юююююююююююююююююююююююююююююююююююююююююю
Небольшие миниатюрки, напоминающие о нашем Деде Борсуке.
День: 24.07.2004
Коты и кошки
………………………………………..
Есть коты, которые приносят бумажку, и такие, которые это не умеют и научиться не могут. Мои коты всегда приносят бумажку, я бросаю, они бегут за ней, хватают зубами, когтями, очень ловко подбрасывают, а потом несут ее ко мне в зубах, чтобы снова бросил. Некоторые кладут бумажку передо мной, другие делают вид, что принесли совсем не мне, положат поблизости и отвернутся. А сами следят, возьму или не возьму. И так мы играем. Почему все? Секрет прост — ими надо восторгаться, не забывать хвалить, иначе они играть перестанут.
А к году почти все перестают играть, скучнеют, у них проблемы переходного возраста, их не признают ни коты ни кошки… А потом они презирают глупые простые игры.
Некоторые кошки играют всю жизнь. Но не все, только самые умные. У меня из трех кошек играет с бумажками одна, ей десять лет, и я думаю, она будет играть до конца.
Среди людей до старости играет один из пятидесяти примерно. Это среди мужчин. А среди женщин — одна из пятисот.
Ей-ей, не вру…
СТАРЫЕ КАРТОНКИ
За много лет накопилось этих картонок, наверное, сотни две. Этюды, наброски, фантазии, натюрморты… Одно время я лепил фигурки, потом их писал, включал в картинки.
Многие из них долгое время служили подставками для чайника, на них сидели коты и кошки, оставляли свои следы…
Недавно я стал смотреть, некоторые из них вроде бы заслуживали лучшего. Никогда не знаешь, что покажется через десять лет 🙂
Они, конечно, не в лучшем виде, но думаю, что ЖЖ потерпит, не выставка же, а так, для себя и редких посетителей. Были вот и такие.
Общее название: Натюрморты с мелкими предметами, фигурками торсов, рисунками…
………………..
…………………
………………..
///////////////////////////////////////////
Волк и Фокс
Когда-то мне говорил суровый Волк из племени виннипегских волков, со рваным шрамом на сизой от перепоя щеке:
— Молчи, лисенок, фокс, и слушай… Жизнь дается один раз, пережить ее никому не удавалось. Сначала она — яркое окошко, за ним диковинно и страшновато. Потом — полянка, катаешься по ней щенок щенком… Потом она — горка, со свирепой серьезностью карабкаешься… И оказываешься — в ущелье с отвесными стенами, путь тебе только вперед. А в конце — труба, тебя сливают в отходы, удобряющие землю. И это неплохо, подумай, лисенок, твой прах послужит растениям подмогой, а твое последнее дыхание, легким паром поднимется ввысь, освежит усталую птицу, которая летит домой…
Добавлю, мне было семнадцать, а Волку — двадцать два, я был на первом курсе, он на пятом.
Краткость сестра моя…
«Настоящая мудрость немногословна»
Л.Н.Толстой. 2, 168
Полн. собр.соч. Т. 1-90. М., 1928-1958; «Слово о книге».
ИНОПЛАНЕТЯНИН
Когда я работал в психушке, там жил Инопланетянин. Он тридцать лет там жил. Городок тихий, маленький, психушка очень домашнее заведение. Профессор с душой, без слов пациентов понимал. Сидит Инопланетянин перед лужой, мечтает о далеком доме… Он каждое утро после завтрака мечтал.
Профессор идет мимо, обязательно остановится, похлопает по плечу — «не грусти, ты бы лучше рыбку половил…»
(продолжение скрыто от читателя, не вызывается никакими силами, кроме самых мистических…)
ПАРОЛЬ? ПАРОЛЬ? ПАРОЛЬ?
ПОРТРЕТ ХУДОЖНИКА
………………………………….
В стадии творческого запоя. 35 см Холст на картоне, масло. Давно.
(и его заКАТать?? Ну уж, не-ет…)
СТАРЕНЬКОЕ — КОРОТЕНЬКОЕ…
ТАК УЖ СЛУЧИЛОСЬ…
Мама говорит – я совсем недавно родилась, и почему со мной все именно так случилось… Наша жизнь вообще случайность, говорит папа, и то, что ты у нас появился, тоже случай, мог быть другой человек. Но они бы его также назвали – давно готовились, и решили. В нашем городе был один мальчик, его звали как меня, и больше здесь таких нет. Я его никогда не видел, он гораздо старше и давно уехал учиться, а я остался один с его именем. Мама хотела, чтобы у человека все было красиво, и имя тоже. Откуда она знала, что я буду такой? Папа говорит, не знала, но догадывалась, это генетика, в каждом записано, какой он, и что за дети будут – все уже известно. Кроме случая, он говорит, важно, какой подвернется случай…
— Ты всегда надеялся неизвестно на что,- говорит ему мама, она верит только в свои силы.
Бабушка ничего не говорит, ни во что не верит, она вздыхает – «где моя жизнь…» А деда я не видел, он умер до войны. В нем все было красиво, мама говорит, но его имя тебе не подходит, теперь другие времена. Его звали Соломон, это уж, конечно, слишком. Его так не случайно назвали, у него дед был – Шлёма. Тогда можно было так называть, а теперь не стоит, и мне дали другое имя, чтобы не дразнить гусей, папа говорит. Не стоило дразнить, соглашается мама, а бабушка вздыхает – «у него все было красиво…» И я, конечно, похож на него, это генетика. Но как случилось, что именно я его внук, а не какой-нибудь другой мальчик… Я долго думал, почему все так получилось, ведь меня могло и не быть, а он сидел бы здесь и смотрел в окно… А может она?
— Дочки не могло быть, — мама говорит, она знает.
— Откуда ты берешь это, — говорит папа, — еще запросто может быть.
— Нет уж, хватит, и так сумасшедший дом, он меня замучил своими вопросами, что и как, — она говорит, — а я и сама не знаю, почему все так со мной получилось…
— По-моему, все неплохо, а? – папа почему-то злится, дрыгает ногой, он так всегда, если не по нем. Если не по нем, говорит бабушка, то берегись…
— Я вовсе ничего не хочу сказать такого, — говорит мама, — просто непонятно все…
— Наоборот, мне все давно понятно!. – и отец уходит.
— Дед так никогда не поступал,- вздыхает бабушка, — он мне руки целовал, и платья покупал каждый месяц.
— Ах, мама, — говорит мама, — жизнь совсем изменилась, а вы не хотите понимать.
— Я давно все поняла, — отвечает бабушка и торжественно уходит на кухню.
— Это сумасшедший дом, — говорит мама, и тоже идет готовить ужин.
Я остаюсь один, и думаю, как бы тот, другой, который мог быть вместо меня, с ними уживался, такого терпения ни у кого не найдешь. Бабушка говорит – «молодец, умеешь терпеть… но очень упрям, это не в нас, в него…» Она кивает на дверь, за которой скрывается папа. Он в уборной, читает еврейскую историю.
— Ничего случайного в ней, — он всегда говорит, — все давно было известно. Одно мне непонятно, как я сам здесь оказался… Все-таки важно, какой подвернется случай. Я вам случайно подвернулся, мадам?
Это он к маме обращается.
— У нее были варианты получше, — обычно говорит бабушка, — но историю не повернешь вспять.
— Что вы понимаете в истории, — говорит папа, и снова уходит в уборную читать. И вчера, и сегодня, и завтра…
Я остаюсь у окна, один во всем городе, тот мальчик с моим именем давно вырос, а мне еще предстоит.
— Тебе предстоят трудности, говорит мама, — главное – верить в свои силы.
— Все-таки важен случай, — вздыхает папа.
Они давно помирились и играют в шашки. Бабушка приносит им чай, а мне компот из слив, потому что давно в уборную не ходил. Тебе клизму, что ли, делать, думает мама. Клизма – это хорошо, говорит папа.
Не надо клизму, лучше компот!
СТАРЕНЬКОЕ: еще один — ностальгический
ВСЕ ОСТАНЕТСЯ…
Наш бригадир бывший спортсмен, чемпион по лыжам на долгие дистанции. Очень пузатый коротышка. но сильный, берет под мышки по мешку зерна и несет – «вот, – говорит, – Арон, как надо…» Он почему-то все время забывает, как меня зовут. Я не Арон, но устал его поправлять. Какая разница, через неделю уедем учиться, а он останется со своей неубранной картошкой с зерном-то мы ему помогли. Мы берем с Вовиком мешок за уголки, вдвоем, конечно, и несем из угла на тележку. Бригадир смотрит насмешливым глазом – «тебе надо тренироваться, Арон..» Вовика он не замечает, а меня почему-то полюбил. Вообще-то он неплохой парень, раз в неделю привозит хозяйке для нас большой кусок мяса и бидон молока. Мы живем с Вовиком на хуторе. Здесь тихо, ночи уже темные, звучно каплет вода в колодце, шумит яблоня под окном, время от времени срывается яблоко и с тяжелым стуком падает…
— Как они здесь живут? – удивляется Вовик, он городской человек. Я тоже городской, но помню нашу дачу. Мы снимали за городом, мне лет десять было, только там не яблоня росла, а слива. Я подкрадывался в сумерках, чтобы не заметила хозяйка из кухонного окошка, и срывал – одну, две, три… еше немного отовсюду, чтобы не было заметно. Она утром все равно замечала, но поймать не могла. Такая же была темнота, я ждал школу, в конце лета мне становилось скучно, Теперь я долго лежал, смотрел в окно, мне скучно не было. Вовик сразу засыпал, а я слушал, ждал, когда раздастся легкий топот, шуршание – это приходил еж, он долго возился с яблоком, недовольно ворчал – тяжелое… Пишали мыши, какая-то птица вскрикивала, пролетая над крышей, еж удалялся, волоча яблоко, начинал накрапывать дождь… Мы уедем, а это все останется, и будет точно также, и так везде, где я буду когда-нибудь – эта мысль не давала мне покоя. Мысль болела как рана, что-то не складывалось, не укладывалось во мне, мир противоречил моим взглядам. Я его должен был победить, завоевать, а он не сопротивлялся, расступался передо мной, и сзади снова смыкался, и ни следа, словно по воде прошел…
— Ты большой философ, Арон, – говорит бригадир, – тебе надо научиться делу…
И я чувствую, он прав, наш лыжник, хотя совершенно другое имеет в виду. Мы с Вовиком берем мешок за уголки, вдвоем, конечно, и несем, грубая ткань выскальзывает как живая, пальцы разжимаются.
— Не так, смотри, Арон! – он берет один мешок, второй, и, наклонясь вперед, несет, брюхо мешает ему дышать, но он не подает виду, ему нужно что-то доказать мне, он ведь чемпион. Беда с этими чемпионами, кудa-тo все исчезает у них, получился коротышка с большим пузом, а ведь прилично бегал когда-то. Он показывает газету, на фото какой-то малый, фамилия та же…
— Это я!
— Был. – уточняет Вовик.
— Был… – повторяет бригадир, бережно складывает газету и сует в грудной карман куртки. Он весь в муке, и лицо белое, он трет нос и чихает.
— Я научу вас работать, – говорит, – и тебя! – он свирепо смотрит на Вовика, впервые его заметил.
— Нельзя так было, – я говорю потом, когда он с треском разворачивается на своей таратайке и мчится за бугор к соседнему хутору, там у него тоже дела, – нельзя в больное место бить.
— Ничего, пусть, – ухмыляется Вовик, – что он, твоего имени запомнить не может?
Вечером мы идем в магазин. Перед дверями на пыльной площадке всегда людно, многие тут же выпивают, и он здесь, наш спортсмен, лицо багровое, но держится моподцом.
— Что вы сюда ходите, разве я вас плохо кормлю? – он берет Вовика за плечо, щупает мышцу, – тебе надо тренироваться, парень…
Вовик вежливо отстраняется – «мы за конфетами…»
— А, конфетки… – хохочет бригадир, – маленькие детки…
Он не задирается, он шутит. Мы покупаем соевые батончики, дешевые, и шлепаем обратно, босиком по теплой шелковистой пыли, по дороге, уходящей в темнеющее небо. Наконец, из земли вырастает наш хутор, яблоня, колодец…
— Подумай, – я говорю, – мы уедем, может, всю жизнь проживем где-то далеко, а это вот останется, и будет стоять – и яблоня, и дом, и этот бугор, и даже еж, такой же, будет собирать яблоки… Это страшно.
Вовик думает, зевает – » ну, и пусть себе останется, мне не жалко.» Он живет легко, я завидую ему, тоже стараюсь, но не получается, чувствую, жизнь как вода, смыкается за спиной, и как я ни барахтаюсь – нет следа… Ночью шумит яблоня, падают капли в воду, шуршит еж, по железной крыше накрапывает дождик, потом проходит, вскрикивает птица…
СТАРЕНЬКОЕ — два рассказика (по просьбе читателя А. — всерьез)
ЗАБЫТЫЙ СТАРИК
Когда мне было семнадцать, я хотел стать писателем. Но я не знал, о чем писать. Все, что я знал, казалось мне неинтересным для рассказа. Я выдумал несколько историй, в духе Эдгара По, которого недавно прочитал. Больше всего меня волновал вопрос — есть ли у меня способности. Я никому не показывал свои рассказы. Не поймут — обидно, а поймут — страшно, вдруг скажут: способностей-то нет, и тогда ничего больше не сделаешь. А писать мне хотелось.
Тем временем школа кончилась, и я поступил в университет. Буду врачом — я решил, врачу открываются людские тайны, я узнаю людей, и тогда, может быть, мне будет о чем писать. Теперь мне писать стало некогда.
В общежитии, где я жил, дежурил старик со спокойным добрым лицом. Он все курил трубку. Как-то я услышал, что он свободно говорит по-английски с нашими филологами. Он меня заинтересовал, и я решил познакомиться с ним. Однажды вечером, когда он дежурил, я подошел к нему. Он оказался добрым человеком, и очень образованным. До войны он был журналистом и много писал. Теперь он получал пенсию и жил один.
Я решил показать ему свои рассказы. Нет, эта мысль пришла ко мне не сразу, я долго говорил с ним и все больше убеждался, что такого умного человека мне видеть не приходилось раньше. И я, наконец, сказал ему, что хотел бы стать писателем, но вот не знаю, способен к этому или нет. Он не удивился, и спокойно сказал: «Покажите мне, что вы пишете». Я тут же принес, и он стал читать.
Я смотрел на его спокойное лицо, и у меня сначала сердце сильно билось, а потом я успокоился — я доверял ему, как когда-то в детстве доверял старому врачу, который прикладывал ухо к моей тощей груди, и вокруг становилось так тихо, что слышно было звякание ложечки на кухне и отдаленные голоса, и было спокойно…
Вот так я смотрел на него, а он все читал. Потом он отложил листочки и улыбнулся мне. «Пишите, пишите» — он сказал.
— Это плохо?..
— Это честно, а вы сами не понимаете, как это важно. Давать советы не берусь, только… не выдумывайте особенные слова, пусть все будет просто, но точно. И не так важно, что за словами, важней то, что над ними.
Я не понял его.
— Что у вас над этой строчкой — всего лишь другая, а должен быть воздух, понимаете,— простор, много места, чтобы свободно дышать, петь, не спотыкаться о слова… тогда вы приведете читателя к смыслу, не измотаете его, ясно?..
Нет, я не понимал.
— Ну, все ваши ощущения, всю страсть вложите не в отдельные слова, а в дыхание фразы, в интонацию, в подъемы и спады… мне это трудно объяснить, а может и не нужно все это… — Он виновато посмотрел на меня — морочит мне голову. — В вашем тексте не то, что дышать — двигаться негде. Напечатайте пореже — и тогда читайте вслух, для себя, и слушайте, слушайте…
Он улыбнулся — больше ничего не скажу, пишите, пишите…
Вот и все. Он ничего не сказал мне про способности, пишите да пишите… Больше мы с ним об этом не говорили, а потом меня перевели в другое общежитие, и я потерял старика из виду. После этого разговора я долго не писал, потом снова попробовал, втянулся, писал для себя, и постепенно стал догадываться, что он хотел мне объяснить. Но это была такая высота… Я понял, что старик был молодец. Он мог бы разобрать мою рукопись по косточкам, но зачем это было делать. Он хотел сказать мне главное, как его понимал, а он что-то в этом понимал, теперь я догадался. И он говорил о том, что мучило его самого, не иначе, и, может быть, потому он ничего не писал?..
А может и писал, кто теперь знает.
………………………………..
У МЕНЯ ВСЕ ЕСТЬ
К нам часто приходила высокая бледная старушка Люба, которая знала мать с пеленок, и всегда любила ее. Жизнь Любы была странной, призрачной какой-то. Она не была замужем, и всю жизнь служила компаньонкой у богатых дам, ездила с ними по всему свету, никогда не нуждалась, но и добра своего не имела. Теперь она жила с одной женщиной, Марией, бывшей богачкой и красавицей, а сейчас — огромной распухшей старухой, умиравшей от диабета. Когда-то они вместе ездили в Париж и Монте-Карло, а после войны Мария лишилась всего, заболела и жила в нищете. Люба жила на то, что присылал ей двоюродный брат, бывший моряк, который еще до войны поселился в Канаде. Это было немного, но она не голодала, кое-какая одежда у нее сохранилась, и была комната в старом деревянном домике около вокзала. Люба взяла Марию к себе и заботилась о ней. У Марии от старой жизни осталось несколько золотых монет и большая фарфоровая ваза с ангелочками, которую я любил. Я бывал у них в гостях, в большой сумрачной комнате с круглым столом. Я сидел под столом, а мать разговаривала со старухами. Мать жила в новом времени, у нее были еще силы, чтобы понять, что с довоенной жизнью все кончено, а эти старухи жили в прошлом, и матери было приятно, что они знают и помнят о ней, о ее молодости в той спокойной маленькой республике, в которой они все жили до войны… Несколько раз я видел, как Мария брала шприц, который давала ей Люба, другой рукой хватала и вытягивала огромную складку желтого жира на животе… и я под столом смотрел с ужасом на это и чувствовал боль, которой не было…
Потом Мария умерла, и Люба чаще стала приходить к нам. Она всегда что-нибудь приносила, какую-нибудь мелочь — красивую пуговицу, оловянного солдатика, или леденцов. Она гладила меня длинными костлявыми пальцами, будто ощупывала, и никогда не целовала, а мать укоряла ее — «Ты, Люба, ласкаешь его как кошку…» Люба только виновато улыбалась, а мы просили рассказать сказку. Иногда она рассказывала сразу, а иногда смешно пела: «Вы хочете песен — их нет у меня…» — а потом все же рассказывала.
Я любил приходить домой и видеть, что Люба здесь, они сидят в сумерках, мать вяжет, а Люба тихо что-то рассказывает. Она объездила всю Европу, но ничего не помнила о тех городах и странах, в которых жила. Подумаешь — барон такой-то, баронесса такая-то… и как они влюблялись, и какие письма писали — кому это интересно? Про себя Люба не говорила, как будто и не было ее на свете…
Однажды у нас долго не было денег, и мы ели кое-как. Тут пришла Люба и сказала матери: «Возьми, пригодится…» Я увидел небольшой желтоватый кружок — ну, что на него можно купить… А мать охнула и сказала: «Люба, как же, у тебя их всего три…» Эта монетка стоила тогда тысячу рублей, и она спасла нас. Потом, уже не помню как, и другая монетка перекочевала к нам… Люба становилась с годами все легче, она ходила и качалась, и смеялась над собой. Однажды она шла к нам и заблудилась на дороге, которую знала с детства. Тогда она сказала, что уходит в дом инвалидов. Мать уговаривала ее переехать к нам, но Люба не захотела. Мы ездили к ней, она жила в домике, таком же, в каком жила с Марией, только теперь с ней жили две женщины, и она ухаживала за ними. «Не вези ничего, у меня все есть» — она говорила. Потом она перестала узнавать нас, и через полгода умерла. Ее похоронили в хорошем месте, среди сосен, в сухой песчаной почве…
После смерти Любы мать вызвали куда-то, она вернулась домой, села, не раздеваясь, и положила на стол третью золотую монетку. Вот и все. Мать написала в Канаду, и мы получили ответ. В письме была фотокарточка. На ней высокий мужчина с тремя светловолосыми девочками, за ними двухэтажный дом. Он писал, что ремонтирует дом каждый год, живут они хорошо, слава Богу, не болеют и не тратят деньги на лечение.