Пианистка


………………………………………
Набросок кисть-тушь 30см на желтоватой бумаге

Утро


…………………………………….
Кисть-тушь, разбавленная тушь, никакой основательности, всего лишь набросок.

Сизифов камень


ююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююю
Меня всегда интересовало падение камня, а не втаскивание его в гору. Хотя именно втаскиванием занимаемся бОльшую часть времени, но это менее интересно — будни реализма. А падение камня — драма, экспрессионизм :-))

Дом


…………………………………….
Не люблю акварель, прозрачность ее, жизнерадостное сияние бумаги белой, и беру то листочек погрязней, потемней, то подмешиваю какую-нибудь гадость вроде чернил или гуаши. И она мне мстит, конечно.

Набросок с размывкой


…………………………………..
Два дерева и дом вдалеке, то ли ветер, небо хмурится, то ли вода пролилась на лист…
Чернила, кисть…

Заговор?


…………………………………..
Рисунок кистью, черными чернилами. 20х20 см примерно. Недавно обнаружил. Не помню ни когда нарисовал, ни по поводу чего… Подвальная, конечно, жизнь. То ли друзья-художники собрались, то ли заговор какой-то…
В конце концов, неважно.

Вася Маркович


ююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююю
Вася жил со мной 16 лет, и не любил меня. Он не любил нас, людей — никого. Не было в нем собачьей преданности, которую терпеть не могу. А я за это уважал и любил его. Он уживался с нами, терпел… и ускользал, когда только мог — исчезал. Приходил через несколько дней, ел, отсыпался, и снова убегал. Я думаю, он и собак не любил. Обожал, правда, маленьких злющих сучек, но это не в счет. Мне всегда хотелось узнать, что же он делает, один, когда устает бежать и бежать. Он не уставал. А когда состарился, все равно убегал. Только тогда он перестал убегать далеко, и я часто видел знакомую голову в кустах, лохматые уши. Большой пес, с густой палевого цвета шерстью, с черной полосой по спине. Он лежал, положив голову на лапы — и смотрел, смотрел — на деревья, траву, дорогу, небо…
Он умер, а мне понадобилось еще много лет, чтобы его понять.

Дорога в горах


………………………………………….
Бумага, темпера казеиново-масляная, кисть.
30х20см
Написано под впечатлением поездки в горную деревню в Сванетии в 1979 году.

Как фон участвует и влияет


……………………………………….
То же, что и предыдущая работа, только не на белом ватмане, а на желтоватом картоне. И сразу другое, потому что цвет картона смягчает противоречие сильных штрихов и «заливки», а рыхлый картон впитывает тушь и слегка размывает ее.

Прихоти


………………………………
Одно время увлекался такого типа рисунками: сильные штрихи пером или кистью, тушью или чернилами, а пространство внутри контуров залито прозрачной акварелью. Зачем? Нравилось, трудно сказать, почему… Задним числом, могу предположить — смертельно надоела возня с перспективой, все эти обманы глаза, проваливающиеся в никуда иллюзии пространства. Захотелось чего-то устойчивого на плоскости. Не ново, вспомним увлечение Гогена и Ван Гога японцами. Живопись все время стремится разрушить себя, разобрать на части, а потом возникает противоположное движение. С прозой, видимо, то же самое: стремление к упрощению и «уплощению» языка, наверное, связано со временем, но и не связано тоже, — внутренний саморазвивающийся процесс. Открытые системы, как известно из физики, подвержены колебаниям :-))

Автопортрет на наждаке


……………………………………..
На мелкой наждачной бумаге очень здорово рисовать цветными карандашами, попробуйте, кому любопытно. Цветные карандаши довольно бледная техника, слабенькая, но тут преображается — яркая, как пастель на темном фоне. Два недостатка — все же приходится закреплять, и карандаши быстро стираются.

Наша труба.


…………………………………………
Я только начал рисовать, и рисовал все, что видел. И чего не видел, тоже рисовал. «Вы так видите?» — научники удивлялись. Они же всё знают, но признаться в этом неудобно. Вообще-то, они правы, глаз у всех одинаковый. Зато в голове разное творится. Особенно, если кисточку возьмешь. Все получается размером со внимание. Если не испортить учением, художник личное внимание передает.
— На фиг вам труба?» — лучше бы спросили.
Я бы с радостью ответил:
— На фиг, на фиг, снести бы ее, сво-о-лочь, в голове застряла, вот тут, вот тут!
И меня оставили бы в покое, покрутили бы пальцем у виска и отошли.

Фрагмент из повести «ЛЧК» («Цех фантастов-91»)

КНИГА О ПОГОДЕ, КОТАХ И ВСЕМ ПРОЧЕМ.

///////////////////

Вот так, друг Филя, мне разрешили писать о погоде, это чудесно, ведь, в конечном счете, от нее зависит все наше будущее. Я напишу о сияющих желтых и красных листьях, о небе, о полях и лесах, об оврагах… Об оврагах? Пожалуй, это ни к чему… Но я смогу писать о солнце, о закатах и восходах, о тепле, о котором мечтаю, о свете, который льётся с неба, и как он проходит через зеленый листок — летний, и через прозрачный —осенний, и что с этим светом делается в стаканах и графинах, в комнатах и подвалах… Подвалах? Нет, лучше не надо о них. Мне достаточно погоды, она так разнообразна и изменчива. Ты слышал, Филя, говорят, она зависит от котов… Нет, нет, это другая ступень — коты, тебе не разрешено! Да и как о них писать? Разве можно рассказать о прыжке, который не улавливает глаз? Я бы сравнил его, пожалуй, с твердым знаком в слове; на согласном мгновенная задержка—собираем силы… молниеносный перекат — и мы уже на гласной… А как рассказать о богатстве звучания согласных—“м”, “с” и “р”, запертых в зубастом рту за коричневой полоской плотно сжатых губ… И даже о бешенстве летящих гласных — “э”, “я” и “у”—таких простых, казалось бы,— ведь тоже не расскажешь… А взгляд?.. Один только мимолетный взгляд Феликса, обративший в бегство смельчака Криса,— какой он? Можно сказать, что был он желтый, а что еще?.. И ведь они такие разные — эти коты! Вася-тонкий, стремительный и таинственный, ускользающий от нас в свою страну, в тишину домика на окраине. Крис — могучий, быстрый, простой, добрый, но с тяжелым детством, не уверен в себе и хвост не держит как надо. При этом нагловат иногда, что поделаешь. А вот мой Феликс, обросший густой шерстью, суровый, решительный старый кот. Вот Серж — красавец, но простоватый малый, флегматик и домосед. А Люська? Привлекательная, между нами говоря, кошка, но совершенно невозможная стерва. И этот несчастный серый котик, жертва эволюции и собственной слабости, побитый Феликсом, слезы льющий на подоконник. А Пушок? Тут не знаешь даже, как подступиться… с его отрубленной головой, со всей этой печальной историей, так напоминающей нам о людях… А Бим? Ведь обещал! Но хоть взглянуть бы разик на него, не бронзового и стального, а обычного пса…. Люди и коты населяют наше убегающее вниз кривое пространство — холм, спускающийся к реке. А собаки? Разве Артист не фигура? И этот мимолетный Кузя, который не дает ему спуску нигде и никогда…
Удивительна, в сущности, эта жажда писать слова. Что они могут? А ничего… Всегда, всегда рядом с людьми, уничтожающими друг друга, существовал ясный ум и прозрачный язык. Всегда какой-нибудь Монтень во время чумы скитался по дорогам. И все уживается как-то — тут же мыслят, говорят — и мычат, скрипят и воют… Впрочем, не слишком ли я разговорился? Так приятно вдруг стать разрешенным, что не сразу чувствуешь на плече тяжелую ласковую руку и начинаешь фантазировать: вот это напишу, вот это… и напечатают?.. — немыслимое дело… Про погоду! вот удача! Про погоду…
Я кинулся просматривать свои тайные записи, вдруг что-то удастся выудить для печати, мучился, разрывался — и разрывал живое… А потом понял — нет, пусть молодые бегут за поездом. Погода неотделима от котов, коты от погоды… а что говорить обо всем остальном…

Фрагмент из повести «Последний дом»


………………………………………..

***
Мне не раз говорили — «что ты там окопался… Город в другую сторону полез, а ты как был, в последнем доме, так и остался, блин… Ты же способный был! »
Я не спорю, отшучиваюсь, зачем обижать… Не могу же сказать, «лучше в последнем доме жить, зато на своей земле.» Не поймут. Этого теперь не понимают, смеются — «дурила, ищи, где глубже…»
Ночью проснусь в темноте, лежу, луну встречаю, тени по стене ползут… Я дома. А если уеду, буду ночами вспоминать, обратно стремиться… Зачем ехать, куда?..
Каждый за свою жизнь горой, чужую правду на дух не выносим. Не хотим себе настроение портить, никому не докажешь ничего. Вот и я, как увижу знакомое лицо, нервничать начинаю, глаз дергается. Делаю вид, что не заметил, разглядываю небо, деревья… Знакомые говорят — «совсем свихнулся…» Пусть… Радуюсь, если успеваю отвернуться. Но иногда не успеваю, и случаются неприятные минуты. Не знаю, кто прав, вижу только, они мне чужие. А свои… это свои.
— Вечно ты упрощаешь, — Генка говорит.
— А мне сложность надоела, сил нет…
Слушаю, терплю, а сам жду, чем же кончатся слова.
Противно смотреть на говорящие рты.
……………………………………………………….

Я рано состарился, еще в молодости поседел. Потом, с возрастом выправился, стал почти как все.
Давно это случилось, в 68-ом. Я в другом месте жил, призвали в армию. И я в Праге дезертировал. Сбежал, хотя некуда было. Для меня это был удар, то, что мы там вытворяли. Но я бы стерпел, если б не тот парнишка с ведром.
Мы на танке сидели, на площади, он вышел из подъезда, рядом дом, и пошел к нам. Спокойно идет… Большое ведро, белое, эмалированное, с крышкой. Я еще подумал, как аккуратно у них все, даже ведро красивое.
Он мимо проходит. Вышел на середину площади, остановился, крышку снял… И быстро, мгновенно опрокидывает на себя. Потом я понял, почему ведро, а не канистра — чтобы скорей. А зажигалку не видел, он мгновенно вспыхнул — весь! Ни звука. Наверное, сразу сознание потерял, а тело дергалось, извивалось, живое тело…
Сделать ничего, конечно, не успели.
Наши суетились потом, кричали — «псих, псих…»
Теперь ему памятник стоит, народный герой.
Я вынести не смог, вечером из части ушел. Не помню, где был…
Утром нашли, привезли обратно, лечили. Но об этом не стоит.
Через год выпустили. С тех пор у меня справка. Каждый, кто раньше жил, знает, что это такое. Зато никому не нужен, с вопросами не пристают. Такая жизнь была, могли в любой момент пристать. А так всем ясно.
Нет, нормальный, если для себя, только с людьми мне трудно, долго не выношу их. Не всех, конечно, есть и у меня друзья, вон сколько насчитал.
Но справка у меня в крови, навсегда.
Но это не страшно, я художник, а они тогда многие со справками были. Нет, не учился, все сам. Кисточку люблю, и гуашь, а с маслом у меня нелады. Неплохо зарабатывал. Были и голодные годы, но это как у всех, ничего интересного.
Потом настали новые времена, про эти справки забыли.
Сейчас никому до другого дела нет, тоже небольшая радость.

***
Что слова… Иногда достаточно промолчать — и все ясно становится.
Когда-то у меня славная соседка была, Настя. Она жила с мужем, он шофер, значит, постоянно пить нельзя ему. Худой парень, из-за недопития нервный стал, лицо длинное, угластое, изрыто оспой или другой болезнью, не знаю. И он свою Настю очень ревновал. Она маленькая белая толстушка, милое личико, глазки сиреневые, носик тонкий… птичка-невеличка.
— Мой супруг ругается матом… — она его так называла — «супруг»…
А я был тогда женат, но об этом не интересно. Сам себе надоел. У меня родители культурные люди, надеялись на меня. И все напрасно. Мне навсегда перед ними неудобно, не оправдал. Учиться не хотел, «двигаться по лестнице», как меня учили. А теперь все чаще думаю — пусть… Как случилось, так и получилось. Жизнь смутна, непонятна… куда идти, зачем стремиться?.. Потерялся. Сначала горевал, потом успокоился — пройду уж как-нибудь незаметно по земле, а что? Недолгое дело. Не так уж и страшно, люди слабей меня живут и умирают, неужто я не смогу… Мимолетно пролечу из дыры в дыру, как Генка говорил.
Но иногда бес вселяется, и больно, и тошно, и жду чего-то, и тоскую… и страшно мне… Не знаю, что делать, не знаю… Нет, я не буян, робкий малый, только годам к тридцати немного разошелся. Оказалось, рисовать могу. К тому времени родители уже умерли. Но если б жили, все равно бы не обрадовались. Всем кажется, дети должны быть получше нас. Но откуда им взяться — лучше… наоборот, хуже, слабей получаются. То ли климат изменился, то ли еда другая…
Значит, Настя… Иногда заходила, яйцо попросит или стакан молока. Она все больше к жене. Потом жена уехала от меня, я начал в дверях появляться, и Настя чаще заходила. Соль, спички… телевизор заглох, к чему бы это… Перекинемся словом, и она обратно бежит. Ничего особенного. Потом кое-какие нежности сами собой возникли. Я на многое не надеялся, надолго испуган был, после брака-то…
Как-то она говорит:
— Хочешь, к тебе перееду…
Я просто обомлел. Очень разные мы с ней, о чем говорить… Теперь называют — связь. Да, но слабая, непрочная. Тайная нежность, правильней сказать. Только печаль от нее. Лежишь потом, вроде бы рядом, а словно на другой планете.
Отчего так устроено, что люди тоскуют, все чего-то ищут, найти не могут… Зачем все, зачем?.. Смотрю в окно, милый сердцу вид, лунная трава, ветки машут мне листьями… И все это пройдет, бесследно пролетит?..
Генка говорил, в один момент пролетим.
Так вот, Настя… Я ее жалел, а она, наверное, меня. Может, это и есть любовь?..
Хочешь, перееду, говорит, и смотрит…
Я запнулся, помолчал, может секунду, две. Она не стала ждать, вздохнула — и ушла. Больше не встречались. А потом они получше квартиру получили, уехали в центр города, и я потерял ее из виду.
Прошло лет двадцать, как-то встречаю женщину, она смотрит на меня, смотрит… По имени назвала, тихо, с вопросом — сомневается, я ли это…
А я сразу узнал, Настя.
Что скажешь… Пожал плечами, кивнул, улыбнулся… пошел своей дорогой. За углом не по себе стало, схватился за стену, словно на обрыве стою, в глухом тумане. Милое лицо, только опухшее. Я знаю, что это значит. И под глазами, на щеках, у рта глубокие морщины. Не могу смотреть на людей, к лучшему ничто в них не меняется. Я в другую сторону обычно гляжу — на лес, на воду, на зверей… Как все-таки чудно все устроено кругом… кроме нашей жизни.
Постоял, отпустил стену, дальше пошел. Домой. На край города. Поздно прошлое вспоминать, у времени обратного хода нет. Человек живет, живет, стареет и умирает, обычная история.
Вот Генка удивился бы моим словам — «в такую ударился банальность…»

***
Ну, не история, может, дело… не знаю, как назвать…
Завидую тем, у кого на каждый случай слово наготове. Но тут даже им нечего добавить, сначала живем, потом смерть. Тот, кто уходит, никогда не возвращается. Этот порядок неистребим, никто еще после смерти заново не возник. Некоторые верят, но я с печалью должен признать — ни разу не видел. Сказать «жаль» мало, я в отчаянии бываю.
Иногда человек сам решается свести концы с концами, покончить с этим делом… или историей… событием… Короче, взял и все счеты разорвал, узел разрубил. И это понятно мне, хотя я всеми силами против. Видел однажды, с тех пор на открытый огонь смотреть… не могу, не могу…
Простите, забылся.
Кажется, говорил, — страшно своих оставить. Если бы мир был немного спокойней, чище… Люди бы его без тревоги оставляли, когда нет больше сил участвовать. Хотим мы или не хотим, но участвуем, если не делами, то молчанием и бездельем своим. Бездельем, да.

Фрагмент из повести «Белый карлик»


Из повести в конечном варианте был выброшен кусок с поэмой, типа Евгения Онегина :-))) только в конце герой умирает, за ним приходит его умерший кот. Но это было уже слишком, я пожалел Костю Зайцева, он хороший парень, и ограничился цитированием нескольких слов из его стихов. Вообще он начинающий прозаик, о дальнейшей его судьбе ничего не знаю, но думаю, что он так и живет на Волге, в своем доме, и пишет рассказики 🙂
Здесь привожу текст чуть пошире, для антиресу 🙂
…………………………….

Что город, что пустыня, все у меня смешалось.
Я и раньше город едва терпел, а теперь он стал совсем чужим. Огни рекламы, витрины хваленые, а люди где?.. Того, кто вырос в небольшом поселке среди лесов, не заманишь в ваши каменные джунгли. Но были раньше улочки тихие, дворики с травой, скамейками… Чуть отойдешь от показушного Горького, за аркой течет другая жизнь, там жить было можно, знаю.
Одолели гады…
Или поесть. На Петровке любил сосисочную, две толстые тетки в замызганных фартуках, на кассе третья, еще толще этих, сосисочки сносные, цена возможная. Стояли люди, простые, нормальные, ели хлеб с сосиской, макали в горчицу… Можно было яичницу попросить, тут же сделают и не ограбят. Напротив магазин с картинами, дешевая распродажа культуры…
Был город для людей, а стал для жлобов. Улицы пусть шире, но бесприютно и неприязненно на них. Мы с Гришей носа не кажем в центр, сидим у леса. Чувства подогревает телек. Каждый день на экране празднуют, пируют, справляют дни рождения, принимают витамины, жрут икру на презентациях, играют в игры, угадывают слово за миллион… машины оцинкованные… Герои теперь у нас – проститутки, манекенщицы, спортсмены и воры в законе… киллеры — передовики труда с мужественными лицами, интеллигентность и мировая скорбь на них — мочить или погодить, брать банк сегодня или завтра, а послезавтра, как известно, поздно…
Озверел я от этой круговерти. Как последний мамонт чувствовал — вымираю. Мне говорят, не время, а возраст виноват, после тридцати пяти жизнь стремительно ныряет в глубину, может и не вынырнуть.
А Гриша считает, что не только возраст, время вовлекает во всеобщее отупение.
Я часто думал, как нахлебаюсь за день этого дерьма – ну, хватит, что ли, хватит!.. Довольно меня по голове лупить, я не каменный истукан. Не нравится, как жизнь устроена. Сняли шторы, шоры, сломали стены и загоны… Может, она свободная теперь, но идиотская и мерзкая, еще мерзей прежней. И вовсе не безопасная, высунешься – голову отбреют начисто. Как, я видел, сержанта Маркова голова летела… если б кто ей на дороге повстречался, убила бы не глядя.
А главное, все у них получится, идиотов большинство, они радостно проголосуют за хлеб и зрелища. Власть большинства.
А кто-то посмеивается, руки потирает…
И ехать некуда, хотя все пути открыты. Никого не хочу знать, слушать чужие речи, вникать в истории чужие, слоняться по чужим городам, повторять чужие голоса, их истины заучивать как политграмоту… Чтобы меня поучали, пихали, шапку нахлобучивали, одевали и раздевали, учили работать и веселиться по–новому.
Что-то сломалось во мне – я больше не хотел.
Потом меня еще раз стукнули, в самое больное место, можно сказать.

***
Иногда носил стихи в журналы, раз или два в месяц. Не в стихах дело, хотел пообщаться со знающими людьми. Когда пишешь, не нужны советы, но иногда помогают случайные слова умных людей. По-другому в этом деле помочь нельзя, разве что правописание поправить. Вот я и ходил, беседовал. Бывает, одно слово услышишь, и что-то в голове проясняется. Я к тому времени стихов двести написал, и даже одну поэму. Про то, как я умер, и за мной приходит мой любимый кот, был у меня когда-то такой, но это другая история. Читаю, слезы выступают, так хорошо написал, трогательно.
……….
Я не умру. Февральским хмурым утром
Я вдруг проснусь неизлечимым
Очнусь от сна непоправимо старым
И тут же пойму, что больше не боюсь.

И сразу дверь посторонится, темноту впуская
И на пороге тень знакомая возникнет.
Я сразу его узнаю. И все же шепотом
Спрошу, чтобы услышать имя:
— Феликс, ты за мной?..

Он молча шевельнет хвостом
Лохматым, старым — непобедимым:
— Идем.

Я встану и не чувствуя ступнями
Ни ледяного пола, ни камня лестниц
Ни наста хрупкого и жесткого — февральского,
Пойду за ним…

Дальше не могу. Ну, вот, ходил, носил. В одном журнале даже подружились. Это я так думал. Беседуют, печалятся с тобой. Нормальные люди. Я расслабился, доверился…
И однажды услышал, что обо мне говорят.
Уходил уже, за дверью стою, втискиваю листки в портфель, он у меня был забит исписанной бумагой. Они мне улыбались на прощанье, «заходите, звоните…» Рукопись, правда, не взяли – « ремонт, недельку подождите….» Неделька у них всегда в запасе.
Редакционные крысы. Старшая — огромная, толстая, с желтоватым лицом, с отдышкой, долго не протянет, думаю. И молодая, говорят, известный теперь поэт.
— Снова явится.
— Графоман.
— Фразы неуклюжи, наивны…
— Как отвадить…
— Свалим на главного, он недавно.
— Это надо же… Как у него?.. «Дорога — дорожка, То прямо, то с изгибом. Куст, забор, оконце Со светом терпеливым.» Ну, гений, ну, Кольцов… Ха-ха-ха!..
— Александра, вы ведь редактор. Нельзя так…
Старуха была приличней, но мне легче не стало.

***
Вот такой удар под дых. Попятился, отошел от двери. Уполз. Желудок скрючился, окаменел. Хорошо еще, поэму не читали…
На улице отдышался, съел мороженое. Быстро падаю духом, но тут же вскакиваю на ноги. Легкомысленный человек, чтобы на ноги вскочить мне много не надо. Мороженое помогает или конфета, сразу легче становится.
А сама-то она, эта Гидымик, поэтесса, ну, никакая!.. Манерная девка, мала, тоща, маникюрчик-педикюрчик… А стихи… Духи, неземные силы, про любую фигню – душа, душа… Окончательно озверели со своей душонкой!..
Так я себя утешал. Ночью проснулся, вроде все забыл, само перемололось. Ночью забываю про тягомотину за окном. Мое окно в другую сторону смотрит, не к вам!..
А потом оказалось, ничто не прошло. Накапливается тяжесть внутри, неуклонно тянет на дно, топит.

Пляжный набросок


///////////////////////////////////////////////
Всю долгую жизнь набросочек провисел за дверью, это несправедливо 🙂
Тем более, что сделан интересным способом: по черной бумаге сначала прописывал светлые места ПВА-белилами(!), после высыхания, а это почти мгновенно, делал что-то вроде лессировок при помощи акварели, то есть, поверх белил прописывал прозрачными красками. Такой сильно облегченный вариант старого способа масляного письма.
Разумеется, только набросок.

Четыре рисуночка к книге «ПОВЕСТИ» (изд-во Э.РА ,2004)


…………………………………………

…………………………………………

…………………………………………

/////////////////////////////////////////////////
Как станет теплей, начну понемногу размещать книгу. Обложку я показывал уже, повторю:

Фрагмент повести «ПАОЛО и РЕМ»


…………………………………..
Рисунок П.Рубенса
…………….
***
Сначала он подумал — подмалевок, настолько все убого, небрежно — и темно, темно!.. Потом разглядел основательность и выписанность главного — похоже, эскиз?.. Но постепенно, глядя в унылую черноту, он начинал видеть в ней последовательность, и замысел. Это была работа мастера, но настолько чуждого ему, что он передернул плечами.
-Это никогда не купят!..
Паоло снова поймал себя на этой мысли. Разве в купле дело, творчество не продается, он десять тысяч раз говорил это ученикам, привык говорить. Но картина должна продаваться, как же… А кому интересна эта мазня?

***
Какая разница, крокодилы или волки…
Да, волки, он вспомнил, охота на волков. Значительное лицо этого зверя, его спокойное достоинство… Он тогда был потрясен. Но ему сказали как-то, намекнули, что тема популярностью не пользуется, богатые покупатели давно ездят охотиться в Алжир, на те берега. Львы, крокодилы…
Какая разница, сказал он, но при этом ощутил неприятный осадок. Он слишком хорошо помнил волка, его глаза, а крокодил был ему чужд и неприятен. Но он вник, и в крокодиле нашел мощь и красоту зверя…
Потом ему уже довольно твердо заявили — покупатель любит, чтобы природа была не эта, а та, ТА.
Он подумал, тряхнул головой, — какая разница, и там природа, и здесь природа, была бы на месте моя живопись. И живопись была… только чуть-чуть похолодела.
Потом он увидел… уже сам, никто не подсказывал ему, что всадники одеты слишком просто, нужны красивые ткани, покупатели любят, чтобы красиво…
Он подумал, тряхнул головой — какая разница, ткани так ткани, вот вам! И еще лучше — разнообразней, фактура, а рисунок изощренный и тонкий, попробуй изобразить на складках, да на ветру… И кони эти… и бегемот… все это он уже придумал сам, никто не подсказывал.
И получилась великая вещь, великая, — он сказал с горячностью.
И вспомнил другие слова:
— … Холодная, роскошная — никого не жаль…
Так говорил его неприятель, бывший ученик, с ехидненькой улыбкой, что он теперь делает в своей Германии — чахоточные юноши с черепами, кисть руки в щегольском ракурсе… не так уж и сложно, если постараться. Вообразил себя великим. Это Франц говорил, да, он сам слышал как-то, незаметно подошел… что он, Паоло, предал свою живопись, продался богачам.
Что за ерунда, он продавал картины, а живопись его осталась неподкупной!

***
Да, простое дело, и печальное — все состоит из света и тьмы.
О свечении, слабом, но упорном, из самой тьмы, из глубины отчаяния и страха, говорил этот парень, Рем.
А Паоло не хотел — мечтал только о свете. Всю жизнь. И создал — да!.. сияющую гениальную поверхность огромных холстов, пустоту, населенную мифами и героями с тупыми лбами!
Нет, нет, не так…
Он еще раз посмотрел на холст. Этот парень его достал. Мазня!

***
Нет, не мазня, он уже знал. Композиции, правда, никакой. Устроено с убогой правдивостью, две фигуры почти на краю, у рамы, остальное пространство еле намечено широкими мазками, коричнево-черными, с проблесками желтизны… Помещение… в нем ничего!.. Вот пол, вдалеке стены, там узкая щель двери… Старик стоит лицом, но толку… лицо почти опущено, только лоб и нос, и то как-то все смазано, небрежно, плывет… плывет… словно время останавливается… Перед ним на коленях парень в драном халате, торчат огромные босые пятки… Понятен сюжет — блудный сын, он сам писал его, оборванец возвращается в богатый дом отца. Но и лохмотья можно показать с лучшей стороны, чтобы смрад не пер так в нос! Зачем! Тема достойная, но этот нищий возвращается в такую же нищету и…
Он смотрел, и с него слетала, слетала шелуха этих слов, и доходило все значение сцены, вся эта плывущая, уходящая в вечность атмосфера,
воздух, отчаяние
скупые детали без признаков времени,
везде, навек, намертво, навсегда…
Пока не схватило за грудь и уже не отпускало.
Не в раскаянии и прощении дело, хотя все это было показано с удивительной, безжалостной простотой.
Дело в непоправимости случившегося, которую этот художник, почти ребенок, сумел угадать.
Ничто нельзя вернуть, хотя можно и простить, и покаяться. Дело сделано, двое убиты насовсем.
Нет, этого он не мог принять.

***
Он даже готов был простить этому Рему темноту и грязь, запустение, унылость даже!.. И то, что раскаяние и прощение показаны так тихо, спокойно, можно сказать — буднично, будто устали оба страдать, и восприняли соединение почти безучастно… Паоло знал — бывает, но это ведь картина! Искусство условно, всего лишь плоскость и пигмент на ней, и из этого нужно сотворить заново мир, так создадим его радостным, светлым…
Что-то не звучало. Ладно, пусть, но здесь сама непоправимость, это было выше его способности воспринять. Он сопротивлялся всю жизнь, всю жизнь уходил, побеждал, убегал, откуда это — непоправимость случившегося…
А ведь случилось — что? — его жизнь случилась.
Выбирал – не выбирал, она случилась, непоправимо прошла. Истина догнала его, скоро догонит, и картина это знала.
Он отодвинул холст. Парень сошел с ума. Кому это нужно, такая истина на холсте…

***
Далее был портрет старухи, получше, но снова эта грязь! Руки написаны отлично, но слишком уж все просто. Что дальше?
А дальше было «Снятие с креста», тут он не выдержал. Пародия на меня, насмешка, карикатура, и как он посмел принести!.. Убогий крест — вперся и торчал посредине холста, бездарно и нагло перечеркивая всю композицию, тут больше и делать нечего! Грязь и мерзость запустения, помойка, масляная рожа и брюхо в углу… две уродки, валяются у основания. И сползающий сверху, с тощим отвислым животиком, и такими же тощими ляжками Христосик… Где энергичная диагональ, где драма и ткани, значительность событий и лиц, где мощь и скорбь его учеников?..
Умение посмотреть на себя со стороны помогло ему — он усмехнулся, ишь, раскудахтался, тысячи раз облизывали тему до полного облысения, не вижу умысла. Написал как сумел. Кстати, откуда у него свет? Нет источника, ни земного, ни небесного… А распределил довольно ловко. Нет, не новичок. Зловредный малый, как меня задел…
И не отрываясь смотрел, смотрел…

***
Какая гадость, эта жизнь, если самое значительное в ней протекает в грязи и темноте…
Он удивился самому себе, раньше такие мысли не приходили ему в голову. Жизнь всегда была, может, и трудной, но прекрасной.
-Последние месяцы меня согнули..
-Ну, нет, если есть еще такие парни, я поживу, поживу…
-Чего-то он не знает, не учили, наверное, — общему устройству, сейчас я набросаю, а завтра просвещу. Способный, способный мазила, меланхолик, грязнуля… из него выйдет толк, если поймет равновесие начал.
-Все дело в равновесии, а он пренебрегает, уперся в драму!
-Пусть знает, что жизнь прекрасна!
-Не-ет, он ошибается, он не должен так… он молодой еще, молодой, что же дальше будет?..
-Не все так печально, нельзя забывать о чуде, теплоте, о многом. Да…
Он вдруг понял, что говорит вслух, все громче, громче, и дыхания ему не хватает. Тяжело закашлялся, задохнулся, замолчал, долго растирал ладонями грудь.
— Нет, нет, все равно так нельзя, он должен, должен понять!..

***
Пересиливая боль в плече, он поднял руку и взял со стола небольшой лист плотной желтоватой бумаги, свое любимое перо, макнул его в чернильницу, до этого дважды промахнувшись… и крупными штрихами набросал кисть винограда с несколькими ягодами, потом еще, потом намеки на ягоды, крупный черенок… и с одной стороны небрежно смазал большим пальцем.
Гроздь винограда. Картина как гроздь, свет к свету, тень к тени. Пусть этот любитель ночи не забывает про день.
И положил бумажку на холст. Что у него еще там?..

***
Несколько графических работ. Он небрежно рассыпал их по полу, глянул и внутренне пошатнулся. Мощь и смелость его поразили, глубоко задели. Опять наброски, где разработка? Но это был комариный писк.
— Невозможно, невозможно… — твердил он, — так легко и небрежно, и в то же время безошибочно и сильно. Вот дерево, листва, что он делает! Не подражает форме листа, не пытается даже, а находит свою смелую и быструю линию, которая ничуть не похожа, но дает точное представление о массе листьев и нескольких отдельных листьях тоже. А здесь смазывает решительно и смело, здесь — тонкое кружево одним росчерком, а тут огромный нажим, а эт-то что?… пальцем? ногтем? щепкой?
Черт знает что, какая свобода в нем!..
Он вспомнил своих учеников. Айк — умен, талантлив, все понимает, но маломощный, и будет повторять за ним еще долго, а, может, никогда не вылезет на свою дорогу… Франц — сильный, своевольный, но глупый, самодовольный и чванливый, а ум нужен художнику, чтобы распорядиться возможностями. Есть еще Йорг, тот силен, но грубоват, и простоват, в подражании мне доводит все до смешного и не замечает. Хорошие ребята, но этот сильней, да…

***
-Парню нужно доброе слово, поддержать, поддержать!.. Ровесники — недоброжелатели, завистники, загрызут, заклюют от зависти.
-Но совсем непримирим, совсем, это несчастье, он не понимает, темная душа…
-Говоришь, а завидуешь.
-Мне нечему завидовать, делал, что хотел.
-Устроил себе праздник, да?
-Может и другие повеселятся.
-Короткая она, жизнь-то, оказалась, как выполз из темноты, так и не заметил ничего, кроме радости.
-Бог мне судья.
-Пусть тогда лучше Зевс, мы с ним поладим…
-Душой не кривил, писал как жил, делал, что мог.
-Ну, уступал, уступал… так ведь ерунду уступил, а на деле, что хотел, то и делал.
-Может, недотянул?..
-Прости себя, прости…
-Все-таки печально кончается… Не хотел этого видеть, да?
-Ну, не хотел, и что?
-А вот то, повеселился – плати…
-А, ладно…
Он устал от своих слов. Ладно, да, да, да… Ну, и пусть.
-Пусть…
-А парню скажу все как есть, может, польза будет.

***
Теперь он был доволен. Нашел, что сказать. Всегда готовился к разговорам с учениками, это главное – внимание. Хотя говорил вовсе не то, а что возникало в его быстром уме сразу перед картиной. Этот парень… он мне подарок. Вот как бывает, а мог бы его не знать. Значит не все уж так плохо, есть художники, есть… И я еще пригожусь, не все забыто. Ведь он ко мне пришел, ко мне… совсем молодой, а не к кому-нибудь из новых, да.
Он почувствовал себя почти здоровым, встал и отошел в угол, где за небольшой ширмой стояла удобная кушетка. Здесь он раньше проводил не одну ночь, после того, как заканчивал картину или уставал так, что идти в дом не хотелось. Он лег и затащил на ноги тяжелый шотландский плед, который подарил ему Айк. «Хороший парень, но нет в нем мощи… изыскан — да, но я был сильней… А этот.. как его, Рем?..
-Сделает как надо…
-Живопись, все-таки, излишне темна, грязновата…
-Но какая смелость!…
-И если избежит…
-Если избежит, да.
-Не надо больше об этом, хватит…
— Сам-то?.. А что?.. Прошелся по жизни как ураган.
-Но многое только краем, краем…
-Не угождал, нельзя так сказать…
-И все же…
-Ну, и что?
-А то!.. Оказалось куда печальней, чем думал.
-Справедливо оказалось…
-И еще хочешь, чтобы красиво кончилось? Не много ли?..
Что делать, он хотел жить, и это было главным.

***
И хотел приспособить свой талант, чтобы сильная живопись осталась, но все же, все же…
-Надо парню сказать — нельзя так сурово…
-Пусть помнит, люди слабы, они другое видеть хотят…
-Это не в ущерб, не в ущерб, если с умом…
-Может, и в ущерб…
Теперь он снова не знал, что сказать. Не про живопись, с ней у парня наладится, все еще ахнут…
-Вот был бы ученик!
-Поздно его учить, разве что слегка подтолкнуть…
-Мое время прошло.
Впервые он сказал эти слова без тяжести в груди, спокойно и безучастно. Закрыл глаза и забылся.

Первый снег


…………………………………………
Рисовать мышкой несложно и полезно, на мой вкус. Сразу лишаешь себя заезженной акробатической ловкости обращения с пером или кистью. Как будто возвращаешься в самое начало. Первый снег. Ни лихих росчерков, ни разнообразия штриха, слишком неуклюже для фокусов средство выражения. И думаешь, как бы нечто подобное проделать в прозе. Лишить себя наблюдательного стеклышка, возможности шиковать. Чтобы никаких пряностей, а только черный хлеб и вода.

Смешанная графика и кот Аякс


……………………………………………
Рисунок на грубой оберточной бумаге, примерно 70х60см, сделано кистями, пером, чернилами, тушью, плохой акварелью, размыто кистью и при помощи кота Аякса.
Аякс перестарался с размывкой, это видно в нижней части картинки. Вообще он был чемпионом по закреплению пастелей и размывке чернил и туши. Стоя на полу, он доставал картинки, висящие на стене на высоте до метра!
Пастель он закреплял прекрасно, а чернила опрыскивал чрезмерно.
Аякс был великий кот, черный, длинноногий, самый быстрый. Благодаря скорости он прожил семь лет, избежал многих опасностей, убегал от собак, людей и машин. Жадность подвела, съел крысиную приманку в подвале. Спасти его было невозможно. Он умер на третий день, под утро. Я спал, проснулся от того, что кто-то на груди стоит. Открыл глаза — это мой старый давно умерший кот Феликс, стоит и рассматривает меня. Приблизил морду к лицу, понюхал… Я говорю — «Феликс, что, за мной?..» И проснулся. Вскочил, подошел к креслу, там лежал Аякс, он был еще теплый, только что умер.
Я много писал о нем, и еще напишу, если получится.

РАССКАЗОВ ЗДЕСЬ БОЛЬШЕ НЕ БУДЕТ

Ссылки на них есть в Перископе:
www.periscope.ru
и в Сетевой словесности:
http://www.litera.ru/slova/markovich/index.html
БУДЕТ еще немного фрагментов из повестей. И основное — живопись и графика.
…………………………………………………
ЗОСЯ. (Фрагмент из повести «Последний дом»)

У Зоси долго не было котят, она болела. Сначала у нее было другое имя. Маленькая, совсем черная, хвостик короче обычного, а вокруг глаз коричневые круги, там шерсть светлей. Выглядело как очки, я и назвал ее — Очкарик. Потом, с возрастом круги исчезли, и надо было подумать о другом имени.

Я ее больше всех любил, и она меня тоже. Очень старательная выросла кошка, умненькая как сама Алиса, ее бабка. Преданная котятам, это у нее от матери, Люси. Вот и назвал ее Зосей, так звали женщину, которую я любил, но не получилось у нас ничего.
Такой как Зося, я другой кошки не знал.
Выйдешь ночью на кухню, Зося сидит на подоконнике. За окном наша поляна, освещенная полной луной… травы, кусты, на ветках одинокие капли блестят… Люблю это время, осенние ночи. Еще тепло, сентябрь, но нет уже в природе буйства и безоглядной тупости, как летом, все понемногу останавливается, замирает… Мы с Зоськой родственные души были. Подойду к ней, поглажу, она даже не вздрогнет, смотрит вперед, смотрит… Мне жаль ее становилось. Видишь, живое существо берет на себя больше, чем может от природы понять. И с людьми так случается, тоже своя тоска.
Если на коленях сидит, едва слышно помурлыкивает. Она всегда так мурлыкала, чтобы никто, кроме меня не слышал. И в постель приходила особенным образом. Надо было лечь, погасить свет, потом подождать, кашлянуть, похлопать ладонью по одеялу. Тогда раздается стук, или мягкий прыжок, или двери легкий скрип… она тут же возникает, бежит, бежит… Прыгает на кровать и сразу же носом к носу, так мы здоровались. И тут она громко мурлычет, суетится, устраивается, копает одеяло… Она ложилась мне на грудь, чтобы вся под одеялом, только голова открыта, и лицом к лицу, лапы на шее или на плече, и замирает. Еще надо было руку положить ладонью на ее лапы, тогда она вытаскивает лапки из-под руки, одну за другой, и кладет мне на руку сверху, и это уже все. Я мог брать ее лапки, удерживать, она выпускает коготки, но чуть-чуть… и мы постепенно засыпаем, вместе… Проснусь ночью — Зося спит, за окном туман, луна поглядывает на нас… А иногда, проснусь, ее нет, иду на кухню…
Она на окне, смотрит на луну.
Обидчивая была страшно. Вот она сидит на коленях, я глажу ее, но стоит только отвлечься… Задумаешься, зачитаешься… Она это сразу улавливала. Напрягается, замолкает, несколько секунд тихо — потом как оттолкнется от колен… когтями!.. иногда до крови ногу раздерет… И бежит, бежит от меня, может наткнуться на дверь, разбить губу… все уронит на пути, от отчаяния и обиды ничего перед собой не видит…
— У вас с ней серьезная любовь… — Генка без шуточек не мог, такой уж тип!..
………………………….

Рассказ с посвящением

Я сам обнаружил, потому что забыл, и смеялся — надо же, какой хитрый…
Посвящение звучало так: «ПО ЭДГАРУ» То ли «по мотивам эДГАРА», то ли дань уважения и восхищения — «Эдгару По посвящается»
Вообще, мне уже надоело приводить здесь старые рассказики, это последний.
………………………………………………..
МАМЗЕР.

Люблю, люблю… воркуют, сволочи, нет, чтобы подумать обо мне! Я так им как-то раз и вылепил, лет десять мне было, что-то в очередной раз запретили, как всегда между прочим, в своих делах-заботах, сидели на кровати у себя, двери раскрыты, и я, уходя в свой уголок, негромко так — «сволочи…» Она тут же догнала, влепила оплеуху, он с места не сдвинулся, смущенный, растерянный, может, со смутным ощущением вины, хотя вряд ли — давно забыл, как все начиналось — «вот и живи для них, воспитывай…» — говорит. Тогда они давно уж в законном браке, и только бабушка, его мать, гладя по голове, говорила непонятное слово — «мамзер». Это она шутя, давно все забылось. Мамзер — незаконнорожденный, я потом узнал. Тогда, в начале, я был им ни к селу ни к городу, случайный плод жаркой неосторожной любви, зародился среди порывов страсти при полном безразличии к последствиям, а последствием оказался — я! И первая мысль, конечно, у них — избавиться, и с кровью это известие принеслось ко мне, ударило в голову, ужас меня обжег, отчаяние и злоба, я ворочался, беззвучно раскрывая рот, бился ногами о мягкую податливую стенку, она уступала, но тут же гасила мои усилия… При встрече с ней родственники шарахались, знакомые перестали здороваться, а его жена, высокая смазливая блондинка — у нее мальчик был лет двенадцати, их сын — надменно вздернув голову, рассматривала соперницу: общество не простит. Все знали — не простит. Оставлю — назло всем, решила она, и ходила по городу с высоко поднятой головой. И этот цепкий дух сопротивления горячей волной докатился до меня, даруя облегчение и заражая новой злобой, безмерно унизив: мне разрешено было жить, орудию в борьбе, аргументу в споре, что я был ей… И тут грянула великая война, общество погибло, ничего не осталось от сословной спеси, мелких предрассудков, сплетен, очарования легкой болтовни, интриг, таких безобидных, шуршания шелковых платьев — променяли платья на еду в далеких деревнях… Потом жизнь вернулась на место, но не восстановилась. Постаревшие, испуганные, пережившие проявления сил, для которых оказались не более, чем муравьями под бульдозерным ковшом, они еще тесней прижались друг к другу, и с ними я — познавший великий страх, родительское равнодушие — случайный плод, я родился, выжил, рос, но мог ли я их любить, навсегда отделенный этими первыми мгновениями, невзлюбивший мать еще во чреве ее, и в то же время намертво связанный с нею — сначала кровью, узкой струйкой притекавшей ко мне, несущей тепло, потом общей судьбой, своей похожестью на нее, и новой зависимостью, терпкой смесью неприязни и обожания, страха и скрытого сопротивления?.. Теперь они, наверное, любили меня, но тень, маячившая на грани сознания, отталкивала меня от них… Я взрослел, и начал искать причины своей холодности и неблагодарности, которые удивляли и пугали меня, вызывая приступы угрызения совести. Пытался объяснить себе природу напряженного и неприязненного вглядывания в этих двоих. Но все мои попытки приблизить тень, сфокусировать зрение, наталкивались на предел возможностей сознания, и только истощали меня… И тут отец умирает, унося с собой половину правды; часть тайны, оставшаяся с матерью, заведомо была полуправдой, я отшатнулся от нее, прекратив все попытки что-либо понять. И годы нашего общения, вплоть до ее смерти, были наполнены скрытым раздражением, неприязнью и острым любопытством. Она узнавала во мне его: он давно умер, а я повторял и повторял его черты, повадки, словечки, отдельные движения, причем с возрастом появлялись все новые знаки родства, откуда? я не мог ведь подсмотреть и подражать! Даже спина у меня была такая же, широкая и сутулая, и это радовало ее, и ботинки она мне покупала на два номера больше, хотя отлично видела, что спадают с ноги — это казалось ей недоразумением, которое следует исправить, ведь у НЕГО была большая нога и у меня должна быть такая же…
Она умерла, не дождавшись разговора, который, она считала, должен все прояснить, и стена рухнет, а я боялся и избегал объяснений, не представляя себе, что ей сказать, только смутно чувствуя нечто в самом начале, разделившее нас. Как-то она, преодолев гордыню свою, все же спросила — «почему ты так не любишь меня?» — меня, все отдавшую тебе, это было правдой, и неправдой тоже, потому что не мне, а ему, и его могиле! Что я хотел у нее узнать? Она ничего не знает, также, как я. Да и что я мог бы понять тогда, в середине жизни, полный сил, совершающий те же ошибки, также как они, рождающий между прочим детей…
И только в конце, когда я, свернувшись в клубок от боли, сморщенный старик, теряя остатки сознания, уходил, то вдруг ясно увидел себя, связанного с ней цепью пуповины, испуганного и сопротивляющегося, злобного, ожесточенного… — и понял, откуда все… и не могло быть иначе.

О восприятии художника


…………………………………….
Я часто привожу эту картинку художника Владимира Пятницкого, красивого, светлого, веселого человека. Я видел его в Коктебеле, в 75-ом году. Поколение тех, кого давили, но не сумели задавить. Хотя многих те условия убили, как, например, талантливого сына К.Паустовского — Алексея.
Эти и другие картинки есть в «Перископе»:
http://www.periscope.ru/prs98_2/pr4/people/obl1.htm

Другой Мунк


…………………………………………………….
Вот такой Мунк мне больше нравится, чем его же знаменитый «Крик», который почти декларация, своего рода «черный квадрат», экспрессия, доведенная до отсутствия экспрессии, скорей уже ее знак 🙂
В этом «Белом платье» — мнимая небрежность, а на самом деле — большая работа по равновесию трех пятен: платья, или платьев(1), светящихся окон(2) — и очень важных двух пятнышек в темном доме на левом, если от нас, краю картины(3).
Эти два крохотных пятнышка художнику о многом говорят. «Три пятна», которые «держат» картину — это можно найти почти на любой, во все времена. Это глубже культуры, потому что стоит на физиологии восприятия, с которой шутить нельзя, она свое берет всегда 🙂 Это «предвосприятие» всякого изображения, тот элементарный анализ, с которого начинается работа с ним в мозгу. Обеспечивающая ЦЕЛЬНОСТЬ структура изображения. Зритель обычно бессознательно проходит через это — к свойствам живописи или к сюжету. А художник делает ИНТУИТИВНО, даже не будучи научен, он это «предзнает»: если он чувствителен к изображениям, то обычно даже знаки языка — звуки, слова — трансформирует в изображения, его восприятие содержит эту стадию. Я знал людей в науке, которые читали только глазами, а слова превращали в понятия, минуя зрительный ряд вообще. Это крайность, обычно мы чуть-чуть произносим, читая ( в себе) — и картины непроизвольно возникают перед нами, когда писатель строит образы словами на бумаге. Есть и «более того» 🙂 К сожалению, взрослые редко сохраняют «эффект участия», характерный для детского восприятия. Участвовать в историях, помогать героям, разговаривать с ними — тот самый «инфантилизм», который так нужен для восприятия искусства (уж не говорю — для создания творческой вещи) — это та жизнь, в которую погружен художник или писатель. Тогда ему «не до натуры». А жизнь? Он носит с собой ее элементы, частички жизненного опыта, и использует, трансформируя, конечно. Опять ИМХО, потому что многие пишут как-то по-другому, но я не знаю, как, это недоступно мне .
Тогда спрашивают — как сочетается интуитивность и подсознательность в творчестве с понимание и знанием того, что происходит? Спрашивали. Чтобы ответить на это, я написал целую книгу «Монолог о пути», в которой по-своему ответил на вопрос о двойственности и о попеременном доминировании то одной, то другой стороны.
http://www.periscope.ru/prs98_4/proza/indexmo2.htm
Но чаще художник «не знает», или его знание не доходит до ясности «программы к действию». Противоречие «программ», если реально, может разорвать сознание на части. В лучшем случае — рвет жизнь на ОТДЕЛЬНЫЕ ЭТАПЫ. :-))

Вот вам и сдача. (плагиат)

Рассказик из сборника «Мамзер».

……………………………………………

Может мне рассказали эту историю, может я ее прочитал, не помню, только она показалась мне интересной. Не то, чтобы поучительной, в них мораль как единственная дверь, а как хочешь понимай, может есть в ней смысл, может нет, но дело было, и вот оно. В скверные голодные годы, когда в карманах только медь звенит, появляется на улицах странный бродяга — он знойным летом закутан до бровей, на голове старая меховая шапка, челюсть замотана грязным полотенцем, глаза сверкают из глубоких ям, нос без ноздрей, одним словом, чудище. И ведет себя очень нагло — садится каждый день в один и тот же трамвай и сует кондуктору под нос один и тот же банковский билет. Таких давно уже нет ни у кого — разменяли, проели,пропили, и сдачи ему, конечно, дать не может никто. А он, конечно, знает,что будет, ухмыляется и едет бесплатно, и где-то в заброшенных кварталах,среди лопухов и репейников, спрыгивает с подножки и растворяется в запустениии тишине. Ходят слухи, будто это сама чума, случаи, якобы, были, вздор,конечно, мы современные люди, ни во что не верим, твердим, правда, — бог,бог, но это мода, и нет, конечно, ничего чудесного в этом проходимце, мы к чудесному льнем, но ожидаем светлого чуда, приглаженного, а таких гадостей нам не нужно.
Итак, он едет, сует под нос кондуктору свой неразменный билет, свой, можно сказать, талант, сокровище, и безнаказанно зайцем остается, хотя трудно такое чудище зайчиком назвать — настоящий волк. Он стоит на задней площадке, оттуда всех как сквозняком выметает, какой-то погребальный холод распространяется от него, и запах… Про холод ничего вам не скажу, мы к мистике не привычны, а вот испорченные туалеты все знают. Он едет, молчит, зрачки сверкают в темных впадинах, пассажиры стараются глазами не встречаться с ним, вдруг привяжется, нас хоть и много, но все окажутся, конечно, в стороне, кроме того, кого выберет его поганый глаз. А он интересуется, и даже пытается что-то мычать, но, видя страх в глазах, отворачивается к окну. Кондуктор ворчит — опять ты со своими деньгами, но ничего поделать не может, нет у него сдачи.
Вы скажете, случай давно описан в литературе, причем с благопристойным концом — нищий этот посрамлен, справедливость восторжествовала, и он, жалкий, с пачкой измятых ассигнаций, катается по земле у трамвайных путей, в ярости выкрикивая смешные проклятия… Не горячитесь, кондуктор главный в трамвае, он не хуже вас знает сюжет,но терпит, не спешит исполнять -не хочет потакать банальности, однако чувствует по возмущению пассажиров, что когда-то придется пойти на решительный шаг.И как-то вечером он идет в самый центральный банк» там ему с причитаниями,угрозами и предостережениями выскребают последнюю кипу денег, берут тысячу расписок, благославляют, напутствуют, целуют как перед смертельным поединком.Люди трусливы, но страшно любят, чтобы все правильно кончалось, лучше,конечно, с помощью какого-нибудь благородного чудака. К тому же негодяй этот страшен, вонюч и, действительно, всем надоел бесплатными вояжами и назойливой своей бумажкой, всем единодушно хочется избавиться, пусть даже таким тривиальным образом.
Наутро сквозь осеннюю промозглую сырость пробирается трамвай, карабкается в гору, туда, где никто не живет; в центре этого хаосаи мерзости развалины усадьбы, то ли взорвана, то ли внутренние причины — ударил огонь из подвалов, пошли трещины… не знаю, Ашеры эти давно в Америке, по их мнению грунт проседал, подземное озеро, что ли… Но остановка сохранилась, иногда кто-нибудь сойдет, в светлое, конечно, время, пройдется по руинам, очень живописный вид, терновник разросся, жимолость, щебечут птички, некоторые малюют здесь пейзажики, но по вечерам никто и носа не сунет, и даже утром туманным, только этот тип — вылезает из своей щели,тут как тут, и в руке неразменный билет. Он едет через весь город, где дома, цветочные клумбы, мороженое, пирожки, влюбленные, как всегда, целуются,радостно отметит признаки ухудшения — цены подскочили, нищих прибавилось…совершит круг, соскочит с подножки и исчезнет среди развалин…
И этим утром, он, конечно, на месте, прыгает на площадку, протягивает своей клешней бумажку, на ней, говорят, не меньше шести нулей, а может и больше. Но на этот раз все не так. «Вот вам сдача!»- торжествует кондуктор, молодой красавец с черными усищами, в жесткой синей шапочке, и с ним торжествуют все пассажиры. Изумленный негодяй лишается своего сокровища, зажал в костлявой лапе пачку потрепанных бумажек, недоумение и горечь на изрытом оспою лице… видение исчезло, мираж рассеялся, пусть немного тривиально, зато благополучно для всех, и развалины эти, говорят, вот-вот разгребут, доберутся, и негодяя упрячут если не в колонию для преступников,то в дом для престарелых инвалидов, это уж обязательно, будьте уверены. А пока он молча, понурив голову, сходит со ступенек, он даже не делает своего круга почета, хотя имеет полное право, ему идти целую остановку назад, он плетется в пыли и исчезает. Пассажиры безумно рады, поздравляют кондуктора с победой, тот, торжествуя, возвращается в банк, предъявляет бумажку, там тоже счастливы — давно не видели крупных денег, все мелочь из населения течет, мелочь и мелочь…
Взяли в руки — и ахнули: бумага не та! печать иная! буквы в другую сторону продавлены, нулей вообще никаких ни с одной ни с другой стороны, а портрет, которым все гордятся, без галстука-бабочки… Бросились на кондуктора — схватил, идиот, на радостях нивесть что, плакали теперь денежки… Объявили, конечно, розыск, но куда там, фигура эта сняла приставной нос, сменила лохмотья на пиджак и клевые брюки, отмылась,конечно, добела, и ладный джентельмен вышел на большую дорогу…
А может все не так, может, залез, бедняга поглубже в свой подвал и удавился на ржавом гвозде? И вовсе он не чума,не злодей, со своей неразменной, и неизвестно еще, кому больше не повезло…Не знаю, только исчез он из наших мест, а когда снова появится, и вообще,в чем мораль всей истории, не берусь вам сказать. Думаю, нет в ней тайного смысла, зато ясно проглядывает упадок романтизма и отчаянная наша надежда на конвертируемость рубля.

Эскиз в багровых тонах.


……………………………………..
Эскиз ненаписанной картины. Картон, гуашь. Начало 90-х годов. 40х40см примерно. Видимо показалось, что слишком кричит. Меня как-то Е.И., мой учитель, спрашивает — «любите мексиканскую живопись, Сикейросы эти?» Я говорю — «нет». Мне не нравилось. Он кивнул, говорит — «да, живопись не должна кричать.»
Он тонкий художник, почти камерный, с идеальной чувствительностью к цвету. Я был грубей. Но крик все равно не люблю.
Поэтому люблю снятие с креста Рема, где все буднично, тихо, грязновато и страшно. И не люблю Паоло Рубения, где все роскошно и громко.

Метро, черт побери!


…………………………………………..
Это набросок на ярко-желтой бумаге, тушь, перо, кисть, разбавленная тушь и еще какая-то гадость коричневого цвета.
Выражает, наверное, отношение. Я раз в год бываю в Москве, хотя полтора часа езды. Против поездов ничего не имею, но сегодняшнюю Москву не терплю. Я и раньше-то не очень ее любил, но в ней были, были приятные уголки, для отдыха глаза, и вообще приятные для всего. И пожрать можно было дешево, и среди приличных людей свою сосиску ел. Сейчас это город непонятно для кого — вся эта роскошь центра, может, и смотрелась бы в каком-нибудь благополучном европейском городе, но не тут и не сейчас.
Набросок, только набросок.

Старый рассказик по случаю


……………………………………….
Случая, собственно, никакого. Когда-то ежегодно делал летние выставки в Доме ученых, но давно отказался. А тогда каждый год выставлял. Никто не возражал, летнее время пропащим считалось — все на огородах или в отпусках. Но к нам летом приезжали москвичи, выставлять было интересно, люди разные появлялись. Нормальные люди, а теперь все больше мафия отдыхает… Местная публика здесь скучная — ученые с апломбом, поскольку образованные. Хуже образованных не бывает, с огромным самомнением, и дураки. Я имею в виду большинство. Так вот, делать выставку летом было интересно и приятно, я же говорю, люди в жару у нас разные были. Только развешивать картины тяжело, семь потов прольешь. Хотя почему семь, больше. Но со временем наши художники усекли, что летом интересно выставлять, начали бороться за справедливость. Что это он все время… Я тут же в сторону, спорить за справедливость не люблю. Терпеть ее не могу, и старую, и современную.
В нашем городе много дураков, не знаю, как в других городах, а у нас — полно! И все в чем-то понимают. В искусстве уж точно — все! Долго учились, пусть другим вещам, но куда сложней. Так что картины для них просто семечки, ходят и лузгают. Знание — сила!
И я вспомнил свой старый-престарый рассказик, всердцах написанный. А как же еще писать, если не всердцах! Оттого все трудней пишется, сердце стареет.
………………………………………..

ВЕЛИКОЕ ИСКУССТВО!

Два парня, будущие гении, их звали Ван Гог и Поль Гоген, что-то не поделили. Мнения зрителей, наблюдающих эту историю, разделились — одни за Вана, другие Поля поддерживают. Вана защищают те, кто видел американский фильм, в котором он, до удивления похожий на себя, мечется — не знает о будущей славе, досконально рассказывает про картины, по письмам брату, и отрезает себе ухо в минуту отчаяния. Он так встретил этого Поля, так принял в своем доме в Арле!… а тот, безобразник и бродяга, заносчивый силач. «И картины писать не умеет… да! — так сказал мне один интеллигент, сторонник Вана, — они у него уже цвет потеряли и осыпаются…» Тут на него наскочил ученый человек из лагеря Поля и, с трудом себя сдерживая, говорит: «Мне странно слышать это — осыпаются… а ваш-то, ваш… у него трещины — во!» — и полпальца показывает. А тот ему в ответ… Потом, правда, Ванины поклонники приуныли — смотрели фильм про Поля, французский, и некоторые даже не знают теперь, кто был прав. А нам это так важно знать… Вану страшно и больно, он выстрелил себе в живот, уходит жизнь беспорядочная и нескладная, несчастная жизнь. Все эскизы писал, а до картин так и не добрался. Но это он так считал, а эти-то, болельщики, они же все знают наперед, все!.. Им чуть-чуть его жаль, в неведении мучился, но зато что дальше будет — ой-ой-ой… мировая слава… гений… Что Поль, что Поль… На своем дурацком острове, полуслепой, художник называется, умирает от последствий сифилиса или чего-то еще, тропического и запойного…
— Он нормальный зато, Поль, и жену имел, пусть туземную, а ваш-то Ван просто псих, уши резал и к проституткам таскался…
Представьте, идет вот такой спор, хотя много лет прошло, умерли эти двое. Ну, и что, если давно. Смерть весьма нужное для славы обстоятельство. С живыми у нас строже, а мертвые по особому списку идут. У них льготы, свое расписание… И все-таки важно их тоже на своих и чужих поделить — Ван, к примеру, ваш, а Поль — мой… И вот болельщики, собравшись густыми толпами, валят в музеи, смотрят на Ванины и Полины картины, которые почему-то рядом — и молчат. Думают:
— … Ван все-таки лучше, потому что обожает труд, руки рабочие и башмаки… А Поль — этих бездельниц таитянок, с моралью у них не того…
— … Нет, Поль, конечно, сильней, он с симпатией жизнь угнетенной колонии изображает… к фольклору ихнему уважение проявил…
Сзади кто-то хихикает — «мазня… и я так могу…» Болельщики хмурятся, шикают, все понимают, как же — смотрели, читали… Вот если б им похлопать гения по плечу -«Ваня, друг, держись, мировая слава обеспечена…»
Ах, если б им жить тогда…
Тогда… А кто кричал тогда — «бей их…»? А потом шел в музей — постоять перед Лизой…

Потерянный натюрморт


………………………………………….
Очень старый натюрморт с половинкой граната и яблоком.
Потерян, можно сказать (долгая история). Остался ч/б слайд. Ширина примерно 70 см.
В общем, был такой. Заметка для себя.