю… Я заснул, а утром картошки не было, и мыши, конечно, тоже.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 120614
Вчера меня просветили — праздник сегодня, я не знал. Ну, если так, то картинок будет чуть побольше вчерашнего, и позволю себе съесть кусочек хлеба лишний (нужно худеть!) С названиями как всегда сложно — стимулы художника не интересны зрителю, а иногда и оскорбительны, разочаровательны… Так что не обращайте внимания на названия.
…………………………………………..
Немного графики и старый холодильник.
………………………………………..
Старый сюжет, давнишний, проверка на точность, так себе результат. Монохром. Мне говорят Ч/Б! Ч/Б! и что ч/б?.. главное — монохром! Люблю я цвет, но странною любовью — ненавижу иногда!
………………………………………….
«Мелкой кистью», сзади синее, красноватое, так хотел…
…………………………………………
Морозное утро, холодный свет, но не совсем, не совсем…
……………………………………….
Прощай, и прости… и штрихи, штрихи…
………………………………………….
Опоздал! но фигуру все-таки вписал…
………………………………………….
Буриданов осел пугает… но привлекает. Фрукты несъедобны, минздрав предупреждает.
……………………………………………..
Неудача Каси, позировать перед гобеленом… тоска…
……………………………………………..
Один из постоянных сюжетов, на этот раз графика
………………………………………………
Тонем, пропадаем в свете!..
………………………………………………..
Двое — и фон
……………………………………………….
Маня соседская по утрам гуляет
………………………………………………….
Окно и ба-а-льшой стакан.
…………………………………………..
Ночная охотница Лиза
………………………………………….
В серых тонах
……………………………………………..
Кася на кухне, вечером… с синим подружилась
………………………………………….
Путь к окну, слева лифт, за ним любимый мусоропровод…
…………………………………………..
Два взгляда на овраг
……………………………………………..
Российские забавы, без применения давно
……………………………………………….
Эскизик, зарисовка, вертикали не хватает! Но симпатично, пусть к празднику повисит
……………………………………………….
Нужное нам всегда
………………………………………………
На этом успокоилась душа…
ТРУДНОЕ ВРЕМЯ (из повести «АНТ», ж-л «НЕВА» 2004, №2
В издательстве, адрес которого мне оставил Хуго, оказалось, что его приятель несколько лет тому назад умер. Молодой парень, заведующий, говорил со мной вежливо, но с холодком. Работы у них сейчас нет, и вообще, что я могу? Он протянул мне книгу, изданную на Западе. Некто господин Джойс. Его у нас еще не переводили, собирались напечатать несколько глав, отобрав самые приличные, так он мне объяснил.
— Переведите страничку, садитесь здесь, а я уйду на часик, дела.
Я прочитал страницу и ничего не понял. Вернее, я понял всё, но никогда раньше не пробовал такого вязкого занудства. Господин этот, видимо, считал, что все написанное им стоит дороже золота. Если б у него болели ноги, он бы писал короче. Я бы по крайней мере половину текста выбросил на помойку!.. Зная, что не поняв духа вещи, ничего не сделаешь, перечитал страницу, полез дальше — и текст захватил меня своей вязкой достоверностью, повторами, особым ритмом, который проявляется постепенно, как изображение на фотобумаге. Хорошая проза красотой и глубиной не уступит поэзии, а во многом интересней — потайными, глубоко лежащими ходами, тайными ритмами. Этот Джойс не так уж плох, я подумал и взялся за черновик, на него ушло полчаса. Наметив грубые контуры страницы, я вернулся и стал придавать ей человеческий вид. Я делаю это вслух: читаю подлинник и слушаю, потом — перевод, и снова слушаю… С содержанием-то я покончил быстро, меня волновало другое — игра ритмов, интонация, тонкие нарушения, которые придают тексту жизнь.
Вернулся молодой господин, взял листочек, поморщился от почерка, от карандаша, но читал долго и внимательно, и по мере того как читал, менялся с лица — оно посерьезнело, над верхней губой показались капельки пота. Он кончил, отложил листочек и не глядя на меня отошел к окну.
-Кто Вас учил языку? — он спросил отрывисто и недобро.
Вообще-то я русский филолог, учился у Лотмана, а английский у меня случайно, работал с англичанами…
— Оно и видно — он сказал. — Вы считаете, что перевели Джойса?
— Перевод неточен?
— Мало сказать! Это вообще не перевод, а что-то на тему.
Слишком горячно он выступает, мелькнуло у меня. Значит, не так уж плохо.
Я угадал. Не так уж плохо, просто неплохо, — он говорит, — но не перевод это!
Что делать… Я молчал, уже понимая, что ждать нечего.
— Ничем не могу Вам помочь. Впрочем, знаете что?.. Вы все-таки издалека ехали, я знаю место, где вас возьмут. Под Москвой новый научный городок, там берут людей и сразу дают жилье. Работа — тупые научные тексты, иногда синхронный перевод… Хотите? А потом… может возьметесь за этого Джойса, безнадежно, я думаю, но текст интересен для перевода, испытание на прочность, да?..
Парень был лучше, чем показался мне сначала. Я не знал еще российского хамства, за которым бывает ничего, кроме теплой души при отсутствии приличного воспитания. Я был рад ухватиться за любое предложение, только бы не возвращаться.
Так я попал в этот городок на холме у реки.
……………………
В какое время я жил?.. Предчувствую возмущение тех, кто обожает достоверность и понимает ее как точность мелочей. У меня нелады со временем, ведь в центре вселенной всегда была борьба за жизнь и ежедневная боль, а все остальное как из окна поезда: люди, детали обстановки, работа, мои увлечения, как на изображающей движение фотографии — смазано, будто ветер прошелся. И не очень это все важно для моего рассказа. Но я не существовал в пустоте. Слишком сильны приметы времени, чтобы совсем забыть о нем. Моего отца убили коммунисты, и приемного тоже. Многие знакомые пострадали от них. Я ненавидел коммунистов всю жизнь. Теперь они перекроили власть, стали называть себя демократами, править вместе с ворами, всю страну сделали зоной, а язык превратили в полублатной жаргончик. Нет, конечно, были, иногда появлялись люди, увлеченные возможностью что-то изменить к лучшему… некоторых я любил, восхищался ими… Но история точная наука, они или погибли, или ушли, или сами скурвились. Власть всегда в руках проходимцев, в лучшем случае — недалеких инженеров, все остальное случайность. Картина, может, и сложней, но, повторяю, для моей истории это не важно. Поручни в туалете для меня важней. Держаться, не уступать Боли, выпрямить спину, ходить, пружинисто отталкиваясь, легко, весело — важней! А дома — пусть ползать, но все же не купаться в собственном говне. Я не говорю об языке, которым всегда был увлечен и захвачен. Что о нем говорить, можешь, так делай.
Меня увлекала проза, от поэзии я всегда держался на расстоянии. Мне по сердцу скрытые ритмы, тайные переклички звуков. В стихах все вывернуто на поверхность и действует сразу… или не действует вообще. Проза крадется, обволакивает, в нее надо войти и остаться, и тогда, со временем проявляется ее суть, атмосфера, воздух, настрой…
Но я говорил о времени, оно быстро менялось. Яд оказался сильней и глубже, чем думали поверхностные реформаторы. Погибал язык, главное, что осталось общего на этом огромном пространстве. Но моя жизнь — отдельная история. Можно сказать, мне повезло. Дали работу, и, главное, получил свое жилье с окнами на поля, реку, лес. Такому, как я, свои стены и дверь — почти все, что нужно для жизни. Я вычеркнул прошлое, а тот последний вечер с Лидой в особенности держал взаперти.
………………….
Как мне нравилось, что в квартире до меня жили, что коричневый линолеум на полу стерт, стены обшарпаны… Эти панельные дома были расчитаны лет на пятьдесят, но сразу постарели, их старость, безалаберность и заброшенность, разбитые подъезды, трещины, щели между бетонными плитами дорожек, из них с весны до осени лезет буйная трава, вырастают цветы — все это нравилось мне. Часами подъезд молчал, не кричали дети, не ухал лифт, его не было. От порога вглубь квартиры ведет узкий коридор, всегда темный, никогда лампочку не вкручивал, пусть темно… Справа ванна, туалет, вот здесь я кое-что поменял, налепил перила на стены… Дальше направо крошечный коридорчик в кухню — узкую щель, будку, капитанский мостик, рубку пилота, форпост… Перед окном стол, он накрыт старой клеенкой в больших голубых цветах, осталась от съехавших жильцов, я здесь сидел по вечерам и видел, как солнце опускается за лес. Если не сворачивать в кухню, то прямо через широкую дверь, которую я никогда не закрывал, попадаешь в большую комнату, из нее, через угол, налево, вход во вторую. Она поменьше, окном выглядывает на другую сторону дома. Обе комнаты — единое пространство, а весь дом словно корабль, который плывет и остается на застывшей высокой волне… Дом на краю города, высокого холма, и из окон кухни и большой комнаты я видел просторное небо, неторопливый спуск к реке, поросший травой, редкими кустами, чахлыми деревьями… реки не видно, зато за ней плавные широкие поля, дальше лес до горизонта, почти ровного, только кое-где зубцы больших деревьев нарушают проведенную дрожащей рукой линию… В дальней комнате справа от порога большой чулан, за ним моя кровать, рядом с ней кресло, зажатое между кроватью и большим столом. Я устроил себе нору и сидел в ней, испытывая немалое блаженство, вдыхая пустоту, темноту и тишину… У окна книжные полки с обеих сторон, и окно замечательное — две березы тянутся ввысь, обгоняя друг друга и заслоняя меня от света, от соседнего дома, хотя он и так довольно далеко, через небольшой овражек и зеленую лужайку… такой же разбитый, тихий, странный…
И боль моя немного присмирела, смягчилась, утихла, а мне и не нужно было много, чтобы воспрянуть. Нет, не прошла, но срослась с фоном жизни, с ее течением — с ней следует считаться, но можно на время и забыть.. Мои унижения остались при мне, но ушли вглубь, растворились в темноте и тишине убежища, и я любил свою квартиру за постоянство, спокойствие и терпение ко мне.
В передней я повесил большое овальное зеркало и теперь мог видеть себя по пояс, и не стыдился того, что видел, впервые не прятался от своего изображения. Лысеющий брюнет с грубым красноватым лицом, впалые щеки, заросшие щетиной, глаза в глубине — небольшие, серые, немигающие. Лида говорила — какие у тебя маленькие глазки… У нее-то были большие, синие… как у матери, она говорила. Я видел фотографии — похожа, также красива, немного крупней, чем дочь. Лида со временем станет такой же… Но я отвлекся. Так вот, глаза… это раны, ходы в глубину, предательские тропинки к линии спартанского ополчения, я всегда был настороже, а сейчас успокоился и глаза немного смягчились. Нос грубый, вызывающе торчащий между впадинами щек, над носом возвышается лоб, прорезанный глубокими трещинами, кусковатый отвесный камень, утес, переходящий под прямым углом в черепную крышу, покрытую редкими волосами. Коренастый мужик, по виду лет сорока, суровый, молчаливый, сам в себе и на страже собственных рубежей, всегда на страже. Ни перед кем больше не унижусь. Не допущу унижений… Разве мало того, что карабкаешься по собственным стенам, чтобы справить нужду… но что об этом писать, кто не знает, тот не поймет, кто знает, тому достаточно намека.
Я любил сидеть на полу, смотреть, как солнце медленно плывет над лесом, тонет в закатном облаке, мареве, тумане, касается темносиней зубчатой кромки, постепенно плавит ее и плавится само, тает, расходится, нарушая геометрию круга, эллипса, становится плоским пирогом, куском масла впитывается в тесто, в синеву, прохладу, в темноту …
О работе писать нечего, кое-какая была, на хлеб хватало. По утрам я заваривал в большой пиале две чайных ложки сухого чая со слонами, смотрел, как льется кипяток в черноту, расходятся красновато-коричневые струи, темнеет вода… жевал хлеб, запивал чаем и смотрел в окно, смотрел, смотрел… Я ждал решения. Оно созревало постепенно, подспудно, и вдруг -толчок, еще один шажок, уверенность в детали, сам себе сказал и тут же поверил. Я хотел начать с небольших рассказов и искал, ловил нужную интонацию… не думал, не решал, а сидел и вслушивался в свое дыхание, чтобы найти нужный ритм. .
Через месяц пришла бандероль. Редактор прислал мне кусок господина Джойса. Его печатать не решились, и он предлагал мне взяться — бесплатно, ради интереса. Вдруг что-то изменится, а перевод — вот он, господа, готово… Джойс стал моим собеседником, такой же ненормальный, юный художник, хотя и многословней меня, и вера какая-то смешная, а у меня никакой, только в жизнь… Живой теплый человек смотрел со страниц, и язык меня согревал. Он же впечатан в нас, язык, засел в матрице, не способ общения вовсе, а воздух жизни… Но я далек от общих разговоров. Господин Джойс был главным моим другом, пока я не начал писать сам и не отодвинул от себя разговоры между языками.
В конце концов я почувствовал, что застоялся, перегрелся, слишком много во мне накопилось, я стал терять и забывать, и понял, что пора записывать. Небольшие рассказики стали получаться о том, о сем, о детях и детстве, маленькие впечатления и радости, подарки и ссоры, потом о школе, в которой несколько лет учился, об университете… Ничего особенного там не происходило — для начала какое-то слово, взгляд, звук, воспоминание, из этого вырастает короткое рассуждение, оно тут же ведет к картинке… Передо мной открывалась страна связей. Летучие, мгновенно возникающие…. Я на одной-двух страничках становился владыкой этих, вдруг возникающих, наслаждался бегом, парением над пространством, в котором не знал других пределов, кроме полей листа. От когда-то подслушанного в толпе слова — к дереву, кусту, траве, цветку, лицу человека или зверя… потом, отбросив острую тень, оказывался перед пустотой и молчанием, и уже почти падая, ухватывался за звук, повторял его, играл им, и через звук и ритм ловил новую тему, оставался на краю, но прочней уже и тверже стоял, обрастал двумя-тремя деталями, от живой картины возвращался к речи, к сказанным когда-то или подслушанным словам, от них — к мысли, потом обратно к картине, снова связывал все звуком… И это на бумажном пятачке, я трех страничек не признавал и к двум прибегал редко — одна! и та до конца не заполнена, внизу чистое поле, снег, стоят насмерть слова-ополченцы … Проза, пронизанная ритмами, но не напоказ, построенная на звуке, но без явных повторов, замешанная на мгновенных ассоциациях разного характера…
Такие вот карточные домики я создавал и радовался, когда получалось. В начале рассказа я никогда не знал, чем дело оборвется, и если обрыв произошел на верной ноте, то не мог удержать слез. На мгновение. И никто меня не видел. А рассказики почти ни о чем, и все-таки о многом, как мгновенный луч в черноту. Ведь игра словечками, пусть эффектными и острыми, фабрика образов, даже неожиданных и оригинальных… все это обращается в пыль после первого прочтения по простой причине, о которой как-то обмолвился Пикассо, гениальный пижон и обманщик, талант которого преодолел собственную грубость… А где же здесь драма?.. — спросил он, приблизив насмешливую морду к картине известного авангардиста. И никогда не пересекал этой границы, хотя обожал быть первым. Нечего делать, кроме как путаться в напечатанных словах, если на странице никого не жаль. И этого никто отменить не в силах, тем более, какие-то концепты и придумки, игра ума и душевной пустоты. Но рассуждения не моя стихия. Эти рассказики я писать любил, и мне с ними повезло — успел, возникла щель во времени, несколько лет жизнь наступала, а боль отступила.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 110614
Перчатка, масло, непростой интерьер…
В FB иногда приглашают «лайкнуть» в поддержку. Бывает, что очень неплохие люди. Поэтому странно, как быстро разные формы рекламы и саморекламы входят в привычку. Никогда не «Лайкаю» — иду смотреть, особенно если тема и люди привлекают. Оттого ты всегда на последних местах, мне говорят. Ну, и что, я рад, что на последних, а часто и за пределами. У каждого свое дело, пусть кричат те, у кого голос громкий, а я лучше картинку выставлю, смайл…
…………………………………………..
Летним утром цветок. А он у меня осенний, такое вот несоответствие. Люблю несоответствия странною любовью…
…………………………………………
Мотькины дети, жившие в овраге летом и осенью 2009 года, за девятым домом, я им оставлял еду и прятался, смотрел, как они осторожно приближаются…
……………………………………………
Парадный портрет Туси, трехцветки в сдержанных тонах. Кошка, которая изобрела рычаг.
…………………………………………….
Иногда «Свидание», иногда «Прощание» — по настроению. Эти штуки живыми оказались, и я долго с ними возился…
…………………………………………….
В горчичных тонах, на грани отталкивания, и по цвету, и по форме, все-таки реализм считаю надоедливо излишним, его место в реальности, а там и без картинок жизни хватает
…………………………………………….
Эскиз маслом на разделочной доске. Были тогда еще, попадались не фанерные доски, а из цельного дерева, я их проклеивал, грунтовал и писал на них картинки маслом. А это эскизик к… Дырка наверху доски мешала, конечно, я ее затыкал деревяшкой, проклеивал, грунтовал и маскировал под фон, а если этого не делать, то масло не простит — впитается в дерево, потускнеет и не скроешь дырку. Возиться приходилось. Но доски уж больно были хороши…
……………………………………….
Друзья его все погибли в осенней грязи, а он выжил, и прожил зиму еще…
……………………………………………
Русалка в джунглях, она не рада…
…………………………………………….
Ночная Туся. Днями спит.
………………………………………….
ч/б это вызов в цветном мире, нешуточное дело.
…………………………………………..
Синее, красное и кожура
……………………………………………..
Желтое, красное и Кася
…………………………………………….
Эскиз в углу, перед окном. Рамка не случайно кривая, картинка не окно в мир реальности, а простая плоскость, только изображение, для меня это важно. Реальностью не стоит притворяться, спекулировать ее могуществом — мы рядом стоим, небольшие, но «сами собой светлы» (Поэт Никитин, был такой) Это не окно, это плоскость, и на ней изображено то, что художник или фотохудожник хотел Вам показать.
Насчет поэтов. Я ритмы уважаю, но использую с большой осторожностью, уж больно сильны. А рифмы не терплю, не уважаю, за очень малым исключением, например, У Маяковского бывает сильно, у Цветаевой. Но Цветаева для меня больше прозаик, чем
И на сегодня почти всё, ну, еще некоторые слова, если получится найти.
Немного из романа
Стемнело, когда постучал Аркадий, позвал к чаю. Марк валялся на своем топчанчике, охваченный туманными идеями, в которых сочеталось то, что в жизни он соединить не умел — нежность и яростное обладание. О нежности, пронзительном, не имеющем выхода чувстве, по сути печальном, потому что вершина, за которой только спад… о ней он знал, было один раз и навсегда запомнилось: он намертво запоминал все редкое, и ждал снова. Об обладании он знал примерно столько же, свой опыт не ценил, но и не стыдился его — он симпатизировал себе во всех проявлениях, мог, проходя мимо зеркала, подмигнуть изображению, без театрального наигрыша, просто потому что приятно видеть совладельца бесценного дара, ни за что ни про что свалившегося на голову; ведь рождение — подарок, игрушка, приключение, и одновременно — судьба?..
«Не обманывай себя, зачем наделять эту таинственную незнакомку всеми достоинствами! Другое дело, те чудеса, которые она выделывала своими выпуклостями, но при чем тут нежность? Просто здоровенная баба!.. Нет, я уверен, она нежна, умна врожденным умом, у нее такой взгляд… Не сочиняй, нужен ты ей — не прост, нервен, и занимаешься черт те чем, безумными идеями…»
— Безумными, конечно, но… в самых безумных-то и встречается зерно… — с удовольствием говорил Аркадий.
Он высыпал чаинки из пакета на ладонь и внимательно рассматривал их, потом решительно отправил в чайник, залил кипятком.
— Возьмем тривиальный пример… я-то не верю, но черт его знает… Вот это парение тел, о котором давно талдычат… Тут нужна синхронность, да такая… во всей вселенной для нее местечка не найдется, даже размером с ладонь! Шарлатанят в чистом виде, в угоду толпам, жаждущим чуда. Никакой связи с интуицией и прочим истинным парением. Коне-е-ечно, но…
Он налил Марку чаю в глиняную кружку с отбитой ручкой и коричневыми розами на желтом фоне — найденная в овраге старой работы вещь, потом себе, в большой граненый стакан с мутными стенками, осторожно коснулся дымящейся поверхности кусочком сахара, подождал, пока кубик потемнеет до половины, с чувством высосал розовый кристалл, точным глотком отпил ровно столько, чтобы смыть возникшую на языке сладость, задумался, тянул время… и вдруг, хитровато глядя на Марка, сказал:
— Но есть одно «если», которое все может объяснить. И даже ответить на главные вопросы к жизненной силе: что, где, зачем…
— Что за «если»?
— Если существует Бог. Правда, идея не моя.
Марк от удивления чуть не уронил кружку, хотя держал ее двумя руками.
— Да, Бог, но совсем не тот, о котором ведут речь прислужники культа, эти бюрократы — не богочеловек, не седой старикашка, и не юноша с сияющими глазами — все чепуха. Гигантская вычислительная машина, синхронизирующий все процессы центр. Тогда отпадает главная трудность…
Аркадий, поблескивая бешеными глазами, развивал теорию дальше:
— Любое парение становится возможным, начиная от самых пошлых форм — пожалуйста! Она распространяет на всю Землю свои силы и поля, в том числе животворные. И мы в их лучах, как под действием живой воды… или куклы-марионетки?.. приплясываем, дергаемся… Не-ет, не куклы, в том-то все дело.
Все источники света горели в тот вечер необыкновенно ярко, лысина старика отражала так, что в глазах Марка рябило, казалось, натянутая кожа с крапинками веснушек колышется, вот-вот прорежутся рожки… и что тогда? Не в том дело, что страшно, а в том, что система рухнет — или ты псих, чего не хочется признавать, или придумывай себе другую теорию… Безумная идея — вместо ясного закона в центр мироздания поместить такую дикость, и мрак!
— Аркадий… — произнес юноша умоляющим голосом, — вы ведь, конечно, шутите?..
— Естественно, я же физик, — без особого воодушевления ответил Аркадий.
Он еще поколыхал лысиной, успокоил отражения, и продолжал уже с аргументами, как полагается ученому:
— Тогда понятна вездесущность, и всезнайство — дело в исключительных энергиях и вычислительных возможностях. Вот вам ответы на два вопроса — что и где. Идем дальше. Она не всемогуща, хотя исключительно сильна, а значит, возможны просчеты и ошибки, несовершенство бытия получает разумное объяснение. И главное — без нас она не может ни черта осуществить! И вообще, без нас задача теряет интерес — у нее нет ошибок! Подумаешь, родила червя… Что за ошибки у червя, кот наплакал, курам на смех! А мы можем — ого-го! Все правильно в этом мире без нас, ей решать тогда раз-два и обчелся, сплошная скука! А мы со своей свободной волей подкладываем ей непредсказуемость, как неприятную, но полезную свинью, возникают варианты на каждом углу, улавливаете?.. Становится понятен смысл нашего существования — мы соавторы. Наделены свободой, чтобы портить ей всю картину — лишаем прилизанности и парадности. Создаем трудности — и новые решения. Своими ошибками, глупостями, подлостями и подвигами, каждым словом подкидываем ей непредвиденный материал для размышлений, аргументы за и против… А вот в чем суть, что значат для нее наши слова и поступки — она не скажет. Абсолютно чистый опыт — не знаем, что творим. Живи, как можешь, и все тут. Вот вам и Жизненная Сила! Что, где, зачем… Что — машина, излучающая живительное поле. Где — черт-те знает где, но определенно где-то в космосе. Зачем? Вот это уж неведомо нам, но все-таки — зачем-то!
Марк слушал со страшным внутренним скрипом. Для него природа была мастерская, человек в ней — работник, а вопрос о хозяине мастерской не приходил в голову, вроде бы имущество общественное. Приняв идею богомашины, он почувствовал бы себя униженным и оскорбленным, винтиком, безвольным элементиком системы.
— Ну, как, понравилась теория? — осведомился Аркадий.
Марк содрогнулся, словоблудие старика вызвало в нем дрожь и тошноту, как осквернение божества у служителя культа.
— Он шутит… или издевается надо мной? — думал юноша. — Вся его теория просто неприлична. Настоящие ученые знают непоколебимо, как таблицу умножения: все реальные поля давно розданы силам внушительным, вызывающим полное доверие. Какая глупость — искать источник жизни вне нас… Это время виновато, время! Как только сгустятся тучи, общество в панике, тут же собирается теплая компания — телепаты, провидцы, колдуны, астрологи, мистики, члены всяческих обществ спасения — шушера, недоноски, отвратительный народец! Что-то они слышали про энергию, поля, какие-то слухи, сплетни, и вот трогают грязными лапами чистый разум, хнычут, сучат ножонками… Варили бы свою средневековую бурду, так нет, современные им одежды подавай!..
— Ого, — глядя на Марка, засмеялся Аркадий, — чувствую, вы прошли неплохую школу. Кто ваш учитель?
— Мартин… биохимик.
— Вот как! — высоко подняв одну бровь, сказал Аркадий, — тогда мне многое понятно.
Он рассмеялся, похлопал юношу по рукаву: — Ну, уж, и пошутить нельзя. Теперь многие увлекаются, а вы сразу в бутылку. Разве мы не вольны все обсуждать?.. А Мартина я знал, и хочу расспросить вас о нем — завтра, завтра…
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 100614
Порядок появления изображений по ссылкам из «Радикала» для меня непредсказуем, но анализировать не хочется.
С добрым утром!
По своей скульптурности птица почти не уступает деревянной раме окна.
…………………………………….
Мои любимые «УГЛЫ» Есть такая очень распространенная порода людей — «домашние хозяева и хозяйки». Ничего плохого, просто они во всем видят отражение реальности, и только, и если в натюрморте попадается сухой лист или смятая бумажка, тут же возникает вопрос — почему не выбросили вовремя, не вымыли окно и т.д. Когда-то это меня злило, а сейчас удыбаюсь. В юности мне казалось, что очень многое можно изменить, если человека убедить. Потом убедился, как мало могут слова. Действуют живые примеры и судьбы людей, к которым есть заинтересованное отношение. Слова не учат, история не учит, только люди — и то иногда. А монетки я люблю — за ржавчину, которой легко и быстро покрываются, и весьма живописны тогда.
………………………………………
Расплывчатый фон, несущий свет, и графичность листьев. Но самое нервное и истощающее, это отношения частей. Картинка не может состоять более, чем из двух крупных частей, крупных! Бывает, что три, но никак не больше, иначе распад, а это смерть изображения как целого. Цельность моя идея фикс, смайл… Отсюда и мое отношение к жизни, ко всей прожитой, в ней имеет смысл искать цельность и непрерывность, а это иногда нелегко дается. Но если жизнь имеет смысл ( а я думаю, в целом она интеграл по замкнутому контуру, смайл), то это непрерывная область, в которой все ее части одинаково удалены от центра, а время выкинуто за пределы области вообще. Шутка, если принимать буквально… Но временами я думаю как оптимист, что жизнь напоминает не интеграл, а цикл Карно — приходим в конце в ту же «точку отсутствия», но совершена какая-то работа над окружающей средой, и за счет чего? — разные части цикла протекали в разных условиях. О, это оптимизм, и я им не богат.
………………………………………
Из серий «Мусор» и «Ненужные вещи». Циклы эти я выделил потом, конечно. Вообще, не люблю всякого рода классификации. Они облегчают жизнь, но теряется то, что не классифицируется. Меня в начале моей ученой карьеры поразили люди, которые легко выстраивали модели явлений, мне казалось, что в этом ограниченность, и многое от них ускользает. А потом я видел, что на поле науки они правы- им удавалось построить непротиворечивые объяснения явлений природы. Я это наблюдал несколько раз в жизни у нескольких людей, почти все из них ошибались, но упрощение целого позволяло продвинуться в понимании больше, чем истина о частностях. Когда-то у меня был спор с человеком, который теперь академик, а тогда мы оба были аспирантами. Он говорил мне, что доверяет нескольким свои друзьям, которые говорят, что… ну, неважно, это к вопросу о регуляции ферментов. Как простые шарики, он их рассматривал. А меня интересовали те внутренние изменения, которые позволяют этим «шарикам»(глобулам) сходиться и расходиться… В результате я закопался в механизмы, и скис, потому что ни техники соответствующей, ни кооперации не имел, а они сделали теорию, в общем верную, хотя отрезали ее от всего процесса. И это было с научной точки зрения правильно, они смело пренебрегли деталями, которые объясняли другой уровень событий. Моим представлениям о цельности и непрерывности это претило, смайл… Для меня оказалось естественней заниматься картинкой.
……………………………………….
«Ссора на лестнице» Это коллаж. Рисунок на бумаге я вырезал, для своих целей, не буду об этом, потом наклеивал на фон, а потом на компе подставлял любой фон, и таким образом развлекался
……………………………………..
«… отдохнешь и ты…»
Когда-то мне казалось, что любую, самую неуклюжую композицию, можно объединить единым светом. И до сих пор так считаю, хотя мои успехи в этом невелики.
……………………………………………
ВРЕМЯ ВЫШЛО! В первую очередь ко мне относится, но и вокруг себя вижу истощение текущего времени, и где-то будет разрыв. Но они обычно неглубоки, эти разрывы, потом цепь восстанавливается. В 14-ом веке в Европе была чума, погибло кажется две трети населения. Из-за экстенсивного земледелия погубили все леса в Европе, и ужасны были последствия. Говорят, леса спасла чума, людей стало мало, и деревья понемногу восстановились, на это ушло триста лет. Что такое триста лет — ерунда. А что такое наша жизнь в этих масштабах? — точка.
…………………………………………….
Как ни крути, третий нужен, но чужероден — жуть!.. Отсюда поверхностный гламур, а крепкой структуры мало. Неважный вариант, пусть в ЖЖ остается, а с пробочкой этой я работал дальше.
………………………………………………
Иногда достаточно убрать цвет, чтобы проявились важные черты… пусть придуманные…
……………………………………………..
Летние пять часов утра… Пошел спасать кота, ночью дождь был проливной, как он там, на улице?.. Сидел и ждал меня, наверное, несколько часов. Как они умеют ждать!.. Я писал, самое напряженное, постоянное сквозь всю жизнь проходящее чувство — ЖДАТЬ ( существительное женского рода, как например «муть»)
……………………………………………..
А это из серии мусора, ненужных вещей, кривых гвоздей… Понимание ненужности освобождает. Временами стоит сказать себе — я никому не нужен, живи сам, по свои устремлениям и правилам. Иногда стоит почувствовать такое.
фрагмент романа (о прозе)
………………………………………………..
Иногда по утрам, еще в кровати, он чувствовал легкое давление в горле и груди, будто набрал воздуха и не выдохнул… и тяжесть в висках, и вязкую тягучую слюну во рту, и, хотя никаких мыслей и слов еще не было, уже знал — будут! Одно зацепится за другое, только успевай! Напряжение, молчание… еще немного — и начнет выстраиваться ряд образов, картин, отступлений, монологов, связанных между собой непредвиденным образом. Путь по кочкам через болото… или по камням на высоте, когда избегая опасности сверзиться в пустоту, прыгаешь все быстрей, все отчаянней с камня на камень, теряя одно равновесие, в последний момент обретаешь новое, хрупкое, неустойчивое… снова теряешь, а тем временем вперед, вперед… и, наконец, оказавшись в безопасном месте, вытираешь пот со лба, и, оглядываясь, ужасаешься — куда занесло!
Иногда он раскрывал написанное и читал — с противоречивыми чувствами. Обилие строк и знаков его радовало. Своеобразный восторг производителя — ведь он чувствовал себя именно производителем — картин, звуков, черных значков… Когда он создавал это, его толкало вперед мучительное нетерпение, избыточное давление в груди и горле… ему нужно было расшириться, чтобы успокоиться, найти равновесие в себе, замереть… И он изливался на окружающий мир, стараясь захватить своими звуками, знаками, картинами все больше нового пространства, инстинкт столь же древний, как сама жизнь. Читая, он чувствовал свое тогдашнее напряжение, усилие — и радовался, что сумел передать их словам.
Но видя зияющие провалы и пустоты, а именно так он воспринимал слова, написанные по инерции, или по слабости — чтобы поскорей перескочить туда, где легче, проще и понятней… видя эти свидетельства своей неполноценности, он внутренне сжимался… А потом — иногда — замирал в восхищении перед собой, видя, как в отчаянном положении, перед последним словом… казалось — тупик, провал!.. он выкручивается и легким скачком перепрыгивает к новой теме, связав ее с прежней каким-то повторяющимся звуком, или обыграв заметное слово, или повернув картинку под другим углом зрения… и снова тянет и тянет свою ниточку.
В счастливые минуты ему казалось, он может говорить о чем угодно, и даже почти ни о чем, полностью повторить весь свой текст, еле заметно переиграв — изменив кое-где порядок слов, выражение лица, интонацию… легким штрихом обнажить иллюзорность событий… Весь текст у него перед глазами, он свободно играет им, поворачивает, как хочет… ему не важен смысл, он ведет другую игру — со звуком, ритмом… Ему кажется, что он, как воздушный змей, парит и тянет за собой тонкую неприметную ниточку, вытягивает ее из себя, выматывает… Может, это и есть полеты — наяву?
Но часто уверенность и энергия напора оставляли его, он сидел, вцепившись пальцами в ручки кресла, не притрагиваясь к листу, который нагло слепил его, а авторучка казалась миниатюрным взрывным устройством с щелкающим внутри часовым механизмом. Время, время… оно шло, но ничто не возникало в нем.
………………………………
Постепенно события его жизни, переданные словами, смешались — ранние, поздние… истинные, воображаемые… Он понял, что может свободно передвигаться среди них, менять — выбирать любые мыслимые пути. Его все больше привлекали отсеченные от жизни возможности. Вспоминая Аркадия, он назвал их непрожитыми жизнями. Люди, с которыми он встречался, или мельком видел из окна автобуса, казались ему собственными двойниками. Стоило только что-то сделать не так, а вот эдак, переместиться не туда, а сюда… Это напоминало игру, в которой выложенные из спичек рисунки или слова превращались в другие путем серии перестановок. Ему казалось, он мог бы стать любым человеком, с любой судьбой, стоило только на каких-то своих перекрестках вместо «да» сказать «нет», и наоборот… и он шел бы уже по этой вот дорожке, или лежал под тем камнем.
И одновременно понимал, что все сплошная выдумка.
— Ужасно, — иногда он говорил себе, — теперь я уж точно живу только собой, мне ничто больше не интересно. И людей леплю — из себя, по каким-то мной же выдуманным правилам.
— Неправда, — он защищался в другие минуты, — я всегда переживал за чужие жизни: за мать, за книжных героев, за любого зверя или насекомое. Переживание так захватывало меня, что я цепенел, жил чужой жизнью…
В конце концов, собственные слова, и размышления вокруг них так все запутали, что в нем зазвучали одновременно голоса нескольких людей: они спорили, а потом, не примирившись, превращались друг в друга. Мартин оказался Аркадием, успевшим уехать до ареста, Шульц и Штейн слились в одного человека, присоединили к себе Ипполита — и получился заметно подросший Глеб… а сам Марк казался себе то Аркадием в молодости, то Мартином до поездки в Германию, то Шульцем навыворот. Джинсовая лаборанточка, о которой он мечтал, слилась с официанткой, выучилась заочно, стала Фаиной, вышла замуж за Гарика, потом развелась и погибла при пожаре.
— Так вот, что в основе моей новой страсти — тоска по тому, что не случилось!.. — Он смеялся над собой диковатым смехом. — Сначала придумывал себе жизнь, избегая выбора, потом жил, то есть, выбирал, суживал поле своих возможностей в пользу вещей ощутимых, весомых, несомненных, а теперь… Вспомнил свои детские выдумки, и снова поглощен игрой, она называется — проза.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 090614
«В утреннем свете». Как картинка на бумаге или холсте состоит из пятен и следов кисти, так картинка на экране составлена из пикселей, таких вот единиц, которые обычно стремятся скрыть, а показать Вам те же пятна и следы кисти, которые есть на картинке или холсте. Это называется хорошая репродукция. Я не занимаюсь репродукциями, нет, для картинок они у меня есть, так полагается, но вообще… к этому не стремлюсь, а фотообработки вообще в принятом смысле оригиналов не имеют, если цифровую запись не считать оригиналом, конечно. Это тоже не ново, например, возьмите офорт. Там, правда, есть оригиналы, но они в сущности «несмотрибельный продукт», можно даже сказать — промежуточный, и без оттиска на бумаге не вполне существуют. Так вот, я про пиксели, это еще вопрос, стоит ли их тщательно скрывать, смайл.
…………………………………………..
«ТРОЕ»
Бывает такая стадия резкости-нерезкости, которая заставляет нас напрягаться. Не плохо и не хорошо, мне кажется, только нужна мера. Впрочем, замечание, достойное посредственности. Ну, что поделаешь…
………………………………………….
«Дорожка к Оке» Многократно была здесь, но в более приятных вариантах. Глазу приятней было смотреть. Когда я сейчас смотрю на нее своими старыми глазами, то иногда мне кажется, что вижу главное, а иногда меня начинает раздражать «нестойкость» изображения. В оригинале, а это масло, оно ведь вцеплено в бумагу(масло на бумаге), впаяно в нее… с другой же стороны, мое восприятие еще более расплывчато и ни на чем не держится гораздо в большей степени {{- где-то висит, ну, в голове}}, чем это изображение. Имеют ли смысл старания передать не реальность, которую увидели бы другие, а свое восприятие ее, да еще «сегодняшними» глазами?.. Не знаю. Но на то и есть ЖЖ, чтобы пробовать вещи, которые в другом месте просто показывать не стоит, потому что «объект искусства» у каждого свой, и у тебя — свой, скрыть это невозможно, но настырно настаивать тоже не надо, напирать на зрителя зачем?.. Теперь, правда, то и дело такую агрессивность искусства встречаешь, но это все-таки коммерция, коньюнктура, оставим для авангарда и всяких карьеристов… смайл…
……………………………………………
«Настоящее и будущее» Несколько театрально, я это не люблю. Надежда на будущее получилась более точной и четкой, чем восприятие настоящего. Но в сущности всё это пустые разговоры вокруг уже давно сделанного изображения. Ограниченность предметного мира вокруг нас, дефицит выразительных изображений, даже телек приходится включать, правда без звука…
…………………………………………….
Автор читает и записывает чтение {{на примитивное «видео» в фотоаппарате}} своей повести «Последний дом». Видео интересно тем, что фиксирует такие моменты, которые найти самому и успеть запечатлеть кажется почти невозможным. При этом не люблю фотографов-жанристов, которые занимаются подстереганием острых моментов. Обычно они забывают или не умеют удержать художественную сторону изображения. За исключением больших мастеров, которые бессознательно вкладывают в моментальный кадр мастерство художника. А в видео 30 кадров в секунду кажется, и есть из чего выбрать. Лицо, конечно, смазывал до приемлемой степени, чтобы убрать детали.
……………………………………………..
Обложка книги «Перебежчик», которая напечатана была скромным тиражом 100 экз. Но существует в природе, и на обложке моя картинка — Я и мой Хрюша, о котором в этой повести рассказал. В Сети она лучше издана — с моими небольшими зарисовками на полях
http://www.netslova.ru/markovich/pere/cat1.htm
Их многих десятков моих друзей=зверей могу выделить многих, которых часто вспоминаю, иногда вижу во сне. Людей редко вижу, и таких гораздо меньше. Счастливая особенность психики — никогда не вижу неприятных мне людей, и ужасов не бывает, Нет, есть один ужас точно — я где-то перед выпускными экзаменами на шестом курсе, и обнаруживается, что не сдан зачет по физкультуре на первом курсе, и меня не допускают…Прихожу в себя, и с большим облегчением вспоминаю, что больше ничего сдавать мне не надо.
О снах еще немного. Недавно неприятная история чуть не произошла, но тоже хорошо кончилась, то есть, ничем, вовремя остановился. Я и все мои предки с 1828 года родились и жили в Эстонии, и я по рождению имею право на эстонский паспорт, неоспариваемое несомненное право, и ни от какого другого гражданства отказываться не должен. Всю жизнь дремал в этом отношении, а как наступили новые законы, проснулся, и решил, что самое время о себе заявить 🙂 Там похоронены мои родители, и оба брата, и какого черта я должен жаться?! Но что оказалось — я должен доказать, что мои родители жили в Эстонии в благословенное время 1918-1940гг Действительно, это время было для них самым счастливым в жизни, но доказывать… какого черта! Ну, обнаружил в своих архивах паспорта родителей, выданные в тридцатые годы, с этим разобрался, но настроение испортилось. Тогда второе — моей жене гражданство не дадут, а только вид на жительство! А если она уж очень захочет, то должна отказаться от российского гражданства!.. Тут я проснулся, так сказать, и передумал этим заниматься. Вроде тоже сон был, я так смотрю на эти вещи. Мне приятель говорит, это не сон, а реальность, а ты все время спишь, со своими цветочками-лепесточками… Ну, да, может и так, но тогда я сон предпочитаю.
…………………………………………….
Из цикла «Мир кривых гвоздей»
Никаких циклов я никогда не загадываю и не планирую, просто был интерес к вещам бесполезным, не нужным никому, я с ним так и остался, но со временем исчерпался интерес к объекту, и получилась как бы серия гвоздей, смотрю — подборка налицо 🙂
……………………………………………
«Дама с собачкой»
{{ Чехова не вспоминал 🙂 Изображение такая штука (и проза, впрочем, тоже), оно(она) создает пространство, которое зритель/читатель может населить собой, в меру своего желания и наличия ассоциаций. И чем чувствительней читатель/зритель, тем меньше ему намеков нужно, и придирок к качеству тоже меньше}}
…………………………………………
Здесь переменная величина — стенка за спиной художника, а сам художник слишком знакомым получился
…………………………………………….
«Сухость, тоска по морю»
Реальная женщина, здесь сидящая, сбила бы меня с толку, детали мне не нужны, смайл…
……………………………………………
Ага, есть такой красивенький натурмордик, там все «как оно есть», но сегодня меня он сильно раздражал, ведь в сущности ВСЕ НЕ ТАК! И вещи не вещи, и порядка ни в мире, ни в себе нет…
……………………………………………….
Здесь множество картин, и из всего множества осталось вот что, довольно бессознательный отбор пятен, в угоду только своему чувству на данный момент. «МОЯ ВСЕЛЕННАЯ» сегодня
……………………………………………….
А это картинка (бумага, пастель, мелки прочие) висела на стене у окна. Началось лето, и я убрал ее подальше от солнечного света. И она не такая, вообще-то похожа, но не такая совсем.
Великий Штейн (фрагмент романа «Вис виталис»)
Знаете ли вы, наблюдали, быть может — чем хуже работают люди, тем глаже и чище у них полы, а самые бездельники ухитряются сохранять паркетный блеск даже в химических лабораториях, меняют рабочие столы на письменные, обкладываются картотеками, одна современней другой… а в углу у них малюсенький рабочий столик, на нем электроплитка — здесь заваривают кофе.
На четвертом этаже пола вовсе не было, а лежали каменные выщербленные плиты, известняк, как на приморском бульваре, и видно, что никто не болеет за чистоту… Коридор уперся в тупик, пошли бесконечные комнаты и переходы, в каждом углу что-то гудит и варится, мерцает и поблескивает, все работает, а не пылится без дела. И никто на тебя не смотрит, не зовет облегчить душу, не ждет подвоха — занят собой: кто тянет трубочкой мутную гадость из пробирки, кто тащит подмышкой кутенка, не иначе как узнать, что внутри, кто тут же, пристроившись в уголке, чертит мелом на двери — не мог, стервец, добраться до доски, не дотерпел — вокруг него толпа, один хлопает по плечу — молодец! другой тянет за рукав — отойдем… И качаются красивые стрелки импортных приборов, и мечутся разноцветные зайчики по узким зеркальным шкалам, и пронзительно надрывается в углу телефон, забытый всеми прибор связи и общения…
Марк шел и видел — здесь каждую секунду что-то происходит, возникают и рушатся империи, «это говно» — беззастенчиво говорит один, «старое говно» — уточняет другой, и оба довольны.
Проходы становились все уже, и, наконец, движения не стало: посреди дороги возвышалось огромное колесо, из- под которого торчали очень худые длинные ноги. Марк обратился к ногам, чтобы узнать, где скрывается тот, к кому его уже не раз посылали нетерпеливым взмахом руки — там, там… Голос из-под колеса пробубнил, что следует идти дальше, но при этом постараться не наступить на оголенные провода слева от правой ноги, и не задеть раскаленную спираль, что справа от левой руки. Марк только решился, как раздался оглушительный треск, полетели оранжевые искры, спираль потемнела, ноги дернулись и замерли. Марк уже высматривал, кого призвать на помощь, вытащить обугленный труп, как тот же голос выругался и заявил, что теперь беспокоиться нечего — шагай смело. Марк перешагнул, перепрыгнул, подполз, пробрался к узкой щели и заглянул в нее.
Там, стиснутый со всех сторон приборами, сидел за крошечным столиком человек лет сорока с красивым и энергичным лицом. Он быстро писал, откладывал написанный лист, и тут же строчил новый — без остановки, не исправляя, не переделывая, и не задумываясь ни на секунду. Из кончика пера струилась черная ниточка, извиваясь, ложилась на бумагу, и нигде не кончалась, не прерывалась… Эта картина завораживала, напоминая небольшое природное явление, не бурный, конечно, вулкан с огнем, камнями и злобной энергией, а то, как молчаливо, незаметно, без усилий извергает прозрачную субстанцию паук — она струится, тут же отвердевает, струится…
Марк стоял, очарованный стихийным проявлением процесса, который давно притягивал его. Ручка казалась продолжением руки, нить словно исходила из человека.
……………………………….
Тут он поднял глаза и улыбнулся Марку, весело и беззаботно. Он действовал свободно и легко, охотно прерывал свое извержение и, также без видимых усилий, продолжал с того слова, на котором остановился. Он явно умел отрываться от земли, это Марк понял сразу. Но не так, как его кумир, великий Мартин — тот грубо, тяжело, с видимым усилием поднимался, волоча за собой груду идей, вороха экспериментов, но уж если отрывался, то, как орел, уносил в когтях целую проблему, огромный вопрос, чтобы в своем одиноком гнезде расправиться один на один, расклевать вдрызг и снова расправить крылья… таким его видел верный ученик, простим ему некоторую высокопарность. В отличие от первого Учителя, этот гений, звали его Штейн, умел чрезвычайно ловко округлить и выделить вопрос, вылущить орешек из скорлупки, вытащить изюм из булки и, далеко не улетая, склевать своим острым клювиком, и снова, к другому созревшему плоду — расчетливо, точно зная, что уже можно, а что рано, что назрело, а что сыро… не преувеличивая силу своих небольших крыл, он действовал спокойно и весело, и жизнь в бытовом смысле совсем не презирал. Он относился к типу, который прибалты называют «лев жизни»… ну, не лев, а небольшой такой, красивый львишка, смелый в меру, циничный по необходимости, не лишенный совести и доброты — не забывая себя, он старался помочь другим.
……………………………….
Десять минут, оставшиеся до семинара, пролетели как во сне.
— Да, да, возьму, завтра приступайте. Парение? Весьма своевременно, сам думал, но на все не хватает. Химия? — это здорово! Хотя меня больше волнует физическая сторона… Впрочем, делайте, что хотите, главное, чтобы жизнь кипела! Нет, нет, ни денег, ни приборов, ни химии — ничего. Но есть главное — я и вы, остальное как-нибудь приложится! Мне интересно знать о жизни все, все, все… Но вот что главное — Жизненная Сила! Пора, пора от мутного философствования переходить к молекулам, расчетам. Да, да, три вопроса, это я поставил, что скрывать. Что, Где… Некоторые спрашивают — Зачем, но это не для меня. Мой вопрос — КАК? Что она такое? Что за материя такая, в которой рождается эта удивительная страсть? Где? Мне совершенно ясно, что в нас, в живых существах! Впрочем, есть и другое мнение. Ох, уж эти лже… КАК она действует, как заставляет нас барахтаться, карабкаться, упорствовать?..
Он поднял красивые брови, всплеснул руками:
— Как только она ухитряется сохраниться в еле теплящемся теле? Как на спине сигающего в ледяную пропасть мира удерживается теплая и нежная красавица? А парение? — лучший ее плод, творчество и разум?.. Сбросить покровы мистики и тайны! Ах, этот Шульц! Бедняга… Ну, ничего, скоро разделаем его под орех, зададим перцу, трезвону, дадим прикурить малахольному мистику! Очаровательная личность. Жаль только, мозги набекрень.
Он сверкнул очами -«дерзайте, как я!» — и сильной рукой распахнул спрятанную за креслом дверь. Перед Марком лег широкий пустынный коридор.
— Не бродите по закоулкам, вот дорога — налево буфет, направо лестница. Спускайтесь в зал, а я соберу заметки, и за вами.
И подмигнув, добавил: — Бодрей смотрите, бодрей! Наука баба веселая, и с ней соответственно надо поступать. Еще поговорим, когда уляжется пыль от этих потасовок.
……………………………….
Ошеломлен и очарован, Марк двигался в сторону, указанную новым учителем. Штейн представлялся ему мудрым, но дряхлым, а этот полный сил «лев жизни» поразил его. Он вспомнил слова Штейна — «у смерти временные трудности возникают, это и есть жизнь» — и еще раз удивился остроте и смелости мышления, хотя сама идея показалась спорной — так сложно и красиво умирать?.. А образ нежно-розовой девы на спине могучего черного быка?.. Чего только он не услышал за эти счастливые минуты!
Везет человеку! Между неразумными порывами молодости и мудрой дряхлостью случается довольно узкая щель, в которой норовит задержаться каждый неглупый и не совсем опустивший руки человек… Штейн был активен, но не нагл, дерзок, но до унижения седин не доходил, восставал против авторитетов, но и должное им отдать умел, поднимал голос за справедливость, но без крика и безумств, помогал слабым — если видел, что жизнь еще теплится, неугодных не давил, но обходил стороной, от сильных и страшных держался подальше… если не очень были нужны… Но умел и стерпеть, и промолчать, жизнь смерти предпочитал всегда и везде, и даже на миру, где вторая, утверждают, красна. Это был идеальный гармоничный человек какой-нибудь эпохи возрождения, небольшого ренессанса в уютной маленькой стране, он там бы процветал, окружен всеобщим уважением, может, министром стал бы… А здесь, в этом огромном хаосе? Его знали в узком кругу, в тридцать доктор, в сорок академик, в сорок два злостный космополит и неугодный власти человек… Потом страсти улеглись, он выжил, выплыл, сбит с толку, испуган, зато весь в своем деле. Потом слава — и снова запрет и гонения, он домашний гений, не выездной… Еще что-то… Он на рожон не лез и каждый раз потихоньку выныривал, потому что уходил глубоко на дно, хватался за свое дело, как за соломинку, берег свой интерес. Он жизнь любил за троих, в двух жизнях потерпел крах, но еще одна осталась, а тут вдруг стало легче, светлей, он воспрял…
С Глебом они друг другу цену знали, оба профессионалы: Штейн в теориях жизни, Глеб в жизненной практике, и потому сталкивались редко. Один ничего не просил, другой ничего не предлагал, терпимые отношения… если не считать глубокой, тайной неугасимой ненависти, которую испытывают приковавшие себя к телеге жизни, к тем, кто одной ногой не здесь.
……………………………………
Итак, Марк без памяти от радости спускается в зал…
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 080614
Доверие лжи. Чем больше ложь, тем больше доверия.
………………………………………….
Фотоэтюд со спичками
………………………………………..
Этюд с шариком
…………………………………………
Две женские фигуры под деревом. Бумага, смешанная техника
………………………………………….
Странник и Будда (коллаж) («встретишь учителя — убей учителя, встретишь Будду, убей Будду…)
…………………………………………….
Зарисовка со случайным заголовком
…………………………………………….
Вид из окна двадцатого дома, с Васей у подъезда
…………………………………………..
Ассоль и красный парус
…………………………………………….
Художник, вы больны!..
…………………………………………….
Из семейного альбома начала прошлого века
…………………………………………………
НЕ жди, НЕ бойся, НЕ проси
………………………………………..
Фотоэскиз с нитками
……………………………………………………….
………………………………………………………
Конец повести «Предчувствие беды» http://www.netslova.ru/markovich/beda.html
Всю жизнь с мучениями засыпаю, зато потом проваливаюсь в темноту, и до утра. Сны вижу редко, наутро ускользают, не удержать… А на днях увидел, и запомнил. Гостиная в моем доме, куча народу, дамы с бутербродиками, мужики с пивными жестянками… И в центре толпы Мигель стоит. Как бывает во сне, никто меня не замечает, а мне нужно обязательно к нему пробиться, что-то сказать. Еще не знаю, что, но очень важное. И я, перекрикивая шум, зову:
— Мигель!
А он не слышит…
— Мигель… Миша…
Он обернулся, заметил меня, и тут между нами разговор, незаметный для окружающих, неслышный, будто мы двое и никого больше нет.
— Ну, что, Лева, рисуем?..
Не знаю, что ответить, вдруг обидится…
— Ты не бойся, — говорю, — твои картинки живы, живы!..
А он ухмыльнулся, мерзкой своей ухмылочкой, как в начале:
— Я знаю, — говорит.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 070614
Осень любит лето (любовью безответной)
……………………………………….
Сентябрьский свет
………………………………………..
Мать на могиле сына. Старая фотография из семейного альбома.
………………………………………….
Осенний этюд. Осени в изображениях больше, чем лета — осень разнообразней, интересней по цвету.
…………………………………………
Кошки тоже умеют пальцы веером
………………………………………….
Консилиум в анатомичке. Но пациент не только мертв, но и разобран на кусочки.
…………………………………………..
Мусор. А по мне — интересная натура
…………………………………………
Трое в одном флаконе — живопись, фотография и графика. Важен только результат — конечное изображение.
………………………………………….
Летний вечер.
……………………………………………
Из серии «Любимые углы»
…………………………………………..
Осенние цвета
……………………………………………..
И еще одна. Старый портрет, висит на стене, и вечером солнце вот так его освещает. Показалось интересно… но вредно для живописи — убрал подальше.
Вспомнил, что-то я хотел сегодня сказать. О Случае, о Случайности. Не говорю о качестве портрета, хотя он отражает одно из моих состояний несомненно, но становится ли от этого лучше… совсем не уверен… Я о другом. Луч света, упавший на картину, привлек мое внимание, хотя на сам портрет давно не смотрю, он мне надоел, висит передо мной на стене. СЛУЧАЙ! Подстерегание случая, наше занятие. А будет от этого нечто «новое» или только проблеск, как в моем случае, никогда наперед не скажешь. Новое это не «авангард», который славен своими умственными усилиями — выжать из себя что-то такое, чего еще не делали, на деле это у них «вокруг да около» искусства. Я не претендую, просто луч света высветил мысль в моей дремучести 🙂
Между прочего, из «Перископа», 8 лет тому назад
……………………………………….
………………………………………..
…………………………………………..