временное (дополнение к одному письму)


………………………….

Жизнь определяют несколько решений, поворотов, критических точек, и все они известны — несколько дней, минут, поступков, лиц… А в промежутках все закономерно, все из них вытекает…
Перечислять лень, да и в «Монологе» написано уже, но одно решение вспомнилось сегодня — уехал из Эстонии в Россию, и это определило очень многое. Несмотря ни на что, до сих пор рад — правильно сделано! И как это до меня тогда «доехало…». Никакого размышления, или предвидения, или просто ума — не было! — как у молодой мыши, высовывающей морду через дырку в новое пространство 🙂

идея — была

У меня была такая идея, или мысль — чтобы на высоком берегу Оки стояли две фигуры, собака и кот, полные воздуха, то есть, силуэты, по рисунку выполненные из гнутых стальных трубок, возможно, с несколькими стальными листами=»пятнами» (для прочности и достоверности — линии и пятна). Можно очень большие делать, нетяжелая конструкция. Рисунки собаки и кота у меня есть. Если метров двадцать, то будут видны от моста через Оку, за 7-8 км.
Недавно видел в альбоме, такие штуки делают, и не удивился, новое придумать трудно. Можно такую почти воздушную штуку сделать как барельеф-плоскую, и тоже очень большую.
Но ведь сломают, а трубки сдадут в металлолом…
Я уж не говорю о самом предприятии…
А рисуночки надо бы найти все равно 🙂

слушая радиоточку, местные новости

Законами — по головам!

К старости лишаешься иллюзий, картинка общественной жизни представляется мрачноватой. Одни проходимцы сменяют других, а на волне их грызни некоторые преступления вскрываются и наказываются, людям даются обещания… Первое время новые чуть осторожней, потом то же самое. Главное достижение демократии в том, что в борьбе за первые места новые проходимцы используют, кроме обычных средств, еще и законы — бьют тяжелыми томами по головам самых засидевшихся и проворовавшихся, и освобождают места себе…
А потом все снова…
……………..
Для искусства демократическое устройство общества — смерть. Наверное, вызову возмущение, но мне все равно.

ответ (временно, до прочтения)

Скажу, а спорить не буду. В искусстве две крайности есть…
Я имею в виду истинно способных людей, а что такое — способности… объяснить не могу: не просто долго, а слишком уж «вокруг да около» получится… Да и прав никаких, ведь тут же спросят, ты кто такой… А я уже привык отвечать — «я никто, я кормлю зверей…»
Одни не выкладываются, иногда по причинам меркантильным, иногда по профессиональным — слишком хорошо научили, иногда по свойствам характера — счастливого… и несчастного тоже, если уж всерьез…
Когда слушаю Хворостовского, как он поет насчет умирания ямщика в степи, то приходят мне такие мысли. Лучше б он поменьше умел, а про остальное — не знаю… Ну, хоть немножко бы с этим ямщиком поумирал…
Другие так выкладываются, что им трудно уже найти гармонию целого, она ведь обязательно в беспощадном отбрасывании многословия, деталей, иногда даже самых красивых и симпатичных, и многозначительных… И больше оставлять место читателю-зрителю, пусть достраивает здание для себя. Не морализировать, значит… В дневниках и в снах приняты сокращения, которые, если с должным тактом использовать, то необходимы… если делаешь — ДЛЯ СЕБЯ, а другим намек оставляешь, только намек… Не поймет, значит не мой читатель-зритель…
Другой — для меня режиссер Тарковский, которому, на мой взгляд, удался один фильм — Солярис, хотя остальные и умны, и художественны, но лаконично-целого не получилось. О причинах не говорю, иногда художнику мешает литература, иногда собственная рафинированность, иногда что-то еще, вроде среды обитания…

Берегите нервы :-)


……………
Если Вы нарисовали картинку, а на ней скелет рыбы, то не советую Вам отвечать на вопросы — где Вы ее поймали, купили, с кем и с чем съели, от этих зрителей лучше отшутиться, и в кусты!.. Может, не догонят… Если же Вас начнут спрашивать, ЧТО же Вы хотели сказать??? в чем глубинный смысл изображения рыбьего скелета, как Вы связываете его с недавними событиями в Думе (или в любом другом месте на земном шаре, или даже в космосе), убежать не удастся… Тогда уж лучше соврать, где и когда Вы эту рыбу поймали или сколько она стоила в магазине, и с кем Вы ее обглодали… Вас примут за художника-идиота, и, может быть, оставят в покое…
Но никогда не пытайтесь говорить зрителю правду, если он задает такого рода вопросы по поводу изображений — никакими словами не поможешь.
Впрочем, ничего не объяснишь и читателю прозы, и стихов особенно, когда начинает уличать Вас в неточностях, например, Вы написали о судьбе одного человека, погибшего при аварии самолета, а там ведь было 400 человек!!! Вас тут же обвинят в неосведомленности, или в черствости или даже в утаивании истины…
Тут медлить нечего, сразу бегите домой, запирайтесь на все засовы… и продолжайте, продолжайте в том же духе…

Кукисы из «Топоса»

… ПОСЛЕ СМЕРТИ…


…………………………..

Можно представить, хотя совершенно не верю.
После смерти. Попадаешь в другой мир.
И там не родившиеся еще существа.
Спрашивают меня. Только один вопрос.
— Ну, как там?..
Их много мимо пробегает, как бы на сцену, и каждый вопрошает, с сомнением и неустойчивым взглядом.
— А стоит ли? может вильнуть…
Вижу, тут и там ходы, норы в мастерские для научной обработки тел и разума до недоступной нам сущности.
И сам я туда уже накренился, сползаю…
Ничего, оказывается, особенного в другом свете – предбанник полного разложения. Как на кладбище, только основательней, до самых странных частиц. А что из них потом делают – дремучая тайна.
И так кисло, а тут еще эти, начинающие пристают.
Но мне их все равно жаль, хотя должно быть завидно. Но что сказать…
Требуется неслыханная степень обобщения.
Когда-то мне сказал художник, глядя на мой пейзажик – «это тебе рановато, степень обобщения не та…»
Но чувствую, что должен, и говорю. Находится сказать, вот чудо!
— Да так-то, братец, и так…
Хочется подбодрить, держись, не так уж плохо там…

Просыпаюсь, все еще здесь.
Лежу и думаю, — что же я им говорил?..

Из «Записок художника» (журнал Ю.Кувалдина, июнь 2009г)

С легким шорохом кровь в голове омывает склеротические бляшки — музыка потери памяти, способности к различению, которую на востоке называют умом.
В этом процессе, на пути распада, наверняка есть точка или небольшая область, площадка, где сухое умствование уже ограничено, а распад чувственных ассоциаций еще не зашел слишком далеко…
Вот тут бы остановиться…


………….
Из самых старых натюрмортов, сохранился ч/б снимок. Картинка пропала при загадочных обстоятельствах, в 1989-1990 (точно не помню), на ВДНХ, там тогда были организации, выставляющие живопись.
Я был связан с кооперативом «Контакт-культура», через них картинка попала на выставку. Не скажу, что они разбирались в живописи, но в то трудное время своими продажами помогли мне выжить. В 1986 году я окончательно ушел из науки, и нигде с тех пор систематически не работал, только рисовал, и писал прозу. Через несколько лет мои контакты с Москвой прервались: я перестал продавать живопись. Книжка «Здравствуй, муха!» продавалась в магазинчике в Казачьем переулке, несколько раз ездил туда, потом и это надоело мне… Суета становилась все отвратительней.

про медиков

Я все-таки видел настоящих врачей, старшее поколение, довоенной еще выучки. Сердце ухом слушали. Меня еще так слушали, и деревянной трубочкой… И верно выслушивали. Лет через сорок после смерти отца ко мне подошел старый человек, и сказал — «в молодости доктор Маркович меня спас: все говорили про аппендицит, а он настаивал — воспаление легких… И оказался прав, дал сульфидина, красный стрептоцид… я выжил…»
Потом с врачами становилось хуже, хуже, а теперь — в их логово сам не войду, противно!.. разве что готовенького внесут…

Листок из альбома


////////////////////////////

Мне говорил один опытный графоман:
– Хороший стиль это воздух, вроде бы нет его… Или как чистое стекло…
И потом, я много слышал умных слов.
Многие, оказывается, хорошее понимают.
Но знание не помогает им.
А некоторые… Ничего не понимают, а пишут… обалдеешь как…
…………………………………..

фрагментик романа «Vis vitalis»

СВОЙ ПУТЬ…

Зима дала всем передышку, туман размывал тени, вокруг таяло и плыло, шуршало и трескалось. Ощущения, как замерзшие звуки, вместе с январской оттепелью ожили, поплыли одно за другим. Марк снова всю ночь лихорадочно действовал, просыпался взбудораженный, схватывал отдельные, пронзительные до слез моменты — щетина отца, который прижимает его к себе, несет по лестнице наверх, тяжелые удары его сердца… острые лопатки матери, когда она на миг прижималась к нему в передней — сын приехал… Голоса… Напряженный и хриплый голос Мартина… Язвительный смешок Аркадия…

— Ну, как там ваш Ипполит? — спрашивали у Марка знакомые.
— Действует, строит… кто-то, видите ли, должен нас спасти… — он махал рукой, давая понять, что эти дела ему не интересны. А новое дело — его рукопись о науке, вернее, о своей прежней жизни с ней — давалось с трудом, с долгими перерывами. Да и делом он его не считал — усилие, чтобы освободиться, отряхнуться от прошлого, и тогда уж оглядеться в ожидании нового. Он все ждал, что, наконец, прорвется опутывающая его пелена, и все станет легко, понятно, свободно — как было! Может, от внешнего толчка, может, от свежего взгляда?.. В общем, что-то должно было к нему спуститься свыше или выскочить из-за угла.
— Чем ты отличаешься от этих несчастных, ожидающих манны небесной? — он с горечью спрашивал себя.
В другие минуты он явственно ощущал, что все, необходимое для понимания, а значит, и для изложения сути на бумаге, в нем уже имеется. А иногда…
— Какая истина, какая может быть истина… — он повторял в отчаянии, сознавая, что никакая истина ему не нужна, а важней всего оправдать собственную жизнь. В такие минуты вся затея с рукописью казалась ему хитрым самообманом.
— Я все время бросаюсь в крайности, — успокаивал он себя по утрам, когда был разумней и видел ясней. — Просто связи вещей и событий оказались сложней, а мои чувства запутанней и глубже, а действия противоречивей, чем мне казалось в начале дела, когда я еще смотрел с поверхности в глубину.
Теперь он копошился и тонул в этой глубине. И уже не мог отбросить написанное — перевалил через точку водораздела: слова ожили и, как оттаявшие звуки, требовали продолжения.
— Нужно ухватиться за самые прочные концы, и тогда уж я пойду, пойду разматывать клубок, перебирать нить, приближаясь к сердцевине…
Самыми прочными и несомненными оказались детские и юношеские впечатления. Именно в тех слоях впервые возникли простые слова, обозначавшие самые важные для него картины: дом, трава, забор, дерево, фонарь, скамейка… Они не требовали объяснений и не разлагались дальше, неделимые частички его собственной истины — это была именно Та скамейка, единственный Фонтан, неповторимое Дерево, этот Забор, Те осенние травинки, тот самый Желтый Лист… Что-то со временем прибавлялось к этому списку впечатлений, но страшно медленно и с каждым годом все неохотней. Они составляли основу, все остальное держалось на ней, как легковесный пушок на тонком, но прочном скелетике одуванчика. Детский его кораблик, бумажный, все еще плыл и не тонул; он навсегда запомнил, как переживал за этот клочок бумаги… а потом переживал за все, что сопротивлялось слепым силам — ветру, дождю, любому случаю…
— Дай вам волю, вы разлинуете мир, — когда-то смеялся над ним Аркадий, — природа соткана из случайностей.
— Вы, как всегда, передергиваете, — горячился Марк, — случайность, эт-то конечно… но разум ищет в природе закон! Жизнь придает всему в мире направление и смысл, она, как говорит Штейн, структурирует мир…
— В вас поразительное смешение невозможного, — сказал тогда Аркадий с ехидцей и одобрением одновременно, — интересно, во что разовьется этот гремучий газ?.. А разум… — старик махнул рукой, — Разум эт-то коне-е-чно… Мой разум всегда был за науку, а Лаврентий… вы не знаете уже, был такой… он как-то сказал, и тоже вполне разумно — «этот нам не нужен!» Действительно, зачем им был такой? Столкнулись два разума… ведь, как ни крути, он тоже разумное существо…и я в результате пенсионер, и даже десять прав имею… А теперь и вовсе в прекрасном саду, в розарии… или гербарии?.. гуляю в канотье. Все тихо вокруг, спокойненько… В канотье, да! Не знаю, что такое, но мне нравится — вот, гуляю! Все время с умными людьми, слышу знакомые голоса, тут мой учитель… и Мартин, бедняга, жертва самолюбия, не мог смириться… Я понимаю, но я, оказывается, другой. Для жизни мало разума, Марк, мало!
…………………….
Не раз он просыпался в холодном поту и вспоминал — кто-то властный, жестокий, совершил над ним операцию — безболезненно, бескровно… а, может, просто раскололась земля? — бесшумно, плавно, и другая половина уплывает, там что-то важное остается, но уже не схватить, не вспомнить…
— Вот взяли бы да записали все это для меня! — сказал Аркадий. — Мир не рухнет от вашего разочарования. Жизнь, правда, не бьет ключом, но все же — выйди, пройдись, отдохни от дум.
………………………………

Он послушался своего голоса, оделся и вышел на сверкающий снег. Кругом было тихо, только изредка взбрехивала собака по ту сторону перекидного мостика через овраг; деревья не могли скрыть его, как летом. Собака то взбегала на мостик, состоящий из нескольких почерневших бревен, то отступала обратно, боясь поскользнуться, упасть вниз; оттуда поднимался пар, сквозь мусор и завалы пробивался ручей.
На нашем берегу стоял теленок, очень худой, с крупной головой и тонкими длинными ножками. Он уже пытался спуститься на мостик, пробраться к дому, но собака каждый раз отпугивала его, хотя совсем не хотела отгонять — это был ее теленок, домашний зверь, он должен быть во дворе! Она, как умела, помогала ему, бросалась навстречу и отступала. Пробежать по скользким доскам, оказаться сзади и подогнать неразумного к дому она боялась, а теленок боялся ее резких скачков и громкого лая, и так они, желая одного и того же, оставались на месте. Надо помочь дураку, решил Марк, и пошел к мостику.
Как он удивился, как смешно ему стало, и тепло, когда он потрогал худую жилистую шею. Теленок был размером с очень большую собаку, дога, такого когда-то привели к нему в гости с хозяином, молодым пижоном: тот в недоумении разглядывал нелепую обстановку — колченогий стол, лежанку на бревнах, карты на стенах, приколотые большими булавками… Здесь жил настоящий ученый, и этот маменькин сынок старался показать, что ничуть не удивлен убогостью жизни. Зато его дог от всей этой мерзости скорчил огромную курносую морду и отошел в угол с явным намерением оросить обои… Но в общему облегчению разговор закончился, и надменный дог удалился, изящно и разболтанно переступая мускулистыми лапами по линолеуму…
Марк обнял теленка за шею и осторожно повел его по бревнам, тот понял и очень старался. Собака замолчала, тоже поняв, что незнакомец все делает верно. Оказавшись на другом краю, теленок тут же припустил к воротам, а пес, обнюхав брюки Марка, решил не поднимать шума и потрусил за теленком. Марк остался стоять перед деревней. Кстати, он вспомнил, надо бы наведаться в домик, который старик завещал ему.
………………………………
И отправился, но не добрался до места — явилась весна, ручьи ливнями по склону, дорогу развезло, и дом погряз в черном месиве, так что и близко не подобраться. Он разглядел только, что стекла целы, дверь заперта, скамеечка сломана и, перевернутая, лежит посреди двора… А потом надолго забыл о домике, потому что произошли события, решившие дальнейшую судьбу Института, и Марка тоже, хотя казалось, ничто уже, исходящее из этих стен, не может вывести его из погруженности в себя. Он потихоньку пробирался в свой кабинетик, запирался там, смотрел в окно, дремал, положив голову на стол или читал кровавый детектив, чем бездарней, тем лучше. Проблески таланта вызывали у него тянущее чувство беспокойства в груди, будто что-то важное забыл, а где, не знает. Едва дождавшись обеда, он исчезал до следующего утра. Его записки по-прежнему пылились в углу. Иногда он вспоминал, что уже весна, срок, данный ему Ипполитом истекает, а он по-прежнему ничего в своей жизни не решил. И тут же забывал об этом, смотреть дальше завтрашнего дня он не желал.

Из сборника «Махнуть хвостом!»

Р Е З И Н О В Ы Й К Л Е Й

Я люблю резиновый клей, у него прекрасный запах, и держит неплохо. Я вклеиваю им рисунки в паспарту, нужно клеить уголками. Он не пачкает, снимается тонкой пленкой, а бумага становится даже чище, чем была. Правда, через год рисунки отваливаются, но я их снимаю гораздо раньше. Повисят немного, и складываю в папку, наклеиваю новые. А запах просто замечательный…
— У него извращение, — говорит мама, она обожает цветочные запахи.
— Слишком сладко, — говорит папа, он нюхает ее духи и морщится, — искусственные запахи лучше, но, конечно, не этот клей…
А мне клей нравится, и бумага не коробится, как после казеинового… ну и запах у него!
— Люблю природные вещества, и вообще все натуральное, — говорит мама, она даже стены в комнате обила каким-то материалом, ни капли синтетики в нем. Я тоже люблю сирень, особенно ее цвет, а запах лучше у клея, у резинового. Я им вклеиваю рисунки в паспарту, как сосед, художник, он постоянно устраивает дома выставки для знакомых, то и дело меняет картинки.
— Хорошая картинка сразу бросается в глаз, — он говорит. — Очень плохие тоже бросаются, но тут же съеживаются и отступают, а хорошие запоминаются. Очень хорошее и очень плохое похоже — на первый взгляд.
Мои рисунки не очень хорошие, но я люблю рисовать.
— У него нет способности, — говорит мама, — смотри, ему даже прямой линии не провести.
У нас в классе есть мальчик по фамилии Горбулин, он проводит длинные линии без линейки, совершенно ровные и прямые. Наш чертежник, он рисование ведет, качает головой, прикладывает линейку и говорит — » ты гений, Горбулин!» А Гена улыбается и каждый раз краснеет, он знает, что не гений, а двоечник. У него рука как куриная лапка, длинная, тощая…
— Это какой-то феномен, — говорит чертежник, — от руки так невозможно провести.
Горбулин рисует дома и города ровными прямыми линиями, зато у него не получаются самолеты, их надо криво рисовать. Потому он не любит изображать морской бой, это моя любимая тема — корабли сражаются с самолетами.
— Пусть рисует, — говорит папа, — он нюхает духи и морщится, — далась тебе эта сирень!..
— Он меня достал со своим клеем, — жалуется мама, — пусть рисует, но зачем такой запах…
А я рисую морской бой и вывешиваю у себя над столом. Мои рисунки сразу бросаются в глаза, наверное, очень плохие. И все-таки я люблю рисовать. Я нарисовал сирень на восьмое марта и подарил маме. Цвет получился хороший, а с запахом как быть?.. И я придумал — кругом цветков нарисовал маленькие кудряшки, похожие на лепесточки, только мелкие. Это я для мамы старался, а вообще-то я сиреневый запах не люблю, он сладкий. Я люблю резиновый клей. Художник посоветовал — бумага не коробится, и становится даже чище. Я попробовал — здорово получилось. До этого я клеил казеиновым, много грязи и бумага морщится, а запах у него… Резиновый совсем другое дело! В школе про него никто не знает. Мама говорит, он не для детей. Запах синтетический, разъедает легкие, и обои наверняка испортишь. Правда, у нас не обои, а гладкий материал с цветочками, как в музее. Мама говорит — натуральный, пре-е-лесть. Но у меня над столом она не клеила, все равно испачкаешь, говорит. И я здесь вывешиваю морской бой, вклеиваю в паспарту — и на стенку. Клей не какой-нибудь, резиновый! Повисят, и снимаю, другие вклеиваю, и снова…

Из серии пастелей «Подвалы» (начало 80-х кажется)


……………
Последний раз выставлялись в д.ученых в 1985 кажется году… (эта не выставл.)
Листы непонятного содержания, но по настроению мне понятны; то ли переезд, то ли отъезд, суета… Мне были интересны персонажи, которые посреди суеты и беготни делают свои неторопливые дела, или вообще ничего не делают, пьют чай, рассуждают о жизни… Потом и рассуждения потеряли смысл, сошли на нет — просто сидят среди хлама, суеты, раздора… Потом и суеты не стало, просто сидят — перед окном, или под деревьями, или над рекой… Или гуляют с кошками и собаками… Далее — и персонажей не стало, остались только брошенные (ими) вещи. 🙂

старенькое, и не новый сюжет…

К Т О З Н А Е Т …

— Что такое короткий рассказ?
— Представь себе — вся жизнь на одном белом листе, через два интервала.
— Через два? Расточительство. Половина места пропадает.
— Считай, это сон, отдых, без них невозможно. Теперь слева отступи, сантиметра три…
— Еще чего! Пятая часть поверхности…
— Поля для исправлений. И сверху надо отступить.
— Зачем?
— Оставить место для даты, названия. Кто знает, когда начало — бывает, сам не знаешь… С названием еще хуже. Иногда до конца не проявляется. Должно быть выразительным, подчеркнуть главное. А что было главным?.. Теперь справа…
— Ну, уж нет! Еще и справа…
— Каждую строчку оборвать вовремя! Но это не все. Учти, внизу должно остаться…
— Внизу? Никогда! Это мое место!.. А, может, второй лист?..
— Второй — поражение. И чтобы внизу пусто и бело, как в начале. Теперь отступать некуда. Конец сомкнулся с началом, первая шеренга с последней, и они, как полк в снежном поле — насмерть стоят. Старинное сражение, нельзя — врассыпную, бегом, на четвереньках… Стоят под картечью.
— И что-то останется?
— Кто знает… Повезет — останется.

А.С.П.

Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Все это, видите ль, слова, слова, слова.
Иные, лучшие, мне дороги права;
Иная, лучшая, потребна мне свобода:
Зависеть от властей, зависеть от народа –
Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать, для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
Вот счастье! Вот права…

старенькое

Э Х, Ж И З Н Ь …

Одна женщина говорит мне — «цены растут неуловимо…»
Что удивительного, жизнь это океан, стихия, пальмы гнутся, шумит камыш, сон разума порождает чудовищ, все гибнет и возрождается, плохое чаще происходит, а хорошее дольше живет, и никто не знает, отчего и зачем. Жизнь нам дается, как водительские права — право дано, а гарантии никакой, жми на свой страх и риск, выбирай пути по вкусу, и не плошай…
Один директор взял на работу женщину. У нее муж расстрелян. Жена врага, ей жить не обязательно. Все отворачиваются, а у нее ребенок есть просит. А этот директор говорит — а-а-а, ладно, возьму, если что — не знаю, не видел, ошибся, голова болела…
Среди общей стихии нашелся человек. Бывает, хотя непонятно, почему и зачем. Помог, и мать с дочерью живут. Дочь выросла, вышла замуж, у нее тоже родилась дочь, ничего особенного, и это бывает. Мать ей на досуге рассказывает про бабку и того директора, ни фамилии, конечно, ни имени — забыли, и город уже другой, но вот был такой директор, и это, оказывается, важно.
А у директора, он давно умер, тоже была дочь, и у той дочь — выросла, стала продавщицей и живет в том же городе, что внучка врага, которая рассказывает мне про цены — растут неуловимо, за ними не уследить, не поймать, не остановить, и жить снова трудно, а в трудные времена случаются непредвиденные поступки, кто говорит — от Бога, я думаю — от людей. Жизнь нам дается, как водительские права, уж если дали, то не плошай, жми на всю железку, выбирай пути-дороги, и гарантии тебе, конечно, никакой.
Внучка врага бежит в магазин за сахаром, то есть, песком, и говорит продавщице, той, что внучка директора:
— Мне песку, я прохожу по списку, — дом сказала, квартиру, и паспорт предъявила без напоминаний.
А продавщица ей вместо песку сахар подает. Может не заметила, а может обмануть хотела. Женщина приходит домой, разворачивает пакет, а у нее вместо песку… и не какой-нибудь быстрорастворимый, а самый долгоиграющий, на кой он ей, если варенье варить!
Она назад, и говорит продавщице в лицо:
— Ты что мне дала, тварь или растяпа, не знаю, как тебя назвать уж…
А та ей:
— Ой, ошиблась я, простите… — и подает песку целых три пакета. И сахар ей оставила! Н-н-у-у, дела-а-а…
Женщина, та, что внучка врага, возвращается и говорит семье:
— Извинилась… и сахар оставила…
И ничего особенного дальше. Продавщица работала, работала, потом умерла, у нее детей не было, а та женщина, у которой сахар и песок, дочь родила, и всю историю ей передала — о продавщице, которая призналась. А про директора забыла рассказать. К тому времени сахар перестали песком называть, и давали, говорят, свободно. И даже паспортов не стало, одни водительские права — кати, говорят, куда хочешь, только гарантии никакой.
И все забылось, и паспорта, и списки, и директор этот, и продавщица, которая извинилась… Все забывается. Жизнь это океан, сон разума, стихия, пальмы шумят, камыш гнется и скрипит, все гибнет… И вдруг заново возникает, опять возрождается. Плохое чаще происходит, это разумно, логично, и легко понять. А вот Хорошее — неразумно, нелогично, понять невозможно… и все равно дольше живет. Только все равно забывается. Но вот удивительно — появляется снова, и главное — само, без напоминаний, подсказок, без причин и всякой пользы, иногда больше размером, иногда меньше, но несомненно — оно…
И, может, в этом спасение, что само и без пользы? И загадка…
Эх, жизнь… Только вот гарантии никакой.

Стив теперь Шнурок


…………….
Вова обнаружил и принес Стива, тот околачивался у помойки, и никакого раскаяния!..
Более того, набрался дикости у самых помоечных котов, и теперь разевает пасть на Хокусая, который ему в отцы годится. Правда, подкрался со спины. Володя назвал его Шнурок. Два имени лучше одного, вот Хокусай у меня еще и Матисс.

махнул хвостом…


//////////////
А вчера он снова исчез, Стив — махнул хвостом на балконе, за стеклом — и нет его. Вечером взяли фонарь с Володей… Есть у меня друг, лет пятидесяти почтенный алкоголик… С уважением говорю, кто может сейчас в России противостоять идиотизму — несколько интеллигентов… и алкаши, бомжи и старики, им уже нечего терять. Прибавил бы наркоманов, но не люблю их, я за здравый смысл, хотя бы по утрам, с похмелья… Взяли фонарик и пошли в подвалы. (сокращение)
Прошли все вдоль и поперек, никого не обнаружили, значит, котенок дома жить не хочет, а уходит далеко.
Я пошел к девятому дому, к нему старик ходил, в повести «Остров»…
И там Стива нет.
Вспомнил старого кота Феликса, когда он молодым был… Феликс далеко уходил…

Утро плохой техники и воспоминаний


…………….

Я завидовал младшему брату – у него был слух. Родители объявили, стоило ему только на свет появиться. Как только звуки начал издавать. А у меня слуха не было никогда. Уши в порядке, я про музыкальный слух говорю. Мама считала, я в отца пошел, ему медведь на ухо наступил. Приятно, что похож, но все равно завидовал.

Какая ерунда, слух! Я вам лучше про молодежь, любимую песню старика… Пустая она, раньше говорили – потерянное поколение. Но раньше они из-за потерь грустили, пили с тоски… А у нас от радости скачут, и все поют! Без стеснения, а голоса… кто во что горазд. Отчаянно фальшивят! При этом уверены — самого лучшего достойны…

Эх, укусить молодого радость для старикашки. Пустое это. Но часто серьезное с мелочи начинается. Так уж память устроена, случайное слово выскочит, а за ним – человек. И целая эпоха. Начнешь с ерунды, а вспомнишь важное, хорошее…

Был у меня знакомый, ученый химик Берман. Рядом оказался, мне повезло. Везение на людей лучшая случайность. А может и не случай? Но это вечный вопрос… Он вдвое старше меня был, профессор, доктор, а я первого года аспирант. Так бывает, встречаются два человека, рядом стоят, а оказывается, один только лезет в гущу, полон сил, а другой… наоборот, к концу… Они временно рядом оказались. Печальное явление. Редко замечаем направление путей. А теперь и вовсе, поветрие — не в лицо, а на руки смотрят, что нам несешь…

Тогда я только-только приехал в аспирантуру, в Ленинград. Из Эстонии, там до этого жил, учился в школе, в университете … Там каждая шишка на ровном месте себя черт знает кем считает — глаза в небо, надуется, как лягушка… Ква-ква… Даже в школе к учителю нормального обращения нет. В России по имени-отчеству, а там не принято. По имени нельзя, отчества нет, по фамилии учителя неудобно, если много лет учит. Что делать? Говорят – ыпетая, то есть – учитель, и всем одинаково – ыпетая, ыпетая…

А Берман меня сразу поразил. Вижу, он мне в лицо смотрит. Гораздо выше меня ростом, но я не чувствовал, что сверху взгляд. Как это получалось у него, не знаю… Огромный мужик, а голова еще больше, чем должна быть при таком росте. Но если приглядеться, болезненный лоб, и вся башка кажется мягкой, надутой… Потом я узнал, он был тяжело болен. Рано умер. Способный человек. Но самолюбивый, тщеславный, и это ему отомстило, два ложных открытия сделал. Замахнулся на большие темы. И сходу, не проверив, выдает сенсацию! Потом каялся – дурак, поверил лаборантке. Всегда лаборантки оказываются виноваты, хотя и так бывает. А потом — еще раз! Вот так не повезло ему. И чутье было, и направление верное, но спешил.

Когда мы встретились, он между первой и второй неудачей жил, но все равно знаменит. Все равно много сделал человек, книги хорошие писал, полезные работы в генетике… Но сильно ошибаться в науке нельзя. Умные люди окружают, не простят — сами к открытию стремятся.

И вот, я к нему подхожу, в первый раз, прошу один реактив.

Я побирался, аспирантик первого года в хорошем ленинградском институте. Хорошем, но не по моей специальности и теме. Там почти все были физики, несколько химиков, а биологией занимались две величины — Берман и мой руководитель, Штейн. Мой был знаменитей, до увлечения биологией много сделал в оптике, даже сталинскую премию получил. Потом занимался полимерами, тоже преуспел. Полимеры были нужны, например, лаки, которыми научились самолеты покрывать, от этих покрытий, оказывается, скорость зависит. На лаки давали большие деньги, так что и на биологию немного оставалось. Но в биологии мой шеф был искренне любящим свое увлечение профаном. Не понимал, что делается она не только мозгами, но и кое-какая химия нужна. А Берман был грамотный химик, он это знал, и у него водились реактивы.

Он добрый был человек, с виду суровый, грубоватый, но за этим нежность и робость. Он свои ошибки понимал… и делал их снова… Но лучше вернемся.

Я стою на лестнице, широкой каменной, в Институте на Стрелке Васильевского острова, в здании, где когда-то была Биржа, а в мои годы располагались Институты Академии наук. Стою и прошу, в первый раз Бермана остановил. Он терпеливо слушает, сопит, молчит… Потом говорит: “Тебе что – это?.. Дам, конечно, это навоз!” Грубым басом, отрывисто, даже резко. Но стоит, смотрит, ему интересно, что за новая научная букашка появилась… Реактив этот не навоз, но много у него, и он рад поделиться. А если б мало?.. Покряхтел бы, скорчил рожу, повздыхал… и тоже дал бы, ведь мы общее дело делали. Хотя тут же выяснилось, я аспирант его постоянного соперника Штейна… Берман все равно поможет. Такие были тогда ученые в России. Ничуть не выпендривались перед аспирантом первого года, ничуть!

Сейчас крупных людей меньше стало, многие умерли, немногие оставшиеся продолжают вымирать. Мы вступаем в эпоху бури и натиска, только не культурного, а базарного.

Так вот, Берман мне тогда помог, и потом много раз помогал, даже защищал. Иногда другому помочь легче, чем самому себе. Он о себе многое понимал, но ничего поделать не мог.

— Я всю жизнь бежал за волной, — он говорил.

Удивительно, как до нас искренние слова доходят, пробиваются через вязкую и мелкую болтовню. Благодаря им далекий человек становится близким, понятным, время не помеха. Прошло почти полвека, а я про Бермана всё помню… Моему шефу жена рассказала, была знакома с дочкой Бермана, тоже химиком, и как-то разговорились. А наш шефуля в лаборатории – всем нам, мимоходом, между прочим сказал. Но не злорадствовал, с сочувствием вспомнил — Бермана тогда уже не было в живых. В те годы мало кто мог у нас похвалиться, что в первых рядах науки. В академической столовой, рядом, на Стрелке, каждый день обедал Лысенко. Он всегда один сидел, ученые брезгливо обходили его столик. И все же, тень страха в их взглядах была, как к зоопарке на тигра смотрят, вроде безопасен, да черт его знает… А вдруг вернется то время…

Но страх понемногу рассеивался. И я за надежными спинами – Штейна, Бермана и многих, любящих науку людей – самозабвенно копался, правда, частенько проклинал бедность нашу и отсталость… И, все-таки, с благодарностью вспоминаю то время.

Помню, как-то вечером…

Я тогда дни и ночи в Институте пропадал. Ходил по коридорам, ждал, пока реакция пройдет, химия времени требует.

Звуки негромкие… Скрипочка. Весь в закоулках дом, в одном из них лаборатория Бермана, пять небольших комнат. Оттуда музыка шла. Дверь полуоткрыта, я заглянул. Там сидело несколько человек, Берман стоял. Это он играл. Лицо запомнилось, он очень старался. Согнулся, покраснел… Даже я понял, плохо играет. Но играл!

Он вырос в детском доме, сын врагов народа. Никто его музыке не учил, а он хотел. Потом время стало добрей, он все-таки выучился. Но на химика, так надежней тогда казалось. А потом решил, буду все-таки музыку играть. Он даже нот не знал…

Я слушал Бермана, и думал, почему я не пытался, не пробовал, а только завидовал и мечтал… Так ведь слуха нет! Может, во мне музыка была, но выхода ей не было.

Прошло много лет, книги Бермана забыты, но я его помню. Мелодию, скрипку, его лицо… Лестницу, на которой мы с ним стояли… Его моментальное согласие помочь. Не согласие – желание! Ничто сильней и глубже не запоминается, чем доброта проходящего мимо человека. С добротой своих мы как-то свыкаемся. А если чужой сказал доброе, или помог, или вдруг в неожиданном свете показался… Это важно. Пусть в другую сторону шел. Тем более, если в другую, особая печаль. Иногда имени не знаешь, только слово, мимолетно сказанное… И что за человек был, уже никто не знает, забыли все. В этом ужасное есть. Был, жил – и нет больше?..

Вот и говорю новому поколению, был такой химик Берман, добрый, умный, порядочный человек, а в его время не так просто было оставаться порядочным, как сейчас. Да что они понимают, современные молодые! Потерянное поколение… Но некоторые притворяются, а на деле не совсем пропащие. Врут, потому что искренность не в моде. Недавно прочитал, искренно пишут только эстеты… или идиоты. Сразу понял, кто я, потому что не эстет. Хотя музыку любил. Но вот слуха… Не было! И я завидовал брату своему. Правда, зависть была не злая – скорей уж напоминание самому себе. Ну, поколачивал, конечно, но это обычное дело, младший брат. Хотя напоминание тоже вещь тяжелая, постоянно помнишь, что не способен… Как отделался? Уехал, забыл, отвлекся… другие дела… Спасает. Но когда мне было восемь, а ему четыре… Переживал.

У него абсолютный слух обнаружили, можете представить?.. А я двух нот собрать не мог, два слова спеть. Потом мне сказали, внутренний слух есть у каждого, надо было только правильно учить. Но кто тогда этим занимался, сразу после войны… Брата собирались учить, но так и не отдали. Сначала думали – рано, потом дела, заботы, умер отец, и брат остался без учителя. Всю жизнь жалел, и своего сына отдал на скрипочке учиться, у того тоже абсолютный слух оказался. И что? Сын проучился несколько лет, и бросил. И у него не получилось, хотя время было куда спокойней…

А после аспирантуры уехал я, и про музыку редко вспоминал. Другие начались интересные дела. В себе столько всякого обнаруживаешь, разных завихрений, увлечений… Работал, женился, наука захватила… Стал самостоятельным человеком, можно сказать, ученым. Иногда жена водила на концерты, добросовестно слушал, нравилось. Любил популярные мелодии классики. Но спокойно относился. Как-то забылась моя детская болезнь, страсть к музыкальным звукам…

Однажды увидел впереди нас в кресле известного искусствоведа. Жена шепнула – смотри, Акимов. Мне тогда было лет тридцать пять, а ему пятьдесят с небольшим. Тогда он для меня был старик. Теперь я по-другому думаю… Он спал. Откинулся в креслице, голову на грудь… чуть слышно посапывал. Наверное, все это миллион раз слышал, может, знакомые упросили придти…

Но я другое увидел – узнал его!

Мы жили на даче, я, мама и брат. Это было… совсем в детстве, лет за двадцать пять до концерта. Дачи были недороги, мы снимали комнату на целое лето. Я дрался с местными ребятами. Они близко не подходили, кидали камни через забор. И я кидал в них. Мне попали по пальцу в тот день. Тот, кто кидал камни, понимает, это случайность, в палец попасть нелегко. Больно не было, удар, и тут же ноготь посинел. Но такое запоминается, я этот день точно помню, все, как было… Они убежали, я пришел в дом, а мама говорит, у нас новый сосед, из Ленинграда. Сосед оказался красивым, веселым, играл на рояле и пел – “у сороконожки народились крошки…” Очень здорово пел. Илья. Жена Нина. Мы потом в Таллинне жили рядом, иногда заходили к ним. Они весело жили. Мы не так, папа умер, мама боролась с жизнью за нас. А у них не было детей, оба работали, молодые, здоровые, музыканты, она пианистка, красивая… Я смотрел, и видел, что можно и так жить.

Это важно, особенно в детстве, увидеть, что можно жить не так, как ты живешь, и что жизнь не всех бьет по голове, хотя многих бьет. И если тебе плохо, ты болен или нечего есть, то не значит, что все сволочи. И это дает надежду, что дальше лучше будет. Особенно в молодости – дает.

Так вот, Илья тогда послушал, как брат песенки поет и сочиняет, и говорит, да у него же абсолютный слух…

— Знаем. Надо бы учить, да все никак…

Время такое было, то рано, то не до этого… а потом и вовсе поздно оказалось…

Так и не выучился брат музыке.

А я, глядя на старого Илью, все вспомнил. Хотя, конечно, никогда не забывал. Те чувства ожили, вот главное – чувства!.. Бермана вспомнил, с его скрипкой… Что-то в моей жизни пропущено, я думал. Но как мне было пробовать, если слуха нет! Вот я и не пытался, оставил музыку в покое. Отвлекся на другие интересные дела. Университет, потом аспирантура, я говорил. С хорошими людьми работал. Наука, она много может объяснить…

Так я себя утешал. Но чувствовал, что жива оказалась эта болезненная струна…

И снова много лет молчания.

А потом я бросил-таки науку, и начал писать картинки. Оказалось, что в этом занятии много общего с музыкой. Я нашел свой выход, наконец!

Все та же музыка, только через цвет и свет.

Но это уже другой рассказ.