На эти первые пять-шесть лет наложилось многое. Сначала продолжительная болезнь жены, никак не могущей родить ребенка, потом рождение дочери и ее постоянные болезни, нищета, плохая квартира… Странно, что я ничего не вспоминаю о самой науке, о том, что происходило каждый день, с утра до вечера, и полностью занимало мое внимание. Я начинаю уговаривать себя, что было много хорошего, интересного, прилагаю усилия — и, действительно, вспоминается — было… Но само никогда не приходит, не всплывает, наоборот, словно какая-то завеса между мной и этими годами. Как только я ушел, вся наука словно выскочила из меня… как пробка из бутылки с шампанским! С тех пор я не прочел ни одной статьи, даже не поинтересовался, что происходит в области, в которой задавал столько вопросов и даже иногда получал ответы. Если бы я писал о «научных буднях», то постарался бы вспомнить. Но я пишу не о науке, а о себе, это совсем другое. Я любил науку, как СВОЕ занятие, а потом разлюбил себя, занимающегося наукой. Мне ничего не оставалось, как уйти, все забыть и найти другое дело, в котором я снова был бы интересен себе. Поэтому не помню, оттого и завеса, и я не могу выдавливать из себя воспоминания. Да и смысла не вижу. И передо мной всплывают совсем другие картины.
Подвал в больнице, здесь мы ежедневно встречаемся с женой. Она плачет, я ее утешаю, вытаскиваю баночки с едой, которую приготовил для нее. Сам я еще не ел, только прибежал с работы и после больницы бегу обратно в институт.
Бараньи скелеты, их в народе называли «арматурой» — слегка провяленные грудные клетки. Я тащу скелет домой, рядом тащит такую же скелетину пьяненький мужичонка. Нести неудобно, он раздвигает ребра и втискивается в грудную клетку. Подмигивает мне, и мы бредем в белом колючем от мороза пространстве… Из скелетов варили бульон, приправляли крупой, и было вкусно.
Привозим из больницы ребенка, разворачиваем тряпки. Я вижу — скелетик, сучит ножками… Ночью каким-то чудом выпадает из корзинки. Наш ужас… Врач смотрит на существо, держащееся за стул. Девочке два года, она еле стоит. «Надо надеяться… » Квартира на первом этаже, здесь почти не топят. Пол ледяной, ребенок ползает по нему, снова ужас…
Я жду жену. Она работает утром, я по вечерам, ребенка оставить не с кем. Я в ужасе и бешенстве — это мое обычное состояние. Кормлю дочь с ложечки кашей, она отворачивается от еды. Мой страх — девочка худа, бледна и не ест ничего! Прибегает в мыле с работы жена. Я в отчаянии и бешенство убегаю. Навстречу мне люди возвращаются с работы домой, а я только бегу туда! Что я там смогу сделать- устал, раздражен… Работаю, сколько хватает сил и внимания, потом ложусь на сдвинутые стулья и засыпаю. Ночью просыпаюсь оттого, что стулья разъезжаются. Холодно. Но здесь мне хорошо и спокойно.
Снова дома. Тот же ледяной пол, залит вонючей жидкостью. Она выливается из унитаза. Первый этаж и канализация то и дело засоряется. Мне уже смешно…
Ночь, кресло. Я сплю сидя, неловко вывернув голову, на коленях учебник математики Смирнова. Пытаюсь поступить в МГУ заочно. «Ты идешь спать?» Жена стоит надо мной… А мне еще столько прочитать! Я знаю, что через пять минут снова засну, но бешенство не дает мне поступить разумно…
Меня срезают на экзамене по математике — лихо, нагло. Задают три задачи, одну за другой и требуют моментального решения. Мне не дали ни минуты! Молчание, и тут же предлагают следующую задачу, следующую… Я редко верил в предвзятое отношение ко мне. На этот раз сомнений нет — меня провалили. Сильный математик решает потом две из трех задач минут за пять-шесть, а третью — за десять минут. Это провал моих попыток получить систематическое образование по физике и математике. Нужно ли оно было мне? Как я теперь понимаю, нет. Об этом я еще скажу дальше. Но тогда мне казалось, будто стою на тонком слое почвы, под которым пустота. Меня постоянно мучило мое дилетантство. Я страдал оттого, что работал без «запаса прочности», так мне казалось. Неблагополучие, которое я чувствовал, лежало, конечно, глубже недостатков образования. Но тогда я этого не понимал.
Пошли работы, и результаты на несколько лет заслонили мои сомнения.
………………………………..
В эти же годы обострились мои отношения с властью. Я ненавидел и боялся, самое губительное сочетание, скрытое от посторонних глаз бешенство. Оно временами прорывалось в моих словах. Каждый раз я судорожно вспоминал потом, что сказал, кто при этом был… Моих знакомых преследовали «за литературу», одних посадили, других «лечили». Меня таскали в Бутырскую тюрьму на очные ставки, угрожали… потом я многие годы считался «подозрительным». Я боялся тюрьмы, психушки, и чувствовал, что страх унижает меня. С детства боялся врачей, которые скажут — «надо лежать», и будешь лежать месяцами… или признают — годен, и пойдешь маршировать… Теперь я боялся сильней: этим ничего не стоит смять человека как бумажку. Помню следователя с «гусиной» фамилией, он постоянно улыбался, и угрожал — то найденным у моего сотрудника спиртом, то книгами, которые я брал читать и давал другим. «Ведь давали?.. » Он смотрел на меня выжидающе и равнодушно. Потом я узнал, что это была формальность: они давно решили, что сделать с человеком, который ждал своей участи. Они играли людьми, и я ненавидел их.
При этом я упорно и много работал и сделал несколько неплохих статей. Не «первый сорт», но вполне разумных.
8
В то же время погиб Коля Г., человек, с которым мы начинали строить лабораторию. Я знал его еще в Таллинне, со школы. Он был на несколько классов моложе, шел за мной, но поступал смелей и решительней. Он с размахом, с дальновидностью обращался со своей жизнью: перешел на химию, когда понял, что медицина ему мешает, а потом вернулся-таки к биохимии, как задумал вначале. Я помог ему устроиться в Пущино. Нам приходилось тяжело. Один случай помню. Мне удалось выпросить пять тысяч. Конец года, деньги все равно пропадали, и их дали мне. Магазины в эти дни как правило пусты. Но один прибор я все-таки углядел. Плохой, я видел это, но вернуть деньги был не в силах. Может, на что-нибудь сгодится?.. В таких случаях у меня сразу возникали планы, самые нереальные — как использовать, приспособить…
Стоял мороз, воздух колюч, ветер обжигал лицо и руки. Мы ездили целый день, и уже в сумерках добрались до склада, на заставленной глухими заборами окраине Москвы. Огромный ящик, внутри на пружинах покачивается второй. Тогда не экономили дерево, и это, похоже, был дуб: помню, он был красив странной, никому не нужной красотой. Все это дерево потом сжигали на институтском дворе — стоял завхоз с тетрадкой и следил, чтобы никто не выхватил из кучи что-нибудь для личных нужд.
Как мы дотащили его, волоком по черному от копоти снегу, не помню, только мы были мокрые на пронизывающем ветру. Теперь предстояло взвалить это чудище на машину. И тут Коля… он стал кричать, что это безумие, так работать нельзя… То, что он кричал, казалось мне странным. Я не видел другого выхода. А если его нет, то я борюсь, пока стою на ногах. Так меня воспитали, что поделаешь. Так поступала моя мать, я это видел с детских лет… Я старался объяснить ему, что отступить невозможно, но он, кажется, не понял. К счастью, помог шофер, и мы довезли прибор. Он сгорел у нас после первого же опыта, оказался не способным выполнять работу, для которой был создан.
Коля вернулся в Тарту. Россия возмущала его. Он занялся социальной психологией, которую только-только разрешили, и многие ринулись в новую область. Это было интересное дело, но слишком уж близкое к вопросам, которые тревожат власть. Поэтому здесь не могло быть никакой честности, не могло быть, и все. В других странах, возможно, не так, но здесь так было всегда, и будет, наверное, еще долго. Я говорил это Коле, он только усмехался и отмахивался. Я думаю, он мог бы стать крупным политиком — образованный, умный, с сильным характером, он любил убеждать людей, и наука была тесна для него.
Через несколько лет их лабораторию разогнали, а он оказался в маленьком эстонском городишке, в больнице, лаборантом в клинической лаборатории. Могу представить себе его бешенство и отчаяние, когда развалилась с таким размахом строившаяся жизнь. Вижу его комнату в деревянном домишке, за окном улица, по которой за день проедет несколько грузовиков из соседнего совхоза на рынок… собака у дома напротив, скучает на жухлой траве, фонарь качается на ветру в черные осенние вечера… Я хорошо все это вижу, потому что учился в таком же городишке, жил на такой улице и вечерами смотрел в такое же окно…
Он выпил бутылку вина, проглотил сотню таблеток снотворного и лег спать.
При его жизни я завидовал ему, считая, что не могу так, как он, решительно и крупно поступать. Потом оказалось, что могу, только у меня это происходит по-иному. Коля все заранее вычислял, я же должен прочувствовать. Мои решения приходят более долгим сложным путем. Смотреть далеко вперед всегда казалось мне бесполезным. Жизнь буквально набита случайностями, это как ветер, сметающий наши бумажки с планами. И я никогда не знаю, как поступлю… пока кто-то не скажет мне твердо на ухо — «вот так!. » А Коля до конца поступал логично и последовательно: понял, что программа его провалилась, и принял решение. Я этого не понимаю. Вдруг что-то возьмет да и выскочит из-за угла…
………………………………..
Через несколько лет я почувствовал, что нахожусь в тупике. Это было непонятное, неразумное чувство. Мое положение улучшилось: мне стали больше платить, ребенок не болел так часто, как раньше, мы получили новую квартиру, большую, теплую и светлую. И главное, у меня шли работы, неплохие по нашим масштабам. Но вот возникло такое ощущение — своего состояния, положения в том пространстве, в которое я попал. Положение казалось неважным. Какие были основания?
Обстановка в стране становилась все тревожней, начались хмурые 70-ые годы. На меня смотрели с недоверием — мои приятели были диссидентами. За границу не пускали — никуда! не повышали в должности, не давали ни денег, ни оборудования.
Почему я не уехал? Ведь несколько раз был близок к этому решению, и возможность была. Наверное, сказалось мое недоверие к тому, что изменив условия жизни, я добьюсь какого-то перелома в судьбе. Я всегда презирал достаток, вещи, комфорт, таким было мое воспитание, и за границей мало что прельщало меня. У меня не было таких интересов в жизни, ради которых стоило бы уехать. Что же касается науки… Я уже знал, что там тоже много рутины и серости, и только очень немногие лаборатории на высоте. Попасть туда у меня шансов почти не было, для аспиранта я был уже стар и, главное, привык распоряжаться собой, никому не подчиняться, делать то, что интересно мне, а не руководителю. Я знал, что там придется из кожи лезть, чтобы «завоевать позиции», кому-то понравиться, думать о деньгах, браться за любую работу… Я предпочитал быть нищим, но поменьше думать о вещах, которые считал скучными и даже низменными, что скрывать. Несмотря на все ограничения из-за нашей нищеты, я очень дорожил своей свободой — она давала мне главное — настроение работать, удовольствие от своих попыток. Я почему-то всегда верил, что и здесь смогу что-то сделать. Может, это и было неразумно, но вот не хотелось ехать, и все.
Мрачных прогнозов относительно будущего России хватало с лихвой, но я ни в какие предсказания не верил. Порассуждать о том, «что будет», любил, но у меня виды на будущее зависели от настроения — сегодня я думал так, завтра иначе… Я не чувствовал реальности будущего — никогда, и жил сегодняшним днем. Завтра?.. как-нибудь… там посмотрим…
Радости воссоединения со своей нацией всегда были мне чужды. Меня не привлекало, что я буду «среди своих». Я не считал, что национальность важна, и всегда хотел видеть перед собой только человека. Мое еврейство мало занимало меня. Подробней писать об этом нет смысла. Я был оторван не только от нации, но и от родительского дома — уехал в 16 лет, и это никогда меня не тяготило. Везде я находил двух-трех людей, с которыми было хорошо и интересно, и довольствовался этим. Когда становилось тяжело и страшно жить, а так бывало, я мечтал не о близости к людям, не о понимании, а о доброжелательном равнодушии европейских улиц… но ничего не сделал, чтобы оказаться на них