На пианино. Рисунок и фигурка не моей работы 🙂
………………………………………….
Упорная.
……………………………………………
Кася и ее графика
……………………………………………..
Заговорщики.
……………………………………………….
Зимовавшие на балконе
………………………………………………..
Желтые глаза. Устал от вольной жизни.
………………………………………………..
Давай, говорит, улетим… к соседнему дому, там крошек больше. Кстати, насчет крошек. У меня есть неопубликованное сочинение, где бог наркоман, который не может жить без крошек, которые оставляет за собой его творение. А так бы уничтожил на фиг, не получилось… Но как же без крошек…
……………………………………………..
Лиза и мухи. (Из серии «Охота на мух»)
…………………………………………….
Каждый год, глядя с высоты балкона на 14-ом этаже, надеюсь, авось в этом году на загорится… Раньше бегал тушить. Но каждый год одно и то же, страна этим постоянством славна. Сказал бы «пусть горит, если так хотят», но траву и деревья жаль, и зверей, что в почве погибают. ……………………………………………
Триптих в сдержанных тонах.
……………………………………………..
Оччень смешанная техника, тут и фото, и живопись, и чуть-чуть подрисовал… Часто бывает, нагромозишь всего, из любви к многообразным пробам, а потом видишь, что путь сюда же был куда проще. Впрочем, если знать заранее, КУДА ИДТИ, и зачем, то не было бы той «энергии заблуждения», которая одинаково питает и многочисленные неудачи, и редкие удачи тоже…
Автор: DM
Натюрморт (Из повести «Паоло и Рем»)
Выдумки, сплетни, слухи, глупости, перемешанные с частичками истины… Увы, пока праздность одолевала Рема, пока взгляд блуждал, он уподоблялся вечно жующему борову. Вся эта муть болталась у него в голове, как осадок в перекисшем вине. Он был как все, и даже хуже, потому что лишенный каждодневной опоры — ведь ничто в обыденной жизни его не привлекало, кроме самых грубых и простецких потребностей — он тут же опускался в самую грязь, на дно, его спасала только нелюдимость и недоверчивость, из-за которых не было ни собутыльников, ни прочих типов, толкающих таких вот молодых людей на дурной путь.
Но вот он, наконец, заметил то, что всегда останавливало его, выметало из голову мусор, и он становился тем, кем был на самом деле. Вдруг увидел, да.
Он другим совершенно взглядом, будто только что прозрел, разглядел на столе несколько старых, грязных, небрежно брошенных предметов — тарелку, бутылку, полотенце, несколько картофелин на кучке шелухи, кусок бурого мяса… со срезом, неожиданно свежим и ярким… и бутылку, возвышавшуюся… она уравновешивала тяжесть и весомость горизонтали блюда… Бутылка поглощала свет, а блюдо его излучало, но и само было подвержено влияниям -в первую очередь, тени от бутылки… Темно-фиолетовая, с расплывчатыми краями, эта тень лежала на краю блюда, переливалась на полотенце, на сероватую почти бесформенную массу, в которой Рем ощутил и цвет, и форму, и складки, давно затертые и забытые самой тканью…
Вообще-то он каждый день это видел, но не так, не так!.. Теперь он обнаружил рядом с собой, на расстоянии протянутой руки, живое сообщество вещей.
И тут же понял, что сообщество только намеком дано, пунктиром, едва проглядывает… В нем не было присущего изображению на холсте порядка. Бутылка назойливо торчит, полотенце только о себе да о себе… картофелины делают вид, что никогда не слышали о блюде…
Он смотрел и смотрел, потом осторожно придвинулся к столу, подумал, взял одну из картофелин и положил на край блюда, объединяя массы… Слегка подвинул само блюдо, переставил бутылку, поправил полотенце, так, чтобы стала видна полоска на ткани… Снова отошел и посмотрел.
Что-то было не так, он не слышал отчетливого и ясного разговора вещей.
Тогда он подошел в старому темному буфету у стены, с зеркальными дверцами, и из хлама, который валялся здесь давно, наверное, с тех пор, как умерла Серафима, вытащил небольшой потемневший плод, это был полувысохший лимон. Он взял нож с короткой деревянной ручкой и длинным узким лезвием, охотничий нож, и с трудом подрезав кожуру обнажил под ней небольшой участок желтой мякоти, светлую змейку на сером фоне… И осторожно положил лимон на край блюда, рядом с картофелиной… нет, чуть поодаль…
И отошел, наблюдая, он весь был насторожен, само внимание, прикрыл веками глаза и постоял в темноте. Сквозь веки слегка пробивалось красноватое и розовое, кровь в мельчайших сосудах пропускала свет, он всегда восхищался этой способностью кожи… И внезапно распахнув глаза, уперся взглядом именно туда, где расчитывал увидеть главное, чтобы сразу решить — да или нет!
Нет! Все равно не сложилось.
Он покачал головой — пора, с натюрмортом еще много возни, подождет, а до Паоло нужно, наконец, дойти, ведь обещал!
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 280614
Натурмордик из банальных, у них есть свои задачи и даже сложные, но это собственно «кухня» художника
…………………………………………
Разговоры и споры затянулись до утра…
…………………………………………
Вечерний пейзаж, очень некрупная картинка маслом на кусочке холста, меньше писчего листа.
………………………………………..
Перед дорогой. Не могу сказать, кто тут «настоящий» — кот, который вылеплен мной или картинка, но в сущности неважно, мне кажется, смайл…
……………………………………………
Прогулка по окрестностям. «Ручей не замерз еще!» Цв. бумага, тушь, мелки…
…………………………………………….
Хокусай и Гюльчатай
………………………………………………
Простой натурмордик, немного поиграл с фактурой…
……………………………………………
Оттепель в феврале. Вид из окна десятого дома. Меня спрашивали, где этот дом. О нем лучше всего прочитать в повести «Перебежчик». Или в «Последнем доме», была такая, и даже на бумаге, например, в сборнике «Берега», Серпуховское издание, и даже тираж 1000 экз Так что в Серпухове некоторые читали. Шучу, я как всегда, в Интернете, здесь мой дом.
……………………………………………..
Робинзон из зарослей наблюдает за дикарями, приехавшими на его Остров.
Много раз рисовал и писал красками Робинзона, и даже повесть написал — «Робин, сын Робина», она есть в Сети и в библиотеке журнала сетевого «Вечерний гондольер», очень неплохой журнал, жаль только, что понемногу затухает, редко обновляется. Как всё у нас, на поверхности восклицания, крики, восторги подличания… чушь собачья, а глубинная жизнь стала малозаметной. Но это ничего не значит, убить творчество полностью в России, при таком «подвальном» опыте 70-х… не получится, думаю. Конечно, смотреть противно, как некоторые способные люди повалили в холопы, но это тоже было, повторы, повторы…
……………………………………………….
Раннее утро, дождливое
……………………………………………..
А здесь утро туманное
………………………………………………..
Мечта о сыре, ворона в бога верить перестала
…………………………………………………
Тоже что-то вечернее, мокрое
……………………………………………….
Не помню, как называется, что-то про время, наверное. Про ВРЕМЯ, да. Монетки люблю за ржавчину.
…………………………………………………..
А это из серии совсем ненужных. Говорят — мусор, а я люблю.
УЧИТЕЛЬ И УЧЕНИК (Из повести «Паоло и Рем»)
Зиттов обстругал кучу тонких березовых веток, развел костер и сжег их, это было через неделю после того как появился. Получились черные угольные стерженьки разной толщины, одни кривоватые, другие совсем прямые. «Это неважно», он сказал, и потер нос большим пальцем, глаза его блестели.
— Пора, — он сказал, — пора нам приняться за дело, как ты думаешь, Рем, с чего начнем? С красками успеется, чувство цвета от рождения дано — подождет, а вот с рисунком… надо начинать. Знай, главное в жизни и на холсте — свет и тьма. Художник рисует, чтобы через свет и тьму передать то, что держит его на земле. Одни строят дома, другие рожают детей, а художник… несчастное существо…
Рем не понял, но рисовать начал, и Зиттов заложил в него все, что заложить можно. Он так и сказал — «у тебя, парень, есть все, чему невозможно научить, остальное я тебе втолкую за неделю, это просто… Недели растянулись в месяцы, простое оказалось сложней, оно требовало повторений, но Зиттов был прав — «есть так есть, нет — нет… Глаз у тебя что надо… — не раз с одобрением говорил он, следя за угольным грифелем в руке Рема, и держит-то как чудно… — Впрочем, какая разница, хоть зубами держи….»
После полугода работы пером и углем, Зиттов притащил-таки краски. «Теперь можно. Но за спиной больше стоять не буду. Это не рисунок, покажешь, как сделаешь».
Сам он обычно работал по ночам. Кот недовольно ворчал, любил, чтобы везде темно, ночь есть ночь. Что еще за картины, кому они нужны…
— Зачем художник пишет картины?
— Хороший вопрос, парень. Надеюсь, ты не про деньги?.. — Зиттов поскреб ногтями щетину на шее. — Подумал:
— Дай два куска холста, небольших.
Взял один, широкой кистью прошел по нему белилами. Второй точно также покрыл сажей.
— Смотри, вот равновесие, белое или черное, все равно. Мы в жизни ищем равновесия, или покоя, живем обманом, ведь настоящее равновесие, когда смешаешься с землей. Но это тебе рано…
Что нужно художнику?.. Представь, ему тошно, страшно… или тревожно… радостно, наконец… и он берет кисть, и наносит мазок, как ему нравится — по белому темным, по черному светлым, разным цветом — его дело. Он нарушает равновесие, безликое, однообразное… Теперь холст — это он сам, ведь в нем тоже нет равновесия, да? Он ищет свое равновесие на холсте. Здесь другие законы, они справедливей, лучше, это не жизнь. На картине возможна гармония, которой в жизни нет. Мазок тянет за собой другой, третий, художник уже втянулся, все больше втягивается… строит мир, каким хочет видеть его. Все заново объединить. В нем растет понимание, как все создать заново!.. Смотрит на пятна эти, наблюдает, оценивает, все напряженней, внимательней всматривается, ищет следы нового равновесия, надеется, оно уладит его споры, неудачи, сомнения… на языке черного и белого, пятен и цвета, да… Нет, нет, он не думает, мыслями не назовешь — он начеку и слушает свои крошечные «да» и «нет», почти бессознательные, о каждом мазке… В пылу может не подозревать, что у него, какой на щетине цвет, но тут же поправляет… или хватается за случайную удачу, поворачивает дело туда, где ему случай подсказал новый ход или просвет. Он подстерегает случай.
Так он ищет и ставит пятна, ищет и ставит… И вдруг чувствует — каждое пятно отвечает, с кем перекликается, с кем спорит, и нет безразличных на холсте, каждое — всем, и все — за каждое, понимаешь?.. И напряжение его спадает, пружина в нем слабеет…
И он понимает, что вовсе не с пятнами игра, он занимался самим собой, и, вот, написал картину, в которой, может, дерево, может — куст, камень, вода, цветок… или лицо… и щека — не просто щека, а может… каменистая осыпь, он чувствует в ней шероховатость песка, твердость камня, находит лунные блики на поверхности… Он рассказал о себе особенным языком, в котором дерево, куст, камень, вода, цветок… лицо — его слова!..
Вот тебе один ответ — мой.
Кто-то даст другой, но ты всегда ищи свой, парень.
Пока не смотри, как я пишу, чтобы не подражать.
Рем все-таки решил посмотреть, что делает учитель. Зиттов был в городе, он ходил туда раз в неделю, возвращался поздно, основательно надравшись, тут же ложился, утром был несколько мрачней обычного и хватался за какое-нибудь простое дело.
В углу стояли кое-как набитые на подрамники холсты, лицом к стене. Рем повернул первый из них — и увидел портрет юноши в красном берете, на почти черном непрозрачном фоне. Простая, простая вещь, только лицо, ворот рубахи, шея и часть груди … красное, коричневое, желтоватое… Ничто не кричало, все было крепко, надежно, просто и тихо… Никакого лака, Зиттов терпеть не мог эти радости, писал он, нарушая правила, краски смешивал, смеялся — «полгода играют с белилами, полгода сушат, потом втирают цвет… гонятся за глубиной, а это обман зрения, глубина-то не здесь…»
В чем глубина у Зиттова Рем не понял, но портрет странным образом все стоял у него перед глазами, стоял и стоял…
Прошло время, и Зиттов сказал:
— Теперь смотри сколько хочешь. Я тебя понял — подражать не станешь. Ты ни на кого не похож.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 270614
Предки смотрят на нас. Ни во что подобное, конечно, не верю, но все-таки, я немного литератор, и представить могу. Впрочем, видел наяву, когда разговаривал с 90-летней старухой, вдовой моего давно умершего родственника. Она прошла через множество «слоев времени». Даже я прошел через несколько, и также как она, всегда чувствовал себя чужестранцем. Дело спасало только окружение нескольких людей, всегда их только несколько. А с возрастом и подавно — чужой везде. Остров нужен, только остров. Раньше, в 70-ые это называлось — подвалы, а теперь шире стало, свободней дышать, но чужестранство никуда не делось. Можно ли сказать про какое-то время, предположить — «моё»? Нет, только окружение, только несколько человек, иногда несколько десятков, людей и зверей — это и есть остров, а что еще… Мне говорят, «это здесь так, а там…» Какое «там», всё своё с собой носим, это бывает и печально, и смешно — перетаскивать своё из одного слоя времени в другое… Из человека нельзя сделать живой «мостик» между временами, какой есть такой и есть. Желательно хотя бы знать две вещи — сохранить доброжелательность к тому, что не понимаешь и не принимаешь, и относиться к себе с иронией, если «зажился»…
……………………………………
Одинокий цветок. Не люблю букеты.
…………………………………………..
Русалка в осеннем лесу. Понимаю любителей реальности и непромокаемых истин, но сам не такой, мне достаточно образа, настроения, интонации.
………………………………………….
Ты не поверишь…
……………………………………..
Эскизик с ключом и активными обоями
…………………………………………
Зарисовка с хересои и пиалушкой.Самое интересное занятие даже в конкретных и вещественных изображениях — это игра с пятнами, желание их уравновесить, и при этом выразить или большое беспокойство или глубокий покой, а все промежуточное не так интересно, и часто от слабости, невыразительности и недостатка чувственной энергии…
………………………………………………
Слои своего времени, они всегда рядом
…………………………………………….
Яблоко на подоконнике, кот на балконе за окном, а способы выражения… намешано тут, и значения не имеет, где оптика, где кисть…
……………………………………………
Опять русалка со своей тоской по морю. Фигурка в цветочном горшке, если точность нужна, а я без нее обхожусь, смайл…
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 260614
Немного зелени…
………………………………………..
Смешанная техника
…………………………………………….
Художник, художник…
…………………………………………..
Лапши на всех хватит…
…………………………………………..
Цветки на фоне.
…………………………………………..
Морковь моя любовь
………………………………………..
Стекло в тонких тонах
…………………………………………
Мечта аутиста и социопата
………………………………………….
«Жизнь прожить — не море переплыть…»
…………………………………………….
Если бы молодость знала…
…………………………………………….
Моя Вселенная
……………………………………………..
Сухие цветки
…………………………………………..
Псевдосимметрия
…………………………………………….
Нам бы кота намыть…
………………………………………….
Подруга матери. Сто лет прошло…
Заметки. Из неопубликованного
………………………………
Сегодня шел, остановился — дорожку переползает большой червяк. Вернее, гусеница. Я ее давно знаю, и все равно немного опасаюсь. Хотя, говорят, безобидные создания. Очень уж велика — размером с мой указательный палец. Как вижу, каждый раз сочувствием к ползущим проникаюсь. Смотрю – снова ползет… И каждый может наступить!.. Хотя людей кругом не вижу. Где-то они рядом, слышу иногда, но по дороге не попадаются. Так и должно быть, мне сказали. Да и не нужно мне, я постоянно в землю смотрю. Устал зырить по сторонам, прекрасного кругом мало. Разве что случайно наткнешься. Так это раз в год бывает.
В общем, шел — вижу, гусеница дорогу переползает. Она желтая, очень мохнатая. Я вспомнил, как встречались, даже имя дал – Женевьева. Жизнь это воспоминание. Иногда так кажется. Но в сокращенном виде — своего рода конспект или черновик конспекта в нас заложен. Или лучше сказать, план. Нет, не явный и не словами он, — просто свойства, способности, пристрастия, наклонности во мне уже были, но в свернутом виде, ждали случая, чтобы развернуться. Дальше – процесс случайный, от меня не зависит, случаи так и выскакивают из-за угла. На каждый случай свой ответ, и события разворачиваются: вопрос случайный, ответ – предрешен. Какой будет вопрос, неясно, но какой должен быть ответ, понятно заранее, но доказательства зачем-то нужны.
Значит, Женевьева снова появилась. Остановился, смотрю на нее. Ползет не спеша, меня не замечает… А может делает вид, что не заметила?.. Лучше бы ей поспешить… Похожа на моего старого пса. Если сверху смотреть. Такой же пушистый был. Помню… Он стоял, ел из миски, а я смотрел на него сверху. Гусеница… тогда подумал. Размер значения не имеет, если рисовать, то гусеницу больше собаки можно изобразить… Пес деликатно чавкал, косил глазом на меня. Я понял, не надо над душой стоять, отошел, сел, думал… Тогда я не знал этой гусеницы, которая похожа на пса. Гусеницы еще в живых не было, меня просветили знающие люди. Вот это и смущает, я одинаково вижу гусеницу и старого пса, они рядом. А мне говорят, нет пса, он еще весной умер. Они не могли встретиться, мне объясняют. Вот если б сегодня со мной бежал пес… Он бы тоже остановился, смотрел, как гусеница дорогу переползает. У собак настороженность ко всем ползущим. И у меня тоже. В этом мы с собаками не отличаемся. Не отличались. Хотя у гусеницы ног гораздо, чсем у нас. Но сверху не видно, она для нас почти змея. Вот что значит вид сверху – обман зрения. У гусеницы столько ног, сколько мне и не снилось. Хотя сны забываются, во сне я звал кота, помню, а каким именем называл… Кот точно снился, а гусеница не успела еще проникнуть в мою ночь, со своими ногами. Я бы с таким количеством не справился… А как же она? Не думает о ногах. Вот-вот, а мне мысли мешают. Если б я меньше думал, записал бы рассказик. Про гусеницу и собаку. Рассказал бы, как ползла. Все просто, пути случайно пересеклись. Куда шел? Кого-то искать?.. Имена перебираю, в памяти не уверен. А гусеница в себе уверена была, ей на ту сторону хотелось. Вот бы мне так, чтобы совершенно убежден. Гусенице ясно, поесть хочется. И в прохладную траву, на сырую землю, тонкая кожица не выносит жгучих лучей. Даже щетинки не спасают. Не щетинки, а волоски. У собаки… пса, его звали как?.. У него шерсть густая, вычесывать не давался, возражал. Зато потом ему легче становилось.
А у гусеницы с шерстинками полный порядок.
Взял небольшую палочку, подставил ей. Она не спеша влезла на препятствие. Все-таки, доверяет… Обрадовался, и отправил ее — быстро, решительно — туда, куда хотела. Откуда знаю? Почувствовал кожей, сильные лучи! Может, она удивилась, но виду не подала. И тут же дальше. Смотри, и теперь знает, куда ползти! А я бы думал, где я, куда попал… Сказал бы – чудо?.. Не дождетесь. Решил бы, что на краткий миг сознание потерял. Очнулся, и уже в другом месте. Повезло, кто-то невидимый помог. Редко случается. А гусеница? Понимает, что я ей добра хотел? Причинение добра не возбраняется… вроде бы… Обычно от других одно зло, я с этим борюсь, как могу. Но незачем рассказ усложнять, тут гусеница, ей асфальт ножки обжигает. Обжигал, но это не забывается. Я должен обо всех, кто рядом живет, думать. Особенно, если слабей меня. Я так хотел всегда, но не умел, а тут счастье привалило. У нее боли нет? Что вы понимаете! А смерть только момент?.. Спорить не буду, один раз каждому почувствовать дано. Посмотрим, как говаривал мой старый приятель. Умер в прошлом году. Куда он теперь смотрит, вот бы увидеть… А потом вернуться, конечно, у меня многое не доделано еще…
Очнулся, перед гусеницей стою. Встретились, друг другу немного помогли, и расстались. Я ей помог, а она мне – чем? Не знаю, но чувствую, легче стало. А она о встрече догадывается? Представь, ты встречаешь совершенный разум. Пусть не всемогущий, но невероятной силы. Высшее существо. Не видел, не слышал, незаметно подкралось. И мгновенно переносит тебя в новую жизнь. Какое счастье – мгновенно! Всю жизнь мечтал – красную кнопку мне! Мир взрывать не хочу, самому бы в момент раствориться. Когда время придет, конечно, тогда нечего тянуть…
Не помню, чтобы меня переставляли… Ну, может, было, непонятное событие случилось, невероятная удача выскочила из-за угла?.. Помню, раз или два… Но причины всегда были, например, долго до этого трудился. Из стороны в сторону метался, пробы, ошибки… И вдруг прыжок, прорыв. Тогда я говорил себе – повезло…
А гусенице — ей повезло? Почему – «она», может «он»? Не помню, кажется у них нет полов. Счастливые создания. Но это другая тема.
Хватит стоят, это от мыслей — замираешь, останавливаешься, забываешь, куда шел…
Приди в себя, сделал доброе дело, шагай по своим делам.
А доброе ли оно, дело-то?
Всегда такой вопрос возникает, несомненного ведь мало, особенно, если думаешь. А я постоянно думаю, от этого дела не идут.
Вдруг на новом месте злой муравьишка, мечтающий кому-то насолить? Я знаю одного такого, по имени знал, он с товарищами большая сила, они же стаями шляются, ищут, что бы в свой дом утащить да сожрать… И бедная гусеница, может, уже погибает. Щетинки, волоски… – нет, не помогут. Ожоги, укусы… мягкое тело рвут на части…
Размышляя, выбитый из спокойной колеи, дошел до конца дорожки. Впереди большая дорога, машины, того и гляди, выскочат из-за угла… Люди мне надоели, не хочу о них. А вот с гусеницей, это да-а…. необдуманно поступил, нехорошо.
Повернулся, и обратно бежать – спасать гусеницу. Не решал ничего, само решилось. Когда действие само начинается, без прояснения мысли, верю, в этом правда есть.
Нашел место встречи, долго шарил в траве…
Никого! Но и следов жестокой расправы не заметил.
Немного успокоился…
ПАОЛО смотрит картины РЕМА
Сначала он подумал — подмалевок, настолько все убого, небрежно — и темно, темно!.. Потом разглядел основательность и выписанность главного — похоже, эскиз?.. Но постепенно, глядя в унылую черноту, он начинал видеть в ней последовательность, и замысел. Это была работа мастера, но настолько чуждого ему, что он передернул плечами.
— Это никогда не купят!..
Он снова поймал себя на этой мысли! Разве в купле дело, творчество не продается, он десять тысяч раз говорил это ученикам, привык говорить.
— Но картина должна продаваться, как же… А кому интересна эта мазня?
Какая разница, крокодилы или волки…
Да, волки, он вспомнил, охота на волков. Значительное лицо этого зверя, его спокойное достоинство… Он тогда был потрясен. Но ему сказали как-то, намекнули, что тема популярностью не пользуется, богатые покупатели давно ездят охотиться в Алжир, на те берега. Львы, крокодилы…
Какая разница, сказал он, но при этом ощутил неприятный осадок. Он слишком хорошо помнил волка, его глаза, а крокодил был ему чужд и неприятен. Но он вник, и в крокодиле нашел мощь и красоту зверя.
Потом ему уже довольно твердо заявили — покупатель любит, чтобы природа была не эта, а та, ТА.
Он подумал, тряхнул головой — какая разница, и там природа, и здесь природа, была бы на месте моя живопись. И живопись была… только чуть-чуть похолодела.
Потом он увидел… уже сам, никто не подсказывал ему, что всадники одеты слишком просто, нужны красивые ткани, покупатели любят, чтобы красиво…
Он подумал, тряхнул головой — какая разница, ткани так ткани, вот вам! И еще лучше — разнообразней, фактура, а рисунок изощренный и тонкий, попробуй изобразить на складках, да на ветру… И кони эти… и бегемот… все это он уже придумал сам, никто не подсказывал.
И получилась великая вещь, великая, — он сказал с горячностью.
И вспомнил другие слова:
— … Холодная, роскошная — никого не жаль…
Так говорил его неприятель, бывший ученик, с ехидненькой улыбкой. Что он теперь делает в своей Германии — чахоточные юноши с черепами, кисть руки в щегольском ракурсе… не так уж и сложно, если постараться. Вообразил себя великим. Это Франц говорил, да, он сам слышал как-то, незаметно подошел… что он, Паоло, предал свою живопись, продался богачам.
Что за ерунда, он продавал картины, а живопись его осталась неподкупной!
Да, простое дело, и печальное — все состоит из света и тьмы.
О свечении, слабом, но упорном, из самой тьмы, из глубины отчаяния и страха, говорил этот парень, Рем.
А Паоло не хотел — мечтал только о свете. Всю жизнь. И создал — да!.. сияющую гениальную поверхность огромных холстов, пустоту, населенную мифами и героями с тупыми лбами!
Нет, нет, не так…
Он еще раз посмотрел на холст. Этот парень его достал! Мазня!
Нет, не мазня, он уже знал. Композиции, правда, никакой. Устроено с убогой правдивостью, две фигуры почти на краю, у рамы, остальное пространство еле намечено широкими мазками, коричнево-черными, с проблесками желтизны… Помещение… в нем ничего!.. Вот пол, вдалеке стены, там узкая щель двери… Старик стоит лицом, но толку… лицо почти опущено, только лоб и нос, и то как-то все смазано, небрежно, плывет… плывет… словно время останавливается… Перед ним на коленях парень в драном халате, торчат огромные босые пятки… Понятен сюжет — блудный сын, он сам писал его, оборванец возвращается в богатый дом отца. Но и лохмотья можно показать с лучшей стороны, чтобы смрад не пер так в нос! Зачем! Тема достойная, но этот нищий возвращается в такую же нищету и…
Он смотрел, и с него слетала, слетала шелуха этих слов, и доходило все значение сцены, вся эта плывущая, уходящая в вечность атмосфера,
воздух, отчаяние
скупые детали без признаков времени,
везде, навек, намертво, навсегда…
… Пока не схватило за грудь и уже не отпускало.
Не в раскаянии и прощении дело, хотя все это было показано с удивительной, безжалостной простотой.
Дело в непоправимости случившегося, которую этот художник, почти ребенок, сумел угадать.
Ничто нельзя вернуть, хотя можно и простить, и покаяться. Дело сделано, двое убиты насовсем.
Нет, этого он не мог принять.
Он даже готов был простить этому Рему темноту и грязь, запустение, унылость даже!.. И то, что раскаяние и прощение показаны так тихо, спокойно, можно сказать — буднично, будто устали оба страдать, и восприняли соединение почти безучастно… Паоло знал — бывает, но это ведь картина! Искусство условно, всего лишь плоскость и пигмент на ней, и из этого нужно сотворить заново мир, так создадим его радостным, светлым…
Что-то не звучало. Ладно, пусть, но здесь сама непоправимость, это было выше его способности воспринять. Он сопротивлялся всю жизнь, всю жизнь уходил, побеждал, убегал…
Откуда это — непоправимость случившегося?..
А ведь случилось — что? — его жизнь случилась.
Выбирал — не выбирал, она случилась, непоправимо прошла. Истина догнала его, скоро догонит, и картина это знала.
Он отодвинул холст. Парень сошел с ума. Кому это нужно, такая истина на холсте…
Далее был портрет старухи, получше, но снова эта грязь!.. Руки написаны отлично, но слишком уж все просто. Что дальше?
А дальше было «Снятие с креста», тут он не выдержал. Пародия на меня, насмешка, карикатура, и как он посмел принести!.. Убогий крест — вперся и торчал посредине холста, бездарно и нагло перечеркивая всю композицию, тут больше и делать нечего! Грязь и мерзость запустения, помойка, масляная рожа и брюхо в углу… две уродки, валяются у основания. И сползающий сверху, с тощим отвислым животиком, и такими же тощими ляжками Христосик… Где энергичная диагональ, где драма и ткани, значительность событий и лиц, где мощь и скорбь его учеников?..
Умение посмотреть на себя со стороны помогло ему — он усмехнулся, ишь, раскудахтался, тысячи раз облизывали тему до полного облысения, не вижу умысла. Написал как сумел. Кстати, откуда у него свет? Нет источника, ни земного, ни небесного… А распределил довольно ловко. Нет, не новичок. Зловредный малый, как меня задел…
И не отрываясь смотрел, смотрел…
Какая гадость, эта жизнь, если самое значительное в ней протекает в грязи и темноте.
Он удивился самому себе, раньше такие мысли не приходили ему в голову. Жизнь всегда была, может, и трудной, но прекрасной.
— Последние месяцы меня согнули..
— Ну, нет, если есть еще такие парни, я поживу, поживу…
— Чего-то он не знает, не учили, наверное, — общему устройству, сейчас я набросаю, а завтра просвещу. Способный, способный мазила, меланхолик, грязнуля… из него выйдет толк, если поймет равновесие начал.
— Все дело в равновесии, а он пренебрегает, уперся в драму!
— Пусть знает, что жизнь прекрасна!
— Не-ет, он ошибается, он не должен так… он молодой еще, молодой, что же дальше будет?..
— Не все так печально, нельзя забывать о чуде, теплоте, о многом. Да…
Он вдруг понял, что говорит вслух, все громче, громче, и дыхания ему не хватает. Тяжело закашлялся, задохнулся, замолчал, долго растирал ладонями грудь..
— Нет, нет, все равно так нельзя, он должен, должен понять!..
Пересиливая боль в плече, он поднял руку и взял со стола небольшой лист плотной желтоватой бумаги, свое любимое перо, макнул его в чернильницу, до этого дважды промахнувшись… и крупными штрихами набросал кисть винограда с несколькими ягодами, потом еще, потом намеки на ягоды, крупный черенок… и с одной стороны небрежно смазал большим пальцем.
Гроздь винограда. Картина как гроздь, свет к свету, тень к тени… Пусть этот любитель ночи не забывает про день!
И положил бумажку на холст. Что у него еще там?..
Несколько графических работ. Он небрежно рассыпал их по полу, глянул и внутренне пошатнулся. Мощь и смелость его поразили, глубоко задели. Опять наброски, где разработка? Но это был комариный писк.
— Невозможно, невозможно… — твердил он, — так легко и небрежно, и в то же время безошибочно и сильно. Вот дерево, листва, что он делает! Не подражает форме листа, не пытается даже, а находит свою смелую и быструю линию, которая ничуть не похожа, но дает точное представление о массе листьев и нескольких отдельных листьях тоже. А здесь смазывает решительно и смело, здесь — тонкое кружево одним росчерком, а тут огромный нажим, а эт-то что?… пальцем? ногтем? щепкой?
Черт знает что, какая свобода в нем!..
Он вспомнил своих учеников. Айк — умен, талантлив, все понимает, но маломощный, и будет повторять за ним еще долго, а может, никогда не вылезет на свою дорогу… Франц — сильный, своевольный, но глупый, самодовольный и чванливый, а ум нужен художнику, чтобы распорядиться возможностями… Есть еще Йорг, тот силен, но грубоват, и простоват… в подражании мне доводит все до смешного и не замечает. Хорошие ребята, но этот сильней, да…
— Парню нужно доброе слово, поддержать, поддержать!.. Ровесники — недоброжелатели, завистники, загрызут, заклюют от зависти.
— Но совсем непримирим, совсем, это несчастье, он не понимает, темная душа…
— Говоришь, а завидуешь.
— Мне нечему завидовать, делал, что хотел.
— Устроил себе праздник, да?
— Может и другие повеселятся.
— Короткая она, жизнь-то, оказалась, как выполз из темноты, так и не заметил ничего, кроме радости.
— Бог мне судья.
— Пусть тогда лучше Зевс, мы с ним поладим.
— Душой не кривил, писал как жил, делал, что мог.
— Ну, уступал, уступал… так ведь ерунду уступил, а на деле, что хотел, то и делал.
— Может, недотянул?..
— Прости себя, прости…
— Все-таки печально кончается… Не хотел этого видеть, да?
— Ну, не хотел, и что?
— А вот то, повеселился — плати…
— А, ладно…
Он устал от своих слов. Ладно, да, да, да… Ну, и пусть.
— Пусть…
— А парню скажу все как есть, может, польза будет.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 250614
Дворничиха Настя и ее пес Вулкан
………………………………………….
Большая гроза идет…
…………………………………………
Морской берег. Кисть, цветная тушь, набросок
………………………………………….
Это вам не вась-вась — граница на замке!
…………………………………………….
Чужой среди своих. Лето 2010 года.
…………………………………………..
Вечером. Акварель, тушь, доп. обработка
………………………………………..
Из иллюстраций к повести «ЛЧК» Она напечатана в «Цехе фантастов-91» без иллюстраций. К каждой повести и ко многим рассказам я что-то рисовал, так, не по содержанию — ассоциативно. В основном, для себя.
………………………………………….
МАКИ. Оччень старая картинка, наверное, начало 1978-го года. Она со мной.
…………………………………………..
Двое и вид на овраг за десятым домом, в котором происходили многие события, описанные в повести «Перебежчик», да и понемногу почти во всех других моих повестях, например в «Последнем доме», «Жасмине» и др.
……………………………………….
Кормление котов в подвале.
………………………………………….
Вечерний пейзаж
……………………………………..
«Не «меньшие» и не друзья мы вам…» Родились в подвале, жили в норе, которую им выкопала мать в овраге за домом. Я приносил им еду, они не выходили. Я прятался и смотрел, как вылезают, подходят, оглядываются…
КАРТИНА ПАОЛО
Картина была гениальной, и Рем, при всем возмущении, это понимал.
Гениальной — и пустой, как все, что выходило из-под кисти этого красивого, сильного, богатого человека, который прожил свою жизнь, беззаботно красуясь перед всем миром, и кончал теперь дни, окруженный роскошью своего имения, раболепством слуг, безусловным подчинением учеников, обожавших его… Так Рему казалось, во всяком случае.
— Чему я могу научиться у него? — он спросил у Зиттова, это было давно.
— Он — это живопись. Только живопись. Глаз и рука. Зато какой глаз, и какая рука! А в остальном… сам разберешься, парень.
Но вернемся к картине.
Ничего чудесней на свете Рем не видел, чем это расположение на весьма ограниченном пространстве холста множества человеческих фигур, вздыбленных коней, собак, диких зверей… Все было продумано, тщательнейшим образом сочинено — и песок, якобы алжирский, и пальмочки в отдалении, и берег моря, и, наконец, вся сцена, чудовищным и гениальным образом закрученная и туго вколоченная в квадрат холста. Как сумел Паоло эту буйную и разномастную компанию втиснуть сюда, упорядочить, удержать железной рукой так, что она стала единым целым?..
Рем думал об этом всю зиму, ветер свистел над крышей, огонь в камине и печи гудел, охватывая корявые ветки и тяжелые поленья, пожирая кору, треща и посвистывая… Со временем Рем стал видеть всю эту картину, или сцену, в целом, охватил ее взглядом художника, привыкшего выделять главное, а главным было расположение светлых и темных пятен.
И, наконец, понял, хотя его объяснение выглядело неуклюже и тяжело, как все, что исходило из его головы. К счастью, он забывал о своих выдумках, когда приступал к холсту.
Винт с пятью лопастями — винт тьмы, а вокруг него пространство света, и свет проникал свободно между лопастями темноты, и крутил этот винт, — вот что он придумал, так представил себе картину Паоло, лучше которой тот, кажется, ничего не написал, — со временем в его работах было все больше чужих рук. Теперь он давал ученикам эскиз, они при помощи квадратов переносили его на большой холст, терпеливо заполняли пространство красками, следуя письменным указаниям учителя — рядом с фигурами, мелко и аккуратно, карандашом…. Потом к холсту приступал самый его талантливый и любимый ученик, он связывал, объединял, наводил лоск… и только тогда приходил Учитель, смотрел, молчал, брал большую щетинистую кисть, почти не глядя возил ею по палитре, и вытянув руку, делал несколько легких движений — здесь, здесь… и здесь… «Пожалуй, хватит…»
Но на этом полотне совсем, совсем не так!.. Сделано в едином порыве одной рукой.
На ней фигуры застыли в ожидании решительных действий, еще не случилось ничего, но вот прозвучит сигнал, рожок… или они почувствуют взгляд? — и все тут же оживет. Ругань, хрип, рычанье… В центре темная туша бегемота, он шел на зрителя, разинув во всю ширину зубастую пасть, попирая крокодила, тот ничтожной ящерицей извивался под ногой гиганта, и в то же время огромен и страшен по сравнению со светлыми двумя человеческими фигурами, охотниками, которые валялись на земле: один из них, картинно раскинув руки, красавец в белой рубашке, притворялся спящим, и если б не обильная кровь на шее, мертвым бы не мог считаться. Второй, полулежа на спине, с ножом в мускулистой ручище, такой тонкой и жалкой — бессильной по сравнению с мощью этих чудовищ… Он, выпучив глаза, сопротивлялся, ноги придавлены крокодильей тушей, на крокодила вот-вот наступит гигант бегемот… Парень обречен.
Теперь с высоты птичьего полета, общего взгляда, так сказать… В центре темного винта, который Рем разглядел, — бегемот, тяжелое пятно, от него пятью лепестками отходят темные пространства, они заполнены собаками, частями тел людей, землей меж крокодильими лапами… а сверху…
А сверху вздыблены — над бегемотом, крокодилом, фигурами обреченных охотников, над всем пространством — три бешеных жеребца, трое всадников с копьями и мечами… Чуть ниже две собаки, вцепившиеся в несокрушимый бок бегемота, достраивали гигантские лепестки, растущие из центра тьмы, из необъятного брюха… Темные лопасти замерли, но только на момент!.. вот-вот начнут свое кружение, сначала медленное, потом с бешеной силой — и тут же появится звук — лай, вой, стоны… все придет в движение, апофеоз бессмысленной жестокости… И в то же время — застыло на века. Картина на века, на вечность!..
И лежащие на земле умирающие люди, и гигантские туши обреченных зверей, еще полных яростной силы, и три собаки, две с одной стороны, терзающие бок бегемота, гигант не замечал такую малость… и третья, с другой стороны, ей достался шипастый крокодилий хвост, она вцепилась в него с яростью обреченной на смерть твари… и эти всадники, троица — все это было так закручено, уложено, и вбито в ровный плоский квадрат холста, что дух захватывало. Казалось, не может смертный человек все так придумать, учесть, уложить — и вздыбить… довести напряжение момента почти до срыва — и остановиться на краю, до предела сжав пружину времени… И ничего не забыть, и сделать все так легко и весело, без затей, и главное — без раздумий о боли, крови, смерти, о неисчерпаемой глупости всего события, жестокой прихоти нескольких богачей…
Вся эта сцена на краю моря, на пустынном берегу — постыдная декорация, выдумка на потребу, на потеху, без раздумий, без сожаления… лучшее отброшено, высокое и глубокое забыто, только коли, бей, руби… И обреченные эти, но могучие еще звери, единственные в этой толпе вызывающие сочувствие и жалость… зачем они здесь, откуда появились, почему участвуют?…
Рем возмущался — он не понимал…
И в то же время видел совершенство, явление, великую композицию, торжество глаза и того поверхностного зрения, которое при всей своей пошлости и убогости, сохраняло свежесть и жуткую, неодолимую радость жизни.
Вот! Откуда в нем столько жизни, преодолевающей даже сердцевину пошлости, лжи, бесцельной жестокости и убийства ради убийства, ради озорства и хамского раболепия, ради торжества чванства и напыщенности?..
И все эти его слова обрушивались на картину, которая, может, и не заслуживала такого шквала чувств.
Между прочего
Поворот на Бутурлино
……………………………………..
Овощи на голубом фоне
……………………………………..
Чтец повести «Последний дом» в капелюхе
…………………………………………..
Старые друзья, общая еда
……………………………………………….
Очень важно положение хвоста
………………………………………….
Старая Туся на подушке
………………………………………..
Иероглифы растений
…………………………………………
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 240614
Осеннее окно, несколько сухих листьев, нарисовано «мышкой», впрочем, это неважно.
…………………………………………….
Дом моего детства
……………………………………….
Один из вариантов картинки на тему «отдохнешь и ты». Скорей, эскиз к более интересным вариантам, как мне кажется.
…………………………………………..
В основе фотография, за эту картинку меня ругали — грязновато, небрежно и прочее.
Но мое ощущение предстоящего холода и тьмы она передает
…………………………………………
Это, конечно, монтаж, на переднем плане честный фотонатюрморт, задний план — рисунок.
……………………………………………..
Был и есть у меня такой фотоплакат. Предложил его обществу защиты животных,
они написали, что «слишком печально»
…………………………………………….
Страна кривых гвоздей. Никаких намеков, я люблю ненужные никому вещи, они свободны и живут своей жизнью, так мне кажется. В известной степени применимо и к людям, они, правда, стараются быть нужными, и в жизни, действительно, есть такой период, и это неплохо, совсем неплохо, но наступает время, когда все больше хочется уединения и тишины…
……………………………………………
Скорей фотоэскиз на переднем плане, несложившийся до конца натюрморт, на заднем, за окном — живописный набросок, сделанный в Прибалтике очень давно.
……………………………………………..
«По первому снегу». Собачка антикварная из города Плимут, часы тоже настоящие, а поле снежное и голые кусты — рисунок.
………………………………………….
Осенняя тема. На переднем плане овощи и фрукты почти настоящие, на заднем, за окном осенний вид, живопись
………………………………………………
Ну, это почти Ч/Б Меня всегда интересовал свет из щелей, дыр, сбоку, со всех сторон, несколько источников света и т.д. как моего героя Рема из повести «Парло и Рем» Повесть возникла из моего предположения, что два художника, немного похожие на Рубенса и Рембрандта, встретились. В принципе, это было возможно, они жили в одно время, только Рубенс на 30 лет старше. Как обычно бывает у меня, если увидится одна яркая сценка или картинка, представишь себе, и энергии впечатления достаточно, то написать уже не проблема.
………………………………………..
«А ваша собачка не укусит?» Это коллаж, рисунок вырезан из бумаги и выбран для него фон, дальше фото, потом кое-какая обработка. Я вообще не мыслю фото без «живописной» обработки, не автоматической разумеется, а руками, по пятнам. Есть фотографии, из старой жизни особенно, которые ценны своей точностью, соответствием той реальности, которая ушла или уходит. Но это не моя тема, об этом мало что могу сказать, для меня интерес в оптике совсем другой, это своего рода эскиз, начало живописной работы, а на холсте она или на экране для меня почти что нет разницы.
……………………………………………..
Эскизик на тему «Любимые углы»
………………………………………….
«Дорожка к Оке» Набросок, перо, легкая размывка, чуть-чуть акварели, кажется… Точно не помню, давно сделано.
……………………………………………
Портрет художника в красной кепке, была у меня такая. Ч/Б вариант. Вообще-то я в том возрасте не рисовал, и даже не думал о такой возможности, это было и во многом остается загадкой в моей жизни, которая как бы состоит из двух или даже трех независимых частей, что было для меня неприятным ощущением, я всякую нецельность не люблю и даже боюсь ее. Поэтому я написал первый вариант книги «Монолог от пути» — чтобы разобраться, что произошло, не было ведь никакого сознательного решения… Написав первый вариант, я понял, что писать не умею, и ничего не выразил, как хотелось. Я слышал, что для учения неплохо маленькие рассказики писать, и написал те, что частично вошли в книгу «Здравствуй, муха!» И втянулся, снова взялся за «Монолог», написал его окончательный вариант (хотя читая, едва удерживаюсь от того, чтобы не поправить явные неуклюжести! Это делать нельзя, практика показывает, если начнешь, то придется все писать заново. А к этому я не готов, и скорей всего делать не буду, хотя тема меня попрежнему волнует.
……………………………………………..
… были люди в наше время…» Мои постоянные друзья и герои многих картин и фотонатюрмортов, котика я вылепил сам, а «химера» для меня не химера, настолько разнообразна в разных ракурсах и освещении, и выразительна, я подружился с ней…
СМЕРТЬ ПАОЛО
Перед рассветом ему снова привиделся сон, который бывал не раз, пусть с изменениями, новыми лицами, но кончался всегда одним и тем же. Он стоял на балконе, с ним его ученики — тонколицый тихий Айк, громкий смешливый толстозадый Йорг, и даже опальный Франц был рядом, усмехался, язвительный и самоуверенный… И его вторая жена, Белла, любимая, она тут же, в голубом платье с кружевами… но на него не смотрит, и он почувствовал — не видит его!.. И никто его не видел, что-то новое в этом было. Он посмотрел вниз — невысоко, метра два или три, под балконом снова трещина, надо бы распорядиться, пусть заделают, ведь опасно…
Перила куда-то делись, и он соскользнул вниз, быстро и плавно, и ногами… стал увязать, но ему не было страшно, потому что все рядом, близко, он чувствовал, что может выбраться, стоит только сделать небольшое усилие. Но не делал его, стоял и смотрел. Рыхлая почва с крупными комками поднялась до колен, а он не чувствовал, что погружался…
Наконец он, осознав опасность, сделал усилие, и тут кто-то огромной чугунной крышкой прихлопнул сверху голову, шею, часть спины… Непомерная тяжесть свернула его, сложила пополам, настолько превосходила его силы, что он не мог даже шевельнуться, и стал врастать в почву, врастать, врастать, и задыхался, плакал от бессилия и ледяного страха, и задыхался… И все- таки, и тут надеялся, что произойдет чудо, он вырвется, или его спасут и вытащат, или… он проснется теплым ярким итальянским утром, молодой, сильный, начинающий…в широком окне — бухта, залив, темно-синяя вода… И все тяжелое и страшное, оказывается, только приснилось!
Над ним наклонилось лицо. Белла, она узнала его!
— Ты счастливый человек, Пауль, у тебя хватит силы сказать ей — нет…
Нет! — он думал, что кричит, никогда так громко не кричал, даже на своих картинах:
Нет! нет! нет!..
И ему снова повезло. А может и не повезло, может так и должно было быть, да?
Вдруг все изменилось — то ли эти христианские мудаки на небесах растерялись, не зная, куда его определить, с такой привязанностью к жизни, то ли его любимые греческие боги вспомнили о нем, наверное, все-таки вспомнили, хочется в это верить… Тяжести как не бывало, его легко и весело подбросили, и он полетел вверх и вбок, все набирая скорость и не удивляясь этому. Далеко внизу он увидел сине-черную с проблесками розового плоскость, а над ней — ярко-голубую, тоже с бело-розовыми штрихами и пятнами. Море и небо, облака, теплынь… Так и должно быть, подумал он, ведь это Италия!.. Только чего-то не хватает для полного равновесия, земли, наверное…
Он глянул направо и за спиной вместо земли обнаружил третью — вертикальную плоскость, она была светло-коричневой, с желтизной, и на ней до боли знакомые неровности. Грунт, догадался он, мой любимый кремовый!.. Вот оно что, конечно, грунт!.. Он стремительно летел ввысь, а холст за спиной все не кончался. Вот это поверхность, вот это да! Он ничуть не испугался, его мужества не сломить. Сейчас, сейчас… Он уже знал, в правой руке любимая толстая кисть, с широкой плоской щетиной, стертой по краям от ударов по твердым от клея узелкам, он звал ее «теткой», а его ученик и предатель Франц насмешливо говорил о ней — «как его бабищи…» Ученичок, скурвился, уперся в свой любимый ракурс…
Я знаю сюжет. Надо переделать, переписать весь мир!
Вечный рай,
вместе — звери и люди.
Только мир, свет, тепло и красота.
Паоло глянул — кисть при нем!.., теперь осталось залететь повыше и махнуть рукой, оставить на холсте первый его знаменитый длинный, мощный и свободный мазок, начать все заново…
И на этом все, все кончилось, его время истекло.
С добрым утром!
…………………………………….
Та же история…
………………………………………….
Взгляд из темноты
……………………………………….
Простак и хищник
………………………………………..
Яйцо всмятку и херес
………………………………………..
К свободе, к свету! Когда-то в начале моей второй жизни (посленаучной)
мне сказал один художник — «Хочешь быть художником — будь им»
Перефразируя: хочешь быть свободным — будь им.
………………………………………..
Летний вечер
………………………………………..
Натянутое соответствие
………………………………………….
Птичка на балконе. Птичка и все за ней — живопись, кувшин с сухими травами — фотография. В общем, неважно, КАК сделано, было бы изображение цельное. Прошло время, и порыв угас 🙂 Изображение судишь по законам изображения, и видно, что МНОГОВАТО, многовато… С возрастом, наверное, хочется лаконичней.
…………………………………………….
Названия могут быть разными, сценка банальная 🙂
……………………………………………
Круговорот времени, природа не чужда геометрии
временная запись, и довольно несерьезная
«Лайкните, что вам нравится мой журнал», с подобным иногда обращаются, потому что я сейчас часто в фейсбуке(FB), веду свою ежедневную рубрику «Утреннее ассорти». Собственно, это почти копия одной моей рубрики здесь, в ЖЖ, но без личных заметок, там уж точно они не нужны, да и картинки кажутся не нужными, но они нужны мне, чужие стены помогают видеть себя. И здесь в ЖЖ они МНЕ в первую очередь нужны, а иногда и моим постоянным читателям и зрителям, в ЖЖ нет такой толкучки, как в FB. Но я ни у кого не прошу «лайкнуть» в мою пользу, меня в детстве еще учили, не лезь вперед, не старайся понравиться, пусть люди сами тебя заметят, если делаешь что-то интересное и важное. Прошло полвека, и я заметил, наконец, что чем интересней, глубже, а главное, своеобразней… своеобразней, да! делаешь свое дело, тем реже тебя заметят, и по многим причинам. Первая из них, если ходишь не по хоженой многими дорожке, то тебя не замечает большинство, а видят только некоторые, и это правильно, тут нечему удивляться. Другая причина, люди не любят, когда сравнения не в их пользу, если внутренне это чувствуют. Мало кого способности другого приводят в восторг, это понятно, но не интересно. В-третьих, конечно, ты можешь делать абсолютную чепуху, неглубоко берешь, это главное. Чем своеобразней твое дело, тем больше возможности ошибиться, и принять за своеобразие собственную глупость, чепуху. Когда-то в юности мне нравились люди, которые высказывали удивительные мнения, иногда чудовищные по глупости, как я теперь вижу, а я принимал это за своеобразие, за особенный талант человека. Потом примерно половина из них оказалась в психушке, с обострениями, а другая половина истощила свой запас выпендрёжа и замолчала, занялась более житейскими делами. И только 2-3 человека через годы запомнились, их слова словно из будущего к ним пришли, а как это случилось, не знаю, особый талант был, или удача?.. Мне, во всяком случае, это не удавалось, кроме разве что двух-трех выводов, решений и слов, а это у каждого бывает, Случай не дурак. Но я по-прежнему считаю, что просить кого-то об одобрении, о похвале, да к тому же для каких-то мелких целей, это унизительно и презрения достойно. Конечно, безумно сложно, и наверное страшновато развить в себе способность судить о себе и своих делах спокойно и взвешенно, а главное так вовремя, чтобы не сбивать настрой, кураж и иллюзии, которые совершенно необходимы для делания всего лучшего, что делаешь от души. Моэм, например, так смог в конце жизни о себе судить, и даже не совсем в конце. Но в «высшую лигу» не вошел, а связано ли это с его холодом… не знаю, думаю, что связано. В этом отношении творчество напоминает любовные увлечения, когда ты слеп и глух в порыве, в разгаре страсти, а потом приходит момент покоя и есть возможность подумать, да, подумать! Но слишком много и часто думать довольно вредно, особенно художнику, потому что мысли ищут слова, а слова ограничивают дальнейшие порывы… Смайл
РЕМ. (Из повести «Паоло и Рем»)
Прошу извинить меня за огромные тексты, которые, уж точно, не для ленты, ее просматривают за утренним кофе очень занятые люди, я понимаю. Но я эти тексты помещаю для тех, кто хотя бы иногда посещает мой журнал, это первое. И второе — мне трудно их разбивать дальше, мельче, мне кажется, это неправильно. Когда могу, конечно, разбиваю. Другое дело — рассказики, которые как семечки, они у меня коротенькие почти все, хотя я не считаю, что они уступают повестям, ничуть не считаю. Итак еще кусочек про художника РЕМА, который идет к художнику Паоло, идет, идет, и никак дойти не может, но все-таки! — касание произошло!
……………………………………………………..
Женщина ушла, оказывается, жена Паоло. Рем был удивлен, но только на миг, подробности жизни его мало волновали. Он думал, как опрометчиво поступил, что явился, теперь так просто не удерешь… О чем говорить, что спрашивать? Он не знал, что хочет узнать — ничего не хотел. Работы показать?.. Он пожал плечами, хорошего не жди. Наверное, хотел увидеть того, кто создал тысячу картин, удерживает в голове сотни фигур одновременно. «Мне и десятой доли не придумать, не запомнить…». Хочет ли он писать как Паоло?
Он не смог бы сказать ясное и простое «да», и не сказал бы — «нет». Конечно, он бы хотел так раскованно, смело, свободно, размашисто… мощно, да! Но все остальное вызывало оторопь, непонимание, даже возмущение… Нет, он бы ничего не сказал, ему трудно давалась ясная речь. Зиттов не раз смеялся — «настоящий художник, ничего толком не объяснишь.»
В то же время, его тяготения и пристрастия… именно пристрастия и тяготения, а не здравые и ясные мысли и желания… были определенными, и никто не мог заставить его поступить вопреки им — он отмахивался, как от злых мух, отделывался тупым бормотаньем, ухмылками, разводил руками, на лице появлялась глупая усмешка… он не мог, и сам не знал, откуда бралась вдруг поглощающая силы лень, тяжесть в руках и ногах, желание тут же плотно поесть, поспать, проснуться и забыть. Его невозможно было свернуть с пути, о котором он сам почти ничего не знал — его тянуло куда-то, но он не мог объяснить, точно и определенно, куда.
Его привлекали окна, двери, щели, дыры, разрушенные стены, огромные, уходящие в темноту залы… вот-вот — в темноту, да! Лица со следами тьмы в глазах… боль, растерянность, страх, болезнь, усталость… Радость?.. — момент, только момент, да… И всегда за спиной, противопоставлением свету — тьма; это и есть живопись, свет и тьма, свет — из тьмы… потому что, потому…
Он останавливался, скреб подбородок, чесал спину, по лицу растекалась мучительная растерянность… «Ну, потому, что в жизни… разве не так?..»
Если б он умел выразить словами, то, что при этом чувствовал, то, наверное, не стал бы писать картины. А что он чувствовал, что?
Будто он не укорененное в этой жизни, на этой почве существо, а словно принесло его какой-то силой — сюда, в это время, место, и оставило здесь. Может, ветром?.. Или волной, да? Такое не забывается. Принесло и поставило. Может снова унести, хоть завтра, хоть сейчас. Ну, не волна, так другой случай. Просто и безжалостно. Был и не стало. Нет, он любил поесть, поспать… поваляться с женщиной? — несколько раз было, правда, он не разобрался еще… Он был привязан к своему телу, здоровью, соснам этим, воздуху, своему дому, коту… он хотел писать картины, лучшего занятия нет. Живи, раз принесло. Если удалось. Пока живой. Везет не всем, он это никогда не забывал. Тело радовалось жизни, но в груди прочно засел кусок тьмы, твердый ледяной ком, где-то в груди, да…
Но молодость пересиливала , особенно днями, светлыми, как этот, и теплыми, отчего же нет?..
Он бы не стал так долго рассуждать — было у него словечко, подслушанное у Зиттова, тот в таких случаях говорил — «бекитцер!», что значит «короче», или «лучше помалюем».
Он выбирал цвета по наитию, по внутреннему влечению, это не было для него вопросом, задачей, загадкой — он даже не выбирал вовсе, а просто брал и мазал, шлепал большой кистью, а если бывал недоволен, то громко сопел, хватал нож и соскабливал пятно, но это бывало редко, он почти не ошибался. Цвет не должен вызывать сомнений и раздумий, чтобы «все на месте», как говаривал Зиттов, он предпочитал более открытый и яркий красный, избегал Ремовского тяжелого коричневого, со скрытой, едва проступающей краснотой и желтизной, «болото», он говорил, или — «угроза»… но не ругал Рема за мрак, только печально усмехался — «ты, парень, уж точно, не разбогатеешь, со своей мазней…»
— Да, — Рем вспомнил, — Паоло… Что же он спросит у Паоло?.. Надо придумать вопросик похитрей, и мы не лыком шиты… чтобы поговорить с умным человеком, услышать разные истории про живопись, про художников… А потом он, может, даже подружится со стариком, будет приходить сюда, как свой, пить кофе перед домом, в тени развесистого дерева, видно, что из южных краев, с шелковистой корой, желтоватыми луковыми чешуйками… И переглядываться с молодой женой, а что?.. Не переходя границ, конечно.
Старик, в конце концов, признает его, скажет — «вот мой ученик, ему завещаю все свое умение…» И научит Рема писать могучие веселые картины, на которых толстозадые богини, Парисы, роскошь и сладость, да?
И он освоит науку угождать?..
— Придет же в голову… Наверное, перегрелся.
Иногда он видел во сне картины, которые только начал, и ночью продолжал мучиться с расположением фигур, это трудней всего давалось. И сюжеты! Бывало, так хочется измазать красками холст, набросать что-то дикое и сильное, чтобы само расположение пятен вызвало тоску или радость… просто невмоготу становилось, а замыслов никаких!.. И он тогда все перышком и перышком, рисуночки небольшие чернилами и тушью, без темы, куда рука поведет — фигурки, лица, шляпы, руки, лошадиные головы с раздутыми ноздрями, диковинные звери, которых никогда не видел, женщины, женщины, сцены любви и насилия… Он терзал бумагу до дыр, злясь на свою неуклюжесть, подправлял линии, чем попало — иногда щепочкой, иногда толстым грязным ногтем…
Бывало неделями — все на бумажках, «по мелочам», как он говорил, не считая графику почтенным занятием, так, забава… Зиттов не раз уговаривал, убеждал его — «парень, может и не надо тебе вонючего масла этого, плюнь на цвет, он у тебя в тенях все равно сидит, в чернилах, удивительно даже, нет, ты посмотри…» Но Зиттова не стало, а писать маслом хотелось, самое трудное и важное дело, Рем считал. Но что делать с темами, какая же картина без сюжета?!
О чем же писать??? — тоскливая эта мука; он бродил по дому, заглядывал во все окна, нервно шептал, вздыхал, надо бы поесть…. надо бы написать… Что-нибудь хотя бы написать!.. Нет, писать-то ему хотелось, почувствовать запах красок, сжать в руке кисть, услышать, как она с тихим шорохом что-то нашептывает холсту… ну, поэт!.. но дальше дело не шло и не шло, потому что на картине нужно что-то изобразить, куда денешься, а не просто намазал от души! И он снова ходит, и шепчет, и стонет… Наконец, нажрется как свинья и брякнется на кровать. Проспится, и опять муторно ему…
Зачем, зачем писать картины, он задавал себе вопрос… Что за болезнь такая?..
…Каким свободным и счастливым он стал бы, если б вдруг очнулся от этого постоянного смутного сна или видения, от напряжения во всем теле, скованности, заставляющей его двигаться медленно и осторожно, ощупывая вещи взглядом, пробуя пол на прочность, словно опасаясь внезапного падения куда-то далеко вниз… вышел бы во двор, пошел в соседний городок, час ведь ходьбы! выпил, девки… и ничего бы не знал о живописи.
Его и писать-то не тянуло, то есть, изображать что-то определенное, понятное, передаваемое ясными словами — его засасывало воспоминание о том особом чувстве, когда начинаешь, холст готов, краски ждут, и кисть, и рука… и внутри не то, чтобы ясность и замысел, история какая-то, известные фигуры и прочее, нет — особая полнота и сила в груди, уверенность… Как во сне, у него было, он никогда не играл на скрипке, а тут взял в руки, прижал к себе, и смычком… — зная, без сомнений, уверен, что умеет… — и сразу звуки… Странно, странно… Также и здесь, только не сон — кисть в руке, и полная уверенность, что будет, получится… и чувствуешь воздух, который вдыхаешь свободно, свободно… и первые же мазки напоминают, какое счастье цвет, неторопливый разговор пятен, потом спор, и наконец музыка, а ты во главе ее, исполнитель и дирижер.
И уплываешь отсюда, уплываешь… Тогда уж нет разницы, ветчина на блюде или кусок засохший хлеба, стерлядь или селедка, снятие с креста или прибивание к нему…
Почему же, почему так тягостно и неповоротливо время, что мне мешает начать, что, что?
Он не понимал, потому что, когда, наконец, какой-то тайный вопрос решался в нем, может и с его участием, но без понимания, что, как, зачем… то и сомнений больше никаких, все настолько ясно… ни споров с самим собой, ни пауз — неуклонно, быстро, с яростным напором, не сомневаясь ни на миг, он крупными мазками строил вещь, не прибегая к наброскам, рисунку, сразу лепил густым маслом, и безошибочно, черт!..
— Черт! — как-то вырвалось у Зиттова, когда он увидел Рема в один из таких моментов. — Черт возьми, я тебя этому не учил, парень!
ПАОЛО. Потери. (Повесть «ПАОЛО и РЕМ»)
………………………….
Теперь бы поесть, вспомнил о себе Паоло. Он сегодня не видел детей. Слышал иногда в коридоре отдаленные голоса, их смех, там все в порядке, он знал. И больше не хотел знать . Не видеть, не разговаривать. Хотя бы один день. Позволить себе. Он всегда делал то, что нужно, без чего не обойтись, и давно уверил себя, что огромный дом, сад, земля за домом, его картины, древние рукописи, он собирал их много лет — все это следует поддерживать и сохранять, и тратить на это деньги, время… Несколько событий поколебали его уверенность. Но об этом не надо! Он умел уходить от неприятных тем.
В столовой было пусто, все уже пообедали и исчезли. Сегодня он занят, они знали. Они любят меня, только я редко с ними. Вечером жена с детьми уезжает к родителям, полчаса езды, там они проведут два праздничных дня, церковные какие-то праздники, он не вникал. Его отношение к вере было тяжелым и неприязненным. «Уверуйте в Христа, и спасете себя и дом свой…» Вот засранец, угрожает… Он с детства привязался к греческим богам, с их особым отношением к человеку — ругали, благодарили, наказывали… иногда спасали… это были нормальные человеческие боги.
Ему принесут поесть в мастерскую. Последнее время он избегал есть за общим столом, постоянно опаздывал из-за дел, но и другое было.
У него постоянно болели десны, несмертельная болезнь, но она преследовала его годами, наследие нищего детства. Шатались зубы, и он понемногу сам вытаскивал их, брал пальцами, раскачивал, это было даже приятно, словно чешешь место, которое досаждает тебе щекоткой, такой сильной, что к ней примешивается боль. Никогда не боялся боли, только бесчувствия… Сегодня утром он лишился одного из последних зубов. Вытащил почти без усилий, зуб был длинный, пожелтевший, с черной полоской, отделявшей верхнюю часть от корня. Эта полоска странным образом напомнила ему про сон, про черную трещину под балконом. Может, христианскому богу он кажется таким же бесполезно торчащим зубом?..
Вырвет очередной зуб, и на время становится легче. А потом все снова, враг выбирает в качестве жертвы следующий зуб… Он не мог есть твердую пищу и тщательно скрывал это от близких. Как-то пришел пообедать, а на столе десерт, его любимые азиатские груши, огромные, зеленовато-серые, с негромким пурпурным румянцем, с виду неказистые, но он знал, каким обильным веселым соком они наполнены, стоит только коснуться зубами… А он не мог, ему даже рот раскрыть было трудно. Он попросил, чтобы принесли в мастерскую, привилегия богатых, да… .
Там, оставшись один, он осторожно взял плод, словно боясь повредить кожицу… достал из заднего кармана штанов любимый выкидной нож, не спеша отрезАл от груши крошечные кусочки и осторожно, пересиливая боль, жевал их. Когда он был сильно уязвлен или обижен, или терпел поражение, он не думал ни о чем, глубоко дышал, преодолевая тяжесть в груди, и сосредоточенно делал свое дело, неважно какое… Он жевал и вспоминал Италию, виноград, тепло, картины… нескольких женщин, с которыми легко и весело сошелся, как все происходило — тоже весело, со смехом, как было тепло кругом, постоянно, всегда, везде… Он никогда не жалел себя, просто слегка тупел и делал медленно и тяжело то, что надо было делать. Этому научила его мать, когда он был еще малышом, она говорила — «пока не умер, делай!» и он запомнил это.
Но радости не было.
Радости не стало, да… Последняя его радость, съесть что-то, напоминающее о тех временах, — еда напоминала, и вода там была другая, и земля… Он не любил свою — скупую, серый песок, словно зола пожарища… камни эти, тоже серые, море — свинцовое… Где тепло, мой цвет? Он десятки лет черпал из себя то, что накопил в те два счастливых солнечных года. Вернулся, зачем?.. Шла война за свободу, его чувство справедливости было уязвлено, его позвали, он должен был помочь… А потом — полюбил, женился, стал знаменит картинами… Италия все отодвигалась — молодость, которую не догонишь, в нее не вернуться. К тому же там стало противно, страшно, тоже шла война, и непонятная, чужая… Он остался. Шли годы.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 210614
При свете свечи. Фотокартинка. В Серпуховском музее теперь.
………………………………………
Хорошее место для кота, старая сушилка для посуды. Осталась висеть, и кот тут же ее присмотрел для себя
…………………………………………..
Просто один цветок без названия.
…………………………………………….
Есть такое слово — вечереет, почему-то не люблю его, но содержание в данном случае отражает.
………………………………………………
Тут всего понемножку было — и живописи, и реальных вещей, и кое-какая обработка тоже…
…………………………………………………
Ага, снова вечереет, ничего не поделаешь. Неприятны вечера, если день пустой.
…………………………………………….
Белые цветки
……………………………………………
Старая бутылка из-под льняного масла, не мог выбросить, и не выброшу, состарились вместе.
Так кончается повесть «ПАОЛО и РЕМ»
………………………………………….
Вчерашний день казался Рему бурным и сложным, и он надеялся, что сегодня все произойдет быстро и безболезненно. Паоло отдаст ему работы, скажет несколько ничего не значащих, но доброжелательных слов, например, — «ты, художник, конечно, парень, но есть у тебя разные недостатки…» Пусть заметит что-то по композиции, он же в этом деле мастак.
Он шел и постепенно успокаивался, думал о всякой чепухе, что хорошо бы писать не маслом, муторная вещь, а старым этим способом, растереть красочки на желтке… У соседа неслись куры, и он покупал яйца, большие, увесистые, светло-коричневые в темную крапинку, он не любил белые. Растираешь с ярким желтком пигмент, потом каплю снятого молока, потом водичку… Зиттов говорил,- эта краска вечная.
Незаметно для себя он подошел к дому Паоло, и уже ничего не боялся. Что ни скажет, все равно уйду к себе, и забуду. И будет как было.
Сначала он ничего не заметил, потом ему показалось странным, что все окна заперты, а ведь уже одиннадцатый час, и почти везде шторы не раздвинуты… Он пожал плечами. Подошел к месту, где сидел вчера, остановился и стал ждать. Садиться ему не хотелось, его камень за ночь остыл и покрылся мелкой водяной пылью.
Он ждал, наверное, уже полчаса, как увидел, что из-за дома к нему приближается тот самый парень, с которым он говорил вчера. Айк?.. да, Айк. Он плохо запоминал имена, но это короткое и быстрое, легко всплыло в памяти. Айк нес под мышкой его сверток, и это было странно. Когда он подошел, Рем заметил — лицо парня бледное и напряженное.
— Вот твои работы, Рем. Паоло… умер ночью или рано утром. Я вижу, ты стоишь, собрал вот и… возьми, так вот случилось, понимаешь. Мы пришли, как всегда в девять, и узнали.
Надо же, как случилось… Рем почувствовал досаду, приличествовало выразить скорбь, а он не умел. Он ничего не почувствовал, он не знал этого старика. Сразу он никогда не мог осознать, что произошло, ему требовалось время. Он молчал и тупо смотрел в землю. Айк протянул ему сверток, который был небрежно перехвачен бечевкой.
— Посмотри, все ли здесь, обязательно посмотри, вдруг я не заметил… пойду, поищу…
Рем поискал место получше, положил сверток и развязал, холсты начали медленно разворачиваться, словно живые.
— Три было, да? И рисунки, сколько, шесть?
Рем видел свои рисунки, все на месте. И вздрогнул, один лишний, новый. Не мой!.. Листок толстой бумаги размером с две его ладони. Бумага… такую он никогда не использовал, желтоватая, фактурная… старый лист, истрепался, неровные края… И на нем набросано пером, небрежно, но мастерски… так, что дух захватило, гениально и просто… Виноградная кисть. Ягоды только намечены, но как сделано, ничего лишнего, а с одной стороны все широко и смело смазано, может ладонью прошелся, и удивительно точно, получилась тень, а с другой стороны — светло.
— Твой рисунок?.. Вот это да! — Айк сказал с восхищением и завистью, — я не думал, что ты такой мастер… И эти… здорово! Но виноград особенный…
Рем схватил работы и не оглядываясь пошел прочь. Айк смотрел ему вслед с недоумением и обидой.
Через много лет они встретятся на большой выставке. Седоватый, стройный, щегольски одетый, с меланхолическим взглядом Айк. В кружевах славы, обласкан заморскими монархами. Верный ученик, он не обладает силой жизни учителя, и славится портретами, изысканными, тонкими и суховатыми, блестящими по письму. А Рем… ему под пятьдесят, он грузен, мешковат, небрежно одет, его недолгая слава уже померкла, картины все темней и печальней, какие-то «поиски впотьмах», так смеялись над ним. Правда, над рисунками смеяться духу не хватало…
Они взглянули друг на друга. Рем медленно отвел взгляд и вышел из зала. Потом Айк долго стоял перед двумя небольшими рисунками пером, никому ничего не сказал, и быстро уехал. Ему осталось жить четыре года, а Рему еще шестнадцать, он проживет ровно столько, сколько сумел «старик». Нет, он не примирился с живописью Паоло — божественно написанной восторженной пустотой, слепящим светом, обилием жирного мяса, «колбасой да окороками», он говорил…
Но он понял одну вещь, примирившую его с Паоло: способность так безоглядно и восторженно любить жизнь… да еще при уме и таланте… столь же дорогое сокровище, как ум и талант.
Паоло и Рем. Один только начал, другой уходит. Их пути пересеклись на краткий миг, чуть соприкоснулись, так бывает. И что от этого? Жизнь изменилась. Одному стало легче жить, другому — уйти с миром.
Люди мимо ушей пропускают — байки про честь и совесть, историю, культуру… картины и книги не учат и не греют… пока не появится живой человек. Главное делают не книги, законы, войны — только люди. Ничто так не учит и не изменяет судьбы, как пример жизни, в которую поверил. Тут уж каждая мелочь важна, каждое слово, и даже молчание, взгляд, жест — все запоминается с живой силой, трогающими подробностями. Все остальное кажется игрой — настолько значительна эта особая передача силы и энергии от человека к человеку.
Рем шел и думал, и как всегда, беспорядочно и сбивчиво это в нем происходило.
— Радостный болван, вот кто он. Пусть старый, от возраста не умнеют.
— Ну, ты даешь, смотри как нацарапал виноград! То, что у него от глаза, от руки, тебе никогда не взять, не схватить.
— Но ведь смотрел, значит, видел!.. И свой рисунок оставил. Случайно? Или со значением положил?… Теперь не узнаешь.
Он не мог сказать, что смерть Паоло его особенно огорчила, старики всегда умирают. К тому же Рем его не знал, даже не разговаривал. Но надо было еще раз посмотреть!
Он сошел с утрамбованной пыльной дороги, перепрыгнул канавку, заросшую мхом, под первой же сосной сел на песчаный бугорок, развернул сверток. Этот рисунок — потом, его интересовали свои картины. Он тысячу раз видел их, но теперь хотел посмотреть чужим взглядом. Вот приходит Паоло, разворачивает — смотрит… и что? Нет, он не мог представить, что здесь увидел чужой человек. Такие же, как всегда. Он с раздражением отодвинул холсты. Нагнулся и поднял чужой рисунок.
— Свежая работа! Значит, не случайно. Что хотел? Почему виноград… Как накарябал, с ума сойти. Любимая его диагональ, на пределе, но уместил. Кисть впаяна в бумагу, срослась с листом… Что это значит? Теперь не узнаешь…
Когда он шел сюда, то хотел, чтобы ничего не случилось, осталось как было. Так он, во всяком случае, говорил себе. Теперь он чувствовал, что уже не останется, все изменилось. Старик хотел ему сказать…
— Что, что он хотел?
— Не придумывай!
— Но зачем, просматривая работы, ему нужно было рисовать, тем более, давно в руки пера не брал…
А потом кто-то сказал ему, тихо и устало — «не копайся, ну, захотелось ему тебе что-то хорошее сказать, прими как знак внимания, что ли… Просто он тебе привет передал. Так, кивнул на прощанье. Набросал на память.»
Он почувствовав облегчение, что можно больше не думать, не разбираться, а принять, и что не все так уж печально, ну, умер, это понятно, но заметил, и вместо письма — рисунок, скажи спасибо… Хороший мужик, и рисунок гениальный, мне до него шагать и шагать. А я его ругал…
И ком в груди, темный, ледяной кусок тьмы за грудиной слегка подтаял.
Посмотрев на него сейчас, Паоло бы воспрял — еще вспомнит, вернется. Не-ет, он не темный, он глуховат слегка, упрямый, но все равно — тонкая душа. Всего достигнет, да…
Рем снова повернулся к холстам. Они смотрели на него печально и привычно. Он взял свои рисунки, положил рядом с «виноградом», как он уже называл рисунок Паоло.
— Я, что ли, слабей?..
— Ничуть!
— Ну, он ловчей управляется с пространством…
— Так известно, он же в этом первый.
— Но и здесь у меня не хуже, и здесь.
— Пожалуй, тут я поспешил…
Один из рисунков показался ему не так уж ладно скроенным.
— Всегда ты прешь на рожон, спешишь, вот и ошибаешься!
— Это от нетерпения. На самом деле, я вижу не хуже! Разве что… все у него как-то веселей, даже темнота другая. Видит радость в жизни, хотя и старик.
— Не знаю, не знаю, пишу как в голову придет. Я другой свет вижу, он должен из темноты рождаться, из темноты!.. Эт-то не просто — тьфу, и возник… Рождение из тьмы, из хаоса — больно, всегда больно!..
— Но все-таки, замечательный мужик оказался, признай — умирал, а думал о тебе, почему?.. А говорили — барыга…
Он сразу представил себе боль, страх, и мужество человека, сумевшего на самом краю, из темноты, протянуть другому руку… Пещера, впереди тьма, до самого неба тьма… тень, силуэт, лицо, факел… рука помощи…
Опять он видит то, чего не было
Или было, но гораздо проще, не так больно и страшно.
А если вникнуть в глубину вещей, увидеть картину во всей полноте?..
Наверное, так и было.
Полный мыслями и сомнениями, он медленно поднялся, свернул работы, вышел на дорогу и двинулся в свою сторону. Солнце уже было в самой верхней доступной по календарю точке, но ведь север, и тень Рема, довольно длинная, не отставая, скользила за ним.
Он еще вернется к рисунку этому, и к мыслям о Паоло.
Жизнь многозначительная штука, но у хорошего человека и смерть много значит.
Рем шел, все убыстряя шаги, его путь лежал на запад, дорога перед ним спешила к крутому излому и упиралась в горизонт, облака снова разогнал свежий морской ветерок, стало светлей… Он уходил, уходил от нас, а может приближался, не знаю, но хотел он или не хотел того, а двигался к свету.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 190614
Спокойно и тихо. Холодновато, наверное, но такое уж утро…
……………………………………….
Сегодня неприемный день!!! Завтра тоже. Но к понедельнику вернусь, не сомневайтесь.
…………………………………………
Осенние травы
………………………………………..
Не фотограф я…
…………………………………………
Осеннее утро, масло, фрагмент
………………………………………….
Проба, давно, лет пять тому назад
…………………………………………..
Отдохнешь, отдохнешь, куда денешься… надоевший сюжет
………………………………………..
Книги, которые не продаются в магазинах.
Не радует, но и не огорчает — она написаны.
…………………………………………
Несовершеннолетним юнцам советую зеленых женщин
………………………………………..
Поворот в Никуда (один из вариантов, фрагмент)
………………………………………….
Фрукты в прозрачном пакете, реализм, нелюбовь к яблокам
………………………………………….
Затянувшийся спор друзей
……………………………………………..
Свой угол, свое окно…
……………………………………………………..
Исчезаю на пару дней, но к понедельнику вернусь.
Повесть «СЛЕДЫ У МОРЯ»
……………………………
Утром я сидел в общей комнате, бабка поставила передо мной кашу, не геркулесовую, а гречку, потому что суббота, чтобы праздничное настроение поддержать. В субботу евреи не работают, руками делать ничего нельзя, но есть можно, вот тебе повкусней, она говорит. Ну и жизнь, война кончается, а просвета не видно.
— Мам, говорит мама, выходя из комнаты, она почти неодета, пошла помыться… — мам, скоро все кончится, и мы заживем, как когда-то жили. До войны.
— Только у меня в квартире, где и одному не повернуться, вот все, что нас ожидает, — говорит бабка, она не верит, что получит назад свою квартиру, но надеется. — Зина, ты бы оделась, Томас может выйти.
— Наплевать на этого дурака.
А папа на работе, он снова главный врач, как до войны.-
Лучше бы он забыл про руководство, — вздыхает мама, — простым врачом спокойней в наше время.
— Он теперь партийный у тебя, — говорит бабка, и с треском ставит на стол тарелку с кашей для себя. — Иди мыться, каша остынет.
Тем временем из своей комнаты выходит Альберта, она плывет, как яхта на парусах, вчера мы с папой видели одну, он говорит, смотри-ка, в живых осталась… Чуть не заплакал. Я удивился, подумаешь, кораблик с парусом. Но это живая история, папа говорит, до войны здесь было много яхт, мы катались, милое время, ни немцев, ни русских, только эстонцы, свои русские и капля евреев, так и жили.
— А советская власть была?
— Нет, тогда у нас была республика, по-современному — буржуи, народ страдал, нищий, голодный… — Он посмотрел по сторонам и еще громче стал говорить, как плохо жили до войны.
— Все неправда, бабка говорит, до войны жили чудесно, кто хотел работать, тот не страдал. Потом пришли русские бандиты, местные им помогали. А потом явился Гитлер, выгнал большевиков, но устроил еще хуже, хорошо, мы успели убежать, но мои мальчики, мальчики…
Она заплакала, слезы текут по морщинам.
-Мам, что ты, — говорит мама, обняла ее и тоже заплакала.
Я знал почему, у меня были дяди, мамины братья, Давид и Рувим, оба умерли, один недалеко, у немцев в лагере, второй на Урале.
Почему на Урале, я как-то спросил, на Урале немцев не было, я знаю. Ведь мы жили в Чувашии, это ближе к войне, чем Урал, а немцев не было у нас. Мы тихо жили, правда, мало ели, масла и сахара не было, и я болею теперь. Не совсем болен, папа говорит, но парень слабенький, Зина, надо что-то делать. И мне почти каждый день дают вареное мясо, сухое, противное, хотя дорогое, и черную икру, которой много в магазине в городе, в ней источник железа, папа говорит, Алику нужно, чтобы сознание не терял. У меня иногда бывает, когда перестараюсь, например, на прошлой неделе, крутил мясорубку, вдруг ничего не помню, потом сижу на стуле, бабка меня обмахивает полотенцем… И как получка, папа несет мне баночку икры, а мясо бабка берет на рынке, мы туда ходим по воскресным дням, когда большой привоз. Я икру сразу съедаю, предлагаю всем, но никто не соглашается, мама говорит, от икры болею, у нее аллергия на икру. А у меня аллергия на шоколад, как съем кусочек, все тело чешется, красные волдыри.
— Так почему он на Урале был?
Папа вздохнул, он листовку подобрал немецкую, он был наш солдат. Немецкий знал как русский, хотел почитать. Дурак.
— Почему дурак?
— Нельзя поднимать, вот и оказался в лагере, правда, хорошем, их даже выпускали в деревню поработать за еду. Умер от воспаления легких, бабка ездила на могилу, только не спрашивай у нее.
Бабка перестала плакать, мама ушла мыться, а Альберта, она стояла у окна, пока бабка плакала, подошла к столу и говорит, надеюсь, вы скоро уедете… Глаза у нее большие голубые, сама в халате, красивая дамочка, мама говорит, только без сердца.
— Как это без сердца, — я спросил, если сердце на миг остановится, папа говорит, сознание теряешь.
— А вот так, нет сердца и нет, — мама говорит, — ни стыда, ни совести у нее. Но Бер ее любит, и терпит, думает, Томас пройдет как дождь.
Альберта постояла, постучала пальцем по столу и тоже ушла мыться, в конце коридора еще одна ванная, буржуйская квартира, папа говорит, Бер умеет богато жить, он адвокат, знает, где деньги лежат, не то, что я, лопух.
— Вы и есть лопух, бабка ему говорит, — к вам люди приходят, поставь диагноз, лучше всех в городе ставили, многие помнят. Поставь да поставь, только денег не платят, пользуются добротой.
Папа вздыхает, откуда деньги у них…
Но иногда попадается богатый пациент, тогда у нас пир горой. Целая курица, например. Или мясо не вареное, а тушеное с картошкой.
— Я боюсь, — говорит мама, — подпольные пациенты нас посадят.
— Подпольные как партизаны?
— Это мы партизаны, только вернулись, и снова в беду попасть?
— Партийные не должны частной практикой заниматься, но парня нужно подкормить.
Это папа обо мне говорит.
— Партийны, партийны, говорит бабка, — партийные моего сына убили.
— Никто не убивал, — папа нервничает, стучит пальцами по столу, — трагические обстоятельства сложились, не забывайте, война. Пусть многое вам не нравится, но русские нас спасли от немцев, разве нет?
— Лучше бы меня не спасли, только вас жалко, попались, раздавят вас и не заметят. Жить в маленькой стране надо, там спокойно.
— Мам, говорит мама, — мы живем, где живем, а тихого на земле не осталось, только в Африку куда-нибудь.
-Не забывай про новую страну, — бабка говорит.
-Что за такая новая, — папа против, — наша страна Эстония, а теперь Союз, осторожней с этими разговорами, сами знаете. Приехала, видите ли, фрау, уговаривала ехать, сво-о-лочь, она же всех под нож подставила, не понимает, что ли…
— Кто это приехал? — я спросил у мамы. Она говорит, новое государство будет, только для евреев, уговаривают ехать, не понимают, куда мы после этих разговоров поедем — совсем в другую сторону.
— Зачем, ведь мы не хотим никуда?
— Затем. Мы евреи.
— Это что?
— Национальность, больше тебе знать не надо.
Но я уже знал побольше, помалкивал, ел кашу и думал, что не хочу в школу.
— Не хочу, не хочу, мама говорит, — вот заладил, тогда еще год дома, ни друзей, никого, совсем одичаешь.
— Не одичаю, я с тобой буду ходить везде.
Она смеется, — ладно, годик походим, потом учиться, а то я тебе читаю, читаю, а ты никак читать не хочешь, а когда тебе надо, голова на месте.
Зачем мне читать, она мне и так читает.
— Вот я перестану читать, тогда тебе придется, — она говорит, — но читает и читает. Я думаю, ей самой интересно, привыкла вслух читать, меня учили, говорит, в театральной студии. Давно, до войны. Это как будто до смерти жизнь была.
— Но мы же не умерли.
— Алик, случайно остались, нам больше, чем многим повезло. Вырастешь, цени, нас могло и не быть.
Ну, да! Я не поверил, как мы бы сейчас были, если б не остались…
Паоло (начало конца) {{Из повести «ПАОЛО и РЕМ»}}
Несколько лет тому назад он потерял интерес к молодой жене. Нет, он любил смотреть на нее, гордое приятное чувство… И если оказывался в одной постели, то чувствовал обычное волнение, он хотел ее, у них получалось, и он думал, ну, почему так редко, ведь я еще могу… На самом же деле глаза и воображение уже предали его, осталось только осязание, простое и надежное чувство, и самое последнее… Осязание и вкус, да… А ему все еще казалось, что возможно, хоть каждый день, и только случайные препятствия мешают оказаться в ее постели, то одно, то другое…
Не так давно, уже зная о болезни, наклонной плоскости, трещине, он вдруг понял, что препятствие в нем самом. Стоит уйти, и он надолго забывает об этом приятном занятии, в сущности незначительном, даже смешном в своей простоте и незатейливости… а дела вытесняют эти встречи из памяти не случайно, просто силы в нем уже мало, заблуждений, присущих молодости, еще меньше, и его легко отвлечь. Отношения между ними сохранялись теплые, она вообще была приветливой девочкой, доброй, глупенькой… а в будущее он не заглядывал, там была трещина, он знал, это скоро. Они останутся, и не будут бедствовать, вот все, что я могу для них, но это немало. Он знал по себе, как уродует людей бедность, помнил крошки и кошачью еду, никогда не забывал.
Он был еще мальчиком, но уже работал — днем в адвокатской конторе, переписывал, разносил бумаги, а вечерами давал уроки детям в богатой семье за стол и кров. У него был свой уголок, узкая щель за кухней, можно сказать, своя комнатка, правда, без двери и окна, зато свои стены. Но именно стены оказались для него мучительны, он боялся закрытых небольших пространств, особенно когда оставался один, в темноте и тишине. Стены давили на него, медленно сближались, проседал потолок, он видел это движение, небольшими дробными шажками… Уверял себя, что не может быть, но не помогало. Тогда он должен был решить — «ну, и пусть…», и закрывал глаза, готовый ко всему. Страх отступал, он понемногу успокаивался и засыпал, если голод не догонял его.
Он рос еще, и почти всегда был голоден. Его неплохо кормили по вечерам, на кухне, открывали шкаф, там была еда, потом запирали. Но ему хватало только на несколько часов, потом снова острая грызня в животе… и к ночи, когда в доме затихало, он искал, тихой серой тенью рыскал по кухне, собирал крошки, запавшие в складки скатерти, но это все было мало, мало… Тогда он подбирался к красивому домику в передней, в нем жила кошка, белоснежная, с темными пятнышками на лапках и спине, ее раз в неделю мыли пахучим мылом и вытирали большим махровым полотенцем… Самодовольное существо, она спокойно смотрела на Паоло из круглого окошка. Рядом стояло несколько мисочек с едой, она всегда оставляла про запас: насытившись, ходила вокруг своих мисок и небрежными движениями закапывала еду. Ночью он слышал, как она неторопливо чавкает, хрумкает утиными костями, можно было сойти с ума… И он обкрадывал ее, торопливо очищал ее миски, а она лениво наблюдала, зная, что утром принесут еще. С громко бьющимся сердцем он ускользал в свою каморку без двери, всегда боялся, что заглянут, и потому забивался в самый дальний угол, за кровать, и в темноте, судорожно глотая, доедал…
Он так любил поесть, и теперь этой радости лишается. Смешно, он сказал себе, какая все-таки мелочь!.. Но его ощущение жизни состояло из радостных мелочей, весь солнечный мир был построен из цветных мазков, крошечных по сравнению со всей картиной, и таких необходимых, потому что каждый был связан со всеми остальными. И в картине, и в жизни это одинаково, да…
И в живописи он почти всего лишился, уже больше года не мог свободно поднять рук. Сначала кое-как удавалось на высоту плеча, потом уже с трудом втаскивал их на стол, за которым обедал, мешала острая боль в локтях и плечах. Он скрывал ее, занимая соседей веселыми разговорами, а сам понемногу тянул, тянул правую вверх, с колен, подталкивая левой рукой, что оказалась посильней… а потом левая оставалась на коленях одна, и никто ей помочь не мог, он искоса посматривал на нее, как на живое существо, которое бросил — помогла, а он отказался от нее. Потом он собирался с силами, и со злостью, упорством — никогда не верил, что его можно сломить — одним отчаянным движением вырывал кисть наверх, и пальцами, пальцами мертвой хваткой за край стола…
Нет, никогда не верил, что вот так! что все! что никогда!.. Ему казалось, он в последний момент выпутается, выкрутится, избежит того, что поджидает каждого…
Неправда, только не его!
Да, с живописью начались поражения и отступления. Пришлось перейти к эскизам, небольшим картонам, а к огромным полотнам он не подходил. И все-таки, сумел себя утешить, убедить, что так в сущности даже лучше — правильней, логичней, и пользы больше, и ученикам работа… Ведь главное — точный эскиз, достаточно глянуть с расстояния, композиционный гений еще при нем.
И это было правдой, но не всей, радости от живописи убавилось, потому что он любил все делать сам, сам!..
Он не умел смотреть на себя со стороны, его ум не находил применения и скучал, когда перед ним вставала вся жизнь, а не сегодняшнее дело. Все в нем протестовало, он говорил себе, что жизнь складывается из дней, а сегодняшний прожит честно, в трудах… Отказывался , отворачивался, отстранялся от серьезных разговоров с собой, ему было невыносимо скучно, а общие мысли о своей жизни казались бездарными и жалкими. Они, действительно, были такими и сводились к словам — «Ну, что же, надо жить, надо стараться», «ну, мы еще поживем…», «человек должен» — и другим, таким же простым и мало что значащим.
Избегал, причем вряд ли сам понимал, почему так происходит. Если бы его приперли к стенке, он бы сказал, пожалуй — » скучно, и все неправда, потому что жизнь…» И махнул бы рукой.
При этом он понимал историю, тонко оценивал картины, умело вел свои дела, талантливо уговаривал властителей, побеждал в спорах дипломатов… Он поразительно много знал, глубоко и точно… но как только речь заходила о том, что называют вопросами жизни и смерти, да еще применительно к собственной персоне, да, да, именно к собственной… это было уже слишком! — он скучнел, отделывался незначительными фразами…
Он чувствовал в себе жизнь настолько сильно и остро, что любые рассуждения, как только касались его самого, казались неуместным вздором.
— О чем вы, ребята… — он как-то выдавил из себя, когда молодые его помощники начали спорить о смысле жизни. — Не с чем жизнь сравнивать… и нечего тут рассуждать. Цвет сравниваешь с цветом, холст с холстом, и то бывает тяжко и трудно. А тут жизнь…
Он отказывался говорить. Ведь неминуемо коснешься собственной жизни, тогда придется вспомнить и о смерти, да? Он не хотел.
Он свою жизнь не понимал, но и не старался, подспудно верил, что понять рассуждением нельзя, можно только жить и в ходе жизни постигать все новые связи вещей, явлений… осваивать их, и в конце концов, когда станет ясно, что с чем связано и как… то он схватит и вытянет всю сеть, это и есть бессмертие — когда чувствуешь все, все вокруг зависящим только от тебя самого!.. как чувствуешь положение пятен на картине — всем телом, спиной, будто стоишь на остром гребне и чудом сохраняешь равновесие.
Так он и жил, радовался и сохранял равновесие. Считался умным, но мудрым никогда не был. Паоло, да…
//////////////////
Паоло возвращался в мастерскую. В груди у него клокотало и сипело, он в последние дни скрывал это от окружающих, старался не подходить слишком близко, когда говорил, избегал тишины, а это было легко, потому что по коридорам постоянно бегали дети, расхаживали многочисленные гости, которых он не знал, это были знакомые и родственники его жены, он относился к ним доброжелательно и безразлично. В этой части дома, в переходе от большого здания к флигелю, было тихо, и он слышал свои шаги и тяжелое хриплое дыхание. Никогда не думал, что станет стариком и будет вот так дышать. «Я умру быстро и легко», так он думал в молодости. Или, «я так устану от работы, от славы и денег, что сяду и засну, и не проснусь, вот и все».
Его настиг ужас умирания, мужества и веры в свои силы не хватало, чтобы выдержать натиск страха. Он был один, ему стало жутко. Он обернулся, чтобы увидеть, кто сзади, но там никого не было, и впереди пусто, в большой мастерской, светлой, теплой… Всю жизнь мечтал о свете и тепле, а сейчас хотел одного — забиться в какое-нибудь тоже теплое, но узкое и темное место, и отсидеться, пусть лучше давят стены… Переждать, чтобы пронесло, чтоб не заметили его, вдруг снова повезет.
Он вошел, и, не зажигая света, сел в свое кресло в углу, напротив стеклянной двери, за ней широкий балкон, там бродили сумерки, поглощавшие остатки дня. Он не хотел больше света, он хотел скрыться и закрыл лицо руками. Так он поступал в детстве, когда оставался один, в ужасе от темноты, и заснуть не мог, потому что придет другая темнота, еще страшней. Он боялся, что не проснется, подступит духота и сожмет горло, стены навалятся и раздавят грудь… Потом приходила мать, прижимала его к себе, они согревались, но в этом мизерном тепле среди огромного холода не было безопасности. Мать умерла, его взяли дальние родственники, устроили работать, так началась его взрослая жизнь. Он понял, что никто не поможет, надо карабкаться и не уставать. Биться, даже не веря в успех, не глядя ни назад, ни далеко вперед — только под ноги перед собой.
Он победил, поверил в свои силы, в удачу, и создал мир огромных картин, не похожих на свою прежнюю жизнь.
Победил, а теперь оказался побежденным.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 180614
Вечерняя прогулка с котом
………………………………
Немного яду нам не повредит
……………………………
Окно за мусоропроводом в акварельном духе
…………………………..
Кувшин и бутыль на фоне
…………………………….
Немного графики нам не повредит
…………………………….
Бабушка Алиса, от нее пошли почти все коты и кошки, которые в повести «Перебежчик»
…………………………………
Хокусай умеет ждать
………………………………..
Не так живут! (осуждение однополых отношений)
…………………………………
Ротация блох
…………………………………
За умеренность и аккуратность
……………………………………
Натюрморт с эстонским жировым мелком.
…………………………………………
Старшая сестра
…………………………………..
Живой свет
…………………………………..
Любимый угол, здесь есть и с кем, и о чем поговорить.
…………………………………..
Полка в шкафчике, и портрет дарителя, почти законченный, из пластилина.
……………………………………
Воды нет.
Из повести «ПАОЛО и РЕМ»
РЕМ. Натюрморт.
— Паоло, говорят, умен и хитер, не хочется перед ним дураком прослыть, хотя, конечно, дурак… это уж точно, да…
Рем вернулся к сегодняшней жизни — к смерти Пестрого, к Паоло, с ним все неясно, к мясу, кусок которого все еще на кончике ножа… Неприятности возбуждали его аппетит, он был не прочь продолжить ужин.
И недурно бы залить все съеденное вином.
Странный человек, он не умел жить, как это делает большинство людей — находить радость и смысл в простых ежедневных делах и поступках. И не понимал того, к чему привязаны сильные умом — они ищут умственные связи между вещами и событиями, населяющими жизнь. И то и другое было не по нем.
Он был безнадежно укоренен в другой жизни — он чувствовал… да — чувствовал живые связи вещей, событий, и отображал их на холсте, бумаге — кистью или пером, языком пятен, цвета, линий, и ничего другого представить себе не мог.
Неплохо бы запить, он вспомнил — неплохо бы? Бутылка где?..
Вот она, на холстине перед ним, рядом с миской, темная, пузатая, с серебряной наклейкой на кривом пузе; изображение пустыни, верблюда, солнца должно было пробудить жажду даже у человека, не страдающего избытком воображения. Рем не страдал, он со своим воображением спокойно уживался — не отделял воображаемого от действительного.
Крайности переходят в свою противоположность: при всей чувствительности, в обычной жизни он был почти неуязвим. Но если что-то проникало, достигало его сердцевины — а это могло быть что угодно, ни предвидеть, ни остановить — то заваривалась такая каша…
Он взял бутылку за горло и осторожно, не отрывая донышка от стола, стал наклонять, еще не зная, во что нальет вино. Стакан доставать было лень, чашка изгажена остатками кофе, темно-коричневой, почти черной гущей, и в этом мраке он завидел рыжие отблески, откуда?
Внимание его отвлеклось, а бутыль, наклоненная, терпеливо ждала.
Далеко в стороне от окна тяжело опускалось солнце, багровый шар сплющился и каплей ртути искал прорехи, щели в горизонте. Все на земле в пределах проникновения прямого луча, и чуть искривленного тоже, светилось красным, багровые и розовые отблески плыли от вещи к вещи, куски оранжевого хрома и красного кадмия увязли в кофейной гуще… Выбросить бы, но он грязнуля — смотрел в свой любимый с намеками коричневый, и ленился. Наконец, очнулся, вспомнил о бутылке.
Наклонил, наконец, ее и вылил остатки вина в миску, из которой они с котом ели жидкую пищу, лакали, да… Кот иногда пробовал вино, коротко и быстро касался языком и с отвращением отворачивался, при этом у него такая была рожа, что Рем не мог удержаться, не сказать товарищу — «ты прав, все-таки гадость!..». В бутылке оставалось больше стакана, и вино сначала падало с легким звоном, пока миска была пуста, далее с журчанием, тонуло само в себе и пенилось.
— Свинья, — весело сказал бы Зиттов, — кто же так обходится с вином… Впрочем, полметра вонючей кишки и все равно смешается с чем угодно. Ты не представляешь, какая гадость у нас внутри…
И тут же рассказал бы, как учился у одного чудака, на севере Италии, впрочем, знаменитого, который и то умел, и это, но ничего до конца не доводил. Этот Л. искренно верил, что без детального знания анатомии художнику делать нечего, и, более того, не следует ограничиваться внешними чертами, пропорциями тела, формой груди и зада, живота и спины, а, видите ли, необходимо знать, что расположено внутри, и как влияет на внешнюю форму тела его внутреннее содержание…
— Говенное содержание, смеялся Зиттов. — Сумасшествие, охватившее века. Ничего такого художнику не надо, парень, какая там анатомия… Не об этом содержании вовсе речь, имей в виду!..
Зиттов веселый малый, тоже враг чистоты и порядка, но вино пил по-другому, с шиком. У него был свой бокал, одна из немногих вещей, с которыми он притащился к Рему. Будто вчера это было… Сосуд из странного металла, сероватый, цвета цинка, но гораздо тверже, и чище цвет.
— Сплав из будущего, — объяснял Зиттов, — способствует усвоению, — и подмигивал.
Он дорожил бокалом, пил только из него и унес с собой. Бокал работал непрерывно, с ним по неутомимости мог сравниться только язык мастера. Но о живописи Зиттов знал все, верно судил и мог понятно объяснить, что среди художников встречается редко. Лентяй, всего несколько картинок сделал, за два-то года! И все-таки написал, и хорошо — честно, крепко, немногословно.
Рем неимоверно устал за день, давно столько не ходил. Сидел за столом как сырой пень, не было даже сил перебраться на кровать. Взял миску пальцами за край, поднес ко рту, вылил в себя вино вместе с остатками еды, вот так!.. Его знакомые отвернулись бы с негодованием, но ему наплевать. Идите к черту, он бы им сказал.
У него было еще несколько бутылок, но встать, пойти за новой казалось невозможным. Он и в лучшее время подвижным не был, и не надо было — мог, сидя часами на одном месте, слегка поворачивая голову, открывать для себя все новые виды, умел разглядеть в давно известном неожиданные детали, старые вещи вызывали в нем новые воспоминания, и фантазии.
Выпив все, он, как заядлый пьяница, перевернул бутылку, подождал пока пробегут по внутренней стенке бойкие капли, с мелким звуком упадут в чашку… обнял бутылку двумя ладонями и стал согревать, рассчитывая выдавить из нее еще немного, а может, ни на что не рассчитывал, просто приятно было сжать этот тяжелый с толстыми стенками предмет… При этом он думал о своем деле, нечастое для него занятие; поход к Паоло пробудил в нем тяжелые неуклюжие рассуждения.
Разве не странно само желание передать простыми линиями, пятнами, мазками, красками на холсте или чернилами на бумаге — живой мир, зачем? Не менее странно и другое — способность разглядеть в этих мертвых пигментах живой мир, узнать его, и тоже — зачем? Свойство глаза куда древней и глубже, чем способность в звуках узнавать слова.
Обычно Рем до таких глубин не доходил. А Паоло много знал, но до сердца не допускал, от знания, говорит, одна тревога. В том же, что касается видимой стороны вещей, он бы любому дал фору.
— Как можешь изобразить, если не знаешь точно, — он скажет Рему. — Если не видишь, не различаешь вещи, лица, руки? Печальная картина, твой мир, проступающий из темноты. Жизнь прекрасна, парень!..
— Она прекрасна? Или ужасна? Или непонятна?
Рем не знает ответа, в нем все смешалось, но он чувствует, точность не весь мир, а освещенная поверхность.
— Но с этим стариком осторожней надо — думает он, — что угодно мне докажет.
И что из разговора может получиться, — попробуй, догадайся.
между прочего
………………………………………….
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 170614
С 20-го по 23-24 вкл. намечается перерыв в наших занятиях, потом должно быть все также. В чем счастье, как говорил художник Рем из повести «Паоло и Рем» — «чтобы завтра было как вчера…» Понимаю, что это раздражает тех, кто ищет лучшего завтра, но счастье в том, чтобы независимо от текущего дня, лучше он за окном или хуже, у тебя все шло так, как хочется, и вчера, и сегодня, и завтра…
………………………………………………………..
Цветная бумага, пастель, 80-ые годы, получилась серия «ПОДВАЛЫ», возможно под влиянием собственной прозы, тогда писал повесть «ЛЧК», а чтобы написать, нужно увидеть внутренним взглядом, представить себе картинки, сценки, так что все связано… Мне говорили, эта повесть «антиутопия» — заброшенный город, одни старики и их звери… А мне казалось — идиллия: теплый подвал, все друзья вместе, свининка и пустырник в избытке (на спирту, конечно), рассказы и песни… Разумеется, когда пишешь, возникшая среда диктует продолжение, и с картинками также, и они разошлись, тексты и изображения, ну, и ладно…
………………………………………..
Пропащая душа, горе от ума. Порой мне рыбки кажутся умней людей, которые меня окружают, во всяком случае, естественней, смайл…
…………………………………………..
Два дерева, бумага, темпера… Смотрел ее в конце 70-х М.Рогинский, художник, встреча с ним оказалась важной для меня. Потом он уехал в Париж, а я остался, я был тогда совсем никто, из науки ушел, в живописи первые шаги… остался, конечно, поглощен своей новой страстью…
…………………………………………..
Берег Финского залива, по воспоминаниям набросок, с натуры никогда не рисовал.
……………………………………………
Летнее утро кота (вариант)
……………………………………………….
Автопортрет, масло на цветной бумаге (выгорела от света) Масло, конечно, тусклое, бумага не защищена проклейкой, но так иногда бывает интересно. Намазал пальцами, тогда мне нравилось писать пальцами, кисти мыть не нужно, вытер тряпочкой палец, и бери другой цвет, к тому же их десять, а столько кистей у меня никогда не было.
………………………………………………
«Серьезный разговор», свет из окна, написано на холсте, вернее на линолеуме с тканевой основой, был такой. Не нужно холст натягивать на подрамники, я их тогда сам сбивал, и надоело. Увидел этот линолеум, и загорелся. А потом линолеумной стороной клеил на толстую фанеру, все равно повозиться пришлось.
……………………………………………
Осенний вид из окна десятого дома. Потом дал повисеть в одно место, а там на ярком свету она оказалась, ну, невнимательные люди… Я говорю обычно, предупреждаю — стареют картинки от прямого солнца, год как 200 лет… И картинка поблекла. Но интересно, что в таком ослабленном виде она не хуже стала, а даже лучше. Наверное, потому что осень на ней. Теперь собственность Аси Флитман.
…………………………………………….
«Красные дома». С этим красным много возился, разные варианты есть. И на компе тоже, в Фотошопе старался. Нужно, чтобы не било в глаза, настырно не лезло, я это не люблю, и за это многие современные картинки не терплю, так и лезут обниматься на зрителя… Но надо, чтобы на своем стояли, тихо, но твердо, это важно, как во всем другом, не терплю крики и лишние движения руками (и ногами тоже).
…………………………………………..
Бумага, перо, чернила, цветная тушь, размывка… не помню всего уже. Пригороды Ленинграда, по воспоминаниям, конечно. Тогда я думал остаться в городе после аспирантуры, мне сам город не нравился, не приспособленный для жилья музей, но работа была чудесная, Институт замечательный, и люди! Но получить прописку… фигу, не получилось, а ехать обратно в Тарту я не хотел, там жить можно тихо и приятно, но работа отсталая на сто лет. Мне повезло, эстонцы с радостью от меня отказались, а в Пущино охотно взяли, там еще было много места.
……………………………………………….
«Смотри, ручей не замерз!» Цветная бумага, рыхлая, эстонская, вез целый чемодан и годами она была у меня. А чем написано? — воск. мелки и черный жировой карандаш точно, но много еще всякой всячины, что под руку попалось, то и брал… Сейчас она в Серпуховском музее.
………………………………………….
Въезд в городок, который я много лет любил — не замечал, есть такая форма любви, глянешь иногда — приятно и ништо не мешает, ништо… Потом разлюбил… Сейчас хожу и в землю смотрю, он стал обычным, советским, ведь все советское никуда не делось от нас, плохое, я имею в виду, оно слегка вздремнуло, а теперь проснулось.
…………………………………………
Грязно-акварельные тона, резкие берега, одно время увлекался упрощением и уплощением. А потом оно само пришло — упрощение, и осталось. Сначала все просто, потому что дурак, потом все сложно, потому что начал вникать, а в конце снова все просто, потому что важного оказалось мало, то ли всегда было, то ли стало…
……………………………………………..
Где-то на юге, набережная… по воспоминаниям. По ним обычно то, что особо запомнилось, кажется крупней, чем все остальное, так на изображениях и получается, причем, само! смайл… Учение с этим борется, и успешно, из учреждений художники выходят или кастрирован, или как ошпаренный вылетает, и все начинает снова…
……………………………………………..
Прогулка поперек 🙂 Много вариантов, один в Серпуховском музее, он потемней, покрепче, что ли…
………………………………………………
«Метро Юго-Западное» Год 1977-ой, бумага, каз.масл. темпера. Тогда привлек свет из-под земли. Я все, что видел, представлял тут же нарисованным — в голове: смотрел на все, как на картинку. И меня одна женщина ругала за это, что жизнь реальную не вижу, а что на нее смотреть… смайл… Пришлось выбирать, и я от действительности убежал.
……………………………………………..
Повесть «Жасмин» про художника, который цветы рисовал. Толчок был — судьба Володи Яковлева, но мой художник Саша Кошкин совсем другой, хотя тоже цветы… Я думал сделать книжку, но много лет прошло, пока повесть напечатали в журнале «Родомысл» в последнем номере, после него журнал закрылся. И мои рисуночки остались со мной. Несколько раз так было, я вскакивал в последний вагон, наверное, потому что не спешил, а просто иногда везло. Интересная есть черта в России — если не лезешь со своими приставаниями, то значит тебе не нужно, и люди, которым даже по службе надо искать интересные вещи, они ждут, когда на них налезут с просьбами и приставаниями, а иначе иди себе лесом и иди… Но иногда встречаются другие, и они запоминаются. Люди многие думают, что запоминают их должность и распоряжения, а запоминают лица, внимание и доброту. Оттого все распадается, наверное, что мало нормальных людей осталось, искусственный отбор.
Time Out
В рукописях больше жизни, чем в самой жизни.
………………………………………
Немного света
…………………………………………
Не крадите время у зверей ради нашей чепухи
………………………………………..
Три плана. У Волошина в акварелях иногда 6-8 планов, и что? Сложность небольшое достоинство
………………………………………….
Триптих ч/б. Любимые углы, разговоры в полумраке…
……………………………………………
Симметричная шутка с кошками
………………………………………….
Немного желтого
Немного из повести «ПАОЛО и РЕМ»
«Путь живописи и путь жизни, они неразделимы»
………………………………..
За окном снова гулял ветерок, бесились мелкие листья, бились об стекло, шуршали, тени метались по столу, полу, стенам, оклеенным желтоватыми обоями с выцветшими большими цветами на них. Пестрый драл цветы когтями — у двери, и еще в углу… Рем молчал, смотрел как вытягивается в струнку поджарое мускулистое тело; Пестрый вытягивался во всю длину, когти заходили так высоко, что трудно представить себе, ожидать такого от небольшого в сущности зверя… почти до пояса Рему он доставал своими когтями. Cоседские куры знали о нем, и трепетали. Раз примерно в неделю Рем молча вытаскивал кошелек и платил за разбой, сосед смущенно двумя толстыми, почерневшими от земли пальцами брал ассигнацию, будто извиняясь…
Кот был настоящий зверь. Мы с ним были два зверя, да.
Он смотрел на листья, на их мельтешащие тонкие тельца, на то, как меняются их контуры, как постоянно меняет форму их масса в целом, как судорожно пытаются отдельные листья, то один, то другой, оторваться и улететь… И сами контуры, их мерцание, и трепет листовой пластины, и дрожание черенка — все это, слившись, перерастает в первое, почти неуловимое движение кисти, или пера, да, лучше пера… и оно оставляет на бумаге трепещущий дрожащий след.
Бывает, уже ненавидишь себя за суету, неловкость, слабость… и вдруг находятся силы, собирается в один узел зрение и воля, знание неведомым путем переходит в руку — она свободна, делает несколько быстрых легких движений… и это оказывается то, что надо, потому что одновременно передает и черты отдельного листа, и его стремление оторваться и уплыть в высоту, и вынужденное движение вместе со всей массой листьев — плавное и широкое, и наконец всю эту массу — легкой размывкой, если тушь или чернила, или расплывчатым ореолом краски…
— Доверься руке, — говорил Зиттов, — она не подведет. И добавлял:
Только сначала трудный путь.
Сначала он был туп, темен и глух, заложенная, запавшая в него картина, видение, образ, ночное дерево, лист, упавший на землю, женщина, мелькнувшая в окне, все это в темноте и тишине варилось в нем, а он только чувствовал, что постоянно напряжен, что ему отчего-то тяжело, все постороннее раздражает, бесит, выводит из себя, что он и наклониться лишний раз не может, дом подмести… Наоборот, вид разрухи, хаоса, мусорных куч на полу, разбросанной одежды, неубранной постели… запах грязи и запустения… они ему помогают, он среди всего этого скользит как тень, поглощен собой и возникающими перед ним картинами… Не напрягать внимания, нет!.. пусть все само, как-то само — мерцает, плывет, превращается, словно он грезит или дремлет, а перед ними разворачиваются сны или видения. Такое существование — нигде, пришел — ниоткуда, было необходимо ему, напоминало состояние сразу после пробуждения: граница еще стерта, можешь вмешаться, изменить свой сон и тут же забыть его.
И так, бывало, продолжалось днями. Безнадежно, безрезультатно… но со временем он начинает чувствовать… все видимое, формы, их движения находят отклик в напряжении гортани, в тяжести за грудиной, в особом нетерпении во всем теле, когда воздуха не хватает… напряжение растет, дыхание сбивается… и наконец — рука!.. — возникают ритмы, особый трепет пальцев… мелкие, дробные и резкие удары пера чередуются с плавными широкими штрихами…
Путь, о котором говорил Зиттов — перевоплощение вещей в образы, их перетекание на холст или бумагу, и на этом пути он, Рем, и дирижер, и инструмент.
Путь живописи и путь жизни, для художника они неразделимы.
Сегодня перо было ненужным, просто вещь на краю стола.
За краем пол, там лежала тряпка, принадлежавшая Пестрому, последние дни он любил спать на ней. Время от времени находил новую подстилку для себя, это было несложно — Рем почти ничего с пола не поднимал. Пестрый устраивался на новом месте и спал, иногда с утра до заката. Проходило время, и он возвращался на старое место, внимательно обнюхивал, вспоминал, и укладывался, благо все оставалось там, где было. Иногда месяц проходил, пока вспомнит.
А вот и мяч, кот играл с ним… Ему неудобно было — старый, усатый, поздно додумался… но забывался, валился на мяч и лапами, лапами, передними, задними — месил его, месил… Потом вспоминал, вскакивал — глянет на хозяина, не смеется ли, а Рем отворачивался, делал вид, что ничего не видел.
Кота нет, но что-то поднимать, убирать Рем не собирался, пусть остается, как было. Вначале женщина, которая стирала и варила, пыталась прибрать, но ей это так просто не сошло, и она отступилась.
Рем не любил перемен. «Что такое счастье, — он говорил — это когда сегодня как вчера. Когда пришел кот и для него есть еда. Когда меня не трогают. Когда память коротка. Тогда крутись хоть целый год на одном пятачке, а все новый пейзаж».
Сегодня он писать не мог, но думал о расставании старика и сына, там не все было ясно.
Вот здесь должна быть кровать…
Старик лежит на ней, за спиной высокая подушка… колпак какой-то на голове… старики боятся холода по ночам… Одеяло — то самое, толстое пуховое… Пестрый копал его год за годом, выкопал огромную вмятину, и в ней, в ногах у Рема, спал. В ногах служанка в фартуке… Малый прощается, сейчас уйдет, а старик начнет умирать один. Он ведь один умер? Кто умирает не один, такого не бывает. И вот сын поворачивается, начинает уходить.. дверь уже полуоткрыта, оттуда свет… чуть-чуть, как намек, предчувствие разлуки, скитаний… Он вернется, а отец не встретит его, как на той картине, где пятки, где спиной… Он умрет ночью, после ухода сына. Оба лица — сосредоточенные, молчаливые…
Это у Паоло — кричат, кривляются, словно перед публикой на сцене. У меня — молчат. Как может быть по-другому, как?.. Он не понимал.
Как-то Зиттов рассказывал про одного испанца, который возомнил, что знает все о небесной жизни, про святых и прочую чепуху…
Так и сказал — «чепуха!..» Потом говорит:
— Но представляешь, каков! — сидел в темноте и грезил, перед ним возникали сотни лиц, тел, фигур… Ненормальный, небо вот-вот упадет в пропасть, страшное дело… Этот его городишко, прилепился к обрыву, на самом краю, и с небом вместе, того и гляди, соскользнет в бездну. Бредовая картина, но какой силы, да!.. Художник знает. Раз написал, значит так оно и есть.
Так вот, кровать… Коврик у кровати, удобный для босой ноги… Много коричневого, мощный цвет, все в себе содержит, как намек, обещание, возможность… Окно… Рядом стояла его кроватка, живы были еще родители, спали на большой кровати, где теперь лежит старик, может Паоло, может, он сам, Рем, через год, или десять лет… Окно, правда, чуть-чуть другое — за ним ничего, кроме сумерек и бедного огонька. Соседский хутор?.. Там хозяйка, жена соседа, он как-то видел, как она мылась. Ему было лет десять, он подкрался. Наверное, Паоло однажды в жизни видел такую, потом все грезил. Несокрушимость, необъятность… Но это надо было подкрасться, ползти, его только на раз хватило. Она бы убила его…
Нет, не огонек, совсем другое — сумерки, и смотрят в окно два дерева. Большая толстая ель, она была всегда, сколько он помнил свою жизнь, стояла, только веток было меньше, и нижние не так широки… Росла у входа в дом, но Рему нужно, чтобы у окна. И она стояла там, где ему нужно. И рядом с ней вторая — вовсе крошечная елочка, Зиттов принес ее в свертке, в грязной сырой холстине, которую подобрал.
Он все подбирал, писал на чем попало — встретит по дороге, поднимет клочок бумаги или кусок ткани, распрямит, слегка проклеит несколькими движениями широкой кисти, и оставит приколотым булавками к полу… сушил, а потом писал. Хвалился, что сам придумал — писать маслом по бумаге, после него в Германии так стали писать, эта живопись вечная.
— Поверхность гладкая? Посыпь песочком, пока клей не высох.
В холсте оказалась крошечная елочка, Рему по плечо была. Зиттов выкопал ямку рядом с большой елью, посадил елочку.
— Не вырастет, ели капризны, — говорит, но Рем видел, что надеется. Ель замерла, но не засохла, а потом пошла в рост, медленный, едва заметный.
— Самый верный рост — незаметный. Не бывает ничего зря, если усилие вложено.
Потом все-таки погибла елочка, к весне потеряла иголки, стояла летом пожелтевшая, полуголая… Они не стали ее мучить, вырыли.
Не бывает зря — вернулась в картину, значит, не погибла.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 160614
Забор на косогоре
………………………………………
Осенний вечер
……………………………………..
Двое перед окном
…………………………………………..
Апельсин и его друзья
…………………………………………..
Богатырская застава
……………………………………………..
Пейзаж в платяном шкафу
…………………………………………….
ОКНО (к.м.)
…………………………………………….
Городок (к.м.)
……………………………………………..
Из цикла «Смерть интеллигента»
………………………………………………
Вино и пряники
……………………………………………..
Глаз да глаз за ними…
…………………………………………………
Знай свое место, скво…
………………………………………………..
На высоте
……………………………………………..
Выросший из камня
……………………………………………….
Быть может…
отвечаю (временное)
Обязательно смотрю телек. Правда, недавно сгорел, теперь перешел на «лапти», бесплатно можно смотреть телепрограммы в Интернете. В 90% случаев отключаю звук, он для меня лишний. Зрительный голод. Много прекрасных видов и неплохих композиций, но то, что мне бывает нужно – 1-2 раза в день, несколько мгновений за часы. Эти часы тоже не зря, но они «фоновые», пополняют запас обычности. Особенно это видно в цветовых решениях – много красивых, но стандартных, а захватывающие внимание исключительно редко. Лучше обстоит дело с композициями. Мы ведь насыщены композициями «замкнутыми», пик это «сезаннизм», где все со всем связано и уравновешивает. Экспрессионисты пошли дальше, но дальше всех кино и видео, там разомкнутость в корне дела. Но здесь важен предел недосказанности, дальше которого уже ФРАГМЕНТ. Недосказанность в прозе – короткие рассказики старых японцев и китайцев, истории «с обрывами», и это очень точная работа, оборвать текст на нужном месте. Собственно, та же задача в композициях – чтобы не было ощущения фрагментарности, а только недосказанная цельность.
паоло и зиттов
Как-то на ярмарке Паоло увидел картинку, небольшую…
Там в рядах стояли отверженные, бедняки, которым не удалось пробиться, маляры и штукатуры, как он их пренебрежительно называл — без выучки, даже без особого старания они малевали крошечные аляповатые видики и продавали, чтобы тут же эти копейки пропить. Молодая жена, он недавно женился, потянула его в ряды — «смотри, очень мило…» и прочая болтовня, которая его обычно забавляла. Она снова населила дом, который погибал, он был благодарен ей — милое существо, и только, только… Сюда он обычно ни ногой, не любил наблюдать возможные варианты своей жизни. В отличие от многих, раздувшихся от высокомерия, он слишком хорошо понимал значение случая, и что ему не только по заслугам воздалось, но и повезло. Повезло…
А тут потерял бдительность, размяк от погоды и настроения безмятежности, под действием тепла зуд в костях умолк, и он, не говоря ни слова, поплелся за ней.
Они прошли мимо десятков этих погибших, она дергала его за рукав — «смотри, смотри, чудный вид!», и он даже вынужден был купить ей одну ничтожную акварельку, а дома она настоящих работ не замечала. Ничего особенного, он сохранял спокойствие, привык покоряться нужным для поддержания жизни обстоятельствам, умел отделять их от истинных своих увлечений, хотя с годами, незаметно для себя, все больше сползал туда, где нужные, и уходил от истинных. Так уж устроено в жизни, все самое хорошее, ценное, глубокое, требует постоянного внимания, напряжения, и переживания, может, даже страдания, а он не хотел. Огромный талант держал его на поверхности, много лет держал, глубина под ним незаметно мелела, мелела, а он и не заглядывал, увлеченный тем, что гениально творил.
И взгляд его скользил, пока не наткнулся на небольшой портрет.
Он остановился.
Мальчик или юноша в красном берете на очень темном фоне… Смотрит из темноты, смотрит мимо, затаившись в себе, заполняя собой пространство и вытесняя его, зрителя, из своего мира.
Так не должно быть, он не привык, его картины доброжелательно были распахнуты перед каждым, кто к ним подходил.
А эта — не смотрит.
Чувствовалось мастерство, вещь крепкая, но без восторгов и крика, она сказала все, и замолчала. Останавливала каждого, кто смотрел, на своем пороге — дальше хода не было. Отдельный мир, в нем сдержанно намечены, угадывались глубины, печальная история одиночества и сопротивления, но все чуть-чуть, сухо и негромко.
История его, Паоло, детства и юношества, изложенная с потрясающей полнотой при крайней сдержанности средств.
Жена дергала его, а он стоял и смотрел… в своем богатом наряде, тяжелых дорогих башмаках…
Он казался себе зубом, который один торчит из голой десны, вот-вот выдернут и забудут…
— Сколько стоит эта вещь? — он постарался придать голосу безмятежность и спокойствие. Удалось, он умел скрыть себя, всю жизнь этому учился.
— Она не продается.
Он поднял глаза и увидел худого невысокого малого лет сорока, с заросшими смоляной щетиной щеками, насмешливым ртом и крепким длинным подбородком. Белый кривой шрам поднимался от уголка рта к глазу, и оттого казалось, что парень ухмыляется, но глаза смотрели дерзко и серьезно.
— Не продаю, принес показать.
И отвернулся.
— Слушай, я тоже художник. Ты где учился?
— Какая разница. В Испании, у Диего.
— А сам откуда?
— Издалека, с другой стороны моря.
Так и не продал. Потом, говорили, малый этот исчез, наверное, вернулся к себе.
Жить в чужой стране невозможно, если сердце живое, а в своей, по этой же причине, трудно.
Немного из «ПАОЛО и РЕМА»
Когда он вернулся от Паоло, было уже около пяти, солнце снова скрылось за облаками, но виден был светящийся плотный ком, он опускался в море. Рем из своего окна не видел берега, деревья загораживали унылое царство воды. Он никогда не хотел писать воду, боялся с детства, и когда приходилось идти по берегу, отводил глаза. Но инстинкт художника подводил, все же посматривал. Зиттов говорил ему, — «не пялься — посматривай, поглядывай, чтобы глаз оставался свеж, понимаешь, парень?» И когда он посматривал, то видел, что главное в воде глубина; прав был Зиттов, когда внушал ему — «приглядись, на поверхности — на любой — всегда найдешь черты глубины, догадайся, что в глубине, тогда и пиши…»
Проходит время, учитель остается. Каждое его слово помнишь, да.
Но это потом с благодарностью, а сначала наступит время уходить, освобождаться. Все реже, реже обращаешься — расскажи, научи… Странная рождается лень — надо бы показать, спросить… и не идешь, копаешься в своем углу, время уносит тебя все дальше… черкаешь, портишь листы, мажешь что-то свое на холстах… и забываешь, постепенно забываешь, как было — без него, мол, никуда, пропаду!.. Значит, пора самому плыть?.. А на деле уже плывешь. Потом снова вспоминаешь, надо бы… неудобно, сволочь неблагодарная… Но уже боишься идти, закоренел в грехах, выдаешь их за свои особенности и достоинства…
Новые ростки слабы и неустойчивы. Вот и прячешься… как змея, скинувшая кожу, скрывается от всех, пока не нарастит новую.
Вернувшись, Рем тут же кинулся к столу. Он не просто был голоден, он раздражен и огорчен неудачным днем, а от этого его аппетит усиливался многократно.
Он посыпал солью куски бурого вареного мяса, накалывал их на острие длинного узкого лезвия и отправлял в рот, медленно размалывал, с усилием глотал, и тут же добавлял еще. Он не признавал вилок — ложка да нож, и миска у них с котом была одна. Он делил всю еду на твердую и жидкую, «сырости не терплю», говорил, и сам не готовил, ему варила женщина, вдова, она жила в километре от Рема, приходила раз или два в неделю. Она была миловидна, молчалива, несколько раз оставалась, но не до утра, еще в сумерках убегала. Он почти не обращал внимания на нее, но если долго не приходила, начинал беспокоиться, однажды даже явился к ней, стал у изгороди, не решаясь войти, а она, увидев его, застыдилась, покраснела, у нее были довольно большие дети.
Оба не знали, что такой вроде бы мимолетный союз окажется самым прочным, выдержит все — она тихо появится снова, после его брака, смерти жены, короткого взлета, богатства, славы, переживет с ним нищету и одиночество, болезни, вытерпит его ужасный характер, раздражительность, грубость… будет с ним до конца, и тихо похоронит его. Такие странные случаются вещи, да?
Стол, за которым он ел, с одного конца был покрыт куском холста, серого, грубого, с крупными неровными узелками. На холсте, на промасленной бумаге лежали ломти мяса, которое он ел, рядом стояла темного металла солонка с крупными желтоватыми кристалликами. Рем время от времени брал один кристаллик и клал на язык, ему нравилось следить, как разливается во рту чистый вкус, не смешанный с другими оттенками. Не любил, когда смешивают разные продукты, предпочитал все есть по отдельности. Он был довольно диким человеком, привыкшим к одинокой жизни.
— Да, я привык, — он говорил, — и не лезьте ко мне с советами.
На холстине еще стояла миска, сегодня в ней осталось немного супа, который он наспех похлебал утром. Обычно миску вылизывал кот… Ему стало тоскливо, вещи перед глазами потеряли яркость. Цвет вещей зависел от его состояния, он это знал. Иногда они ссорились с Пестрым, тогда Рем называл его не по имени, а просто — Кот, и так разговаривал с ним — «Ты, Кот, неправ, притащил мышь в постель, хрумкаешь костями на одеяле…» Но он не гнал зверя, лежал в темноте и улыбался. Так деловито и молчаливо, сосредоточенно, по-дружески не замечая друг друга, но всегда тесно соприкасаясь, они жили в одном доме, спали в одной постели, ели вместе…
Его затрясло от беззвучных рыданий, голова упала на грудь. Через минуту он успокоился, сидел тихо, и смотрел. Когда остаешься сам с собой, все вокруг меняется.
За холстом голый стол, три широкие доски с большими шляпками гвоздей. Гвозди и доски имели свои цвета, многие сказали бы просто — грязь, но Рем так не считал. Случайно столкнувшиеся вещества, смешиваясь, превращаясь под действием света, воздуха и воды образуют то, что в обыденной жизни называют грязью, но это настоящие цвета, а не какие-то пигменты с магазинной полки!.. Цвет сложная штука, он многое в себе содержит, о многом говорит.
Серафима мыла стол грубой щеткой, тогда доски имели цвет дерева — коричневый с желтизной, с мелким четким рисунком, словно тонким перышком прорисовано, твердой рукой. «Рука должна быть твердой, но подвижной, — Зиттов говорил ему, — и свободна, как лист на ветру». Теперь узора не видно, щели меж плотно сбитыми досками исчезли, забитые крошками еды и мелким песком с кошачьих лап… Кот любил сидеть на краю стола, на досках, там было теплей. После обеда в небольшие два окна заглядывало солнце, лучи скользили по дальнему концу стола, согревали доски, а к вечеру окрашивали и стол, и стены, и пол кирпично-красным теплым сиянием, и кот на столе тоже сиял, его желтые пятна светились теплым оранжевым … солнечный цвет, светлый кадмий…
У Рема была эта краска, выжатый до предела, свернутый в рулончик тюбик из свинцовой фольги, его когда-то притащил Зиттов, и выдавливал, выдавливал из него, сжимая костлявыми пальцами, высунув язык на щеку… а потом еще долго выдавливал Рем, сначала силенок не хватало, он прижимал тюбик к краю стола и наваливался всей тяжестью, из едва заметной щелочки в высохшем пигменте появлялась светящаяся капелька — свет дремал в иссохшем свинцовом тельце и от прикосновения теплых рук пробуждался.
Потом тюбик замолк и не отзывался на все усилия, тогда Рем решился, надрезал толстую свинцовую фольгу, испытав при этом настоящую боль, словно резал по живому. На потемневшей внутренней поверхности краска была твердой и сухой, крупинки не растворялись и не брались кистью, но в самой середине еще было немного мягкого, как глина, и яркого вещества, его можно было взять на кончик ножа, и размазывать по холсту в нужных местах, и это было красиво, красиво.
Незаметно подступил вечер, тени удлинились, заскользили по полу, наступало любимое его время: цвет не ослеплен больше, не подавлен, понемногу выползает… Время собственного свечения вещей. Их границы все больше расплываются, субстанция вещей испаряется, цветные испарения сталкиваются, перемешиваются, различия между жизнью и ее изображением стираются…
На краю стола лежало перышко, доставшееся ему от Зиттова, рукоятка — палочка с пятнами чернил и туши, втертыми в дерево ежедневными прикосновениями пальцев… старое разбитое перо…
— Не держи крепко, парень… зато крепче рисуй. Подражание жизни — занятие для дураков. Усиливай все, что знаешь, видишь. Люди оглохли от жизни, от мелкого дробного шума и движения, что на поверхности, а рисунок не о том, он глубже и сильней жизни должен быть. Пусть о немногом, но гораздо сильней! Впрочем, все равно не услышат.
Но учти — усиление жизни укорачивает жизнь.
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 150614
Что-то на балконе, давно…
………………………………………….
Будьте добры…
……………………………………………
Это крррасное одеяло меня с ума сведет, наверное, десятый вариант. И первые были лучше, обычное дело: хочешь еще лучше, а в лучшем случае топчешься на месте. Ну, что я могу сказать? Я не сторонник мастера Матисса, который мастерски играет с пятном, которое по цвету абсолютно должно вылететь из картинки, и только чудовищное мастерство его удерживает, восхищаюсь мастерством, но все-таки… пижонство все-таки эта демонстрация мастерства. Я сторонник Сезанна, который с ослиным может быть упорством, но ищет соответствия и переклички в каждом углу… В общем, вот вариант, и будем продолжать, в меру своих возможностей, конечно…
……………………………………………
Можно просто сказать — вымой стекло, но это уже слышал не раз, не буду мыть!!! Здесь какое-то отношение в натуре все-таки: слишком много заоконной красоты — тошнит, а слишком много своей грязцы — тоже тупик… Отношения важны, а это не теория, а ежедневное настроение, смайл… (и рамка здесь не помешала бы, темноватая, но не очень…)
……………………………………………
— Ну, ты даешь… — Масяня мне говорила…
…………………………………………….
Никогда бы не поместил, неправота со всех сторон… если бы не два-три желтых пятна, которые запомнить стоит.
…………………………………………….
Весна, охота на мух открыта!
…………………………………………….
С этим сухим букетиком многолетняя возня. Вообще, рост и деградацию художника лучше всего видно по какому-нибудь многократно повторенному сюжету, а у каждого серьезного человека их «навалом». Не люблю это словцо, есть и более отвратительные, например — «понт» Понты! Чувствую себя выбитым из колеи текущей жизни, когда слышу этот говор.
………………………………………………
Та же история, что с красным одеялом. Делал, делал, многократно пытался, но так и не полюбил. Я писал о мастерстве Матисса, и его пижонстве (только мое мнение, а на истины не претендую) и о терпеливом тихом напоре Сезанна, который бы тут же кинулся во все углы, искать поддержки этому совку.
………………………………………………..
Кот вглядывается в пространство, пузырек с иодом ему мешает. Никаких намеков, ради бога, мешает по совершенно художественным причинам. Но у нас здесь не выставка, а мастерская, и пусть повисит.
……………………………….
Ага, о том же. Фразу запомнил, одна из «лучших» в Интернете. За точность не ручаюсь, но смысл такой вот. «Искренность в прозе в наше время {{а что это за время, не знаю ничего о вашем времени…}} достояние эстетов или идиотов». И чуть что, говорят о каком-то «постмодернизме», а я и модернизма не проходил… Что-то часто стал возвращаться к этой фразочке, смайл… Наверное, такие времена, как говаривал старина Познер, впрочем, он старше меня на пару лет, не больше… Возможно, времена, но они не плюс и не минус, и не достояние и не проклятье, можно говорить только о себе, что сам делал и делаешь — и никогда не «ЗА» и никогда не «ВОПРЕКИ»… Во, язык, с этими двойными и тройными отрицаниями черт ногу сломит, если не русский черт. Хотел сказать, что ни то ни другое не стимул, а только внутренние они. А все внешнее… что отрицать — имеется, и влияет, куда денешься, но это ВТОРОГО ПОРЯДКА влияния, тут физики меня поймут.
Из повести «ПАОЛО и РЕМ»
Гостей ждали завтра, и теперь еле успели подмести и слегка прибрать. Вошли двое.
Паоло обоих знал давно, можно сказать, всю жизнь. И они его знали тоже. Ненависти не было – глубокая закоренелая неприязнь. Он их не уважал, они его боялись и не любили. Он был выскочкой, они аристократы. Один считал себя еще и художником, второй – большим поэтом. Они теперь судили, их прислали судить, хороша ли картина. Прислал монарх, которому они служили, хотя усердно делали вид, что не служат. Художник настолько преуспел в этом, что порой забегал слишком далеко вперед в угадывании желаний и решений властителя, и преподносил их в такой язвительной форме, что это воспринималось троном, как возражение и критика, ему давали по шее, правда, не сильно, по-дружески, а враги нации считали его своим. Потом события догоняли, и он снова оказывался неподалеку от руля, вроде бы никогда и не поддакивал, теперь с достоинством произносил – «а я всегда так считал…» Потом он находил новую трещину, предугадывал грядущий поворот событий и начальственных мнений, снова бежал впереди волны, и слыл очень принципиальным человеком. Настоящие критики – по убеждению, его недолюбливали, хотя признавали за ним проницательность. Разница была во внутренних стимулах – он никогда не имел собственного мнения, кроме нескольких совершенно циничных наставлений отца, придворного поэта, предусмотрительно держал их за семью замками, а то, что выставлял впереди себя, шло от такого обостренного умения приспособиться, что оно порой обманывало и подводило его самого. Он был высок, дороден, с большими длинными усами, наивно-прозрачными карими глазами, извилистым тонким голосом, округлыми жестами плавно подчеркивал значимость речи. Его звали Никита.
Второй – Димитри, сухой, тощий и лысый, как-то его довольно язвительно назвали усталым пожилым графоманом, писал всю жизнь нечто вроде стихов. Он был бездарен, потому что не был способен чувствовать, и заменял чувства мелкими, но довольно точными мыслишками о том, о сем, в основном о кухонных мелочах. Он считал себя гением, и говорил о себе не иначе как в третьем лице, а подписывался, неизменно подчеркивая отчество, не жалея на это ни чернил, ни времени. Он был уверен, что каждое его движение и даже физиологические акты представляют огромный интерес для мира, и запечатлевал свои ежедневные поступки, мысли и действия в бесчисленных виршах, поставил перед собой цель писать каждый день по десятку таких стихотворений и неукоснительно придерживался нормы. Каждое его извержение воспринималось поклонниками с неисчерпаемым восторгом. Так он поставил себя среди них, педантично и с хваткой ястреба, хотя не имел ни реальной силы, ни власти, кроме гипнотизирующего убеждения, что он должен и может влиять на судьбы мира. Иногда его призывали ко двору и давали мелкие поручения, а он, несмотря на оппозиционность, которую лелеял, тут же таял и бежал исполнять. Теперь его послали в далекую страну, бывшую колонию, забрать и привезти картину великого мастера, так ему сказали, а он тут же затаил обиду и злобу, потому что великим считал только себя.
И вот эти двое входят, а Паоло стоит и смотрит на них, вежливо улыбаясь, как он умел это делать – обезоруживающе доброжелательно. После недолгих приветствий и расспросов приступили к делу. Ученики стащили с огромного полотна тяжелое покрывало, которое едва успели навесить.
Несколько минут в полном молчании… Холст был так велик, что просто охватить взглядом события, изложенные кистью, оказалось непросто. Первый из двух, Никита, был виртуозом средней руки – умелый в мелочах, сегодня один вам стиль, завтра другой… холодный и мастеровитый, он во всем искал подоплеку, и с возрастающим недоумением и раздражением смотрел, смотрел… Он не мог не заметить дьявольского, другого слова он найти не мог… просто дьявольского какого-то умения так вбить в этот прямоугольник… нет разместить, именно разместить, разбросать, если угодно, без всякого напряжения, легко и просто – более сотни фигур людей, животных, пейзажи переднего и заднего плана, отражения в окнах, пожары тут и там, пустыни и райские кущи… а лиц-то, лиц… И все это не просто умещалось, но и двигалось, крутилось и вертелось, было теснейшим образом взаимосвязано, представляя единую картину то ли праздника, то ли другого непонятного и только начинающегося действа. Что это?..
– Вот это… видимо бог, не так ли? – наконец разразился специалист.
– Марс. – объяснил Паоло. – Он стремительно двигается, готовясь к схватке, к битве, бог войны и разрушений… – Паоло знал, что не следует молчать, лучшее, что он может сделать, дать кое-какие объяснения, пусть формальные; его опыт подсказывал, не так важно, что он будет говорить, следует проявить уважение.
Вообще-то он любил объяснять, ведь это все были дорогие ему герои и боги, и то блаженное время… то время, когда высшие силы разговаривали с людьми, спорили и ссорились с ними, иногда боролись и даже проигрывали схватку. Это время грело его теплотой своего солнца, самим воздухом безмятежности и согласия, несмотря на великие битвы и потери. Люди еще могли изменить свою судьбу, или верить в это, например, что могут даже спуститься в ад и вывести оттуда любимую, а боги могли ошибаться, проиграть … а потом махнуть рукой и засмеяться… Да, он понимал – фантастическая история, но за ней реальный и очень современный смысл, если подумать, конечно, но этот козел… ни вообразить и воодушевиться своим воображением, ни думать… А второй, так сказать, поэт… даже по виду своему козел козлом.
Паоло знал цену своему вымыслу, и замыслу, и блестящему воплощению на холсте… но он знал и другую цену – золотом, она тоже была фантастической. Это как смотреть, он возразил бы, знал, с кем имеет дело, кто за спиной гонцов, какими кровавыми ручейками это золото утекало из его страны сотни лет. Заплатит, дьявол… Продай он картину, дом продержится год или два, и, может, удастся в хорошие руки, не разделяя, продать коллекцию картин, среди которых были и Тициан, и Леонардо, и Диего, и многие, многие, кого он боготворил, ценил, любил, знал… воплощение лучших чувств и страстей, да!..
Паоло знал себе цену, но гением себя не считал. Нет, до недавнего времени был уверен, что все двери перед ним настежь, и та, главная, вход в мавзолей – тоже. Ему казалось, он стремительно растет, вместе с количеством и размерами картин, с нарастанием своих усилий… с известностью, признанием… И вдруг верить перестал.
Он помнил с чего началось – с пустяка. С картины какого-то бродяги, полуграмотного маляра. Она его остановила. Он почувствовал, что потрясен, спокойствие и уверенность разрушены до основания. Наткнулся на обрыв, увидел, его время кончилось.
Он не хотел об этом вспоминать.
* * *
Сегодняшнее утро окончательно потрясло его – открылась истина, как все кончится. Последний год не раз напоминал ему о близком поражении. Он всегда считал конец поражением, но быстро забывал страх, жизнелюбия хватало, ничто надолго не пробивало оболочку. Счастливое свойство – он умел отвлечься от холодка, пробежавшего по спине, от спазмы дыхания, пустоты в груди… Не чувствовал неизбежности за спиной, не верил напоминаниям – все время кто-то другой уходил, исчезал, пусть ровесник, но всегда есть особые обстоятельства, не так ли?.. Не пробивало, он оставался внутри себя в однажды сложившемся спокойном сиянии и тепле, в своем счастливом мире, и не раз изображал его на картинах рая, где среди природы, покоя, под полуденным солнцем бродят люди и звери, не знающие страха. Он верил в свою силу жизни, и потому мог создавать огромные полотна, на которых только радость, для них одного таланта маловато. Он верил, и умел забывать.
Теперь он смотрел на этих двух, преодолевая внутренний раздор и стремительно отвлекаясь от непривычных ему тяжелых мыслей. Все-таки силы еще в нем были, из глаз пропали усталость и равнодушие, он воспрянул, и уже думал – чему можно научиться, даже у них; эта черта всегда давала ему неоценимое преимущество, возможность оставить далеко позади соперников, недругов, и во всем быть первым.
– А, конечно, Марс, я вижу. – сухо сказал художник.
Поэт не смотрел, он уставился пустыми зрачками в окно, в глазах его отражалось небо; он присутствовал, но его не было. Сегодня он уже выполнил свою норму. Переезд возбудил в нем поэтическую жилу, и в ожидании завтрашнего запланированного всплеска, он носил себя осторожно, холил, и вовсе не хотел случайных впечатлений, находя источник восторга в самом себе.
– А это Богиня плодородия и мира, она кормит грудью двух амурчиков, – вот здесь. Она уговаривает дармоеда прекратить разборки и присмиреть. – Паоло продолжал объяснять свой замысел.
Да-а, вот это сиськи! Не пожалел красок, жаль, что зад плохо виден… – Никита был из тех, кто хочет видеть и осязать все сразу. Но положение обязывало проявить скромность, он не должен был опозориться перед этим сухим стариком, который смотрел на него с обезоруживающей добротой. Никита слышал о магическом действии взгляда Паоло, и как тот ухитрился выговорить такие условия мира, что вроде бы победителям все, а на деле оказалось – ничего!..
Про сиськи – нет, нельзя и заикаться, надо что-то подобающее моменту сказать… Вопрос о покупке давно решен, он только сопровождающий при картине, но жаждал судить и придираться.
– Почему грунт, разве вещь не закончена? – Он с возмущением указал на правый нижний угол, где проглядывала желтоватая основа.
Паоло улыбнулся:
– Согласитесь, мой друг, это не мешает восприятию, к тому же подчеркивает стремление обойтись малыми средствами, что всегда похвально.
Никита пожал плечами, он не понял, но решил не возражать. Известно, у Паоло всегда найдется, что сказать, как оправдаться. Надоело торчать у этого холста, пора отделаться, оставить свободных два-три дня, он сумеет найти им применение. Никита отошел на несколько шагов, оглядел картину, пожевал губами, и, подняв брови, решительно сказал в пространство:
– Ну, что ж… Картина радует глаз, и кажется нам весьма интересной и полезной для нашей галереи, тем более, сюжет, он весьма, весьма… А что вы думаете?
Вопрос был неожиданным и лишним, он испугал поэта:
– Я, что?.. думаю? О, да, да!..
– Когда Вам подготовить ее? – Паоло любил доводить дела до полной ясности. Этих бездельников следует вытолкнуть и забыть.
– Давайте без спешки, думаю, дня два или три не сделают погоды. И команда отдохнет на берегу.
На том и порешили. Паоло устал от ничтожного напряжения, болела спина, набухли ноги, на голенях нестерпимо болела кожа, он знал – натянута до блеска, кое-где через трещины просачивается желтоватая лимфа, отвратительное зрелище… И во рту пересохло, он должен пойти к себе и лечь.
Да, еще этот парень, художник…
Парень ждет. Нехорошо. Паоло обычно не нарушал правил, которыми, словно мелкими камешками пашня, усеяна жизнь. Одно из них – помоги ближнему. Не из сочувствия, его оболочку редко пробивало, – из общего принципа добра и справедливости, и под воздействием огромной внутренней энергии, которая светила в нем и светила, выливалась на огромные полотна… Благодаря ей, он просто не был способен кому-то мешать, завидовать, обычно он других не видел. Но если замечал, считал нужным помочь.
Если замечал…
Он дернул плечом – что скажешь, редко замечал других, самих по себе, а не как окружения своей жизни, фона главного действия, так сказать. Что он мог бы сказать в оправдание – и себя-то не замечал! Действительно, движение ради движения часто настолько захватывало его, что он забывал не только о других, но и о своей цели. Ну, не совсем так – разве что на время, на час-другой. Но если особо не вникать, то разве в нем не было счастливого сочетания напора, безудержного восторга от своей силы и возможностей, цирковые артисты называют это коротеньким словом – кураж… – и спокойного рассудительного начала, оно не гасило, не сдерживало порыва, умело выждать, а потом вступало в дело: кто-то холодный и решительный внутри говорил ему – остынь, сосредоточься, направь глаза… Когда страсть и напор сказали свое слово, необходимо охватить усилием воли и вниманием всю вещь, от центра до четырех углов, оценить единство и цельность всей композиции… или жизни, какая разница… внести пусть небольшие, но важные изменения, слегка заглушая одни голоса, усиливая другие… Иначе не закончить, не довести до совершенства, он знал.
Он потерял то первое чувство – восторг от силы, порыв, напор… с трудом владея руками, теперь он писал только эскизы картин. Зато какие!…
Но… можно тысячу раз повторять себе про силу замысла, точность, последние штрихи, придающие блеск и законченность всей вещи… Не радовало, не убеждало.
– Так что сказать художнику? – Это Айк, хороший, добрый парень.
– Скажи, пусть оставит картины, придет завтра утром. Я устал, извинись.
Счастливый человек, у него не было часов. Рем ждал, он видел, как тени, которые сначала укорачивались, начали удлиняться, ему хотелось есть и пить, и надо бы найти кустик, укромное местечко… Он проклинал себя – зачем только решился на это путешествие!.. Жил ведь спокойно без этого Паоло, писал себе, писал картины… Но он привык слушаться Зиттова и выполнять его просьбы. «Сходи, сходи…»
– Ну, сходи, – он говорил себе не раз, – упрямый дурак. Зиттов знает, сто раз тебе повторял – нужен иногда такой вот человек!.. Который понимает, и при этом другой, совсем другой.
– Что он понимает, Паоло, что он может понимать – про крокодилов?
-Нет уж, будь справедлив, он-то все понимает.
-Но тогда зачем, зачем он такой…
-Какой?
-Ну, не знаю… Все здесь не по мне. Пусть себе понимает, а я уйду, как-нибудь обойдусь.
Такие мысли то появлялись, то исчезали без следа, обычное для него состояние. Его рассуждения никогда не были тверды и устойчивы, а сейчас тем более – он был раздосадован: тащился по жаре, давно чувствовал пустоту под ложечкой, где у него выпирал небольшой, но явный животик. Несмотря на свои девятнадцать, он выглядел на все тридцать, с мясистой, заросшей серой щетиной рожей, маленькими цепкими крестьянскими глазками, он сидел на камне почти у входа, у гостеприимно распахнутых ворот из частых чугунных прутьев, за воротами обширная поляна, на ней два небольших фонтана, не действующих… но все это он уже тысячу раз оглядел! И большой дом с колоннами, и два флигеля, и лестницы с обеих сторон, ведущие во внутренний двор и сад… Вот человек, который при помощи живописи всего этого достиг. Зиттов говорил – «ловкий мужик…» и с восхищением крутил головой.
Нужно ли, чтобы разбогатеть, писать крокодилов, заморские ткани, больших розовых теток, или можно обойтись цветами, бокалами, ветчиной на блюде, такой, что слюни текут? В сущности, какая разница, что писать, не так ли? Была бы честная живопись!
Счастлив тот, у кого совпадает, решил он, – и честность соблюсти, и капитал прибрести.
– Приятель, художник!..
Рем обернулся. Сзади стоял тот самый парнишка, лет пятнадцати, очень высокий и тощий, в синем берете и серой холщовой куртке, кое-где запачканной красками. Он смотрел на Рема и улыбался.
– Знаешь, Паоло просил извинить его, неотложные дела были, а теперь он сильно устал и не может. Он вообще-то болен, так что прости его.
Последние слова он явно сказал от себя.
– Он просит оставить картины, посмотрит вечером. Приходи завтра, часам к десяти, он поговорит с тобой.
Рем подумал, пожал плечами, что делать, пусть останутся картины. Так даже легче. Он терпеть не мог, когда заглядывают в его холсты, а он тут же рядом как солдат, ждет, что ему прикажут.
Он поднял сверток и протянул юноше.
– Тебя как зовут, – тот спросил, глядя доброжелательно и открыто
– Я Рем, а ты кто?
– Айк, ученик Паоло, уже четыре года. Недавно начал с красками работать.
– А раньше что делал?
– Холсты готовил, краски, потом рисовал, с картонов по клеточкам, знаешь?
Нет, Рем не знал, он не умел рисовать по клеточкам.
– Большую картину иначе трудновато написать. Сначала Паоло делает эскиз на картоне… такого вот размера – он кивнул на холсты, которые бережно взял у Рема. – А потом надо увеличить. Паоло раньше все сам, это чудо – картину, метра три, за одну ночь!.. Но я уже не видел, Франц говорил. Он старший ученик, теперь, правда, они поссорились, он в Германии. У Паоло суставы, рук поднять не может. Мы с Йоргом вдвоем, трое еще помогают – готовят холсты, без помощников не обойтись. А ты сам все делаешь?
Рем кивнул. Еще чего, кто-то будет вмешиваться, толкаться, разговоры всякие… Он в доме никого терпеть не мог. Кроме Пестрого, да…
Вспомнил, что теперь дома пусто, и отвернулся.
– Ты не заболел ли, сидишь на солнцепеке…
– Ничего, – Рем растянул губы – ничего…
Он не знал, что сказать, а юноша еще поговорил бы. Рем кивнул ему, повернулся и пошел. Он никогда не оборачивался, а если б посмотрел назад, то увидел бы, что Айк стоит и смотрит ему вслед. В уходящем была внутренняя мощь, несмотря на молодость, он запоминался. На людей обычно не смотрел, только искоса бросит взгляд, но чувствуется, все ему нипочем.
– Что за парень такой, будто все ему нипочем… – думал Айк, возвращаясь домой. – Будто ему все равно, оставил картины и ушел без единого звука. Мне было бы страшно, ведь сам Паоло будет рассматривать их.
Нет, Рему страшно не было, он потерял это чувство давно. Когда он сутки просидел один, семилетний, в доме, из которого вымыло и вынесло почти все, а рядом в пристройке под бревнами лежали его родители. Он пробовал оттащить одно бревно, но и пошевелить его не сумел. Он не плакал, иногда засыпал, потом просыпался… Выше по берегу в полукилометре был дом соседа, у них разрушило сарай на берегу, с лодкой и сетями для рыбной ловли. На второй день они вспомнили о соседях. Приехала тетка, начала откармливать Рема, она была суетливой и доброй, темноволосая, худая, похожа на мать. А он не говорил, две недели молчал.
С тех пор вместо страха ему становилось холодно и неуютно, он замыкался, хмурился, ему сразу хотелось оказаться дома, поесть, забиться в теплый угол, и понемногу, изредка вздыхая, пережить, перемолоть, забыть неудачу. У него был свой дом, он редко думал об этом, на самом же деле всегда чувствовал опору – мог уйти, скрыться от чужих.
Он возвращался. Шел и чувствовал раздражение и досаду – день пропал.
Скорей бы домой!..
Если человек в своих комментах затрагивает тему, на которую давно я хотел написать, или сказать что-то, одним словом, «цепляет», интересует, то надо разрешить себе ответить полно и с полной искренностью, абсолютно не смотря на то, что этот комментатор думает на тему, и как он к тебе относится. При этом человек может вообще не понимать искренность, считать притворством или того хуже, — это все равно, потому что делается для себя. Иногда нужен «триггер». Я называю это «без обратной связи», ну, не совсем без, но отвечаю непропорционально и неадекватно. Вообще, неадекватность это хорошо, также как искренность, более общее свойство, абсолютно необходимое для любого творчества. Лет десять тому назад я прочитал в Сети про искренность, что это теперь дело эстетов или идиотов, и от этого отталкиваюсь до сих пор, и поскольку уж совсем не эстет, то с охотой присоединяюсь к идиотам.
Из повести «АНТ» («НЕВА», №2 , 2004г)
Мы иногда ходили с Генрихом в лес, к оврагу, и там на высокой кромке, перед шумящим лесом, долго сидели, грелись на солнце, говорили о жизни. Каждое такое путешествие было для меня большой радостью, и серьезным испытанием тоже, я тщательно готовился, продумывал все детали, чтобы он не распознал моего увечья. Я ждал этих походов, потому что встречу старых знакомых, я помнил каждое дерево по дороге и молча разговаривал с ними, пока мы шли и он занимал меня своей болтовней. Особенно я радовался за муравьев, которые пережили зиму. Не раз, согреваясь бутылками с горячей водой, топили у нас плоховато, я думал о тех, кто там в лесу замер от ужаса перед холодом и темнотой.
Генрих обычно брал с собой немного еды, иногда вина. Я это не любил, привык есть один и при этом смотреть в свое окно, странности одинокого человека. Меня устраивало, что он не упрашивал выпить с ним. Мне иногда остро хотелось, но, если уступал желанию, кончалось плохо — боль, капризное существо, бесилась от попыток оглушить ее, и я избегал спиртного. Как-то очень теплым сентябрьским днем мы сидели перед светлым яркожелтым лесом и говорили, как всегда, о свободе и несвободе. Говорил он, а я слушал, спорить с ним да еще в паре с Бердяевым было слишком самонадеянно. К тому же мое мнение не интересовало его. Ведь я был дохлым писакой, из тех, кого не замечают. Если б он спросил, я бы ответил примерно так:
Нет ни воли, ни покоя, ни свободы, это происки умных выдумщиков. Иногда маячит перед нами выбор, но чаще его нет. И чем мы искренней, честней поступаем, по своей совести и воле, тем меньше у нас выбора, путь один.
Он бы на это наверняка возразил:
— Так это и есть выбор, просто ты сходу отвергаешь все другие возможности поступать.
А я ему:
— — Ничего себе свобода! Такой выбор есть даже перед ножом — сдайся или навстречу, на лезвие, напролом… Или еще — «жизнь или смерть…» Или «сто лет воняй в своем кресле или — учись, работай, живи на всю катушку…» И это выбор, а не припирание к стенке? Другое дело, если разные, но все-таки сравнимые, не унижающие нас возможности. Это было бы справедливо.
Он бы наверняка сказал, что я бьюсь головой о стенку, потому что так устроен мир. Да, устроен, сначала слепой перебор возможностей, потом такой же слепой и жестокий отбор, так устроена природа. И так называемый мыслящий человек унес с собою те же правила, и, обладая разумом, устроил такую мясорубку, какая всей остальной природе и не снилась.Те же законы джунглей, только не сдерживаемые, как среди животных, прочно впечатанными в матрицу запретами. А с другой стороны розовая утопия, идеалы райской жизни да заповеди, данные для того, чтобы их нарушать. Кто выживает, лучший? Смешно, выживает квадратный, чтобы затыкать им дыры в стене, которую мы воздвигли между собой и природой. Случай подарил мне вот такие ноги, а люди заткнули бы меня в вонючий угол и забыли, если б я поддался, запросил о помощи… Ненавижу. Еще бы я сказал… А он бы ответил…
Тут я остановился. Смотрю, он прекрасно обходится без меня, со своим Бердяевым под мышкой. И к тому же занят странным делом. Между прочим, споря сам с собой, наморщив лоб, он задумчиво и рассеянно засыпает песком большого красного муравья, тот отчаянно барахтается, вылезает, бежит… и снова на него валится гора душного песка, и снова, снова… Он с рассеянным любопытством наблюдал за усилиями зверя спастись и скрыться.
Когда-то в детстве я поступил подобным образом и запомнил это. Я не из тех, кто кается — не у кого просить прощенья, но запоминаю навсегда. Потом я не мог убить никого, боялся случайно задеть рукой. Ходил по тропинкам, стараясь не тронуть гусеницу, муравья, любого мелкого зверя. Я видел как умно рассуждающие, о жизни, о боге, люди топтали жизнь, я уж не говорю о мелких насекомых — не замечали страдающую собаку, кошку, шли напролом по телам упавших, со значительными лицами и пустыми глазами, рассуждая, рассуждая о высоком… Они вызывали во мне ярость. Почему так повернулось во мне с годами, не могу объяснить, только никаких глубоких рассуждений за этим не крылось, стало само по себе. Может, ноги научили меня ценить любую жизнь, благодаря им я знал, что всякому существу бывает так трудно, страшно, больно, что совершенно неважно, человек он или насекомое. Благодаря боли я понял, что правит жизнью — злодейство хаоса, мы все перед ним жертвы, сегодня или завтра, все равно. Муравью, подчиненному природы, не вырваться из хаоса, не прервать этот поток злодейства, тем более, стоит уважать его стремление стоять насмерть, и помочь ему, а не способствовать силе разрушения! Только мы способны выламываться из границ, не плыть по течению случайных обстоятельств. Я знаю одно такое действие — творчество, здесь охотник я — подстерегаю нужный мне случай, и будь он живым существом, сам бы удивился тому, что вышло. Здесь он полезен и безопасен, потому что область эта — игра, пусть серьезная и глубокая, но со своими правилами и условностями, из нее всегда можно выйти, как проснувшись улизнуть от жуткого сна. Жизнь отличается безысходностью — уйти можно только в смерть, значит, в никуда. Выдумки о будущей вечности меня смешат, наше будущее грязь и вонь разложения… и то, что остается в памяти живущих.
Конечно, ничего подобного я никогда не говорил ему, он бы посмеялся над моими неуклюжими мыслями, время было такое — все помешались на боге и своей национальности. Я ничего об этом не хочу знать, я человек без кожи, вот моя вера и национальность.
А теперь я и вовсе забыл обо всем, кроме муравья.
В другое время я с неодобрением остановил бы его, но тут что-то прорвалось во мне. Я закричал, замахал руками, при этом ничего разумного сказать не сумел, меня трясло от бешенства. К счастью вскочить на ноги я не мог, мне требуется время, иначе я бы ударил его. Он испугался, обиделся, вскочил и ушел не оглядываясь, при этом даже забыл свой рюкзак, еду и вино. Я собрал его вещи, взял и бутылку, машинально хлебнул глоток-другой и потащился назад. Меня никто теперь не видел, и я позволил себе расслабиться.
Зря, совершенно зря я выпил этого дурацкого вина! Я всегда знал, что любая мелочь мне обходится боком, каждая моя ошибка или оплошность закончатся неприятностью, но в тот день, огорченный своим поступком, забыл об осторожности. Я прошел значительную часть пути, вышел на край леса, собирался перейти поле, а там уже рукой подать… И вдруг левую ногу скрутила судорога, такая, каких у меня не бывало с детства. Крошечный комочек, твердый камушек с острыми краями… все, что было живого и деятельного в этой тонкой палке с ободранной кожей и рваными ранами — все собралось, закрутилось в момент, и камнем застыло. И я застыл, я не умел кричать. Согнулся, упал на бок и лежал, смотрел на травинки перед глазами, по ним неторопливо ползали букашки, муравей, мой друг, пробивался сквозь чащобу… Однажды мы с Лидой, в траве за домом отца… «в магазин отправился, придет нескоро, там у него свои…» — она говорит. Она дернулась от боли, заплакала. «Ты меня любишь? — говорит, — любишь?» Таких дней было немного, и я все помню. Светлые ее волосы переплелись с травой… » Что за волосы у тебя… — она говорила, — грубая шерсть, словно ты зверь какой…»
«Что ты валяешься, что разлегся?..» Мать бы не простила мне. Подумаешь, ногу свело. Не подумаешь, а жаль его, единственный живой комочек размером с детский кулачок, ему жить и трудиться среди гнилых костей да кучи мясных отбросов!.. «Расжимайся, сука, — я сказал ему, — иначе отрежу ногу, выброшу тебя гнить вместе с отжившим вонючим мясом, предательской костью… » Он вроде испугался, стал понемногу ослабевать, размягчаться… «Вставай!… Вставай! Вставай! » Нет, он снова за свое, схватил так, что не дышится.
Я понял. С ним по-другому нужно. Может в этом твердом кусочке вся моя жизненная суть… Не душа, обосранная воздыхателями, а именно — суть, и с ней нужно по-хорошему договориться.
— В чем дело, — я спросил.
— Он хотел убить меня.
— Не тебя, муравья…
— Это одно и то же.
— И не хотел, он не думал, не видел… он рассеянно, нечаянно, понимаешь?.. Никакого значения, так просто. Муравьев миллионы, и каждый в отдельности для него ничто… и все вместе тоже.
— Как это возможно…
— У него есть кожа, а у нас нет, так уж получилось. Ну, что нам делать… Потеснись немного, размягчись, иначе мне здесь помирать.
И так понемногу, по-хорошему, потихоньку мы договорились, успокоились, собрались с силами и поплелись обратно.
без темы
Многие люди считают, что автор со своим героем должны «говорить правду» и не обижать факты. Тогда нужно не художественную литературу читать, а другие книжки. Я уж не говорю о том, что герой может не только ошибаться, но и факты искажать, врать или так ему кажется, а что может быть важней, если ему кажется?.. И даже этим он интересен может быть. Тогда читатель, не получив прямого ответа, всматривается в автора с чекистской зоркостью — а ты сам-то что думаешь?! Какой на это может быть ответ, если не друг-приятель? — тебе-то какое дело, книжку читай, все, что хотел, сказал. А не согласен с героем или автором, пиши в книгу жалоб и предложений.
Из повести «АНТ» («НЕВА», №2 , 2004г)
КОНЕЦ
Меня ударили еще раз, и очень сильно, наверное, смертельно. Но во всякой правде, даже последней, много лжи — я жил, даже кое-что писал, переводил, чтобы выжить, смотрел на небо и землю, ощущая их единственность… я многое еще мог и делал. Жизнь всегда была для меня освоением пространства, как для крысы, муравья и любого другого живого существа. Находясь внутри себя, я смотрел на свет, как из темницы, тюрьмы… но и крепости тоже: через бойницы глаз смотрел и смотрел, не мог оторваться. Моя привязанность к жизни ужасала меня. При этом я не любил почти все человеческое в себе, и больше уважал бы , будь я любым животным, без предвидения и предчувствий, превращающих меня в половую тряпку. Без хитроумничанья и других затей, без глубокого и непреодолимого пристрастия к словоблудию, речи, языку… Нет, были люди, которых я уважал и любил — и живые и мертвые уже, одни дрались за справедливость, другие писали книги, спасали зверей и людей. Я все это знал, но отделял их от общей массы. Они казались мне отдельной расой или видом, который в сущности обречен, потому что царящий вокруг нас хаос призван не сохранять, а истреблять и растаскивать по частям живое… как Сатурн, пожирающий своих детей, которых случайно зачал. Мой враг Случай.. Не культурная, интеллигентная Судьба, которая вежливо, опустив глазки, в дверь стучится, а зверюга, людоед, разбойник, он не ведет с тобой бесед, опустив дуло, как честный мститель, а хватает и рвет на части, сжирает без промедления, так что и вздохнуть не успеешь. Судьба — чиновница и предписание, Случай — набег злодея. Он доконает и меня, как только усмотрит и доберется. Я ничем не отличаюсь от остальных, и до меня вот-вот дотянется…
Нет, я не такой! Я победил Боль, без этого не выжил бы — сошел бы с ума, спился, упал и не поднялся, валялся бы в грязи и говне, никогда не выучился бы, не читал бы книг, не знал бы отличных людей и зверей, не верил бы никому, ничего бы не ждал — жил бы БЕЗ СВЕТА. Я не жил без света — только без кожи. Упрямо торчал, упираясь в землю двумя тонкими голыми отростками. Ненавидел их… и любил, жалел… ноги, да, ноги, как отдельных от меня существ, живых и несчастных, жалких, заброшенных на эту помойку впридачу со мной, полуживым муравьем.
Так получилось, что внутри нашего вида, людей, в попытке выжить возникло несколько типов существ, из них два самых обреченных. О них когда-то гениально догадался английский фантаст, назвав МОРЛОКАМИ и ЭЛОЯМИ. Первые это подвальные существа, потерявшие разум, достоинство и, главное, Сочувствие ко всему живому. Пожирающие своих мыслящих собратьев, свою надежду, разрушающие свое жилье, собственную жизнь и природу, настойчиво убивающие зверей и друг друга, часто делающие это неосмысленно, случайно или походя, торопясь по своим делишкам, а это еще страшней… И другие — ЭЛОИ: слабые, колеблющиеся в делах своих, постоянно рассуждающиеся и торгующиеся с истиной и обстоятельствами, пытающиеся задобрить Случай и при этом остаться не такими уж обосранными, как обычно получается. Испытывающие ночные страхи перед тенями, предками, потомками, детками… постоянно ждущие, что за ними придут ТЕ, поднимутся, с воем и скрежетом зубовным ворвутся, схватят, разорвут на части или сожрут живьем.
При всем этом общество, в котором я жил, оставалось лучшим из всех возможных в наше время. Сколько я ни читал, ни слышал, ни смотрел вокруг, на другие страны, везде было скучней, противней, холодней, мерзей, хотя богаче и сытней жить. Здесь же, к счастью, между двумя уже созревшими видами или племенами осталась масса разного народа, теплого, сердечного, умного, с юморком воспринимающего собственную кончину и прозябание. Я давно понял, это мой народ. Национальности, расы и религии не в счет, и не важно, сожрет он меня или признает, разница невелика. Но порой ненавижу, ненавижу всех, да. И себя особенно, за убожество и постоянное поражение перед МЕРЗОСТЬЮ, cлучай это или бог, все равно. Если он существует как лицо, то не иначе как охранник в публичном доме, подонок, втихомолку хихикающий за ширмой … урка, извращенец, подглядывающий в замочную скважину.
Понемногу я возвращался к самым неотложным делам. Ничто не забылось — стало фоном, средой, тупой болью растворилось в воздухе, ушло в туман, стелется над рекой на рассвете, хватает щупальцами через оконные щели… Я не забыл Шурика, жил с тяжестью в груди, все хуже понимая, зачем существую. Борьба теряла смысл, впервые с детских лет — теряла. Раньше я не задумывался, утром вставай, вечером падай… Догоняя поезд, я бежал несколько километров, немыслимое дело при таких щупальцах, которыми наделен. Я не сдавался, во мне был большой запас животной силы, теперь он истощался. Впервые я хотел бы верить во что-то особое — там, «за ширмой», как я это называл шутя, ведь ни грамма веры, — но нет, нам достались только камни и муравьиные ходы.
Шло время, и я возвращал себе силы — через ярость. Пока жив этот подонок, зверюга, я тоже буду дышать и карабкаться! Пока не припру его к стенке, чтобы ударить… В то же время я понимал, что передо мной только зверь, измученный людьми, и с его точки зрения ничего особенного. Но это головой, а я не жил ею. Слова писать любил, но никакой головной доблести, которой кичатся люди перед зверями, не признавал. Я такое же, как все они, существо, меня через время тащит жажда выжить, сопротивляться растаскивающему жизнь хаосу. Когда рядом талдычат, вздыхая — «Бог, судьба…», я сжимаю кулаки. Да пошли вы со своим блядским бессилием! Но что сделалось со мной, что произошло, как проходит время, зачем?.. Разве не смешной розыгрыш, то, что со мной случилось с самого начала?.. А ведь я не искал счастья или особой судьбы — только справедливости и какого-то разумного порядка во всем, и не было этого нигде.
Несколько человек вытолкнуло меня в жизнь, сами несчастные и униженные, я всегда их помню. Но когда думаю о счастье, о жизни, какой хотел бы жить, людей не вспоминаю — от них не бывает радости, только унижение, боль, беспокойство, печаль и горе. Был момент в моей жизни — все, кто нужен, дома, наши миски полны, мы с Шуриком за столом, за окнами тихий закат, сердце не могло быть полней… Прошло.
Я уже говорил — время морлоков. Фантаст застенчив, засадил их в подвалы. Ничего подобного, они цари жизни, толкаются у мисок, новые оттесняют старых. Это всегда плохо, ведь старые утолили первый голод и не так рыскают по углам, выискивая, что еще сожрать, потише рыгают и смеются и не заставляют слабых жрать свою блевотину. А новые начинают всегда с порядка, это значит — бойня. Сначала бьют самых слабых и беззащитных — бездомных животных, потом переходят на непокорных, на врагов, потом уже бьют всех для острастки, чтобы молчали.
Пришли новые и начали со зверей. Сначала стреляли по ночам, потом остервенели, били среди бела дня, кровь брызгала на стены, сворачивалась на асфальте в черные комки и дождь не брал их..
Что я мог сделать, писака вшивый, вот кто я перед ними был, к тому же неудачник, странный тип с подозрительным знанием чужого языка… закрытый, молчаливый, одинокий… непьющий, а это неизгладимая погрешность. Злость во мне росла и отчаяние, с каждым днем. И в один день мне пришла в голову мысль, что я должен сжечь свои рукописи — прилюдно, чтобы … Так совпало, я должен был защитить зверей от людского подонства… и я решил попытаться еще раз — что-то в жизни кончилось, кончалось, истончилась моя защита… как когда-то оголилось мясо на ногах. Я не знал, как дальше жить, но чувствовал, что должен сжечь пути к отступлению, уйти не оглядываясь, а придет другая жизнь или нет, как получится.
Я вывесил свои плакаты, и утром теплого сентябрьского дня вынес из дома табуретку, большую кастрюлю и кучу бумаг. Сел, потому что долго стоять не смог бы, и начал рвать по листочку — пополам, на четвертушки и отправлял клочья в бак. Когда в нем накопилось около половины, я поджег бумаги и постепенно добавлял. Около меня собралась кучка людей, они молча наблюдали. Сразу же начались разговоры, одни стыдили меня, они где-то прочитали, что рукописи не горят, другие считали, что избранный мной метод варварство и уничтожение культуры, а самые злобные только усмехались и крутили пальцем у виска, «кому его рухлядь нужна… псих, пусть сжигает…»
«От ненужного решил избавиться…» — кто-то сказал отчетливо и внятно, а может мне показалось и голос был мой. Я взял рукопись, которую писал несколько лет. Первый черновик, он главный, из него ясно, останется ли что после удаления болтовни, засоряющей страницы, выживет ли тонкий скелетик, обтянутый пленкой живого мяса… Бывает, что все исчезает, расходится бульонным кубиком в кипятке. Триста девяносто восемь страничек, из них могла бы сложиться крепкая сотня. Теперь не сложится. Если каждую пополам, потом еще раз, и неторопливо в огонь — час с лишним, вот вам спектакль, веселитесь. Когда горят книги и рукописи, еще есть надежда. Если горят черновики, задумки, планы — невозможно жить.
Никто мне не мешал, пожимали плечами, усмехались в кулак, и я сжег все, что хотел. Меня осуждали, «мы ведь люди, а это всего лишь звери», так говорили одни. Другим стыдно было сказать, что зверей можно, а нас вот нет, но за их молчанием таилось это же самое убеждение, и высокомерие — нашел с кем нас сравнивать, с нашей-то бессмертной душой. Вечно лезут со своими баснями о душонке, и чем бессильней, глупей, вредней, трусливей эти типы, тем больше холят ее и балуют. Третьи говорили, конечно, ужасно, но что нам делать, что делать… Что я мог сказать… Вы надеетесь на свободу, на выбор, а какой может быть вам выбор, когда самым слабым не оставляете ни щелочки, чтобы выжить?.. Выбор… И я вспомнил, как-то давно… Лида схватила мои листочки, и смеясь говорит — «Разорви, если любишь!» Я не знал, что сказать, только смотрел и смотрел. Это она мне предложила выбор. Потом я понял, именно так все и устроено. Вот он, обычный выбор — живи в говне или умри. Я всю жизнь бился за себя и против этого, против, против… за то, чего нет, и нет, и быть не может…
ЛЕТНЕЕ АССОРТИ 140614
Ассоль (в конце жизни)
…………………………………………
«Сидящая». Оч. смешанная техника, разные мелки на бумаге.
…………………………………………
Ассоль в желтых тонах, время зрелости.
………………………………………….
Россия зимой, или Россия во мгле
…………………………………………..
«Около Оки» к.масло
…………………………………………….
«Осень» Подарил городской библиотеке, зачем?
Потом понял, что дарить можно только конкретным людям, и к тому же хорошим.
В нашем городе таких людей мало осталось. Истерия и темнота со всех сторон. Только мое мнение, разумеется, но не пробуйте меня переубедить, смайл…
……………………………………………..
На автобусной остановке.
……………………………………………..
Цветок у окна.
………………………………………………
Страничка из журнала, кажется, из Фотодома
……………………………………………..
Старый шкафчик, в нем разное всякое хранил, в кухне, да. Знакомый уехал, оставил мне, сгодится, говорит, для твоей мастерской. Давно было. Недавно умер он в пустыне. Городок в пустыне, он там жил. «Ну, как вы там, в богом забытой Росии?» — он спрашивал. А мы жили, ничего жили. И он ничего, нормально жил. Он в бассейне плавал, и читал Бердяева в своей пустыне. Он и здесь его читал, о свободе не раз говорили. Тогда он казался мне страшно умным, теперь не знаю…
…………………………………………..
Осенняя дорога, птицы, картон и масло. Висит передо мной, 12 см высотой картинка. Я ее люблю за фундаментальность, хоть и маленькая, но это ничего не значит.
…………………………………………….
«Русский романс» Красивые они, печальные, серьезные. Ничего бы рядом не поставил из камерного… если бы не Хуго Вульф. И жизнь его близка и понятна мне, и конец тоже.
…………………………………………….
Фрагмент картинки маслом. Люблю рассматривать детально, подробно, пятна говорят больше, чем все остальное на холсте. Смотришь свои, как чужие: не узнаешь, потому что царство случайности.
…………………………………………….
Зимняя прогулка. Всю жизнь прожил в холоде, ненавижу снег, но пренебрегал, были свои дела, и зимами жил не глядя.
…………………………………………..
Всякое разное, или разное всякое, кисть старая, ключ забыл от какой двери, скомканная бумага, моя стихия…
Случайно возник я, случайно натыкался на плохое и хорошее, искал наощупь, жил среди случайных людей и вещей… Но немного повезло… Об этом книгу написать бы, да лень одолела… или безразличие старости?..
……………………………………….
Всего доброго всем, и удачи.
Осенние заботы (из повести «ЛЧК» , М., «Цех фантастов-91»)
Если бы летом было так красиво, как осенью, а осенью так тепло, как летом,то получилось бы одно продолжительное время года, прекрасное во всех отношениях. С моей точки зрения, лету не хватает гармонии и такта, или меры — цвет однообразен и груб, и света больше, чем нужно, чтобы разглядеть оттенки. А у осени цвета хватает для самого взыскательного глаза, и в ней есть особая сила борьбы между светом и тьмой — прозрачным сияющим небом и чернотой земли. Я готов был бы примириться со всеми недостатками осени, кроме одного — она сдает свои укрепления зиме, этого я ей не могу простить.
К осени коты оживляются. Летом они хмурые и малоподвижные, шерсть висит клочьями, и только в сумерках они немного приходят в себя — сидят на лавочках, гуляют и смотрят на небо. Феликс в жару отсиживался в прохладных подвалах, а сейчас он спал на желтых листьях под деревьями. Сначала я боялся за него, а потом убедился, что обнаружить его непросто, рядом уже оголялась земля, такая же черная. С ним у меня немного было хлопот, другие мысли навалились. Как писать?.. Вернее, как спрятать то, что пишешь. Вот такая игра нам предстояла. Я бродил по квартире, искал потайные места. Феликс удивлялся — «почему не сидишь в кресле?..» ходил за мной из комнаты в комнату и смотрел круглыми глазами. «Филя, подожди, ну подожди…»
В наше время пограничных наук и слияния разных профессий никого уже ничем не удивишь. Образовалась новая наука: управления людьми, с заходами в физиологию, психологию, даже психиатрию, куда угодно, лишь бы получше управлять. Если не удавалось управиться с помощью свежего знания, то всегда под рукой была древняя и надежная наука — заставлять. И где-то между ними разместилась могущественная полунаука-полуискусство — людей перекраивать, перековывать и переплавлять, лепить и проектировать заново заблудшие души. А чтобы обслуживать эти столпы знания, из разрозненных практических навыков возникла скромная дисциплина — умение проникать туда, где не ждут, узнать то, что скрывают. Специалисту в этой области обнаружить записи в квартире ничего не стоит. За картины?.. Смешно… Плинтусы? Карнизы? Двери? Перегородки? Паркет?.. Я понял, что бездарен, в который раз! и решил, что тетрадь будет отличной подставкой для чайника. Мы взяли маленький симпатичный карандашик и открыли тетрадь. Что нас ждет сегодня? Феликс понюхал карандаш и отвернулся. Придется мне самому решать.
Наступали сумерки, и мы шли гулять в сторону реки. Вначале спуск был медленным — плавным, дорожка бежала между кустами с удивительными листьями, сверху зелеными, а с нижней стороны багрово-красными, и при солнечном свете с ними происходили чудеса, которые к литературе отношения не имеют, это область живописи… а сейчас это были просто черные кусты, и стояли они молча, потому что ветра не было. Дорожка внезапно обрывалась — дальше спуск крутой, и мы не шли туда. Внизу темнота сгущалась, начинались пустые холодные пространства, куда не дотягивались мой разум и воображение. В эти спокойные часы появлялись птицы, кружили над нами и кричали. Мы следили, как они поворачивают — удивительно — как будто новую мелодию начинают в слаженном оркестре… но потом я заметил, что от стаи отбиваются отдельные птицы и, как мелкие кусочки сажи, мечутся, уходят ввысь. Эти меня интересовали больше других — я неисправим, подражание меня пугает. Что им делать теперь, куда лететь?..
Темнело, стаи рассеивались — и становилось совсем тихо, только крупные капли падали с верхних листьев на нижние, а оттуда на землю, на слой желтых листьев, закончивших свою воздушную жизнь. От весны до осени время бежит с горы, а теперь будет карабкаться в гору, к зиме. И нам идти обратно — в гору. Мы идем не спеша, Феликс впереди, бежит легко, хвост, как маленькая елочка, покачивается из стороны в сторону. Великое дело — четыре лапы. Впрочем, у меня и на две не хватает сил… Что значит возраст? Это годы, и как мы их воспринимаем. Феликс не думает об этом, у него есть годы и нет возраста… и он понял удивительную вещь — нельзя умереть раньше, чем жизнь станет чуть-чуть понятней.
А, вот и огни показались. Дом постепенно вырастает перед нами. Пятый этаж… Аугуст, Мария и Анна поужинали и, как всегда, играют в карты. Анна быстро устает и уходит к себе, а эти двое сидят долго. У них теплей, чем у всех, — Мария любит готовить. Аугуст в пижаме, перед ним рюмочка пустырника. Сегодня ходили к свиньям не три, а четыре раза — хрюшки набирают вес… Вот четвертый… Коля храпит, а Люська собралась вниз, перед домом начинается движение, можно теперь и себя показать… Третий… здесь темно, окна Крылова с другой стороны… Второй… и здесь темно. Бляс давно забросил свою квартиру. Я был у него — это склад дорогих вещей. Вещи, деньги толстяк любит, а вот остался в подвале — просторнее, говорит, а может, не хочет зависеть ни от кого?.. ведь за шуточками его не поймешь, непростой человек… Первый этаж показался — Антон, Лариса… Антон, как всегда, читает лежа — единственная привычка, против которой Лариса бессильна. «Удивительный вы человек, Антоний…» Она испекла печенье из овсяной муки с морковью и приносит попробовать.
— О-о-о, какая прэ-элесть…
— Вы мне льстите, Антоний, ужасный вы человек…
Идиллия какая-то, а ведь придавила она его тяжелой лапой. Но что теперь говорить — тридцать лет… жизнь прожита, ничего не скажешь.
Вот и подвал, подвальчик, мерцает вольный огонь — открытое пламя. Не для наших клеток этот зверь, а в подвале — прекрасно. И суетятся у пламени два старика — жарят свининку на ужин. Бляс — постную, толстыми ломтями, Аугуст — тоже толстыми, но с жиром, как настоящий эстонец. Бляс ему — «умрешь скоро…» Аугуст молчит, ухмыляется, на Блясово брюхо поглядывает. Сам он сухой, тощий, обожженное летним солнцем лицо — и светло-голубые глаза. «Много говоришь — скорей помрешь».
А по лестницам скользят быстрые тени — это наши молодцы пробираются к ужину. Крис галопом бежит на пятый. Серж не поспевает за ним — ворчит, степенно взбирается. Люська выждала, пока эти двое прошли к себе, — и вниз. И с первого этажа — легкая тень — вниз — в кусты — на дорогу — и бегом. Это таинственный Вася, наскоро поужинав, спешит на свой далекий пост. Лариса глянет, ахнет — кота уже нет. «И рыбку не доел… совершенно невозможный Василий…» В субботу у Ларисы торжественный прием — все приглашены на торт «Наполеон», который она печет каждый год в начале осени. Она долго высчитывает этот день, он зависит от луны и положения звезд. «Наполеон» приносит удачу — доживем до весны…