Масяня


……………
Масяня настоящая кошка, отличная (от всех других), НО — с четко выраженным новорусским характером, без всяких представлений о котовских правилах и справедливости. Например? Нападает на Туську на горшке, это у котовских не принято делать. Думаю, причина в том, что долго болталась на улице. Постепенно мы ее воспитываем. Впервые увидел, как три кошки собрались вокруг нее, чтобы всем коллективом побить, таких замашек за кошками раньше не замечал, но звери тоже учатся 🙂

старое, но к настроению с утра

Где мое пальто?

Пропади она пропадом, пропади!.. Каждый вечер на земле столько людей проклинают жизнь, что движение ее тормозится. И только когда угомонятся все, улягутся и заснут, стрелки часов снова набирают ход, до следующего вечера. Но в глубинах машины времени остаются песчинки сомнения, крупицы горечи, сознание ненужности подтачивает вечный механизм…
Пропади она пропадом! И так каждый вечер…
И она пропадом пропала. Ночь прошла, а утро не настало, солнце сгорело за одну ночь. На сумрачном небе тлеет забытой головешкой. Поднялся ветер, несет сухие листья… а света нет… Холодеет понемногу, посыпал снег, день не настанет больше. Птицы мечутся, звери бегут в леса. Люди проснулись, завтракать сели, на работу собираются…
— Ого, морозец ударил… Где мое пальто с воротником?..

Попадать в девятку

…………………….
В старой части города был тир. После войны в нем работал крупный мужчина в поношенном сером свитере с высоким воротником. Правой руки у него не было — короткая культя у плеча, свитер аккуратно завернут и ниже культи зажат двумя деревянными прищепками. Он молча следил, как мы стреляли. Иногда неудачливые посетители жаловались — прицел сбит или ствол кривой. Он брал ружье левой рукой, прикладывал к плечу и стрелял почти не целясь — и всегда попадал. «Все в в порядке» — говорил он суховато и возвращал ружье… По воскресным дням здесь было шумно — щелкали выстрелы, утки крутились и хлопали крыльями, падали трусливые зайцы, оживала, со скрипом заводилась мельница… Но я чуждался этих дешевых радостей. Я высыпал всю свою мелочь и говорил — «в мишень». Хозяин понимающе кивал, доставал из ящика белый квадратик бумаги, шел в дальний угол и несколькими кнопками прикреплял мишень к стене. Потом зажигал еще одну лампочку — над мишенью, и отходил к прилавку.
Я смотрел через двурогий прицел. Далеко в тумане плавал крошечный черный кружок. Я моргал — высушивал влагу на глазу — и черное яблоко становилось чуть ясней. Оно пульсировало в такт биению моего сердца. Мне казалось, что я лежу и смотрю вверх в далекое черное отверстие в небе. Дуло ходило вокруг отверстия, раскачивалось, как башня в ветреную погоду… Нет, просто невозможно попасть.
В будни народу было немного, и никто не стоял за плечами, не помогал советами. Я водил ружьем по мишени и сопел. Сжатый воздух томился в бронированной камере, замок медленно поворачивался… Я не дышал. Наконец, тугой толчок в плечо — и пулька хлестала по фанере. Оставалось четыре… Хозяин говорил — «подожди», шел к мишени, всматривался и негромко бросал — «семерка на трех часах…» Ага, взял правее… И я снова ложился на широкий деревянный прилавок…
В холодный осенний день в тире было пусто. Хозяин сидел в углу за крошечным столиком и пил чай из большой алюминиевой кружки. «По мишени?..» После пяти выстрелов он подошел к стене, посмотрел — и ничего не сказал, вернулся и высыпал передо мной еще пять крошечных пулек.
— Это бесплатно, ты заслужил, стреляй также… Потом он принес мишень, и мы стали смотреть. Одна дырочка была на семерке, и одна, счастливая, на десятке, а остальные лежали плотной кучкой где-то между девяткой и восьмеркой. Из десяти — одна в десятке… Я огорчился, чего же он хвалил меня?.. А он говорит:
— Десятка — это талант и мечта, и немного удачи, а на удачу не рассчитывай — работай. Скажи себе — дальше девятки — никогда! и так держись, парень. И тогда десятка к тебе придет.
Я болел и долго не ходил в тир, а когда пришел, этого человека не было. Какая-то толстая женщина считала пульки и кричала на ребят, чтобы не целились, пока она ходит туда-сюда. Кто-то говорил, что его арестовали, шел сорок восьмой год. В тире все теперь было не так, и я перестал ходить туда, а потом начал стрелять из малокалиберной винтовки в школе. Главное — чтобы не дальше девятки.

еще один, и всё, надоело старое

……………….

Я много лет не был в тех местах, где родился, и вот недавно собрался и приехал. Меня вовсе сюда не тянуло. Все время новые события, на что-то надеешься впереди… Да и от того робкого мальчика во мне ничего не осталось. Он гулял в тех забытых мной местах. Столько, знаете, всего каждый день, ведь производство. Это жизнь. А прошлое… если не помнишь, то и нет его. И того мальчика уже нет, и место это я забыл, не вспоминал, вот и не ездил. Но тут получилось так по работе, что надо поехать. Я заспорил почему-то — все мне да мне, хотя обычно ни слова. Но чувствую, ехать надо. Вот и приехал. Ну, что я скажу… Стоит дом, стоит, действительно, я здесь жил, и площадка перед домом такая же, только заросла гуще кустами, и даже дерево появилось, новое, лет тридцати… песочек для детишек, какие-то газончики… а дорогу заасфальтировали грубо, залезли на траву, как всегда у нас… Забор напротив снесли, зачем… домишки одноэтажные, они ведь требуют, чтобы заборчик, клочок земли под окнами, а тут словно голые… Стройка рядом, министерство какое-то, надвигается на эти несколько домишек, но пока они целы. Наш все такой же, желтый, грязный… но я не о том. Я стоял и думал. Нет, ни о чем не думал, просто хотел понять. Ведь это я, здесь, совсем мальчиком, в самом начале… Странно. Просто не может быть. А воздух все тот же. Железка рядом — углем, рельсами пахнет, и влагой, ведь море! я забыл, море за углом… Вот здесь я стоял. Скамейки не было. И куст, кажется, стал пониже, хотя, конечно, вырос. А в остальном все также. Но чувство такое, будто ужасное произошло событие — был я, и пропал. Как в песок затянуло — и нет следа. А дом, кусты, и этот запах — как ни в чем не бывало. Им наплевать, что не стало меня… Домик напротив тогда строили, стружки желтые, мы с ними играли. Нет, это был не я. Но что-то тянется оттуда. А дальше? — жизнь растворилась в пространстве. Уехал, переехал… — не в том дело, дальше она растворилась. Как в воду камень — сначала круги, что-то произошло ведь, а потом тишина. Это я на дно канул. А здесь сохранилось нечто, вопреки материализму, и, главное, без моего участия. Бывает, сажаешь зелень всякую, цветы, поливаешь их, даешь того-этого — и все равно они кое-как растут, а тут же рядом из камней лезет росток, пробивается, никто ему ничего, а он живет. Так и здесь. Меня не умиляет, может, даже ужасает, как здесь что-то могло остаться. Лучше бы я не знал…
Потом я в новый район отправился, дела, обычная жизнь у них, всем на все наплевать. Как устроили себе, так и живем. До вечера промотался, ночью самолет, вот и все, даже толком поесть не успел. Та улица? Я больше туда не ходил. Там в одном месте трава была, мягкая, густая, я помню, лежал когда-то. Положили плиты, бетонные, одну на другую, и давно лежат, видно, с осени. ТАК ТРАВА ИЗ-ПОД ЭТИХ ПЛИТ, КОЕ-КАК… Я посмотрел — отвернулся. Ну, что сделаешь, не может все быть так, как было, не может. Это жизнь прошла, а ты — трава… Я сюда не стремился, так получилось. Попросили — приехал. И стройка эта… ну, зачем… Хоть бы сразу снесли, в один день, а то будут отрывать по куску, от живого… Крутишься целыми днями, все дела… А тут случайно совершенно прилетел, смотрю — дом, площадка перед окнами, трава… Завтра к девяти, как всегда. Что делать… Зажмуриться осталось — и дальше бежать, пробиваться… что делать…

и совсем старое — про рахат-лукум

Лукум испортился.

Один мой приятель несколько лет тому назад разошелся с женой, она была волевой особой, к тому же любила решительных мужчин, а он тюфяк и растяпа, хотя добрый малый, и неглупый, вот такая произошла ошибка, и ничего не получилось у них, он еле ноги унес. Но прошло время, дурное забылось, и оба вроде бы поняли, что вместе им все-таки лучше, чем врозь. Может, она его убедила, не знаю, но он говорит — сам понял, и пошел на свидание с ней. Она его у себя дома принимала, в бывшей его квартире, у него цветы, в портфеле бутылка притаилась, на случай, если все пойдет хорошо.
Стук, он появляется, все довольно мило в начале, она всегда мягко стелила, и он, конечно, уши развесил. Не прошло и десяти минут, она ему очень по-свойски — «знаешь, на углу рахат-лукум, с орехамии не слишком сладкий, просто чудо, я не успела забежать, может, сходишь,купишь?» Он растаял от такой фамильярности — что за вопрос, два шага,на углу… — и побежал.
Вечер, час закрытия, у прилавка человек пять или шесть. Краснолицая колхозница покупает ириски, выкладывает четыреста рублей. Ириски, действительно, красивы, светло-коричневые кирпичики с большими белыми пятнами — орехов не пожалели,настоящий фундук. Вслед за колхозницей другая женщина, бледная, в очках,говорит — двести граммов мне, третья полкило, и четвертый — тоже ириски,и пятый… Все только ириски берут. А они удивительные, с настоящим орехом,и покупают их большими плитками, когда-то назывались — школьные, многие,наверное, помнят. Тут же рядом лежит рахат-лукум, скромные сероватые кубики,никто их не замечает, не берет, вот ириски — да, а рахат никто. Может, ириски надо брать, думает приятель, но сомневается, бывшая жена сказала — бери лукум, очень хорош. На вид не очень, невзрачен по сравнению с ирисками, и никто его не берет, а ириски просто все, один за другим! А продавщица… Надо было раньше о ней сказать — это чудо: нежная блондинка, мохнатые как ночь глаза плюс интеллигентный вид, с каждым обращается учтиво, даже интимно, находит отдельный язык. Дошла очередь до моего приятеля,он, преодолевая в себе сопротивление, говорит -«мне полкило рахата, то есть, лукума», и добавляет про себя — а не ириски, как всем. Он горд, что победил в себе вязкое сомнение, которое навевали однообразные поступки предыдущих покупателей.
Продавщица смотрит на него — долго, с сочувствием, и нежно, робко, как будто он раковый больной, говорит — «мужчина…» Она красавица, блондинка, румянец, ажурные колготки, сиреневый фартучек, и «мужчина» говорит. В очереди ропот и смешки — выискался, деловой, все -ириски, а он лукум. За ним уже десяток народу выстроился, и все возмущены, хотя действуют явно против себя — кто-то может без ирисок остаться,если очкарик этот послушается-таки общего настроения. А продавщица нежно продолжает, скромно, но убедительно:
— Лукум у нас, представьте, не совсем свежий, даже можно сказать не очень удался, я вам не советую…
И так убедительно говорит, что мой приятель понимает — лукума ему не видать, не даст — и точка, потому что здоровье прежде всего. И сил настоять на своем он не чувствует, он и так уж отличился перед всеми со своим рахатом, а теперь еще и базарить… Он бы сразу поддался,если бы для себя покупал — какая разница, но тут большое дело, происходит примирение и нужен именно лукум, а он, оказывается, плохой.
— Говорили, был свежий… — бормочет он, хотя никаких доказательств у него, подумаешь, мнение жены, да еще бывшей, против продавщицына просвещенного мнения: жена считает, а продавщица знает, все время при рахате, видела, как желтел жир, старел, прогоркал, покрылся отвратительной пленкой…
— Два дня тому брали… — он уже понимает,что обречен.
— Ну-у, два дня… — она бровями показывает,что за эти два дня могло произойти. — Вы рискуете, — говорит, — не советую…
Ни за что не продаст. Он в ужасе, знает — жена никогда не согласится, что плох рахат, то есть, лукум, пусть хоть сто продавщиц перед ней, вот такой она человек. А он вот другой, он не находит в себе ни сил, ни слов — убедить, купить и унести этот злосчастный лукум, или рахат. Он так не может. И улыбнувшись изо всех сил, вздохнув,он произносит:
— Ну, что же делать, если испорчен рахат,или лукум, что же делать… — И глаза его беспокойно шарят по полкам, чтобы найти какой-то выход, сохранить свое подмоченное достоинство перед продавщицей,очередью, женой…
— Смотрите, ириски вот, школьные — кончаются…— это она его заманивает на общий путь. А за спиной уже новый напор мысли,все поняли — послушался шляпа, отпал рахат, и теперь всеми силами давят на него — не бери ириски, не бери, оставь нам, оставь!…
Ну, что же делать, ни туда ему нельзя, ни сюда… И вдруг он, уже отчаянно блуждая глазами по полкам, видит скромную коробочку со сливочной помадкой. Его озаряет — дайте мне ее, он говорит. Продавщица слегка разочарована, но против помадки ничего не имеет, подает, он берет и выносит из магазина.
Только он вышел, его словно ледяной водой обожгло: жена помадку ненавидит, как он мог забыть! И откуда вообще взялась эта помадка дурацкая, когда посылали за лукумом, как теперь объяснить жене,как ее убедить, что испортился этот рахат, если уверена, что хороший…Хотя бы ириски купил, может, ей понравились бы, чудо как свежи. Нет, вряд ли, если уж прицепилась к рахату, не слезет, а как его добыть, лукум, если продавщица грудью стала. Жена бы, конечно, выдрала из нее…
Он в волнении садится на скамейку, вскрывает коробочку, в ней толстенькие липкие кубики, он в отчаянии жует один за другим, обдумывая свое положение. Дело пропащее, он не может возвратиться, развести руками, просто и спокойно объяснить ей все, убедить, посмеяться вместе… И неважно уже, отличный рахат или не отличный, лукум или не лукум. Он безумно устал за эти десять минут, как за десять лет совместной жизни, и с ужасом думает — что же дальше будет… и просто не представляет,как вернуться, ну, просто нет у него настроения больше — он наперед знает,что будет — «ты не мужчина» — она скажет и будет права.
Он встает и медленно идет, жует сладкое тесто с микроскопическими вкраплениями — надо же, цукат… Хоть бы ириски взял,как все, ведь свежие… Нет, позор — все хватают, и я туда же… Как сказать про рахат? Не могу. Никакого выхода, никакого!
Он идет, думая о своей беде, не глядя по сторонам,и вдруг, очнувшись, видит, что пришел вовсе не туда, откуда совсем недавно выбежал за рахатом, полный надежд, а к собственному дому, стоит перед телефонной будкой, что на углу. Идти обратно? А рахат, а лукум?.. Он медленно пережевывает последнюю помадку. Теперь бы чаем смыть прилипчивую сладость. Дома, в уютном кресле, из большой глиняной кружки, и заварить покрепче…Он заходит в будку, набирает номер, слышит голос и решительно говорит:
— Знаешь, не получилось, рахат испортился, ну, этот — лукум.

старенькое, и заимствованный сюжетик про неразменную банкноту

Может мне рассказали эту историю, может я ее прочитал, не помню, только она показалась мне интересной. Не то, чтобы поучительной, в них мораль как единственная дверь, а как хочешь понимай, может есть в ней смысл, может нет, но дело было, и вот оно. В скверные голодные годы, когда в карманах только медь звенит, появляется на улицах странный бродяга — он знойным летом закутан до бровей, на голове старая меховая шапка, челюсть замотана грязным полотенцем, глаза сверкают из глубоких ям, нос без ноздрей, одним словом, чудище. И ведет себя очень нагло — садится каждый день в один и тот же трамвай и сует кондуктору под нос один и тот же банковский билет. Таких давно уже нет ни у кого — разменяли, проели,пропили, и сдачи ему, конечно, дать не может никто. А он, конечно, знает,что будет, ухмыляется и едет бесплатно, и где-то в заброшенных кварталах,среди лопухов и репейников, спрыгивает с подножки и растворяется в запустениии тишине. Ходят слухи, будто это сама чума, случаи, якобы, были, вздор,конечно, мы современные люди, ни во что не верим, твердим, правда, — бог,бог, но это мода, и нет, конечно, ничего чудесного в этом проходимце, мы к чудесному льнем, но ожидаем светлого чуда, приглаженного, а таких гадостей нам не нужно.
Итак, он едет, сует под нос кондуктору свой неразменный билет, свой, можно сказать, талант, сокровище, и безнаказанно зайцем остается, хотя трудно такое чудище зайчиком назвать — настоящий волк. Он стоит на задней площадке, оттуда всех как сквозняком выметает, какой-то погребальный холод распространяется от него, и запах… Про холод ничего вам не скажу, мы к мистике не привычны, а вот испорченные туалеты все знают. Он едет, молчит, зрачки сверкают в темных впадинах, пассажиры стараются глазами не встречаться с ним, вдруг привяжется, нас хоть и много, но все окажутся, конечно, в стороне, кроме того, кого выберет его поганый глаз. А он интересуется, и даже пытается что-то мычать, но, видя страх в глазах, отворачивается к окну. Кондуктор ворчит — опять ты со своими деньгами, но ничего поделать не может, нет у него сдачи.
Вы скажете, случай давно описан в литературе, причем с благопристойным концом — нищий этот посрамлен, справедливость восторжествовала, и он, жалкий, с пачкой измятых ассигнаций, катается по земле у трамвайных путей, в ярости выкрикивая смешные проклятия… Не горячитесь, кондуктор главный в трамвае, он не хуже вас знает сюжет,но терпит, не спешит исполнять -не хочет потакать банальности, однако чувствует по возмущению пассажиров, что когда-то придется пойти на решительный шаг.И как-то вечером он идет в самый центральный банк» там ему с причитаниями,угрозами и предостережениями выскребают последнюю кипу денег, берут тысячу расписок, благославляют, напутствуют, целуют как перед смертельным поединком.Люди трусливы, но страшно любят, чтобы все правильно кончалось, лучше,конечно, с помощью какого-нибудь благородного чудака. К тому же негодяй этот страшен, вонюч и, действительно, всем надоел бесплатными вояжами и назойливой своей бумажкой, всем единодушно хочется избавиться, пусть даже таким тривиальным образом.
Наутро сквозь осеннюю промозглую сырость пробирается трамвай, карабкается в гору, туда, где никто не живет; в центре этого хаосаи мерзости развалины усадьбы, то ли взорвана, то ли внутренние причины — ударил огонь из подвалов, пошли трещины… не знаю, Ашеры эти давно в Америке, по их мнению грунт проседал, подземное озеро, что ли… Но остановка сохранилась, иногда кто-нибудь сойдет, в светлое, конечно, время, пройдется по руинам, очень живописный вид, терновник разросся, жимолость, щебечут птички, некоторые малюют здесь пейзажики, но по вечерам никто и носа не сунет, и даже утром туманным, только этот тип — вылезает из своей щели,тут как тут, и в руке неразменный билет. Он едет через весь город, где дома, цветочные клумбы, мороженое, пирожки, влюбленные, как всегда, целуются,радостно отметит признаки ухудшения — цены подскочили, нищих прибавилось…совершит круг, соскочит с подножки и исчезнет среди развалин…
И этим утром, он, конечно, на месте, прыгает на площадку, протягивает своей клешней бумажку, на ней, говорят, не меньше шести нулей, а может и больше. Но на этот раз все не так. «Вот вам сдача!»- торжествует кондуктор, молодой красавец с черными усищами, в жесткой синей шапочке, и с ним торжествуют все пассажиры. Изумленный негодяй лишается своего сокровища, зажал в костлявой лапе пачку потрепанных бумажек, недоумение и горечь на изрытом оспою лице… видение исчезло, мираж рассеялся, пусть немного тривиально, зато благополучно для всех, и развалины эти, говорят, вот-вот разгребут, доберутся, и негодяя упрячут если не в колонию для преступников,то в дом для престарелых инвалидов, это уж обязательно, будьте уверены.А пока он молча, понурив голову, сходит со ступенек, он даже не делает своего круга почета, хотя имеет полное право, ему идти целую остановку назад, он плетется в пыли и исчезает. Пассажиры безумно рады, поздравляют кондуктора с победой, тот, торжествуя, возвращается в банк, предъявляет бумажку, там тоже счастливы — давно не видели крупных денег, все мелочь из населения течет, мелочь и мелочь…
Взяли в руки — и ахнули: бумага не та! печать иная! буквы в другую сторону продавлены, нулей вообще никаких ни с одной ни с другой стороны, а портрет, которым все гордятся, без галстука-бабочки… Бросились на кондуктора — схватил, идиот, на радостях нивесть что, плакали теперь денежки… Объявили, конечно, розыск, но куда там, фигура эта сняла приставной нос, сменила лохмотья на пиджак и клевые брюки, отмылась,конечно, добела, и ладный джентельмен вышел на большую дорогу…
А может все не так, может, залез, бедняга поглубже в свой подвал и удавился на ржавом гвозде? И вовсе он не чума,не злодей, со своей неразменной, и неизвестно еще, кому больше не повезло…Не знаю, только исчез он из наших мест, а когда снова появится, и вообще,в чем мораль всей истории, не берусь вам сказать. Думаю, нет в ней тайного смысла, зато ясно проглядывает упадок романтизма и отчаянная наша надежда на конвертируемость рубля.
…………
P.S Писатель пишет, пишет, и не понимает, о чем это он… Задевает какой-то верхний пласт, а потом, через годы сам прочитает — и ах! так вот, о чем это я… Но без этого занятие почти бессмысленное (мнение)