УБЕЙ ДАРВИНА!

День начался неплохо.
Утром вышел как обычно, пошел по тропинке к гаражам.
Вижу, гусеница дорожку переползает. Она желтая, очень мохнатая. Я вспомнил, мы и раньше встречались, даже имя дал – Женевьева. Жизнь сплошное вспоминание. С самого начала вся во мне, но в сокращенном виде, своего рода конспект или черновик. Лучше сказать – план, и далеко от него не прыгнешь. Не явный он, словами не выражен. Способности, пристрастия, наклонности с рождения заложены, и только ждут случая, чтобы развернуться. Откуда они, не могу сказать. А дальше … что-то от меня зависит, но многое от других людей, толпы, что окружает, сталкивает на общий путь. Дерево моё растет понемногу, но где ветка появится, когда?.. может сегодня, может завтра… Это и есть моя судьба: дерево с корнями, которые вниз растут, а стволом и ветками вверх направлено. Спилят его или искалечат, или подкормят… не знаю, и наперед знать не хочу…
Но не будем долго рассуждать, всему свое время. Значит, Женевьева снова появилась. Остановился, смотрю на нее сверху вниз. С огромной для нее высоты. Ползет не спеша, меня, конечно, не замечает. Лучше бы ей поспешить… Похожа на моего старого пса. Если сверху смотреть. Такой же пушистый был. Помню… Он стоял, ел из миски, а я смотрел на него сверху. Гусеница… тогда подумал я. Размер значения не имеет: если рисовать, то гусеницу больше собаки можно изобразить. Пес деликатно чавкал, косил глазом на меня. Я понял, не надо над душой стоять, отошел, сел, думал… Тогда не знал этой гусеницы, которая похожа на пса. Гусеницы еще в живых не было. Вот это и странно, я одинаково ясно вижу гусеницу и старого пса, они рядом. А мне говорят, нет пса, он еще весной умер. Не могли они встретиться, мне объясняют. Вот если бы сегодня со мной бежал пес… Он бы тоже остановился, смотрел, как гусеница дорогу переползает. У собак настороженность ко всем ползущим. И у меня тоже. В этом мы с ним не отличаемся. Не отличались, да?.. Хотя у этой, ползущей, ноги есть, их даже много. Но сверху не видно, она для нас почти змея. Вот что значит вид сверху – обман зрения. У гусеницы столько ног, сколько мне и не снилось. А может снилось, сны забываются. Помню, во сне я звал пса… Пес точно снился, а гусеница не успела еще вспомнится, со всеми ногами… Я бы с таким числом ног не справился. А как же она? Не думает о ногах. Вот-вот, а мне мысли мешают. Если бы я меньше думал, записал бы рассказик. Про гусеницу и собаку. Даже сегодня, днем. Но тогда уже гусеницы не будет видно. По памяти!.. рассказал бы, как ползла, наши пути случайно пересеклись… По памяти?… Я в ней не уверен… А гусеница в себе уверена, ей на ту сторону дорожки захотелось. В прохладную траву, на сырую землю, тонкая кожица не выносит солнечного света.
Взял небольшую палочку, подставил ей. Она не спеша залезла на препятствие. Значит, доверяет? Брось, что она понимает, надо на другую сторону, вот и лезет напролом. Обрадовался, и отправил ее — быстро, решительно — туда, куда хотела. Она, может, удивилась, но виду не подала. И тут же дальше. Смотри, и теперь знает, куда ползти! А я бы думал, где я?.. куда попал… Сказал бы – чудо?.. Не дождетесь. Решил бы, что на краткий миг сознание потерял. Очнулся, и уже в незнакомом месте. Никогда бы не поверил, что кто-то палочку подставил. Каждый раз… правда, таких случаев раз-два в жизни, и обчелся… обязательно причину найти хотел. Как же, причина всегда должна быть. А гусенице не нужна причина. Она торопилась, асфальт ножки обжигает. Знаю, сам обжигался, это не забывается. Не чувствует боли? Что вы понимаете!
Очнулся от дум, перед гусеницей стою. Стоял. Встретились, друг другу немного помогли, и расстались. Я ей помог, а она мне – чем? Не знаю, но чувствую, легче жить стало. А она… о встрече догадывается? Представь, ты встречаешь совершенный разум. Пусть не всемогущий, но невероятной силы. Высшее существо. Не видел, не слышал, незаметно подкралось. И мгновенно переносит тебя в новую жизнь. Какое счастье – мгновенно! Всю жизнь мечтал… в момент куда-то деться, измениться…
Нет, никогда меня не переставляли. Ну, может, непонятное событие было, выскочило из-за угла?.. Помню, раз или два… Но причины простые были, например, долго до этого трудился, из стороны в сторону метался… пробы, ошибки… И вдруг прыжок, прорыв. Тогда я говорил себе – повезло…
А гусенице — ей повезло? Почему – «она», может «он»? Не помню, кажется у них нет полов. Счастливые создания. Но это другая тема…
Хватит, сделал доброе дело, иди своим путем.
А доброе ли оно? Вдруг на новом месте злой муравьишка, мечтающий кому-то насолить? Я знал одного такого, даже по имени знал. Он с товарищами большая сила, они же стаями шляются, ищут, что бы в свой дом утащить да сожрать… И бедная гусеница уже погибает? Щетинки, волоски – нет, не помогут. Ожоги, укусы… мягкое тело рвут на части… Надо что-то делать, так нельзя оставлять!..
Выбитый из спокойной колеи, все-таки дошел до конца дорожки.
Нет, с гусеницей необдуманно поступил, нехорошо.
Повернул обратно, спасать.
Нашел место встречи, долго шарил в траве…
Никого! Но и следов жестокой расправы не заметил. Немного успокоился…

Суперкукисы (новая редакция и сокращение)

Три правила…

Я повторю вам правила, которые знают все коты – к опасности лицом, особенно если знаешь ее в лицо. К неожиданности — боком, и посматривай, поглядывай, чтобы неожиданность не стала опасностью. А к хорошим новостям задом поворачивайся. Пусть сами тебя догонят.

…………………………………………………………….

……………………………………………………………………..

Бежать некуда…

Пес Вася жил со мной 16 лет, и не любил меня. Он не любил нас, людей — никого. Не было в нем собачьей преданности, терпеть ее не могу. За это уважал и любил его. Он уживался с нами, терпел… и ускользал, когда только мог — исчезал. Прибежит через несколько дней, поест, отоспится, и снова убегает. Я думаю, он и собак не любил. Обожал, правда, маленьких злющих сучек, но это не в счет, каждый знает…

Мне всегда хотелось узнать, что же он делает, один, когда устает бежать.

Он не уставал…

А когда состарился, все равно убегал. Только тогда он перестал убегать далеко, и я часто видел знакомую голову в кустах, лохматые уши. Большой пес, с густой палевого цвета шерстью, с черной полосой по спине. Он лежал, положив голову на лапы — и смотрел, смотрел — на деревья, траву, дорогу, небо…

Он умер, а мне понадобилось еще много лет, чтобы его понять.

…………………………………………………………..

………………………………………………………………..

Открывая двери…

Кошка открывает дверь, толкает или тянет на себя, при этом проявляет чудеса изобретательности, заново открывая рычаг.

Но закрыть за собой дверь… Никогда!

Но этого и многим людям не дано.

……………………………………………………………

………………………………………………………………

Мой Хрюша…

Хрюша был особенный кот, не могу его забыть.

С ним одна была жизнь, после него — другая.

Он умел разговаривать. Бежит рядом, и длинными фразами взволнованно объясняет. Не мяукал, короткие звуки, очень разные, с большим выражением.

Я его понимал.

А в один год исчез мой Хрюша, в один день и вечер. Прихожу утром – нет его.

Я искал его везде, не нашел.

А дальше… другая жизнь, я же говорю…

Потери накапливаются в нас, как тяжесть, и в конце концов, подтачивают жажду жизни. Если бы у меня была душа, я бы нарисовал ее как моего Хрюшу: бежит рядом, говорит, говорит… Если бы на свете было счастье, то так бы его нарисовал.

Но нет ни души, ни счастья.

Но Хрюша был. И никто не убедит меня, что жизни не было.

……………………………………………..

………………………………………………………….

Что делать…

Мир безумен, что же нам делать…

Один отвечает — жрать, жрать и жрать. Кошка ест, она голодна. Загорается дом. Кошка ест все быстрей, ее тревога усиливает желание, это физиология.

Другой отвечает, — не жрать, а рисовать. Если мир безумен, нужно безумней его стать.

А третий говорит — кошку забыли, вытащите кошку из огня…

………………………………………………….

………………………………………………………

Своя Тамань…

Не раз мерещилось: жизнь — навязанная командировка.

Поездка из ниоткуда в никуда, в середине городок, своя Тамань — пятнами лица, глубокое пропитие, нечаянная любовь, еще несколько событий…

И пора на окраину, где пусто, глухо, взгляд обрывается в черноту.

Но что-то от этого видения отвлекает, постоянно — может, страх, чрезмерная привязанность к себе?.. А потом… усталость, чувство безразличия, да с холодком по спине?..

…………………………………………………

…………………………………………………………

Среди своих…

То, что нарисовано, написано, влияет на автора необратимым образом.

Картинка во многом подстерегание случая. Лучшее не задумывается заранее, а выскакивает из-за угла. Слово «талант» пустое, зато есть другие — восприимчивость, тонкая кожа…

А потом наваливается на тебя — вроде твое, но непонятным образом попавшее в картину.

И начинаешь крутиться среди образов, впечатлений… они толкают дальше, или, наоборот, останавливают, задерживают… И это неизбежность: бесполезно говорить — хорошо… плохо…

………………………………………………………

……………………………………………………………..

Тогда зачем…

Перечислю ряд причин, который вызывают во мне печальные чувства — по восходящей к концу списка.

  1. через сто лет России не будет
  2. через двести лет русского языка не будет
  3. через тысячу лет человечества не будет
  4. через миллион лет жизни на земле не будет
  5. через миллиард лет солнца и земли не будет
  6. через пятьдесят миллиардов лет Вселенной не будет.

Чем ниже по списку, тем сильней печаль.

Если Вселенной не будет, то наше ВСЁ — зачем?.. и я зачем был?..

А если скажут – «проживешь еще пять лет», то слегка вздрогну, но завтрак съем без колебаний.

А если скажут, «десять гарантируем», то весело побегу по своим делам.

…………………………………………………………..

………………………………………………………………..

Вежливость королей…

Бабка в повести говорит мальчику — «должен не бояться…»

Она не говорит «не должен бояться», так сказала бы другая бабка — другому мальчику.

…………………………………………………………

………………………………………………………………..

Ничего особенного…

На темно-серой бумаге, шершавой, скупо — пастель, туши немного или чернил…

Сумерки, дорожка, ничего особенного.

Смотрю — иногда спокойно там, а иногда — тоска…

А кому-то, наверняка, ничего особенного.

Так что, непонятно, от чего тоска…

…………………………………………………………

………………………………………………………………..

Ощущение важней…

Если в книге есть зерно, то она автора, пусть через много лет, но все равно догонит, и то, что написано, приключится.

Искусство — мироощущение. Мировоззрение отстает от мироощущения на полжизни.

…………………………………………………………………………………

 

Живут же люди…

Мне недавно сказал один человек:
— В тебе нет главной черты писателя.
-Только одной?
-Не ёрничай… без нее пропадешь. Современность понимать не хочешь. Тихий бунт. Фига в кармане. Слышали, проходили… Искусство в себе, башня из слоновой кости… Не хочешь интересным быть для читателя.
— Пишу как могу, как умею…
— Что ТЕБЕ интересно, то и пишешь. Девятнадцатый век. Это же надо, как застрял! Над тобой модернизмы всякие, и постмодерны пролетели, даже не заметил. О читателе подумай, он современностью заворожен, хочет про сегодня знать! Что о нем думаешь?..
Я стал думать, что же я думаю о нем… Молчу, так усердно думаю.
— Вот видишь! Хоть бы историйку забавную рассказал… или анекдот из жизни известного проспекта… Чтобы читатель тут же себя узнал! или тебя… Посмеялся. Сказал, покачав головой, — «надо же, как бывает. Как славно, смешно, забавно, пусть печально иногда… живут люди на земле…» А ты еще и рисуешь, надо же, Чюрленис… Вот это у тебя — что нарисовано, к примеру?
— Сломанные заборы… в степи. В желтой степи.
-После Берлинской стены… Поня-я-тно. Это люди могут понять.
— Нет, она тогда еще была. Когда рисовал, не думал о ней. Когда думаю, картинок не пишу.
-Отчего же сломал забор?
— Красивше показалось. Цельный забор скучен — повторяемость… Острый, выразительный элемент нужен.
— А, понимаю, намек на кресты.
— Да что мне кресты! И не христианин я…
— Значит, из этих?.. Хотя у них тоже кресты… и полумесяцы…
— Отстаньте, надоели. Мне это ни к чему. Степь желтая, сломанный забор, темнеющее небо… Ничего не хотел. Ничего.
-Дурак ты, братец. А люди хочут о себе узнать, как они — сегодня! живут на земле.
-Да пропади они пропадом, у меня свои дела, интересы…
-Так ты, братец, еще и негодяй…

-Да, да, да! Пропадите все — с заборами, без заборов…
-Жаль, жаль… ушли времена…
— И вообще, не забор это. Элемент, конструкция, выражающая нечто внутреннее…
— Расстегнулся, наконец. Вот за это и не любят тебя. Конструкция. Внутреннее. Кафка нашелся…
— Ну, и шли бы Вы…
— Феназепам прими. Жаль, ушли времена… Тогда бы ты шел, шел… по нашей степи. А заборчик мы починили бы…
-Ага, понятно. Не тыкайте мне.
-Да ладно, кукситься не надо, мы добрые теперь. Только веселей смотри, как много забавного, особенного в жизни — в ЖИЗНИ! понял? Ну, ты же медик, к примеру, был… и потом, сколько всего перепробовал, историй знаешь — завались… Бабы, например… они же как семечки, лузгаешь, лузгаешь… Люди хочут о себе смешное или забавное узнать. Иногда полезное даже, а ты?..
-Плевать я хотел, жизнь, жизнь… Я вот… Степь. Песок. Забор… Ничего от вас не хочу.

— Оттого и не нужен никому. Тогда внимания не проси.
— И не надо. Отстаньте… Забор… Дерево в ночи… Фонарь, бледные лица…
— Вот, вот, алкаш… Сто лет пройдет, все будет так. Пока Вас не изничтожат.

Конец повести «Робин…»

Наконец ключ в сердце замка, поворот, еще — дверь дрогнула, медленно, бесшумно распахивается темнота, и только в глубине слабо светится окно.
Тут уже знакомые запахи — пыли, старой мебели… и тепло, тепло…
Рука сама находит выключатель, вспыхивает лампочка на длинном голом шнуре, я стою в маленькой передней, прямо из нее — комната, за ней вторая… налево — кухня…
Здесь всё мое, собрано за много лет. Можно потрогать… но гораздо трудней защитить, чем то, что только в памяти живо.
Каждый раз, возвращаясь, приветствую своих — ребята, я вернулся!

…………………………………….
Большая двуспальная кровать, на ней когда-то лежал отец, над его головой работа японца, вот она!..
У окна столик с принадлежностями художника. На нем мои краски, несколько баночек с гуашью — две красные, две желтые, черный, белый, зеленый один, а синих нет, я этого цвета не люблю. Бумажка у меня серая, оберточная, шершавая… заранее нарезаю, стопками большие листы… Чтобы гуашь не отвердела, подливаю к ней водички… В потемневшем стакане кисти — новые, с цветными наклейками, тут же — несколько побывавших в работе, но аккуратно промытых, завернутых в папиросную бумажку. Рядом со стаканом — блюдце, запорошенное мягкой пылью, но край остался чистым — синим с желтыми полосками. На блюдце крохотный мандарин, высохший, — он сократился до размеров лесного ореха и стал бурым, с черными усатыми пятнышками, напоминавшими небольших жучков, ползающих по этому старому детскому мандарину. Рядом с блюдцем пристроился другой плод, размером с грецкий орех, он по-иному переживает текущее время — растрескался, — и из трещин вылезли длинные тонкие розовые нити какой-то интересной плесени, которой больше нигде нет, только этот плод ей почему-то полюбился… Над столиком на полочке, узкой и шаткой, выстроились в ряд бутылки с маслом, сквозь пыль видно, что масло живо, блестит желтым сочным цветом, время ему ничего не делает, только улучшает… Повсюду валяются огрызки карандашей: есть среди них маленькие, такие, что и ухватить трудно, мои любимые, долго и старательно удерживал их в руке… и тут же другие, небрежно сломанные в самом начале длинного тела, и отброшенные — не понравились… и они лежат с печальным видом… Стоят многочисленные бутылочки с тушью, в некоторых жидкость успела высохнуть, они с крошками пигмента на дне, нежно звенят, если бутылочку встряхнешь…
И все эти вещи составляют единую картину, которая требует художника: вот из нас какой получится натюрморт!
На стене напротив окна висит одна картина — женщина в красном и ее кот смотрят на меня. На других стенах пять или шесть картин. На одной из них сводчатый подвал, сидят люди, о чем-то говорят, в глубине открыта дверь, в проеме стоит девушка в белом платье, за ней вечернее небо… На другой картине странный белый бык с большим одиноким глазом и рогами, направленными вперед, как у некоторых африканских антилоп. Этот бык стоит боком и косит глазом — смотрит на меня… за ним невысокие холмы, больше ничего… А дальше — снова подвал, две фигуры — мужчины и женщины, они сидят за столом, на котором тлеет керосиновая лампа, отделены друг от друга темнотой, погружены в свои мысли…
Эти вещи и картины… они охраняют реальность моего пространства среди сутолоки сегодняшнего дня.

……………………….
В кресле сидеть удобно, но дует от окна. Принес одеяло, устроил теплую нору в кресле… и вспомнил детскую страсть устраивать везде такие теплые и темные потайные норы — под столами, в разных углах, сидеть в них, выходить к людям и снова нырять в свою норку. Помнится, я таскал туда еду. И очень важно, чтобы не дуло в спину.
На полке старая керосиновая лампа, я зажигаю ее раз в год, но она мне нужна.
На столе мои листы, история не закончена. Зато я дома, всё помню, живы еще иллюзии, надежды…

 Вытягивая слова на бумагу, всматриваюсь в себя. Блаженное состояние… Но требует терпения. Внешнее впечатление и внутренний стимул, и то и другое должны быть достаточно сильны, чтобы насытить своим состоянием всю вещь. Относится и к живописи, и к прозе.
Требующиеся для творчества способности… а может, лучше сказать — требующие творчества?.. не умение говорить и писать слова или схватывать точные пропорции предметов. В первую очередь, особое отношение к реальности, когда человек не бросается переделывать внешний мир, а устраивает его в своей голове, как ему хочется. Одинаково и для прозы, и для живописи…
Когда есть такой импульс, то дальше важны повышенная чувствительность, обостренная восприимчивость, чувство меры и ритма, которые связаны с осязанием, ощущениями тяжести, положения тела в пространстве… Творчество почти физиология. Чтобы вместить свое Состояние в тесные рамки формы, требуется его собрать, а значит — усилить, без усиления ничего путного не получится. При этом важно, чтобы не было грубости, тупости, нечувствительности… Тупость ощущений присуща многим образованным людям, здоровым и уравновешенным, которые в обыденной жизни очень даже милы: спокойны и устойчивы, не слишком чувствительны к уколам, обидам, редко выходят из себя…
Но не всё подвластно творчеству, его основа безгласна. Простые ощущения — фундамент мира каждого из нас. Теплое прикосновение, сухой песок в сжатом кулаке, мокрая глина, гладкие морские камешки…
Начало остается в темноте…

………………………………………
С утра отправился за гречкой, а купил пшено. Двинулся назад, треугольник земли между трех домов притягивает, добравшись до него, не спешу к себе, долго хожу, навещаю своих друзей… Чахлые сосенки, трава, кусты, измученная земля… сколько ни открещивайся, дороги мне, мы с ними вместе переживаем время…
Мне не раз говорили — ты слишком отвлечен, это опасно…
Как случилось, так и получилось, отвечаю. В отвлечении от реальности есть преимущество перед банальной точностью — времени подумать хоть отбавляй. Куда спешить, ведь в текущей жизни все скучно, плоско…
И бессмысленно.
Смысл возникает из глубин сознания, из многомерности его… из ассоциаций текущего со всем контекстом жизни. Мы как деревья, растем из глубин, против силы тяжести, притяжения сегодняшнего дня. Существуем в тонком слое времени, а по-настоящему живем, чувствуя под собой многие пласты времен.
В лодочке над Марианской впадиной качаемся…
Что же делать, если зависим от реальности, которую ни полюбить, ни полностью оттолкнуть не можем?.. Не стоит ни признавать, ни отрицать её, притягиваться или отталкиваться… Отрицание реальности — одна из форм примирения с ней.
Остается на своем Острове жить.
Лекарство от бессмысленности жизни — внести в нее свой смысл. Не приспосабливаться, писать картины, книги… Главная цель любого творчества, будь то живопись, проза, музыка… — в поддержании внутренней цельности, улавливании нитей, связывающих меня — мальчика, и сегодняшнего старика. В выталкивании времени из внутреннего кругозора… Соединить внутри нас всё, неподвластное времени — воедино… Тогда и мир вне нас получит шанс объединиться.
Не очевидно, но других идей не знаю.

Сын Робина. Стоит за деревом — так начинается история.
А что в конце?..
В конце… Ничего нового в конце, никуда не денешься… Несколько фигурок, они меня переживут — от старости облысевший ёжик, лохматый заяц, плюшевый мишка, переживший страшную войну как один день… Мои картины…
А от меня… Что останется?
Трава! Останется, да, трава…
И есть еще записки в стволах деревьев… в них — «я был!»
Но их не достать, не прочесть.

………………………………………………
За ночь дописал, утром вышел из дома.
Стою за деревом, смотрю, как дикари разгуливают по моему треугольнику.
Вчера извели траву за домом, заасфальтировали площадку для своих жестяных коней, переставляют их на новые места и счастливы… Сегодня они не злобны, скорей доверчивы, простоваты. По сути несчастны в своей темноте, погруженности в минутные потребности, но этого не осознают. Иногда без видимых причин сердятся, но стычки ограничиваются криками… потом мирятся, хлопают друг друга по спине, пьют из белых и цветных бутылок… Снова раздражаются… Тогда вмешиваются женщины — приземистые, плотные, они разводят спорщиков в разные стороны.

Сегодня закат необычно долог, сумерки всё не кончаются, место на горизонте, где утонуло солнце, светится, свечение распространяется на полнеба.
Понемногу вспыхивает в окнах СВЕТ.
Он важней всего: цвет его качество, тон — количество…
Люблю темные работы, которые художник освещает своим взглядом. Важно распространение света по картине: он должен пульсировать от пятна к пятну, то ослабляться, то усиливаться, вспыхивать, и бежать по кругу, по кругу…
Тогда картина сохранит цельность, будет жить.
Жизнь — та же картина, ее пишем сами, пренебрегая мелочными обстоятельствами. Способность к обобщению важна. Время — барахло, тягомотина событий. Свет сохраняет цельность, соединяет, вопреки времени, всё, что было, есть — и будет.
Все самое важное — только в нас, освещенное светом из нашей глубины…
Вся моя надежда — на этот свет.

ДВА РАССКАЗА

ЧТО-ТО СЛУЧИЛОСЬ

Видно и прежние жильцы не выращивали ничего в этих двух деревянных ящиках за окном, и земли в них почти не осталось — выдуло, смыло дождями, и торчала какая-то седая трава, случайно занесенная ветром. Она буйно росла, потом умирала, оставались сухие крепкие стебли, их заметало снегом, а весной снова появлялась эта упорная трава. Так было много лет, но однажды, в самом углу ящика, где и земли-то почти не было, возник и стал вытягиваться тонкий желтоватый побег. Из него вырос бутон и распустился цветок, оранжевый, нежный и довольно большой. Я смотрел на него с недоумением, а он стоял себе среди этой разбойной травы, не ухоженный никем и непонятно откуда взявшийся. Вот наступили холода, а он все еще здесь. И трава уже полегла, и по утрам ее покрывал иней, а цветок все был живой. Мне стало страшно за него, и ничем помочь ему нельзя, стоит себе и стоит. Однажды утром я выглянул в окно — цветка не стало. Жаль его, но ведь он попал на плохое место, и, может, к лучшему все — не вырастет больше… Но на следующий год он снова был здесь, и снова цвел, и снова его сбивал с ног ветер, и ледяной дождь, а потом ранний снег засЫпал — похоронил… Может, перекопать здесь все, чтобы он снова не возник и не мучился больше? Но я не мог, и оставил все, как есть…
И на третий год он вырос, а я много ездил тогда и дома бывал редко. Приезжаю в темноте, выглядываю в окно, вижу — стоит, и лепестки в темноте кажутся черными, но он жив. Дождей было много, и воды ему хватало, но разве ему место здесь, в пустыне… Осенью он снова стал погибать, мучился и мучил меня каждый день, и я ждал каждое утро его смерти как избавления… Наконец, его не стало.
А на следующий год его все не было и не было. Трава вытянулась в полный рост, прошло лето, начались дожди — а цветка нет. Морозы ударили внезапно, листья свернулись в трубочки, но держатся, от трав остались тонкие скелетики, но прочные, не поддаются ветру… а цветка нет…
Что-то случилось..
………………………………….………………………………….……………..
НОЧНОЙ РАЗГОВОР

Я заказов в жизни не брал, малюю для себя, как могу, как умею. Вот говорят — талант, талант… Без него, конечно… но что еще важно — желание и смелость. Всего понемногу было, а с возрастом желания тают, смелость — откуда? — тоже не прибавляется, даже у великих, что уж говорить о таких, как я, мы почва, на которой иногда что-то произрастает, но теперь… время не поощряет искусство, и не внимает ему, и каждый сам должен решить, продолжать ли ему это дело на необитаемом острове. Многие честно отказываются, другие врут себе, во всем обвиняют обстоятельства, а третьи… они по-прежнему копают. Я к этим, упорным, себя не отношу, хотя еще копаюсь — возраст, сил мало, ночами больше не засиживаюсь, мне бы поспать, мой сон хрупкая скорлупа…
А тут стук в дверь, в четыре утра! Еще чего, не встану! Стук повторяется, негромкий, но настойчивый, словно тот, за дверью, знает — я здесь. И, действительно, куда мне деваться. Что делать, накидываю одежку, ноги в туфли и шаркаю к двери.
— Кто там?
И тут же уверенный голос:
— Хочу заказать вам картину.
— Ночью?!
Пытаюсь подобрать слова, чтобы выразить подобающее случаю негодование, но чувствую только вялость и раздражение, и пробивается интерес — кому я нужен, ночью, какой еще заказ… давно забыт, малюю себе понемногу, изредка выхожу на толкучку с пейзажиком, продаю дешево, и тут же спешу в магазин ради предметов роскоши, как чай или какая-нибудь сладость к нему. Вредные привычки неистребимы, и потому на похороны у меня не отложено, как-нибудь закопают, не все ли равно, что будет с моим телом…
Ворча, открываю. На пороге невысокий худощавый блондин среднего возраста с невыразительным лицом, в широком плаще до пят. Такого никогда бы не стал писать, а вот плащ… За окном рассвет пробивается, шуршит серенький дождик, и плащ в мелких радужных капельках, особый черный цвет…
— Можно войти?
Он быстро проскальзывает в комнату, оглядывает пыль, запустение, несколько давних картин на стенах. Указываю на единственный стул, сам пристраиваюсь на топчане, рядом с рисунками — пыльные папки, дрянной коленкор — кое-как умещаюсь, терпеть недолго, не нужен мне заказ, только послушаю, что он наобещает среди ночи, уж слишком странно.
Он сидит, не вынимая рук из глубоких карманов. Серый какой-то, невзрачный тип, зато плащ… словно живой, мерцает, струится, полностью скрывая стул.
— Наши условия просты, — говорит он, — мы не ограничиваем вас темой или стилем, изобразите нечто самое вам дорогое, ради чего вы когда-то и начали все это, — он широким жестом обводит стены с едва заметными на выцветших обоях прямоугольниками. — Неважно, будет то портрет, пейзаж или натюрморт, художник во всем выражает себя. Со временем он вовсе перекочевывает в картины, не так ли? — он издает что-то вроде вежливого смешка.
Неглуп, но противен. Надо бы выгнать, да вот этот плащ… глаз оторвать не могу.
— Теперь об оплате, — продолжает блондин в черном плаще. — Будем откровенны — все, что вы сделали, не дает вам права на вечность.
Я пожимаю плечами. Прошли времена, когда возмущался наглостью невежд, теперь мне все равно.
— Никто не знает, — говорю. Догадываюсь, что так, но на некоторые работы надеюсь.
— Некоторые — да, — соглашается он, будто услышав мои мысли, — они хороши. Но этого мало, мир суетлив и забывчив, искренность ваша и хмурое настроение уходят в прошлое, а когда их время вернется, появятся новые люди, картины…
Пусть он прав, но слушать правду от незнакомого человека, да еще в четыре ночи, согласитесь, необязательно.
— Я не работаю на заказ, — говорю довольно резко, чтобы убрался, не нуждаюсь в его деньгах, тем более, после такого предисловия. — И вообще… давно не пишу, — беззастенчиво вру ему, — глаза… и краски засохли.
— Краски в порядке, — улыбается блондин, указывая большим пальцем на что-то за своей спиной. Смотрю — откуда-то взялся столик с гнутыми ножками, на нем палитра, тюбики — мои любимые красные и желтые, несколько кистей, чашечка с маслом, бутылка скипидара… Что за черт возьми!
Гость улыбается — «не узнаете?» — и слегка приоткрывает полу плаща. Там ничего, но не прозрачная пустота, за которой изнанка ткани, стул, а вязкая темнота, почти осязаемая… Похоже, за мной пришли. В конце концов, я ждал. Но не сегодня, еще немного я рассчитывал протянуть. Ясно, что заказ только повод.
— Нет, нет, — спешит он успокоить меня, — вы не поняли, картина обязательно нужна, как последний штрих, знак согласия, что ли. Дело же значительно глубже — нам нужны все ваши вещи. Ведь вы уже почти перетекли в свои картины, высказались, выложились, где теперь ваша душа? Вот именно! Приобретая картины, мы получим все, что нам нужно, навечно в наш фонд.
— Но это равносильно уничтожению…
— Что вы, совсем наоборот, картины с нашей помощью окажутся в лучших музеях, мы гарантируем сохранность. На вечность не рассчитывайте, не заслужили, но тысячу лет… разве мало?… Когда вы исчезнете, душа останется в картинах, и станет наша. Мы возьмем ее с вашим именем. А под картинами появятся буквы — «н.х.» Неизвестный художник. Все сразу забудут вас, это мы умеем. Пока вы живы, владейте, можете продавать, надо же как-то жить, мы понимаем. А потом получите гарантию почти на вечность — для картин, а имя… зачем вам оно, если картины будут жить, влиять на души, и всегда оставаться загадкой, это притягивает. Видели, наверное, в музеях — «н.х.» — многие из них наши.
Он встает, прохаживается по комнате, смотрит на одну из картин.
— Вот подтверждение правильности нашего подхода, смотрите, вы здесь гораздо глубже, чем в жизни. Удивительно, как это удается…
— А вдруг расшифруют почерк, узнают автора, докажут?
— Бывает, но не с нашими авторами. Их картины навсегда останутся безымянными. Мы отыскиваем все работы, даже наброски, разорванные листы, и метим — «н.х.» Эти буквы не смываются, будьте уверены.
Он ходит, плащ тянется за ним, подметая пыль, и остается свежим, чистым, крапинки влаги высохли, проступила абсолютная чернота. Представляю, как он ляжет на спинку стула — с непосредственной обязательностью, с неизбежной случайностью, складки глубокие и мягкие… на фоне выгоревших обоев, драной обивки цвета красной охры… и если сюда вот бутылку темно-зеленого стекла, у меня есть, где же она?.. точно знаю, есть… а сюда старинное блюдо — то, с желтыми цветами, чтобы уравновешивал вертикаль горлышка… и это богатство черных оттенков сзади… Блюдо где-то в углу…
— Оставьте плащ, хотя бы на часок!
Он останавливается, огорошен:
— Зачем? Нет, нет, я на работе, это необходимая деталь. И что вы собираетесь с ним делать?
— Писать!
Он удивлен:
— В этой картине, я думал, должна быть квинтэссенция, что-то ваше самое-самое, невысказанное еще, последний взмах крыла, так сказать…
— Такого черного мне всю жизнь не хватало!
Он смотрит на меня, долго молчит, потом говорит с удивлением и какой-то печалью:
— Странный народ, эти художники. Лет сто тому назад я был у одного голландца, он говорит — хоть сейчас! Являюсь следующей ночью, формальность, бумагу подписать, а он успел передумать — еще днем загнал себе пулю в живот. Ну, да, имя, имя осталось. Зато картины растрескались, больно смотреть! А я ему гарантировал вечную свежесть, не вам, извините, чета.
— Так как же насчет плаща?
— Нет, нет, я вижу, вы не созрели еще, подумайте до завтра, снова постучусь.
— Только не в четыре, я как раз задремлю…
— Ждите в полночь, и крепко подумайте. Хоть и говорили, рукописи не горят… сущая чепуха, поверьте.
И он уже без стеснения и земных условностей тает в воздухе.
Я один — замерз, скорчился на краю топчана, и сон к черту, куда там — рассвет. Исчез, палитру оставил, краски, десяток великолепных кистей — колонок! никогда не писал ничем кроме щетины. И зачем ему плащ?… Зачем тысячу, мне и пятисот лет бы хватило. Не мне — картинам. Наверняка плаща мне больше не видать, явится в каком-нибудь рубище, комедиант! Попробовать, что ли, по памяти, тряхнуть стариной? Черных три тюбика подкинул, разных, контора не скупится на темные тона. При нынешних-то ценах! И холст оставил, злодей. Лучше не трогать, ведь знак согласия, тут же привяжется, шантажист, и плакала моя душа. Зачем она ему?.. Пятьсот совсем неплохо… Забываешь — взамен «н.х.» С другой стороны — сохранность гарантирует, это в наши-то времена, книги забываются, а здесь единственный экземпляр, непрочный холст, это же чудо! Зато необитаемый остров… Думай, думай. Эн ха… А может сон? Нет, слишком спать хочется. По памяти трудно, давно всерьез не брался, так, малюю для себя… Подумаешь, персона, уцепился за свой плащ! И что он нашел в картинах, какая еще душа… Желание и смелость — были, только время теперь не то, не то-о. Правда, говорят, оно всегда не то. Чертов плащ, так и стоит перед глазами! Конечно откажусь, коне-е-чно, ничего себе, без имени, да? И в жизни заказов не брал, писал для души. А он мне вместо нее — эн ха! Это уж слишком! Только выдавлю немного красных, очень уж хороши… Оранжевый… Нет, и разговора быть не может, с порога отошлю! У Сезанна, говорят, было не меньше шести желтых, счастливец… Вот и мне повезло. Зеленых два, и правильно, больше никогда не беру. Откуда знает? А синих не надо, холода не переношу. Но этот… чудо! вспоминается Пуссен. Белила яд для живописи, особенно в первых слоях, возьму капельку… Теперь черные… Только попробую, почему не попробовать…

Повесть «ПЕРЕБЕЖЧИК» гл.1_17 (англ. en)

Перевод Е.П.Валентиновой  (главки 1-17)

The Turncoat

  1. Max

October 8, warm… When approaching the house spotted Max stirring in the heap of dry leaves, a three-year old cat. When a child he came to serious grief several times, the fractured lower jaw united badly, and now a huge fang sticks out of his mouth rising from that jaw upward. Max ran out to meet me, he is big, shaggy, almost all black, only on his sides there are some reddish-brown tufts. He looks horrible – he is shedding hair. This spring Gray turned sore at him, and chased away from the house. And Max was making the best he could in the vicinity of the Ninth house, the dwelling area of a close-knit bunch of fellows, they are peaceful, but as to allowing a stranger to their bowls… He grew emaciated, his spine jutted out as a ridge of huge peaks, but he was afraid to return home. Gray had declared him an outlaw, and wouldn’t let him near. I gave him up for lost – thought he was dead, but just to put my mind at rest went to the Ninth to check. I couldn’t imagine that a healthy, strong animal may end up stranded within the distance of some hundred yards by the sheer inconceivability of going back home… And suddenly I see him in the grass, three steps away from the locals. I cursed my stupidity, I was so close to leaving a friend in great need. I know them fellows of the Ninth each and all, and they know me, and respect me. They had nothing against him, but only so far as he wouldn’t go for their food! So he would rush in when they had had enough, grab eagerly what was left, if any, and on such he had been surviving for about a month… I started to bring him food, gradually enticing him to go back home, in a week we managed half of the distance. He wouldn’t let me carry him in my arms, he is practically a wild creature. Each time he glimpsed Gray, he sprinted back swift as an arrow, which meant starting our endeavor anew once again.

Gray is insolent and strong, though basically a most excellent cat, except that he took such dislike to Max. I think it is because Max is so huge, and though seemingly an adult behaves like an adolescent. And that fang of his, it is a startling feature to behold, isn’t it? Boys call him “vampire” and chase him away, when I am not about.

 

2. How We Met

I spotted him on the stairs, he was standing still and looking at me silently. He was about two months old. Kicked out quite recently, not yet wise to the fact that life was against him. That’s why he hadn’t made it to the basement. The basement – it is a world in its own right. There they are born, there they live till their mother can sustain them, unless some tom-cat comes and strangles them. Then they perish – from undernourishment, but mainly it’s the extreme cold that kills them… Max was standing and looking at me, he didn’t know he was as good as dead, and wouldn’t complain. I continued on my way leaving him behind, you can’t save them all. I exert all the strength I have to care for them as it is, and now this new one pops up just like this… But the next day, seeing him at the very same spot, I decided against reasoning – and took him in. Well, that’s that, we’ll try to make the best we can, somehow… For several days he was just sitting about keeping silent. I thought he had lost his voice, due to wailing too hard immediately on having been abandoned. But then he started to squeal, and so loudly, that I understood – he was stunned speechless because he had witnessed horrible things. Was he damped down the garbage chute, and managed to get out of it by some miracle?.. I have seen cats survive it, have saved several myself. But why waste time on guesswork, he came to his senses, was warm, and seemed to be the luckiest cat of my bunch. Each of mine suffered an injury no less than a bone fractured in their time, but he got away without a scratch, nothing to ail him… And he was very clever – I taught him to fetch and carry paper crushed into a ball! Cats rarely do that, normally they would take the paper ball to some far corner, to have some peace and quiet while doing it in.

And then that jaw-fracture mishap befell us. He was about a year old at that time.

 

3. About That Jaw

He already mastered getting down from the second floor to the ground, via balcony, but didn’t learn yet how to get back up. Normally the first going down is separated from the first going up by a month and a half, with the brightest of them it may be several weeks. They sit and watch others do it, and won’t make a move till they have studied the process thoroughly. Then they go and do everything just right… Well, Max hadn’t yet got over that second phase, I was bringing him in from the street myself – I would call him, and he would come running to me. If he was hungry, he would sit patiently under the windows, looking upwards from time to time, a black and shaggy little thing… And all of a sudden he disappeared. I started the search, checked all the basements – he was nowhere to be found. Basements are shelters for cats, I like going down there. I have had more than enough of people… On the fourth day I was walking around the house, calling him. And, at last — he appears, and, without uttering a sound, comes and presses his body against my leg.

Something about it struck me as very odd, had he lost his voice again? I grabbed him, took him closer to light, and what I see – instead of a mouth he has a crimson pit, a hole, and in its depth, among teeth crashed into powder, among blood and raw flesh there moves, pleading for help, his little pink tongue… At that moment I finally realized – I don’t want to be a human any more!..

Pieces of fractured bone were rubbing against each other causing him horrible pain, he hadn’t had any water for several days, and if he were not to take some, it would be the end! I used a pipette to give him water, water and milk, then started adding some egg, liquid victuals… And look what a cat he grew up to be – a huge tom, with his jaw even harder than it used to be, only that damned fang sticking up is a jarring note. When he gets angry, he doesn’t hiss, he spits, his mouth doesn’t close properly. When he eats, he is ever afraid he won’t be able to do it fast enough, with that mouth of his, so he fights with his neighbors, wheezes in rage. When he is in the mood, he will allow to pet himself, he arches his back, cranes his neck, and his lower fang may be seen in all its glory. Presumably, that’s what put him in a tight spot the second time.

 

4. The Second Time…

There is a meek and mild old man with a walking stick living about here, I have seen him stalk cats. I believe it was his doing, though I cannot prove a thing. There was a time when I felt sorry for such as him: wretched creatures, their whole life passes in the foulness, in the dark, and driven by their spite they turn upon the weakest. But then I come to see – there are legions of them, legions!.. there are their children, grandchildren!… it’s they who are the masters on this earth!.. With such pressure, it’s amazing there is still a flicker of life about… Well, hardly had Max’s jaw had time to heal properly… It happened in autumn, about the time like it is now, only it was last autumn, he dropped out of my sight for several days once again. Naturally, I was searching for him, and then one morning I saw a black cat sitting in the grass under our windows, huddled over in a weird way, with his face to the ground. Cats do sleep in such a position sometimes when they are sick. I came up to him and recognized him, called him, but he was silent, his breathing was deep and laborious. At last he raised his head: his eyes were clouded, he didn’t see me, he was drooling, actually he was already past drooling, and on his head behind one ear there was blood… I carried him home. He quickly came round, recognized me. In several days he recovered considerably, and left again. Then things sort of got into the rut, he leaves, then comes to under the balcony… I was waiting for him to figure out how to climb up here the ordinary way, or maybe invent some way of his own… But he never did, and he failed to learn a lot of other things too. He is kind, strong and generous, he loves kittens, he would play with them for hours… but he stayed that way, with his development arrested, and that’s that.

 

5. How I Fought Gray Down, Way Back And Recently

By the beginning of summer I had, with greatest difficulties, brought Max back to our house, but he still was afraid of Gray, and was ever wary when approaching the bowls in our basement. As for Gray, he for some time had been distracted, love affairs and the like, but then once again he started to look his way, to threaten him… I saw that the time was ripe for a showdown, to remind him who is running things about here, and to make a solemn declaration that intimidating Max and the others is not allowed. Never mind whether I am a cat or no cat, I set the rules and they are to be obeyed by all. Nobody dares offend anybody in my presence. This scoundrel fell into the habit of visiting our kitchen at night, to forage in our bowls and to flirt with our girls, and those who dared contradict him he would beat up, drive out, and chase to the very borders. All our tom-cats grew very nervous under the strain, and first and foremost Max, who for some reason fell into the greatest disfavor. Would you call it life, when a body can’t have any peace and quiet at home?!

It wasn’t the first time I had to deal with Gray, I have to take him down a peg more or less regularly. Once he really got the works. It happened long ago, he had grown impossibly impudent and was making raids on all the apartments of the first and second floors, prowling about balconies, intimidating the domestics, and stealing everything he could find. I caught him trespassing on our kitchen many a time, but he slipped away easily, and laughed at me.

When he had sneaked into the kitchen one more time, and started munching audibly, I noiselessly went from the room where I was to the balcony girdling the house, moved along it to our kitchen window, reached for the upper section of the casement window that was kept open for ventilation, and shut it. Gray was locked in. I calmly entered the kitchen to confront him, he at once guessed what was coming, tightened like a coil spring and dashed for the window. I thought he’d break the glass pane or his own head… When he saw that there was no way out, he hid under the kitchen stand and prepared to defend himself.

I wasn’t going to beat him, I got a glass full of cold water, and splashed it into his face. He hissed, waved his paws… and got the second portion, then the third one… I felt that it was enough, that he was humiliated, and would remember it for a long time. I opened the upper section of the casement and stepped away. He didn’t understand it right away, that he was free to go, then with one huge jump he swished through the opened section to the balcony, and disappeared. The lesson he was taught held good for a month, then it started all over again.

It’s amazing, but he conceived no hatred for me. If he spies me in the street, he immediately hurries to meet me, and arches his back, and suggests I scratch him behind his ear… “Gray, do you remember?…” Of course he remembers… but that was at home… In the street we do not fight, but at home I have to show him his proper place from time to time. I am here to rein in the strong, and to help the weakening. As I nowadays support old Vasya, who gets shouldered aside from the bowls in the basement all the time.

But I could not act as I did before – humiliate Gray, because then he was just some scoundrel I was hardly acquainted with, and now I had considerable respect for him, and admired him. But could I allow this assault and battery of our guys to continue?! It would mean the ruin of our home, of our shelter, and where else are we to come to, especially in winter?…

So I decided to fight an honest duel with him, observing the rules of the cat fight.

I brought some food out for them, as I often do when the weather is warm, and there he was, his bully’s face smug, pushing aside the weaker with his hulk. Max shrank back and didn’t even come close. I slapped Gray’s face sudden and strong with the palm of my hand. The slap landed all right, but he proved much faster than me, he understood instantly it was a real fight, no joking, and managed to lash my hand so smartly that blood poured. Believing he had defeated me, he stayed where he was. Then I hit him with the back of my hand, faster and harder than the first time. Intoxicated by his first success, he was off his guard, and failed to respond. Hurled by my slap a yard and a half, he yet regained his balance, lowed his head threateningly, and started for the bowls once again. I looked at Max, he had run off, but was watching the goings-on with great attention. I have to win, have to! It wouldn’t be easy, Gray is twice as fast as I am, he is equally good with both his paws, with all the four of them actually, and as for his claws… Well, let’s face it, I am not much of a cat, thus will have to resort to usual human dirty tricks. Though I must say in my defense that I was not wearing any gloves, and wasn’t going to do anything dishonest like kicking him, or hitting him with a stick. I only made a false thrust with my left hand. He was deceived, and got a right-hander from me to stagger him off his feet. Here my part ended, now Max had to get on to what I had in mind, and consolidate our success. I stepped several yards away to watch that which was going to happen. Gray recovered pretty quick, and moved to the bowls once again, shoving aside another of my friends en route… At last Max understood what he was meant to do – he also rushed to the food, wheezing horribly and spraying spittle all around him, reached with his fore paw with the claws out, and hooked them into Gray’s cheek. Hooked so well that he couldn’t unhook them back out. Gray at first was just greatly surprised, then he panicked, started waving his fore paws about, but Max’s paws were longer, and he had his enemy well fixed, like an angler has a caught fish. At last Gray got himself unhooked and took to his heels.

We saw nothing of him for a week, then he returned, and more or less behaved. Thus the pattern was established: as soon as he starts on his mischievous tricks again, I raise hell and kick him out, and he, knowing how slow I am, falls back to sneaking to our balcony and using his sweet voice to steal our girls from our guys! And it actually continues even now! In spite of the warfare incidents, I don’t fail to feed him, and he doesn’t object, so our relationship, though it might be called complicated, is not hostile. He seems to have got it into his head that practicing rough stuff too freely might be dangerous, but he cannot restrain himself all that well yet.

Leaving out Max, who was the main witness and participant of the fight with Gray, the first to register the change in the power balance was my chief tom-cat Klaus, a cunning fellow and a diplomat. He immediately shifted into ignoring Gray altogether.

Gray took it very hard. After all it was from him, Gray, that Klaus suffered such a nasty bite wound last year that the ear swelled into a huge pillow-like thing, with a body of puss rolling within. Klaus was in torments but wouldn’t let me treat the ear. His claws are things of iron, and I gave up – come what may… The ear finally shrank and turned into a small hard cartilage. But I will speak about Klaus later.

 

6. The Next Morning. Liuska.

Today it is also dry and warm, and it was near the same heap of dry leaves that Max was waiting for me. The second cat to greet me is Liuska, a smallish gray long-haired girl, a young flirt, a cheat with slanted eyes and the devil-may-care look… She utters reedy screeches in her high piercing voice, shows up on the balcony, and leaps down to join me. “Liusia, you really shouldn’t have…” say I to her, “it is up there that we are heading now, aren’t we, why not just wait…” But at heart I am pleased to receive such a welcome. I brought them up, fed her and her brother Shourik by hand. Shourik, that sweet soul, he is no more, I will tell about him later… And Liuska, when eight months old, flung her cap over the windmill, or whatever may stand for a cap in the cats’ world over that which may stand for a windmill, and good old Klaus was the first to come up with his attentions. The deed was done with such swiftness and dexterity, that our girl – our cat, in fact a kitten, hadn’t time to wink an eye, and I failed to prevent the act of seduction: I left the kitchen for a moment, and when I returned to guard the child against molestations was already useless… Liuska’s tenderness for Klaus who has introduced her to love is ever alive: they often sit side by side, she reaching to touch his fur with her face, he pretending he doesn’t see a thing… That time Liuska miscarried two absolutely naked creatures, one was still stirring and I had to finish it off, and bury both. And she – she was baffled for quite a long time, at a loss as to the whereabouts of her miscarriages, and kept going to that secret place where she had hidden them, and her mother, Alice, would be with her through all that time. They would sit side by side near the box into which they had brought the kittens, listening to something, listening on and on… All was quiet inside the box. They would in turn get into the box through the narrow entrance, smell the rag with the traces of blood… What followed was even scarier. By that time Alice’s kittens, Silva and Samanta the Foundling had grown up some… and desperate Liuska mistook them for her own, and started pestering them – called them in special cooing voice, dragged them to her place, and tried to suckle them. Half-year-old youngsters with lots of teeth struggled, bit her, and ran away. And she would look at them with despair and incomprehension in her eyes: what’s the matter, her children can’t be rejecting her, can they?.. At last Liuska forgot about her kittens, but Alice… she would come to that box for some long time afterwards, would sit there and listen… And me, I was scared, and ashamed for some wrong I had done them.

 

7. Alice, The Common Love

I respect this cat. I cannot tell how old she is, sometimes I have a feeling she had been about always. She is half blind, one eye is dimmed by a cloudy spot floating about, and the other one is squinting and sad. Grayish, always very clean, though she had never lived with people, that I know for sure, things like that I never miss. Ten or twelve years ago she approached me in the basement. It was perfectly still, it was the kind of stillness that can be found only in basements, and it was dark, but I always hear cats coming. As to perceiving human speech my hearing is not very well, but about cats I hear everything. And I heard nothing, only felt something soft and warm come in touch with my leg… She was already an adult cat, I had glimpsed her couple of times at the Ninth in the company of other merry wives of the basement, and before that she lived even farther off, that much I know. How did she manage to have her fur ever so clean, and her collar ever snow white, and an air of composure and confidence always about?… She gave birth twice a year, in some remote recesses of the basement, inside some cardboard or wooden boxes, she would exert herself to provide for her kittens, she suckled them, brought them leftovers she found near the garbage chute, mice, birds… everything she could find or beg from people. And each time, in the course of all these many years, her kittens died. Not one could survive the winter – food too scanty, and the extreme cold too cruel.

I started to feed Alice in the basement almost daily, but I couldn’t help the kittens – they grew wild so quickly and hid so well I couldn’t find them, only spotted them from time to time in the distance. And then they disappeared… It would have gone on like this forever, if Alice hadn’t conceived a simple solution, and a brilliant one too – to take her kitten there wherefrom the food comes. To my place, that is. I used to live in this house, but then they reduced the central heating to the minimum, due to either the house sliding into the ravine, or it ingrowing into the ground… Most of the tenants moved out, and now my flat is my studio, in summer I stay in my studio for the night, but in winter I cannot stand the cold – I come daily, work there, and in the evening return to my den, which is a very much same kind of place, only heated.

Well, Alice, having spent some time observing how I feed Felix, my primary cat, shadowed him on his way back to my place, and one day made a surprise visit there, in my absence, and left three kittens on my bed. She took faith in me, and brought them over, for me to defend. What could I do, having been a witness to that decade long struggle of hers, doomed to end up in defeat? I let the kittens stay. There were three of them – two red boys and one gray girl. One of the reds, a kitten with a big head and powerful body, ate too much of boiled rice and died, but two other kittens – Liuska and Shourik, grew up at home. But it was impossible to make them keep to the apartment – the second floor, windows open, the ground quite close, and nobody to look after them all day long … Though it is those who had been locked up who perish sooner if they by some chance happen to find themselves on the ground, in the ravine, in the basement… Cat has to be free, so as soon they grew up some and it became warmer outside, I opened the balcony for them. Let them get out, as soon as they feel confident enough to go. Liuska was faster, smarter – she grew up to become an adult cat, and Shourik perished. I loved him more than any other, he was wonderful, a red, long-haired, fluffy, very trustful, even somewhat pompous little cat. He was the second cat after Max to learn to fetch back the paper ball, a skill not intrinsic to cats at all: I would throw a piece of paper crushed into a ball, he would run, catch it, play with it a bit, then carry it back in his teeth and give me – throw it for me once again, do!.. Shourik.

Today Alice is sitting on the outer sill of a first floor apartment window, at the south side of the house. One has to be a cat to appreciate all the good points of this sill on warm days. I will only mention that it is screened from sight by bushes that are not very high, so the sill is sunlit continuously, besides the apartment is vacant, so there is nobody to bother the cat with questions what for she is sitting here. As to jumping down, she still does it with ease, noiselessly, like a ball of wool, but climbing up is painfully difficult for her, climbing up to my balcony, I mean; so she often hides under the stairs in the entrance hall of our block, and waits for me. That’s dangerous, very dangerous. She lost her tail couple of years ago. It got caught in the door – whether by accident, or they did it intentionally, what does it matter! For some reason I have never heard about a child crushed in the doors by accident… So one morning I come out and see – there is a chopped off piece of tail lying about. I recognized it as Alice’s tail at once… I searched for her everywhere, but she dropped out of sight for several days. And then returned, calm and composed as ever, her tail healed amazingly quickly, as if it always was like this. She has about four inches of it left.

Alice peers at me carefully, she doesn’t recognize me at once, I am just a shape in the fog for her. But my voice is familiar, so she jumps down from the sill and hurries to join me. Max gives her a friendly shove with his fat side, and they start running along side by side.

Hardly have we reached the corner, when a desperate wail rends air overhead, coming from my balcony. That’s Khriusha screaming blue murder. Yesterday he was late for dinner – was too busy attending to some affairs of his, so today he stayed for the night at home, not to miss his meal again. He doesn’t have the patience to wait for us a couple of minutes, he swoops down, crash lands with all the four of his paws upon the tarnac pavement, and hurries to join us.

 

8. Khriusha the Tarzan Cat

He is the smallest of the adult cats – a black tom with a prominent forehead, snub nose, and a stub for a tail. There are two tailless animals among my acquaintances, which is not so very odd though – tail is a vulnerable part of the body. I know nothing about the basement period of Kriusha’s life, I can only guess that the tail might have been bitten off by a dog. He also has some ducts inside his nose damaged – so one of his eyes is always watering, and he himself from time to time snorts, uttering a sound very like a pig grunting, that’s why I named him Khriusha (Piggy). Actually he has a proper name – Tarzan, which he got for his leaps. He would leap amazingly high, and hover in the air, with his paws spread out, his little eyes bulging… But there will be time to talk about his leaps later. He stopped making those grunting noises long ago, but the eye yet continues watering, especially when Khriusha is sick, or in a bad mood. In such moments I wipe the stuff under his eye off, and, so as he won’t lash at me with his claws, I say our secret words – “that’s for our little eyes, for our little eyes” – like when he was a child. Hearing these Khriusha will put up with things being done to him, he will even be happy that he is helped about his washings. Khriusha is the only one who often stays for the night at home in summer and in autumn when the weather is still warm. Others prefer to sleep out in the grass, or in the dry leaves, like Max, who has the kind of hide to save him from any cold. Khriusha also has some case records concerning a leg of his to show — his leg got fractured, and he spent several months at home. That had considerable impact upon his whole life, because it happened to him at the age when he was to be getting used to new things, to free life. And the time to do it in was lost for him. As to how he had his leg fractured, it is a simple story actually.

 

9. How Khriusha Had His Leg Fractured

I took him in in winter, by spring he got quite well, and everything turned out quite OK with his tail, a funny little fat stub sticking out, and he stopped grunting, and his eye hardly did any watering at all… In April when days were warm, I started to let him out to the balcony. He used to sit inside the hole that all the grown-up cats crawl through to jump down onto the piece of roofing that extends over the garbage chute outlet. Khriusha himself was on the balcony, and his head was peeking out of the hole. I knew he wouldn’t dare jump down, he was too small yet, and with easy heart let him sit there, getting used to the life outside. That day he was also observing goings on down there with great curiosity. The garbage removing vehicle arrived, I didn’t pay any attention to its arrival, because Khruisha had seen this vehicle arrive lots of times from up here. But that day something happened to the engine, it gave a short and violet roar, and the cover of the can clashed loudly. Khriusha was inside the room in no time whatsoever – but he was standing on three of his paws, the fourth one, his right hind leg, he was holding in the air, close to his belly. In the moment when he got frightened that leg happened to be in the slit between two boards, he rushed to run away… The bone healed fast and well, in two-three weeks he was already using that leg while walking, but a cat is not a human — he will have to leap, and run away from strong and fast tom-cats, his leg was to become as good as new… He stayed at home till August.

It was many a time when I, sitting with him in my lap, pondered over the swiftness with which irrevocable things happen, as if life were made of planes and edges, and till you are crawling along some of the planes, everything is OK more or less, but then you reach that edge — one nearly imperceptible motion — and everything changes. A clash – and a crunch, a thump and a scream… And Khriusha became a different cat – he dropped out of his time.

When he appeared in the street again, the same swift, nervous cat he was since childhood, he failed to adapt to the on-the-ground life, he stayed an alien down there.  He was being strong, pushy, and mean, he was trying hard – I saw how hard he was trying, how horribly exhausted it left him, as if he, jumping down from the balcony landed onto an alien planet… Not everything was alien there – there were some cats, male and female, showing friendly attitude towards us, whom he understood, and there were others whom he was afraid of, but also understood, there was some interesting food to be found near the garbage chute outlet from time to time… all in all it was a natural kind of life for that bundle of nerve and muscle. But still it was hard for him to be a free cat, but to become an in-doors domestic one he couldn’t either. And I, sitting next to him, thought about myself, that I don’t like being a man, but cannot become a cat, though I am trying to non-stop.

And now Khriusha is running to join us, he has grown fat with the winter coming, he is like a sleek black little piglet wearing a velvet coat, with his stub of a tail sticking up boldly. Terribly anxious about something, he runs up to me, starts explaining things with greatest agitation… It must be mentioned that Khriusha has this peculiarity – he speaks, sometimes delivers speeches actually, especially when he is running along next to me down that walk that leads from the Ninth, and he is bursting with the desire to tell me about all that has happened in the evening, and at night, and this morning… We haven’t seen each other for ages, such lots and lots of events have occurred during this time! There are no words in his texts, but there are many different sounds, some resemble short barks, others loud purring… long periods pronounced with true passion. I tell him “Sure, Khriusha, yes, sure! I understand what you mean!”

 

10. Khriusha’s Order

It is not winter yet, it is not yet the end, not yet the beginning of the swift descend into the dark and cold… Today Max again was on that heap of dead leaves. I immediately offered him a piece of meat with the deworming pill inside. He is having this cough, these creatures, they pass through lungs before going to the intestine to mature. It’s always either the ear mite, or some viruses with us… I hardly know which way to turn first, my wild-roaming pets catch diseases right and left, and each time I manage the treatment by the skin of its teeth… But the main menace is humans. Next come dogs. Diseases rate only the third. As to humans I am by no means of two minds on their account. I have given them some pondering, consecutively believing them to be this, that, and yet another thing, and eventually getting them out of my system altogether, one may say I have convalesced from them as from an ailment, and don’t want to go into the matter anew. I don’t feel much like talking about dogs either, I do help them, but demand some friendly attitude in return. Nobody forbids cat chasing in reasonable limits, but no biting and no strangulations! Almost all of them understand my rules perfectly well, and those who fail to do so, they get some special talkings-over to make them understand.

Max instantly swallows the meat with the disgustingly bitter pill for the stuffing, and even lickes his mouth with his tongue. At once comes a desperate yell – am I late?! – and Liuska makes her appearance, her eyes glittering with greed, but the moment is over. Though it is of little importance, she would never have been able to take the treat away from Max – it was meat! Anything can Liuska take away from Klaus or Max, except raw meat… Liuska sprinted to join us, not failing to flirt with Max meanwhile, pushing him with her shoulder from time to time. Max doesn’t understand such niceties, he treats Liuska as a comrade, he can hit her with his paw, though with the claws drawn in. They often sit side by side and lick each other.

And now Alice, Klaus, Khriusha, Kostik about whom I haven’t yet said a word so far… the whole crowd of them, are jostling up the stairs, and I, stumbling, cursing my age and my knee joints, lag in the rear striving to keep up with them. This stretch we must cover racing like the wind, lest some of the neighbors come out. At last we make it to our corner of the landing, and here it is, the door. Leading from the hallway to the kitchen is a narrow passage, and while in it we are in the power of our lord and master Khriusha. He generally believes himself to be the master of the entire house, and keeps telling everybody what they ought or ought not to do. But in this passage he holds his triumphs, he is having the best of time! Everybody is rushing on, eager to get to the kitchen where the bowls are, Khriusha alone is holding his seat in the narrowest part of the passage and shows no eagerness to get anywhere – he is busy distributing slaps. He slaps right, he slaps left… Everybody tries to dart by, evading his small, but mighty paws, but fat chance! Khriusha rarely misses. Sometimes Max attempts to rebel, he arises, he is rampant, and waves his front paws chaotically, he is boiling with indignation… But Khriusha delivers his slaps deftly and with accuracy, and Max is pushed from behind by those for whom getting to the kitchen is more important than restoring justice; they kick Max mercilessly, and at last he gives up, carried forward along with the rushing crowd. Having reached the spacious kitchen everybody promptly forgets about Khriusha’s order, and jumps at the food.

And here, in spite of his role of the lord and the master of ceremonies, Khriusha for some reason invariably turns out to be the last one. When it comes to the bowls with food – he is sure to be in the rear, he runs helplessly hither and thither behind the wide backs, and shouts. Not one of the big tom-cats would hurt him, they just quietly and unobtrusively crowd him away from the bowls: you are one of us, but stay away from serious people minding serious business. He is allowed to vent himself in petty skirmishes, and they put up with his slapping in the kitchen, but when it comes to something more serious, he is ignored as if he were something non-existing! His indignation is enormous, he runs to me for support, he looks hurt to the quick, his little snub nose is wrinkled… He sits in my lap, lashing his stub of a tail to the right to the left, growling from his discontent. I pat him, and comfort him – “never mind, Khriusha, you are sure to meet a cat yet that will appreciate you at your true value…” Alice loves him, and pities him, and licks him when Khriusha allows her to do so; when he is badly irritated he is capable of responding with a slap. She would only shake her old head, but never hit back, though she may go with her claws at a stranger tom-cat at times, this old cat has yet that much strength in her. For her Khriusha is a misfit little boy of hers, though as likely as not, he is not her son at all.

Khruisha fell into that order establishing practice of his only of late. Before his indignation about the fuss and bustle on his premises was silent, but now he has taken to action. Since childhood he was having it the hardest in the street, his profile puzzled even those who had seen a thing or two in their lives – small, but not a kitten, with something like a tail, but a very short something… and odd as to his behavior too – is ever running about, shouts, and speaks a peculiar language of his own. It was the time when the chief cat about here was Vasia, a big gray tom with white cheeks. Vasia would charge at Khriusha without warning, in silence, and chase him into some narrow hole. Then he would turn around and go away, with something very much like a sneer on his face. He thought it amusing! And poor Khriusha would flee from Vasia burning the wind, squealing piteously, with his eyes bulging, and trailing behind him would spread, would shine in the sun with pretty rainbows, a sprayed cloud of wetness… Having stayed in his stuffy hole till darkness, he would crawl outside… or wouldn’t, in which case I would locate him by his doleful moans coming from under the balconies of the first floor apartments, in some narrow crevice, among broken glass and odd trash, and commence on the lengthy business of persuading him to come out. It went on like this for many months. And then one day Vasia, having given him one short glance, turned away. He grew bored with it… and, which was more important, he had accepted as a fact that there does exist an odd cat like this, has a right to be, and not some strange cat, but our cat, which means he is to be defended from strangers just like the others of our gang. Vasia might sneer, but he played fair… Khriusha grew up, became both faster and quicker than old Vasia, but even now whenever he spots him, he stops in his tracks, and then gives him a very wide berth. And Vasia does not take any notice of him at all, all his concerns are with his own life; like any strong personality, human or feline, he takes growing old hard, but sometimes I see him cast the same short glance, and fancy that a sneer still lingers on his pork-marked and scarred face.

As to Gray, when he appears, the expression of his villainous mug is that of greatest humility and sweetness. The main thing is to go unnoticed by me. Well, I refrain from noticing him, but try to steer him away to a separate bowl, and give him an extra helping of the soup, anything to prevent him from getting into the midst of the common crowd. The sight of his scarred mug badly jars anybody wise to the outrages he commits down there in the street. It’s much better never to meet him at all down there… But here I am the boss, and I will not allow any fighting.

If the food is tasty, then what follows is some growling and munching, everybody is busy, only Alice, having just pecked at the food, will take her seat aside and watch this crowd of the blacks and the grays. She has practically no voice, but the sounds that she produces with her mouth shut are melodious and various, that’s her way of calling her kittens. And she believes this entire crowd to be her kittens that by some miracle have grown to their adulthood and persisted. And indeed all of them survived by some miracle, and each, if caring to recall and share, could tell rather a sorrowful tale. But they won’t tell, for that there is me, who is not exactly a cat. Safety, food, and warmth – that’s all they want from me. Best of all we fare in way of food, though we fare badly. As to warmth, the situation is worse, there are warm pipes in the basement…  more or less warm… at home our radiators are even colder than these pipes, but there is me, an additional heating device… With safety it is even worse than that. Every year we have new losses. They are free fellows, but they pay for their freedom generously. This year it was Shourik… People ask me: “Are these yours?” Incomprehension! They cannot be mine, they are with me. We help each other live. They have a right for that house and the land about it, more so for the basements.

But Klaus and Steve were absent today, and it worries me. I am going to search for them.

 

11. Steve.

It is dark, it is stone everywhere, the floor is earthen, water is dripping from several leaks, come some rustling sounds… Those not acquainted with the basement would need a hand-torch, but I can tell by the sound who is coming, by the shadow, and I am more comfortable and more at ease in the darkness, I know that my own are safe. It is not that with the passage of time I began to see better, but my senses became more acute, and, I think, I became closer to cats than to people. And people would not come here without a reason, the technicians might drop in in the line of duty, but if it is anybody else that I catch here, the intentions are sure to be evil. At best they may leave a pile of excrements that later will be blamed on the cats; much worse if their business is fur. Children  — they are interested in what is inside a cat… Therefore I never have a moment’s peace.

I call my own with a long and hissing sound – “s-s-s-s-s…” A shadow, a soft leap, and here comes a long and absolutely black cat, without a trace of any yellowish tint or brown spots. Steve. I check whether there are any signs of lameness, I check for it each time. His right hind leg was once slapped back together from a multitude of tiny fragments, the bone was crushed. It took three of us to hold him till the anesthetics worked, he got narcosis\then it worked, \then\they made the cut… and stopped – there was no bone, only some black and crimson mash with pinkish specks… But a cat cannot do without a leg, so we gathered\scooped\ this pink bone hash up, the fragments, made it stick together with flesh and clots of blood, tied it over with copper wire, and put the stitches in. We\ took him home. And it was the spring-time, and the cat, as soon as he came to his senses, felt like going into the streets\out, to enjoy the company of the ladies. Before\previous to that motorcycle that hit him he had a budding love affair \in his lap\going in full bloom, and he absolutely had to see it through to the conclusion. His leg is in bandages, over the bandages he is wearing a pant with ties knotted under his belly, and he is hopping on his three legs demanding freedom! For several nights I tried to talk him out of it, I kept patting him, I made a bed for him on my blanket… He would stand it for about five minutes, then again make for the door, I after him… I managed to keep it going like this for a week. And then he escaped, and I went to look for him. It is evening, it is raining, it is down-pouring like it happens in April\Evening, rain, an April thunderstorm actually\in truth, there are thunderbolts – and suddenly \I hear\ some awful snarling and yelps. Two tom-cats have grappled in close combat, and are rolling over the ground, the rain is lashing them, their wet-through fur is plastered to the bodies… One of them is Vasia, our chief, a light-gray powerful tom-cat, and the other… the other is black, skeleton thin, but he fights desperately and is a \fair\ match. It is Steve wearing his checkered pant – he is hoarse, he is spitting out water that is pouring over them\the fighters\combatants, his breathing has wheeze to it/?/, but he has no intention of giving up/won’t. Vasia is also somewhat tattered /in the courrese of the fight/received som injuries/was injured. I managed to separate them, took my guy\charge\ home. What is going to happen to this leg/paw of his?.. It took long for that wound to heal, pus… I gave him shots of antibiotics, and the leg got well, it even became in a way stronger than it used to be because in the place of that crushed bone there grew a great bony ball. A very strong leg, though it had lost its former flexibility and dexterity… And Steve was offended, he blamed me for having made him stay indoors, for the painful treatment – and walked on me, went to stay with my neighbors, and then started to drop out of sight, and appear within ../at/on?/ our horizon not oftener than once a week. When spotting me he would turn away and pass me by… For many years he nursed that grudge, wouldn’t recognize me, and I watched him walk and was happy.

Some years passed, and little by little Steve began to forget that offence, and remember all that good that we shared in the course of our relationship. Like when we found him under that cart…

 

12. How I Met Steve

One night, in May, in the light of the full moon I was searching for Klaus, and spotted a black cat not far from the ravine. I called out, certain that it was my Klaus, but the cat silently started to move off, without hurry but not allowing me to come closer. I followed the cat, wondering why Klaus would choose to tease me like this… And suddenly the cat disappeared, dived under the shed housing the local electricity transformers. Baffled, I turned for home. Next night I spotted that cat again, but this time I managed to discern that it was not Klaus, but some new young animal. He dwelled not in the electricity transformers shed actually, but next to it, under the remnants of a broken truck body, he found a small ledge or a step inside it, which offered a comfortable and safe lodgings for him. It was good only for the warm season, of course. Where this cat came from, I had no idea. I started to bring him food, and he soon got used to me, just call him – and he darts from under the truck, and gallops to meet me… I can see in my mind’s eye young Steve even now, how swiftly he ran, how happy he was to see me. Due to the frequent visits to the electricity transformers shed – he was seeking shelter from the biting cold winds in winter inside it – the pads of his paws were burned. We had them treated… Then came that mishap with his leg.

Alice has eaten, Liuska has eaten, and here they are now, two girls, the best friends, sitting next to each other, both gray with some reddish tint to their coats. Liuska stopped suckling Alice only recently, though this young lady is two years old now! Alice had another litter of kittens, and Liuska was jealous, pushed the babies aside and suckled her mother herself. I chided her, and dragged her away, and she boiled with indignation. She still attempts it from time to time… In the dusk I often mistake them for each other, till I have chance to see the tail: Liuska’s tail is long and fluffy, and Alice’s… well, you know what it is.

Steve tasted the food we had for today, narrowed his eyes scornfully – and made for the door. And just try not to let him out – he will hiss, growl, and not be at rest till he is free to leave. And he never looks back when leaving. But Klaus didn’t show up today. So the search for him is the first item on the agenda for tomorrow, he is my cat-in-chief, he is my counselor.

 

13. Klaus the White Whisker, the Supercat

Five degrees above zero Centigrade in the morning, the leaves glow, each luminous with light of its own. Once again I am greeted by the trio of the youngsters. The first to appear is Max, naturally. He climbs out of his heap of leaves, stretches himself, shakes some dry leaves off his shaggy coat… Every day I make attempts to comb out the matted fur, he threatens me with his crooked fang, though never bites… The next is Liuska, she is always hungry in the morning, she yells, and shakes her fluffy tail like a regular tom, she pushes Max, and they race each other, who is to be the first running in front of me. And at last here comes Khriusha, again he leaps down from the awning over the garbage chute outlet, crash-lands on the asphalt pavement, runs up to me, and starts on a lengthy explanation regarding how he had been waiting for me, and then Gray barged into the house, and he kicked his ass… He kicked nothing, guess he was hiding somewhere, peeping at the intruder roaming about the kitchen… So the youngsters are all present. And lo and behold, who is there to greet me at home, right at the door but my good old Klaus, or, as I refer to him respectfully, Klaus the White Whisker, the Supercat.

This is a title that is not earned easily. My first supercat, Felix, taught me a lot, for example, to treat trivialities of life with due haughtiness, and be staunch when in a scrape, of the latter we had had more than our share. But there will be time to talk about Felix later.

Klaus is a large dark brown tom-cat. He has round yellow eyes, clear and naïve. The naivety is all faked, actually he is cunning, persistent, and treacherous when offended. Never forgets a thing. Never quarrels over trifles, but if he does tread upon the war path, then beware… He has in his whiskers a single white very long and very thick vibrissa – only one, and it grows to some great length. Without that vibrissa he would never be that cunning and wise, I think. That’s why he has his second name – the White Whisker. He is as tall as Steve, the largest of my cats, but a bit shorter lengthwise. And as bulky as Gray, but a bit shorter as to the height. But it’s not his height, nor his strength, nor swiftness that made him famous. He is renowned for his cleverness, good memory, and caution, complemented with a good deal of courage. His consideration is lengthy, his action instantaneous. That is what kind of a cat he is, Klaus the Supercat.

So he had also come home for the night, he couldn’t but hear and see from the balcony me approaching, as well as Khruisha’s leaps and wails, and Max climbing out of his heap, and Liuska making fuss and giving out piercing squeaks in her little voice… But he stayed where he was, he understood that there was no sense in hustle, I was to come up anyway, why trouble his old bones?.. And his bones, they sure are a thing to mind…

Many years have passed since, but I still remember that day in minute detail. He was about a year old… as old as Shourik… It was the time when I used to come here by a different route, walking along the streets of the city, and thus approached out houses from the side of the ravine – at the spot where there is the little bridge. And I glimpsed somebody black cross the road and disappear in the high grass. His manner was odd, he was running quickly, but with his legs bent, so that he was dragging his belly over the ground… With heavy heart I hastily followed and found Klaus. He was lying on the ground with his head raised, as if having a rest, and he was looking at me, but he didn’t move an inch from the spot. I bent over to pick him up – and felt him go lax in my hands, like a rag. And then he screamed… I took him home, put him on the sofa. It was his spine… He was looking at me and breathing heavily, but there was no fear in his eyes. And I was crying, and we sat like this for a long time, and I couldn’t do a thing. Recently my Felix died, and now, from nowhere, comes a young black cat, as if wishing to replace my old friend. I believed it was my Felix returning to me.

Then he crawled down from the sofa and, with his back arched, hunched, wobbled to the bathroom, to the dark corner, and I was following him unable to decide whether I was to take him in my arms, or to let him be… I started to pick him up, but he growled – I’ll manage on my own… He is like this even now – it’s always “I’ll manage on my own” with him!

We were lucky – he survived, and grew into a large shaggy tom with one ear broken and huge yellow eyes with the dare-devil look in them. And I started to have coming up all around me, them popping up all the time, and staying to hang about, a newcomer after newcomer, starved, exhausted, sick… And Klaus was terribly jealous, he envied those who sat in my lap. And only when there was nobody around, and everything was quiet, he would leap to me, and stare me in the face for a long time, bringing his own face so close that I feel his breath, see all the scars and scratches, and the wrinkled remnant of the left ear… He would lie down and purr so loudly, so piercingly, with a hint of a scream in his purring actually, that I have ringing in my ears.

Well, Klaus… Today he watched me condescendingly when I was unwrapping my miserable bundle of food – some leftovers of fried potatoes, and a little piece of cottage cheese. He didn’t bother to approach the food, though the bunch of the youngsters grabbed and tore at it, jostling for it desperately. Klaus knows how to find food. He is the most knowledgeable garbage digger of all: nobody else can excavate that deep for some delicious piece, for example, for some remnants of smoked sausage, food which, as it turns out, has not at all gone extinct, but just disappeared from my horizon.

Small rustling sound behind my back, and from the bathroom comes out Alice. Across the bath tub a piece of fly-wood is laid, on that piece of fly-wood she has made herself her bed for the night, it is dark and warm there. I promptly rushed to arrange a better bed there for her, put a warm rag over the fly-wood. She showed some interest, jumped back on the fly-wood, sniffed at it… She positively approved the rag, and, neglecting the potatoes, curled on it to gain on her sleep further.

In way of food we have had a special piece of luck today – a neighbor, the only one who is not malicious, brought me some soup with noodles and fatback rind, that looked quite delicious. Cats adore noodles, pasta, and other flour based food-stuffs, especially if they happen to be in the meat broth! The soup had turned just a bit sour, but things like this don’t bother us a bit. So we had a feast. And I remembered that it is my birthday, I am 66 years old. And one more present! – on the bed, on which I am now sitting and typing these notes, Steve is lying asleep. He hasn’t stirred once so far. It is autumn, and the old cats have to sleep long, to get fat enough for the coming winter… I climbed on the bed next to him, he at first moved to give me room, and then moved back to press his body to my side. While asleep he has forgiven me, though while awake he still remembers his sufferings. He slowly, gradually comes back closer to me, sometimes allows me to touch him, purrs when I am patting him… And Gray doesn’t know how to purr. It’s not without reason that I remembered about Gray, he used to live in a home once.

Now Steve is next to me, Alice is in the bathroom, Khriusha has spent some time attempting to outdo the typewriter clattering in my lap, but gave it up as useless, marked with vengeance all the corners of the room in spite of my pleads and threats, and dashed off, to the balcony. As for Kostik… I have one more cat, you see.

 

14. Kostik – Konstantin

Kostik was dying in the basement from lack of nourishment. It is a weird phenomenon, and a horrible one – right in the midst of lots of grown up fat cats roaming about freely, who stuff themselves full on the garbage heaps, succeed in finding food everywhere, even right under the windows, make trips from our house to the ninth and even further on, getting across the ravine to the city… and the small ones, weak and immature yet, they die simply because they can’t make it to the bowl with the food. Strong cats shoo them away, and they are frightened so badly that they don’t even attempt approaching the bowls any more, and as for hunting for food, they don’t know how to do it yet. Kostik walked and swayed on his feet, he was just the spine with some paws attached to it, he emerged from the darkness, a drop of shadow, any draught from the doors or a window would carry him away, he wasn’t aware of what he was doing any more, only desperate animal instinct made him get up, walk, run away from his enemies… For a couple of months I kept feeding him separately from the others, I would push away all the grown ups, and gradually he recovered. And then he fell ill, it was some strange decease, all the young caught it. The hind legs start to fail them, and cats walk on unsteady feet, like drunkards who have taken a drop too much. Nobody died then, and Kostik survived too, my cares were not wasted. When he got well, he ran away to the ninth, there is an old woman with a hunched back there who feeds everybody who comes, and he was having his meals there till autumn, and then again went across to me. He appeared one day, and I could hardly recognize him – a young handsome with languid eyes. But it was he, all gray but for two long spots on his hind paws, as if he was wearing dark colored slippers. In the ninth the toms are kinder, there are more cats about, the ravine is nearer, and, which is of the utmost importance, the basement is warmer. And it is quieter there too, because the entrance is closed with iron bars, the north entrance, and as for the south entrance, nobody knows about it besides the old women and me, and nobody would go there without reason. And yet Kostik came back to me – the old woman could provide only scanty food, and he had grown up, and needed more nourishment. So he remembered about me, and about me saving him… Here he found some friends for himself.

The first friend he found here was Klaus. They made a very funny pair – a huge, shaggy and fat oldster of a tom-cat, and slim and youthful Kostik, they always walked together. Kostik would always look for Klaus, and Klaus would always look back to check whether Kostia is following him… Who else would dare snatch a piece of meat right from under Klaus’s nose?.. Later their paths parted. Klaus had a lot of love affairs on hand at that time, and Kostik was not interested in girls. But he acquired a new friend, Max. Max wasn’t interested in girls either, he was too young yet, and slightly retarded too. Now they are the best friends, and not just friends, but about that later.

So now Kostik has come and settled next to me too, Steve is to my right, and Kostik to my left… Kostik’s third friend is Liuska, a merry cat, and a clever girl.

 

15. The Ways Cats Come Up …

Today Liuska left almost at once, she favors Gray at the moment, so off she went to track down the object of her amorous affection. I am glad it’s one of our local toms who is involved, it means she won’t need to go far, because of lately she had been falling for strangers a lot – once it was a shaggy Persian, from the nobility of the kindergarten grounds, another time a bluish guy from the Seventh house, and it is God know how far away… on long legs, with brazen violet eyes… A floozy living fast since the age of eight months, what can be done about it now. At five she had already made herself at home on the balcony, found the hole, and crawled out onto the piece of roofing over the garbage chute outlet, and after several days of observation mastered the common way down. But as to going back up… To return is always the hardest part. And this precocious hussy invented the most breath-taking way to get up – she climbed up the brick wall, getting her claws into the shallow depressions between the bricks, where the cement was worn away with time. Nobody has ever dared to repeat Liuska’s feat – crawling up bare brick wall just like that!.. Novices and amateurs at first have all the luck, I cannot but know it, through my experiences with painting… She didn’t rest on her laurels though, but promptly discovered one more way – yet this time Fate sniggered – practically everybody else before her leaped up exactly this way. The balcony below ours is glazed all over, but along the window sill outside there goes a board, or a cornice, about three inches wide, which is quite enough for a cat. The most difficult part is reaching this balcony, it is about two yards. So the simplest modus is like this: a powerful leap from the ground upwards, which is immediately followed by a sideways half-leap pushing away from the corrugated iron the lower part of the balcony is screened with, and you find yourself on that cornice, from there on everything is simple – a leap onto the roofing over the garbage chute outlet, it is a yard’s distance or about it, and from the roofing to my balcony, through the narrow hole, this stage involves some fine points too, but they wouldn’t be comprehensible to anybody but a cat, all in all it is a trifling matter.

But Alice comes up differently. She cannot make it to the high first floor balcony in one leap, so she found a ledge about half a brick wide, she leaps on it, has some rest, with the second leap hardly makes the cornice, clutching at it desperately with her paws, and climbs onto it. To watch her leaping and fumbling is far beyond what I can bear… It was by this route that two years ago she brought her three kittens to my place, one at a time, and they were not tiny, they were about a month old. What could I do… I accepted the situation, and now here she is, Liuska, full grown, a dare devil of a cat, taken to dissipated life, but she is alive, alive. Yet what about Shourik?… And the third kitten, the giant that fell victim to the boiled rice?.. Some had all the luck, others had none, which is unjust. As for the survival of the fittest, I can’t care less for this kind of survival, I am too long in the tooth to buy it – so long indeed that I can well outdo that fang of our Max.

 

16. A Few Words on the Subject of Power

When I made acquaintance with Klaus, my chief tom-cat, with Steve, and later with Khriusha, the master cat running things about our house was Vasia, I have already mentioned him. Now he is old, and lives in the Seventh, on the other side of the ravine, and drops in to see me only now and then.  He has long ceased to be dreaded, his cheeks are flabby, he has thinned to emaciation, the great head became bumpy, there are deep hollows showing behind his ears… How is your wife doing, Vasia?.. Vasia’s gray cat has left with him. They were always together, bringing up kittens, providing for their safety the best they could, then they would forget them, give birth to new ones… This couple has always relied only on themselves, and on the basements, they stayed away from humans.  Vasia used to command cats wisely and sternly, he would give the young some hard time, but later would recognize them and defend from strangers… Then Vasia grew old, and sank into the background, he was coming out of the basement rarer and rarer, and at last moved, accompanied by his gray wife, clean off,  to the other side of the ravine, where there is the kindergarten and more food to find. And to enter the office of the chief cat in our neighborhood was a dark-gray tom-cat with different eyes – one was yellow, the other brown. Topa by name. He had lived in our house all his life, but was never recognized by anybody.  He used to have long stays at the Ninth, or move to the other side of the ravine for a time, he was doing fine at the bowls areas there, but never laid any claims to a position of authority at our place.  And suddenly he found himself to be the strongest cat about: Klaus and Gray were too young yet, Vasia had grown feeble and went away. Steve hated the fuss and bustle the position of authority implies, and loved long journeys to parts strange… To become the chief, you require something more than just strength, you need to believe that this land is yours, that there are various tom-cats and kitty-girls inhabiting it, and they are to be treated according to the cats’ rules. Topa had all his life walked by himself, he knew nothing about those things, and, as soon as Gray had grown up to his full adulthood, cleared off making it to the other side of  the ravine, at first he used to pop up from time to time, but later stopped to show. Recently I heard that a body of a big gray cat was found in the basements of the kindergarten. So Topa died, and was promptly forgotten. As for Gray, he took an entirely different policy to pursue. But we will have an occasion to talk about Gray later, and not once.

I am sitting, engrossed in my thoughts, the cats are leaving one by one, the upper section of the window is clattering, the sheet of tin is rattling when each new cat is squeezing through the hole, to jump down… They don’t need me now – won’t need till tomorrow. Whether all of them are to gather tomorrow, that I never can be sure of.  There are some periods when, day in day out, no change at all comes, and it seems that it is going to continue like this always. But then one morning life makes a leap. I go calling, I go searching, I make rounds over all the basements, descend to the bottom of the ravine… yet I already feel that chilling certainty inside – it has happened.  It happens almost every year. I never saw those who kill. Must be the kids… and some oldsters like my neighbor.  It is not so much the malice that is so horrifying, the malice the very air is heavy with, more horrible and profound is the failure to see the value of life, the disrespect to life, one’s own and that of the others… But let us return to our subject-matter.

The cats are leaving, but they know where to return – there is I about.

It is time for me to go though. But leaving your friends behind is not such an easy task.

 

17. When I Leave…

I first undertake the lengthy business of trying to prevent them from running after me. Some would go as far as the very boundary of our land, hesitate on the edge, following me with their eyes, then turn back. Which is dangerous, because humans and dogs are very mean. Recently I saw a pack of dogs pursue a cat from the Ninth, a gray tom, shaggy like a well-worn felt boot. When I ran up to them, the cat was lying on his side, his pose suggesting helplessness, with his eyes rolled up. He twitched once, and lay still… I chased the dogs away. There was a bitch among them, a black and agile smallish dog from the Eighth, and leading those bandits was a very friendly, red-coated like a little fox, small male dog, it was he who master-minded the assault upon the “felt-boot” cat. Bunched in pack, they, of course were showing off before the bitch, besides, I at once spotted an obvious rogue in their midst, a very weird looking dog, a mix of a fox-terrier and a dachshund, with mean and pale eyes. I have had a chance to see this rogue in action – if he gets his teeth into something, he will never let go… Yet in two days time I, to my greatest amazement, spied in the vicinity of the Ninth that very same “felt-boot” tom-cat, who was quite alive, and actually engaged in wooing a beautiful kitty-girl from the kindergarten, whom I know of long. Could it be his double? But I have never heard about a cat having a double, it would be impossible, they are all so very different. And I never found the body of the “felt-boot” cat, though I searched the battle-field most thoroughly, there weren’t even any traces of blood! That was strange, normally their bodies are left to lie about and decompose, because these cats are nobody’s, they live by themselves, managing the best they can on their own. They survive against odds, only outstanding personalities make it to the old age. Who wouldn’t get jaded by life if never having a safe shelter, never knowing what if anything one is to eat, never sure the basements are not to be flooded, or all the openings and windows to it are not to be nailed shut, or that rats are not to be poisoned with some horrible poison, or they may scatter poisoned baits about, so very appetizing… or boys might come with bows and arrows and guns that hurt you so cruelly, or our good old man might start swinging his stick about, or defective kids will catch you, tie up and burn on slow fire, and cut to pieces… Or some bastard in the city council will declare all cats the source of diseases, and they will come to pound and kill.

I think the cat pretended to be dead so that those jackals let him alone. The “felt-boot” cat “played possum”, he was an expert trickster, but Shourik didn’t know how to do the trick, and the damn dogs caught him and strangled. A day before his death he was sitting next to me, beaming, pompous, fluffy, looking about him with his trustful orange eyes. His mother, Alice, was grooming him, and he was only turning his head this way, that way, so that she could reach anywhere. And then he started to lick her in return, desperately, and licked, and licked, and licked, missing all the time, so that his tiny crimson tongue was glimpsed in the air again and again. And on his other flank his sister Liuska was sitting, licking his fluffy side…

When I leave, I do my best to make them stay at home, otherwise there will be no end of trouble, they will keep running after me, or, like Khriusha, utter heart-rending shouts, following me with their desperate eyes… Now today I was pushing Klaus back in, after he had in spite of everything contrived to slip after me into the common corridor, when Max, taking advantage of the commotion, made a leap right over his head and arrowed downstairs. Steve, who was the first to leave, via balcony, had already managed to get into the house anew, and was sitting in front of a neighbor’s door, pretending I was something non-existent. His hopes at the moment lay with that rich neighbor, who may kick a cat, or treat a cat to a piece of smoked sausage, depending on his mood. I didn’t stop to lecture him, and also pretended that I never saw him in my life. Let him live as he likes, especially since he is not the one to be persuaded anyway. But as to Max, it would never do to leave him loose on the stairs, he is nervous, and slightly off his rocker too… he doesn’t know his way about the house at all, he would roam up and down the stairs till morning, and is very likely to get knocked on the head. His is a thick one, sure, but even such a head may not stand it the third time. So I go hopping down the stairs after him, and call him, and plead with him, hoping he peeks out from under the stairs, but he is in no hurry to respond, he is looking at me from the darkness with the total incomprehension of a very stupid sheep… At last I manage to grab him, and carry him up the stairs. But while I am pushing him in through the slightly opened door, who would leap over us but Liuska, who has absolutely no business to be on the stairs, or desire, as the matter of fact, either – she is doing it for amusement’s sake. But to leave her on the stairs would also be dangerous, so I go at great lengths persuading her to surrender, and she, with her tail proudly up, keeps teasing me, that cheat of a kitty-girl, though finally graciously allows me to catch her. One good thing is that at least Alice doesn’t participate in this outrageous leap-frog activities – she is sitting in the hall of the apartment silently, her eyes are fogged with mist. In the semi-darkness she can discern only vague shapes, and she recognizes me by my voice, by the sound of my steps, and by my smell. She has no intention of playing any tag games, she is tired and feels like having a good sleep in peace and quiet.

So, when I leave, I go about grabbing them and pushing into safe places. And they believe it is a game that I am playing with them, even if the rules are incomprehensible, which is irritating. They are incapable of foreseeing dangers, these happy creatures. And I, a bundle of nerves shaking with fear, foresee dangers all too well and picture in advance, and so what? Does it save me, does it give me any advantage over them? None at all! Quite the contrary! They are actually very forgiving, I with my fears am such a pest. Klaus would never bite me, or claw me, he would just sit in my arms puffing angrily, but would not struggle away – “I will escape anyway, I will…” Khriusha might bite me slightly, or strike with his paw, but not in earnest, just meaning “let me be!” And Steve would only raise his paw threateningly, though he hisses and snarls most horribly, especially on occasions when I advise him against taking position in front of other people’s doors in expectation of some interesting treats that may come to a beggar of a cat. All of them, never mind how satiate a meal I have provided, will go to dig the garbage afterwards. It used to exasperate me, and now I just feel happy that my friends are enjoying themselves.

Once I, when leaving and trying to get rid of Klaus, shoved him into the basement and shut the door after him. When I circled the house to proceed on my way, he was already there, sitting out waiting for me – he had left the basement via a ventilation opening on the other side. To hope he might just drop behind is futile – he would continue plodding along, however scared he might be, with everything around being strange – the fields and the houses, cats he is not acquainted with, menacing dogs… he understands perfectly well I will not be able to save him if he is chased, he will have to rely on himself… And still he keeps going on, following me. And, naturally, he does get into trouble. Later, having driven the dogs away from the tree, I will be persuading him – “all is quiet, it’s OK, get down…” and he for a long, long time won’t believe it, and will continue to observe the environs suspiciously from up the tree … Then he will climb down, and very stylishly too – moving down backwards and without looking, a skill cats rarely master. And then I, miserable and grumbling, will see him back to our homeland, and he will also grumble if I walk too fast.

But today he stayed at home, let him take his time looking about, he is sure to find a crumble or two of food there, and by the time he has done with it, I will have gone far away.

The twelfth day of the month is coming to its end, the mercury of the outside thermometer is lingering about zero. I am impatient for the winter to come – the sooner it starts, the sooner it will be over. And I cannot but fear its coming – it means daily labors of escaping the cold, the darkness, the humans, the dogs, the cars… When I am thinking about it I am not certain any more whether I am a human or a cat. I look at the world the way they look at it. The white wilderness gets hitched up, and engulfs half the world, the dark sky sits heavily upon the earth. The horizon conceals everything that the humans see. But the little basement opening becomes large, near, and welcoming, I sense the flows of warmth coming from down there; the darkness of the basement is not frightening, on the contrary, I feel like getting dissolved in this darkness, of going into it with the cats. Just a small effort, an inner movement, a gesture, or some special word said in low voice – and the world will roll in a different direction… I have grown tired of life that was invented. I want to see the world the way cats see it. So that simple things stay forever interesting to me. So that grass be just grass, earth be earth, and sky be sky. And so that all these signify nothing extra, but just live on and be about. So that I never again reason , but only feel. So that I live for this moment, not for tomorrow, let along the day after tomorrow. So that I become unaware of all that baseness and foulness in which we revel. So that I be unafraid of death, know nothing at all about it till the very moment it touches my shoulder… To put it in a nutshell – I have grown bored with living the life of a human being, I have begun to find it unpleasant, dreary. And, which is much more important – shameful. But that I’ll have to enlarge upon later.

 

Между прочего…

Поскольку проблема памяти становится все более актуальной, то понемногу выясняешь для себя интересные вещи. Что делает человек, когда забывает названия предметов, имена, события?.. Он пытается описать их, не так ли? То, что так поступает художник, лишенный слов, давно известно. Он живописными методами говорит о вещи, описывает ее, и часто гораздо глубже, интересней, чем это можно сделать называя вещи точными словами.   Вот если бы так поступал писатель — не называл вещи, процессы всякие, желания назывательными словами, пусть самыми точными…  Правильным писателем он был бы, если б забыл названия всего-всего… Тогда он больше не мог бы рассуждать, философствовать, выдавать убогие банальности за новости…  И хорошо!  Правда, тогда нужно так описывать, чтобы читатель сам! вдруг увидел, услышал… Невозможное дело?.. Но поскольку такие писатели все-таки были, (прецеденты имеются), то никто не может сказать, что невозможно!  Вот как в науке — был Ньютон, и никуда ученому не деться, приходится свой истинный размер признать.
………………………………….………………………..
Писатель-экстраверт, когда пишет про маму-папу, пишет про маму и папу, описывает их,  и разные случаи из жизни…  Врет-не врет — неважно,  писатель должен врать, хотя бы чуть-чуть, иначе не получится. Ну, преувеличивать, заострять, если культурно выражаться…
А когда писатель — интроверт про маму-папу пишет, то он все про себя да про себя…  Как они в нем отложились да отразились, борются, мирятся и все такое.  При этом уж так врет, так врет, как только о себе можно врать, и ничего с этим не поделать…
………………………………….…………………………
Для художника, или в общем смысле артиста, завидовать самому себе куда страшней, чем другому художнику. Миша Рогинский говорил «Художнику не должно быть дела до другого художника». Наверное, до самого себя, каким был в молодости якобы гением…  тоже не должно быть дела.  Так легче, иначе мира с самим собой не будет…
Тут я не знаю, плакать или смеяться…
………………………………….………………………………….…………..
(из старого рассказика)
… душа времени не знает, но она — отягощена. Живем еще, живем, стараемся бесстрашными казаться, трогаем безбоязненно, шумим, рассуждаем… уходим с мертвым сердцем… ничего, ничего, потерпи, пройдет… Тоска нарастает, недоумение усиливается — и это все?.. Где пробежал, проскакал, не заметил?.. Ветер в лицо, скорость, размах, сила — все могу, вынесу, стерплю…
Утром очнешься, подойдешь к зеркалу:
— А, это ты… Ну, что нам осталось…

ДНЕВНИК «АФОНИ» (конкурса оч. коротких рассказов, 2000г)

 

Год 2000. Конкурс «АФОНЯ»  Записки конкурса и не только.  Записи беспорядочные, но смысл имеют.

20 января. Авторов более пятидесяти. Пора внести ясность в некоторые неясные вещи, которые нам самим только недавно стали ясней. Во-первых, Зиновий, наш критик, прислал протест: он утверждает, что ему не 89, что это ужасная ошибка, которая вкралась в его биографию. Он говорит, что ему 59. Но это мой возраст, а он значительно старше, потому что видел Бунина. Здесь есть, мягко говоря, неувязки, но, думаю, для читателя важней то, что Зиновий за месяц написал и выслал 11 рецензий, и не халтурных! Определилось: 1. Наше жюри: Я, Дан Маркович. И Зиновий Бернштейн, искусствовед, всю жизнь проживший в Таллинне. 2. Я рецензирую рассказы, которые идут на конкурс, Зиновий — то, что по размерам больше, до 20 Кб текста зараз он выдерживает довольно легко. 3. Мы берем все, что по формальным признакам подходит, а лучше или хуже — это потом. Такой подход позволил нам получить довольно интересную картину того, что происходит в разных городах и странах, которые когда-то были СССР. 4. После закрытия дверей начнется суровая работа по «многоярусному» отбору, я думаю, туров 5 или семь. И мы будем писать отчеты о результатах каждого тура — подробно, потому что интересно. 5. Мы с уважением и даже удивлением увидели, сколько интересных людей «далеко от Москвы». И что многие хотят выслушать наше скромное мнение, и даже благодарят за критику! 6. До 30 мая мы продержимся. Привет всем.

Рассказов более сотни. Рецензии высылаем исправно. Просьба к авторам — пожалуйста, не спорьте, просто нет времени и возможности отвечать развернуто. Иногда все-таки отвечаем. Вы ведь можете не соглашаться с нашим мнением, это совершенно естественно. Хочу только заметить, что защищать собственное творение очень трудно, и лучше этого не делать вообще. Обычно жалкое впечатление производит художник, который вступает в дискуссию со зрителями, пытаясь объяснить, что он хотел сказать этой картиной. В сущности в литературе то же самое. Вещь сделана и теперь она сама говорит за себя. Хотя и больно, когда не понимают, ругают, плюются ( и так бывает, почему-то вражды и злобы много в этих спорах) — лучше молчать и делать дальше свое. Если же мы вдруг сказали что-то полезное, то будем страшно рады.

2 декабря. Все-таки, хорошо, что нет у нас номинаторов, трудней, но интересней. Вот один лаконичный молодой человек прислал рассказ… Интересно, что шутя человек набрел на старую-престарую форму рассказа, которую практиковали китайцы и японцы еще лет пятьсот тому назад. Пусть несовершенно, но интересно.
Картина-то одна, а от конкурса должны выиграть все участники.

1 декабря. Решено, что Зиновий начнет свою деятельность с  января 2000г. Готовьте тексты, вопросы, чуть позже здесь вывесим условия присылки. Все-таки пожалеем старика, ограничим размер текстов. Опытный человек многое может сказать, прочитав три-пять страничек, правда?

30 ноября. Рассказов больше двадцати. Теперь у нас будут «ОБЪЯВЛЕНИЯ»!

25 ноября. Вывесил в «Перископе» свой новый роман  «АНТ». Это, что называется, журнальный вариант, кое-какая работа над ним продолжается, но в целом вещь закончена.

24 ноября.
Продолжают поступать рассказы. Примерно половина авторов желают иметь рецензию. Пока долгов нет, получают исправно. В связи с этим возник грандиозный проект, тут уж без Зиновия, с его энергией, не обойтись. Вот его суть.

«ОТЕЦ ЗИНОВИЙ», или скорая литературная помощь. 
Отзывы,  рецензии, советы начинающим литераторам. Гарантируется неразглашение содержания ответов.  Более того, никаких копий в редакции «Перископа»!   «Отец «- не священник, он старый (89!) опытный литератор, очень доброжелательный (мало, что ли, унижений в редакциях!),  но и требовательный.  Пока что возьмем короткие рассказы, строгих ограничений вводить не будем, что такое «короткий», каждый знает. На днях объявлю в деталях.  Конечно, Зиновий может потонуть в потоке, но он  почему-то не боится, так что попробуем сначала ввязаться в дело, а потом посмотрим. В конце концов, вырастет очередь, придется авторам недельку подождать. Лучшее будем включать в «Перископ».
22 ноября 99 года.
С датами у меня не все в порядке…   Недавно я допустил ужасную ошибку в адресе, хорошо, что был второй на psn.ru   Извините!

Так вот- немного о Деде Борсуке:

Как умер Дед Борсук.

Прототипом старика в моей повести «Перебежчик» был, конечно Афанасий Платонович Борсуков. Моя мастерская и его квартира рядом, и познакомились мы просто — оба кормили бездомных зверей, а потом уж я узнал, что он художник, и мы подружились с ним. Он был старше меня почти на тридцать лет, но я не чувствовал разницу в годах, такой это был живой интересный человек. Все звери, описанные в повести, существовали на самом деле, с теми же именами, так что все это чистая правда. Повесть я закончил весной 97-го года, все звери тогда благополучно пережили зиму, этим и кончается повествование. Но с осени они стали исчезать. Сначала пропал Макс. Я не сказал деду — нашел его убитым в подвале, с разбитой головой. Похоронил тайно, а Дед до конца верил, что кот вернется — «бывает, они надолго уходят…» Вторым был Клаус, старый кот с одним белым усом, он пропал, как в воду канул. Мы долго ходили с Дедом, звали, обшарили все подвалы — не стало Клауса. Следующим был Хрюша, тоже исчез бесследно. В городе последние годы много голодных бродячих собак, люди стали выбрасывать их на улицу. Но если они разрывали кошек, то оставались следы, а тут ничего! «Это люди — звери…» — говорил Дед, он страшно переживал, каждого из этих зверей он спасал,  лечил, кормил и жизни себе не представлял без них. Они ходили к нему на второй этаж через балкон, каждый мог придти, поесть, отоспаться и уходил на волю…    Потом исчез Стив, он появлялся не чаще чем раз в неделю, и не сразу стало ясно, что кота нет. Потом исчез Серый, а через месяц мы нашли его шкуру около дома в кустах. Старый кот, шкура во многих местах в шрамах. Думали, наверное, авось пойдет на шапку — не получилось… Старую Алису разорвали собаки, ее мы нашли и похоронили. Последней исчезла Люська, дочь Алисы, и у Деда не осталось никого. Все это продолжалось около года. Дед долго болел, и до 99 года картин не писал. Этим летом начал рисовать пером точные маленькие пейзажи, деревья, дорогу к реке… В день смерти он сидел в кресле около окна и на небольшом листочке «чиркал перышком», как он говорил. Я пришел, он говорит — сходи на кухню, поставь чайник. Я пошел, налил воду, зажег газ, подошел к окну. На балконе было пусто, не стало его друзей, все погибли. Почему? За что? Взяли и убили — «ходют, гадют…» Многих раздражало, что Дед делился со зверями последним. Я вернулся в комнату, в ней была странная тишина. Сначала я не понял, в чем дело, ведь и раньше было тихо. Перышко больше не скрипело! Заснул, наверное… Подошел, а он уже не дышит.

Дед умер как художник Коро, с кистью в руках, но тот был знаменит, всеми любим.  Ну, что сказать, убили Деда? Что ни говори, окажется, никто не виноват… или сразу все, и изменить что-то совершенно невозможно, так и живем. Мне объясняли — соседям звери мешали, а что для нас звери, если люди — ничто?..

Когда талдычат про особую нашу душу, меня тошнит. Если нет простого уважения к жизни, говорить  не о чем.
20 ноября
Все-таки получился небольшой «прокол» у нас! Как я и обещал, никакая информация о рассказах, (я имею в виду наши мнения, отзывы и прочее), не проникнет в Интернет. Только по настоятельной просьбе авторов им будет выслана мейлом рецензия, содержание которой останется тайной. Так и будет, но… в одном из  наших мейлов возникла досадная ошибка, опечатка, которую иначе чем ехидной не назовешь. Я писал автору, что Дед Борсук был довольно начитанным человеком, понимал и новый мир и нашего современника … и вместо слова «наш» написал  — «ваш»,   и получил, конечно, достойный отпор. Больше подобного не повторится!  Все наше, и мир и современник, и вообще, никакого отношения к конкурсу не имеет. Мы собираемся оценивать рассказы  1.по их содержанию- смыслу-сути  — насколько интересен и нов взгляд на вещи, где личное авторское восприятие мира, ( как говаривал Дед — «ты меня газетой жеваной не корми.. не мыкай, рисуй себе свое и не сомневайся…»), и 2. конечно, существует ли своя интонация, отношение к ритму, к звуку, что очень важно в таких «крохотульках», чтобы были настоящими рассказиками, это ведь искусство, да?  Так что автор, который мне заслуженно возразил, может не сомневаться — все, что он  «наякал» будет со вниманием и уважением рассмотрено. Всем привет.

В связи с этой досадной ошибкой, возник вопрос о правомерности судить единолично, не слишком ли много на себя берешь?!  И я решил вернуть из заслуженной спячки нашего критика-пенсионера Зиновия Бернштейна, с которым последнее время у нас не получалось. Старику 89, характер сложный, и слишком уж прямолинеен… Но он нам нужен,  и я решил забыть про наши разногласия…  Зиновий согласился!  Предвижу кровавые столкновения…   Несколько слов о почтенном критике. Он видел живого Бунина! (кажется, из детской коляски…) Потом имел возможность много лет размышлять о судьбах русской литературы и вышел на свободу одним из последних. Зиновий будет вести рубрику «СКОРО», ссылка с индексовой страницы Перископа.  Мы договорились — по каждой теме не более странички,  на второй Зиновий благополучно забывает про начало…  Не удивляйтесь, наши отношения — сплошное ехидство. Отец Зиновия и мой дед когда-то в Таллинне начинали общее дело, открыли магазин на центральной улице Виру.  Они в течение года сгорели, и дед до смерти своей обвинял партнера — авантюрист!..  Но это уже тема для рассказа, извините. Для равновесия я хотел привлечь в жюри еще одного человека -Петра Петровича Ч.. полковника по делам культуры,  художника по образованию, он решал, кому можно писать Сталина, а кому нет. Умерла эпоха, а Петр Петрович выжил, ушел на пенсию… и начал, наконец, писать картины.   Его свободные игры с цветом оказались весьма талантливы, чего только не бывает… Но Петрович не согласен,  уж очень настроен против нынешних авторов, особенно его «достал» Сорокин…

Уж извините, если написано неуклюже, зато   «живьем». Один из принципов Перископа — пусть неуклюже, но живьем. Мы не склад, не журнал, не галерея, а мастерская. Отсюда некоторый хаос, нелюбовь в «содержаниям» и оглавлениям, иногда даже через край.

…………………………………..

Однажды Дед рассказал мне историю. Оказывается Рембранд и Рубенс жили рядом и не встретились. Их разделяло тридцать верст. И тридцать лет: Рубенс был старик, знатный, богатый, жил с новой молодой женой… и несчастливый, потому что все позади, но нет у него достойного ученика.
— Ну. да! У Рубенса был Ван Дейк, — говорю.
— Дейк подражатель был, он выше учителя не прыгнет. Паоло был не дурак, понимал, что нужен другой ему парень. Он ждал. Вроде всего добился, но знал, что мог бы побольше, если б не кинулся за рублем… ну, этим, гульденом, что ли…
— И не дождался?
— Погоди, история не простая. Рембранд несколько лет ходил к нему. Утром проснется — чувствует, надо бы к Рубенсу сходить. Оденет сапоги, дороги в Голландии как наши были. Весной так развезет…
Рембранд одевал свои русские сапоги и шел, разбрызгивая лужи, по дороге мимо вогнутых голландских полей. На обочине домики стоят, в них сидят малые голландцы, молча из окон наблюдают, как плосколицый мясистый парень, тяжеловатый от местного питания, идет к своему кумиру.
— Что ему нужно было?..
— Поговорить хотел. Подойдет к ограде — роскошное имение, в глубине замок. А у окна стоит Рубений, Паоло в расшитом золотом кафтане и молча смотрит на Гарменса. И ничего.
Так они стояли и смотрели друг на друга много раз. Рембранд не осмелился войти, а Рубенс его почему-то не позвал.
— Он же хотел ученика..
— В том-то и дело, что хотел. И промолчал. Значит, понимал, так надо.
— Он его знал, Гарменса ван Рейна?
— Конечно, знал, картины смотрел, но больше рисунки любил. Этот парень, он говорит, великий рисовальщик будет. Но ему нельзя скурвиться… как мне: начнет заказы шлепать и все пропало. Я его только испорчу, говорит.
— А Рембранд, что хотел сказать?
— А что он мог, он ничего еще не знал, не умел. Поговорить… как с отцом, понимаешь?.. Научиться хотел — скажи, мол, как великим стать и при этом богатым, умным, счастливым, родину спасти… Ведь это Рубений мир с испанцами заключил!
Тайну, как одновременно все успеть, оказывается, Рубенс с собой унес.
— Приходит как-то Гарменс к дому, там суета, вещи выносят… Паоло умер, а супруга его картинки продает. Гарменс заплакал, повернулся и пошел домой. Так ему счастья и не было. Рубенс ему специально секрет не передал. Ничего в нем хорошего, говорит.
С тех пор художники, настоящие, мучаются, а наглецы живут припеваючи.

Теперь у нас восемь авторов,  а рассказов больше.

Как-то у Деда Борсука спросили, как он относится к матерщине. Надо сказать вам, что Дед не был ангелом, и ханжой не был тоже,  достаточно посмотреть на его «нюшек», как он называл обнаженную натуру, надеюсь,  мы доберемся до них и покажем ЭТО в Перископе…  Дед подумал и говорит: «Без большой нужды не употребляю».

Дед не был скромным человеком, он говорил, что хочет объединить Рембрандта с Сезанном,  они друг друга не понимали, а это обидно.
Пока что у нас семь рассказов,  около десяти авторов собираются прислать рассказы. Мы ограничили число рассказов от каждого автора до пяти.  Один из авторов попросил рецензию. Получил ее на следующий день. Для нас главное сейчас — внимание к каждому автору и оперативность.   В связи с этим хочу рассказать одну  историю. Лет двадцать тому назад я начал писать короткие рассказики, накопил довольно много и решился, наконец, показать одному известному литератору, которого уважал. Мы встретились, разговорились,  я передал ему рукопись, он, не глядя, сунул ее в портфель.  Он возвращался в Москву, я тоже туда ехал,   мы сидели в автобусе и говорили. Потом разговор угас, он полез в портфель, достал рукопись, стал ее перелистывать. Я сжался, замер. Он посмотрел на меня —   сунул рукопись обратно и говорит: «Я знаю, это больно.» Потом мы не раз встречались, он многое мне говорил, но эти его слова  я запомнил лучше всего. Когда чужой читает — это больно. Потом привыкаешь  и становится все равно, но об этой первой боли забывать не стоит.  Пишущему человеку почти нельзя помочь. То, чему можно научить, большой ценности не имеет. Как говорил  Дед  Борсук — «сделано умело, да не в этом дело…» Ему так сказал художник Хазанов, тот слышал нечто подобное от Фалька, а Фальк, говорят, очень похожее слышал от самого Сезанна. Вы скажете, не может быть, хронология не позволяет. Может, может. Вот если б о Фальке говорили, что он такое слышал   от своего приятеля  Пикассо,   то было бы вранье — Пикассо так сказать не мог!  Вот и протянулась через  сто лет  цепочка родственных душ…
Но мы отклонились —  пишущему трудно,   будем это помнить. Знаю, некоторые легко шутят, другие лихо управляются с концепциями, третьи охотно раздеваются. Каждому свое, а для нас важней всего слова Деда. Как-то он грустно сказал — «художник не жилец — шкура тонка…» Будем исходить из того, что тонка..

 

Замечания к конкурсу «Афоня»

Все рассказы:
http://www.periscope.ru/afo.htm
…………………….
Вроде никакого смысла в этом воспоминании — 16 лет прошло. Я тогда юный интернетчик, в одиночку решился на такое серьезное дело. Ну, наглец, конечно. Но мне приятно вспомнить — выдумал Деда Борсука, художника, «отдал» ему свои ранние картинки… Зиновия Бернштейна, искусствоведа, тоже родил, так что вроде и не один 🙂 Зиновий рецензии писал, добрые, деликатные. Артиста ругать вредно, натолкнуть на сильные стороны — лучше, полезней. Но трудней. И только, если хочет слышать, а не хочет — уважаю, молчу.
Люди эти почти все моложе меня, так что надеюсь, что живы, и пишут.
И мне было полезно и приятно. Творческие люди одиноки, общение с ними требует осторожности… и теплоты, ума… Я учился. Потом это помогло — проходить мимо мусорных куч, которых в Интернете много накопилось.
Вот рассказики, в ссылке наверху. И мои краткие замечания про финалистов второго тура. В третьем пришлось многое отрезать, я его не люблю. ЭТО НЕ РЕЦЕНЗИИ! Я их передавал авторам «из рук в руки», уверен, что это сугубо личное. Скорей не рецензии были, а письма поддержки. Не потому что я лучше, просто я всегда был самоуверенный и даже наглый, а в большинстве своем это были люди тонкие, чувствительные, это я понимал.
Ну, далее — то, что нашел у себя, и можно показать. Хотя смысл… Ну, моё ЖЖ, что хочу, то и делаю 🙂
………………………
………………………….
Заметки по поводу и без повода. (Конкурс «АФОНЯ»). 2000 г

Заметок получилось меньше, чем я думал. Хотя каждого автора перечитал несколько раз.
Сначала общие вещи, потом о конкретном.
Правильно делали мы с Зиновием, что писали рецензии всем, кто хотел. Старались найти хорошее у каждого.
Что самое общее бросается в глаза. ТОЛЬКО осторожные замечания.
Некоторые пишут, не имея твердой настоятельной потребности это делать. Причины разные, но, как правило, это видно, «уши» все равно торчат.
Второе, многие пишут мастеровито, начитались, знают, как надо, умеют. Приемчики. Вообще представляют себе как должен выглядеть рассказ. Прием и формальное мастерство впереди, иногда странная картина – вроде написано неплохо, а в целом разваливается, нет впечатления уже через полчаса. Смутно так, смутно впоминаешь, крутишь головой – Ну, завернул… а о чем?..
Еще. Есть вещи, в которых автор сначала придумывает «идею», «концепцию», или берет ее откуда-нибудь, а потом завертывает в блестящую бумажку – иллюстрирует. Это делается более или менее мастеровито: если менее, то говорить нечего, если более – смотрите Хлумова. «В жанре» сделано, есть хорошие куски, но – вторично, иллюстрации к Кожинову и Шафаревичу из «Нашего современника». Сколько лет, сколько зим… Ничего нового. Про еврейские кривые носы и мокрые губы? Ну, знаем, знаем …
Но ЕСТЬ талантливые вещи, в которых автор задавил в себе концепцию, потому что — художник, и живая ткань вещи его увлекла и тянет за собой. Так случилось с В.Нелем, который придумал поэта Мему. Судя по другим рассказам, автор любит концепции, но тут его «выстроенность» все же пробило. Жаль, что рассказ вне конкурса, слишком велик. (Слишком велик для нашего конкурса и мастерский рассказ М.Федотова, и второй его рассказ тоже). Жаль.
Еще. У многих не получается концовка. «Объяснительство» мешает. Хочется многое сказать «под занавес». А иногда ведь лучше помолчать, оборвать фразу. В таких маленьких вещах очень важно точно кончить. Во-время — и точно.
Темы. Есть темы, которые сразу бьют Вас «ниже пояса». Например, мерзости, ужасы. Сорокина начитамшись… В этом отношении «Афоне» повезло – почти не коснулось.
«Ностальгия», или «социальный пафос». Про социальный – если хороший рассказ, то на месте и пафос, а если неважный, то не поможет, это ведь не агитка. Ностальгия – глубокая больная тема, требует особой точности в деталях, передать трудно, у читателя одно, у автора другое…
Посмотрим теперь по самым интересным (для меня!) авторам. Я не критик, так, позволил себе 🙂 Извините, что без имен, быстрей получится. Иду по второму туру.
Балашов. «Зяблик» — хороший, тонкий, с глубиной и чувством сделанный рассказ. Без ненужного напора. Немного раздражает «звукопередача», ну, хотя бы убрать этот «дрючок» постоянный… Финалист.
Брисенко. «Тугие» не получились. Автор очень уж старается обосновать версию двух миров, недоговоренность не помешала бы. «Домашняя история»: обстоятельность опять помешала — вообще рассказ хороший, чувствительный, но не сентиментальный.
Васильков. Первый рассказ живой, веселый. Вообще автор свободный, умеет выдумывать, но местами небрежен с текстом.
Викторова – выдумщица, пишет живо, такие вот страшноватые истории. Получился цикл. Финалист.
Гаехо. Отличный стилист, тонкий, точный, чуть отстраненный, иногда с отстраненностью пережимает (типа «игра в персонажи, разглядывание насекомых…»). Истории про пирог и особенно «Сказочка» оживляют картину, лучше запоминаются. Финалист.
Ермак. «Маня» симпатичная старушка-львица, но концовка подвела. Автор решил нам все объяснить, это помешало, при всей симпатии к зверю. А вот «Филипукос» вышел, тонко, прозрачно, и сумел кончить! Финалист.
Кузьмина. Жаль, что один рассказец. Образность, ритмичность, экспрессия, и в то же время не забывает свою линию, в хаотичность не впадает. Замечания небольшие. Финалист.
Малицкий. Хороший рассказ, жаль, что один. Есть замечания. Немного не клеится – Лермонтов, Мцыри – и игра в песочнице (впрочем, не уверен, школу давно не посещал). В Тенетах отличный рассказ, видимо, автор привык к простору.
Март. Жесткий, ладно скроенный рассказик. Что я могу еще сказать? Ну, ужасен по смыслу, содержанию…
Нель. Первый рассказ о «форме» – надуманный, концептуальный, не интересен. Рассказ о поэте – не проходит по условиям конкурса, талантливый, хотя и с серьезными недостатками. Рассказ о собаке как-то застрял. Если уж делать так, а это интересно делать, то надо убирать длинноты и подробности, которые мешают поэтическому настрою прозы. Делать решительней, не заниматься «объясняловкой» и так далее.
Неустроев. Рассказ про собак – раздражают скобки, и почему-то не совсем понятен по отношению. «Одиночество» подвела концовка. Ритмический рассказ о монахе – неплохо, интересно по замыслу, но слишком, пожалуй, монотонно написано, хотелось бы «всплеска»…
Павлютина. Хороший «лубок», единый цикл, использованы «на всю катушку» условия конкурса, из жанра взято все, что он может дать, и не взято то, чего не может. Некоторая умильность (не слащавость) — в пределах «жанра». Финалист.
Подольский. Тоже цикл, есть свой голос, умение быть кратким, хорошая притча – с «часами», работают повторы, ритмы. Чувствуется работа со звуком. Финалист.
Ракович. Хороший рассказ, живой, образный текст. Чего-то не хватает для полного впечатления, может нескольких слов о «предистории» этой Ольги?
Рэд. Достоинство рассказов в оригинальных поворотах сюжетов. Написаны несколько стандартно, многословно.
Савенков. «Постельные записки» хороши. «Лиссабон» слабей, а псевдокубинская история затянута и подражательна. Но «Записки»! — просто, без нажима, тонко, печально. Финалист.
Торшина. Тонко, с юмором, кратко. «А жить-то хорошо» – удачная по стилистической точности вещь. С должным отстранением, ни садизма, ни «чернухи»… Финалист.
Турусов. Первый, ностальгический рассказ – крайне симпатичный, но не сложился, не собран, не отделен от «дневника». Второй – про «яблочки», просто хорош. Финалист.
Мария Ц. «Глазорыбки» хорош, с выдумкой и написан хорошо. Во втором есть погрешности. Третий хорош, но обычней первого. Финалист.
Щербак-Жуков. Получился цикл. Про «муху» – хороший, но есть претензии к англичанину. Особенно хорош про «машину времени», только конец чуть слабей ожидаемого. Финалист.

WINTER 2016-2017 (5)

imgp0771ffff1200

Всякое разное на фоне окна. Вариантов больше, чем заслуживает. Но так часто бывает: лучшее варинатов не требует, или они об очень разном говорят

imgp0781ffff1000

И ситечко прислонилось…  Кружка вроде не против, а я сомневаюсь:  мезальянс?

imgp0895fff900

Совсем случайные натурщики

imgp1176fffff909

Всякие висюльки перед осенним окном. Вариант.

090413-128

Мечта аутиста. Без комментов, каждый день мимо прохожу…

img_8634

Одно слово — вечер

img_8649

Болгарский натюрморт

img_8787

Отдых перед очередной кормежкой

img_8804

Холмы, предгорья хребта Родопи

 

img_8942

Каждый год прилетают…

 

ПРО ОКНА (из повести «Робин, сын Робина»)

Люблю чужие окна, когда освещены.
Хожу и смотрю, как люди живут. Чем дольше живу, тем интересней про чужих… и все трудней понять свою жизнь.
Но свои окна больше люблю.
Чем замечательно свое окно?
Находясь у себя, можешь без страха глазеть на мир в любое время дня и ночи. Смотреть как из собственных глазниц, из внутренней темноты. Сейчас на дворе не зима еще, а осень, окна не бьют и в дом так просто не ворвутся, повод нужен. А я осторожен, и повода не дам никому. Пусть по ту сторону бесятся, за окном… Если есть свой дом, страх забыть легко.
Но самое важное не забываю никогда — художник я.
Художник всегда рисует, главное, чтобы образ в голове возникал. Глядя на мир, видишь его написанным на холсте. Чем окружающее лучше холста?.. тот хотя бы понятней, чем черная дыра. Мир на холсте зависит от меня.
А то, что не зависит — правила и законы общей жизни. Общие правила лучше соблюдать, хотя бы иногда, чтобы не было неприятностей из-за ерунды. Бросайте мусор в урну — правило.
А общие законы необходимо соблюдать, иначе большие неприятности.
Зато свои законы втройне нужно соблюдать, иначе нарушается главное условие жизни, оно в совпадении с самим собой. Но некоторые законы многим не нравятся, и у меня такой есть — говорить что думаешь. Иногда неудобно получается, но что поделаешь — закон. Живешь в темноте… в сумерках, точней сказать — среди идиотов, пьяниц, жлобов, воров, циников-политиков, рвачей и лизоблюдов, их огромное большинство — холопов, прислужников… но и беспомощных много дураков…
А если вдруг спросят — где и с кем живешь?..
Придется отвечать…
К счастью, не спрашивают, а я никому не привык надоедать; как люди хотят, так пусть живут, если бы не хотели, по-другому бы жили.

……………………………………….
Продолжая про окна, и вообще — про свет…
Важней всего свет и темнота, а если шире взглянуть — тьма. В страсти к обобщению сила художника. Через обобщение путь к пониманию всего, что распростерлось над нами, перед нами, и под нами движется и живет. Свет и тьма, везде… В мире как в живописи, но на холсте они еще важней. С тьмой невозможно разговор вести, но можно изобразить — на холсте. А свет мой друг, настоящий свет. Это вам не искусственные светильники, горение в них — мучение: больно смотреть как истощается живая тварь, запертая в прозрачной безвоздушной тюрьме! Также и с людьми, которые излучают энергию и чувства в окружающий мир, их встречают с недоумением и враждебностью. Недаром говорят — «подавляющее большинство», оно всегда тупо и темно, и подавляет излучающих энергию и чувства. Жизнь стоит на нескольких простых опорах, так мне говорят торжествующие недоумки — «материальная основа важней всего…» Еще мне говорили, что одни вещи живы, а другие мертвы, но и это не так, например, в человеке примерно столько же мертвого, сколько в камне, к тому же больше мертвой воды. Вода подвижна, но при этом мертва бывает, движение путают с жизнью. Думаете, чем быстрей суетишься, размахиваешь руками, болтаешь вздор, банальности… тем ты живей, да? Обычное вранье. Вода бессмысленно быстра, ее память так быстротечна, что даже себя не помнит. Также трудно со многими людьми, они уже при жизни мертвы. Нет, с ними еще хуже, потому что с виду живы, сначала это обескураживает. Они с мертвечиной свыклись, а я не хотел привыкать, презираю общие ходы, входы, выходы, окна и двери — в молельни, бордели, к ежедневным заботам, как выжить любой ценой…
Поэтому на Острове хочу жить.  Он — необходимое убежище, моя нора, еще одна внешняя оболочка тела. Не цельная сфера, общее устройство, а пузырь прозрачный, скафандр, защищающий от излучения идиотизма.

…………………………..
Иногда прогулки легко даются… А в прошлый раз даже весело получилось, забыл про холод, слякоть, старость… Под деревом старик валялся, лохматый, в одной брючине, вторая рядом лежала. Я его сразу вспомнил, живет в левом доме на первом этаже, у него кошка рыжая Нюрка и дворничиха жена.
Он мне говорит, плохо владея языком, но красочно и убедительно:
— Я тебя знаю, живешь вон в том красном доме…
Потом признался:
— А где я живу?.. хоть убей…
Я порадовался, могу помочь. Отвечаю ему с большой охотой:
— Живешь в левой башне, на первом этаже, как войдешь, направо и прямо, упрешься в дверь. Там дворничиха Настя, твоя жена.
Про кошку не сказал, достаточно ему.
В прошлый раз легко пообщался, а сегодня не с кем поговорить, нормальных людей не вижу. Многие смирились с перестройками местности. Говорят, умеют жить, уверены, что правят бал. Мудрилы, пусть говорят, мне их дикого знания не надо. Бесчинствуйте, кому охота… Мне интересно то, что всегда живо, среди таких вещей хочу жить.
Опять разрыли вокруг домов… Основное занятие современных молодцов — разрывать и зарывать… и снова разрывать. В конце концов, земля сбросит нашу опостылевшую оболочку, наступит тишина…

 

ПРО ВЕТЕР И ВРЕМЯ (из повести «Робин, сын Робина»)

Я говорил вам про ветер?..  Сдувает все лишнее, но и нужное может не пожалеть. Не вижу его, но чувствую и слышу, подобен времени он.

Многие  говорят — «причина, следствие…», но связь событий объяснить не могут, одни слова. Спроси их про саму среду, в которой события происходят — про время… никто его не видел, не знает, и объяснить не может… Все меняется, они говорят, потому что время течет… или бежит… А время меняется, потому что события происходят? Чушь собачья, простите меня, собаки… Искать то, что напрямую себя не проявляет, бесполезное занятие, ищи ветра в поле, недаром говорят.  Смотри, вот лица стали другими, потолще, шире, глаза заплыли… Мне говорят — «время, время…», брюхом трясут, разводят руками, кланяются… как в цирке после трюка — широкая улыбка, ожидание аплодисментов… Они говорят про себя «мы разумные…», надувают щеки, кичатся своим устройством. Вот пусть и ловят время, если такие ловкие… а по мне, так лучше ловить блох в шкуре, как делают звери. И слушать ветер, повернув глаза внутрь себя.
Ветер тот же Случай, его другое имя… Я с ним дружен, но фамильярности никакой.
Поменьше говори, пореже общайся, иначе попадешь в гербарий, с подписью — «Человек, выживший из ума…» Раньше так делали с большой охотой, потом перестали делать, но неохотно… врачей немного поругали… А сейчас снова надумали лечить, так что опять нужно молчать, и делать вид, что живешь как все…
Я не сторонник борьбы за справедливость — в чудеса не верю, не спорщик, мне от текущей жизни нужно немного — чтобы не били, и забыли. Чтобы с вопросами не приставали, а то ведь придется правду говорить. Правда мой закон, а нарушать свои законы я не привык.
Не люблю крикунов, изрекающих банальности, столько раз видел, чем кончают, — в лучшем случае, поспорят, покричат и по теплым квартирам разойдутся. А в худшем… давно известное предательство умных да разумных, наряженных в дорогие пиджаки, с галстуками на шее, поводками накоротке… И поза побежденного павиана перед торжествующими ворами, хамами, холопами, жирными попами…
Лучше не помнить вас, гулять меж трех домов, и в своей норе свободным быть.
А старость и бессилие всех все равно найдут.
Память, да, слабеет, но пока ничего важного не потерял, всё, что люблю, по-прежнему со мной — животные и растения, старые вещи, некоторые люди, и мне есть, о чем с ними говорить.
А сегодняшний день — черт с ним, мой Остров без него жив.

Мне говорили — отталкивать реальность!.. да ты с ума сошел!
Но свое упрямство чужого ума сильней.
Возможно, не я, а мир сошел с ума.
Если мир безумен, что делать? Банальный вопрос, но я отвечу, ведь все же одной ногой здесь.
Некоторые считают — нужно жрать, жрать и жрать. Смотрите, кошка ест, она голодна. Загорается дом. Кошка ест все быстрей, тревога усиливает голод. Мы те же звери…
Другие отвечают — если дом горит, надо не жрать, а рисовать, вечные дела нужней всего, они пожар переживут.
Третьи… они доказывают, что если мир безумен, нужно безумней его стать — своим безумием помоги огню…
Но некоторые ни туда, ни сюда… Кошку не забудьте, говорят — вытащите кошку из огня… Эти мне симпатичней всех.
Но лучше на эту тему помолчать. Советы, декларации, обещания, притчи — пустой звук.
Делай, что можешь, и постарайся в общую помойку не попасть.

Из «Монолога о пути»

 

Я не представлял себе, что стану взрослым, буду вести самостоятельную жизнь. Я мечтал стать сильным, умелым, думать, как взрослый, понимать жизнь, но совсем не хотел делать что-то «практическое» — зарабатывать деньги, жениться, воспитывать детей… Мне казалось, что это вовсе не для меня. Я видел эту взрослую жизнь — она страшила, ничего интересного в ней не было, кроме сексуальных отношений. И став взрослым, я почти все в жизни воспринимал не совсем всерьез, иногда как игру, иногда как скучную обязанность, выплату долгов. Только к тому, что я делал с увлечением, я относился всерьез, и даже чересчур серьезно. Но об этом позже. И на выборе профессии, конечно, сказалось мое пренебрежительное отношение ко всякого рода жизненным делам. Каким быть, а не кем — вот главное. Все мое воспитание было пронизано этой мыслью. Читая книги, я завидовал героям, но не их профессиям, кроме, разве что, профессии Робинзона — быть отшельником на необитаемом острове.

Несмотря на безрадостность нашей домашней жизни, мне было интересно — я читал, учился с охотой, думал постоянно о себе, о жизни. К нам редко приходили люди, наш дом был закрыт, я сам был закрыт, и привык так жить. Я боялся уехать из дома. Но так было надо, чтобы начать самостоятельную жизнь. Другого пути не было, я это знал.

И учиться дальше было НАДО, Я всегда помнил, что ДОЛЖЕН, да и не представлял будущего без образования. Это было невозможно. Я бы не знал тогда, что делать. Жизнь не имела такого продолжения, так меня воспитали. Неквалифицированный малоосмысленный труд казался мне ужасным. Так считали мои родители и передали мне этот страх. Мать поклялась отцу, что даст нам образование. Но я знал, что помогать она мне не может, я должен рассчитывать только на себя. До этого момента она выполняла свой долг, теперь я беру его на свои плечи. Малейшая оплошность на экзамене, и я лишаюсь стипендии, что тогда?.. Оплошности быть не должно, просто не может быть! За меня был мой характер, опыт детства, с его болезнями, а также вся материнская «начинка». Я знал теперь, что главное. Не дать себя сбить с ног Случаю!

Меня привлекали многие дела, науки, мысли, но я ничего не знал о профессиях, почти ничего. И не интересовался. Профессия — это не столько увлечение, сколько образ жизни, а это мне было безразлично. Больше всего меня волновали вопросы «жизни и смерти», так я это называл. Я читал, правда очень поверхностно, философские труды — Ницше, Беркли, Шопенгауэр… Материализм меня не привлекал — он казался мне пресным, скучным, оторванным от человека. Одним словом, меня интересовали самые общие проблемы, сформулировать свои интересы точней я не мог. В школе я с удовольствием занимался и литературой, и физикой, и математикой. Я любил учиться, но не мог остановиться ни на одном деле. Ничто не привлекало меня очень сильно, иначе сомнений не было бы — я никогда не сомневался, если увлекался всерьез. Определенность, которая теперь требовалась от меня, страшила — ведь будут утрачены все другие возможности!

Почему медицина… Я кое-что знал о ней, видел, как работает отец, вернее, как он ходит по клинике, слушает больных… Из-за болезней и природной сосредоточенности на себе, я много думал о человеческом теле, и это тоже подталкивало к медицине. Подходит ли это занятие мне? Подхожу ли я медицине? Об этом я не думал. Я твердо знал, что могу найти свой интерес в любом деле, что умею учиться, и хочу, а профессия… не так уж важно, какая будет. Все можно освоить и одолеть, так я был настроен.

Отношение матери к моему выбору было сдержанным, скорей одобрительным: я буду как отец, это понравилось ей. К тому же открывалась возможность учиться недалеко от дома. В Университете учился старший брат, надежды на него было мало, но все-таки, в крайнем случае поможет.

Мысли о таких профессиях, как филолог даже не возникали у меня. К 16-и годам я уже относился к гуманитарным наукам с легким пренебрежением. Мне хотелось более точного, строгого знания о человеке и о жизни. Я с восторгом читал научно-популярные книжки, обожал «глобальные» подходы, рассуждения обо всем на свете с самых общих позиций физики, а те разговоры, которыми занимались проза и поэзия, казались мне слишком туманными.

Было еще одно соображение в пользу медицины, как потом выяснилось, совершенно ошибочное. Врач якобы  знает человеческие «тайны», а я стремлюсь к тому, чтобы узнать людей, жизнь, и медицина мне в этом поможет.

И я поехал в Тарту, легко поступил на медицинский факультет, потому что был «золотым» медалистом. Это был мой первый самостоятельный шаг в жизни.

 

Два фрагмента из повести «ОСТРОВ»

Есть вещи, которые трудно вынести, хотя сперва кажется, переболел благополучно. Внутренние повреждения, незаметные и самые опасные.  И со мной что-то произошло — мне стало скучно с самим собой, а раньше было радостно, интересно. Я предвкушал жизнь, а теперь по утрам плелся жить, как на скучный урок. Пропало настроение для жизни, закапали сумрачные дни. До этого мечтал о клинике, размышлять над историями болезней, больничная по ночам тишина… а главное — мыслить, вникать, искать причины… Попробовал, и не смог — тоскливо, долго, непонятно, от чего результат… Заметался, потерял цель, а я не мог без цели, не такой человек.
Все хорошее и плохое случайно, другое дело, зацепишься за случай или нет. Попросили заменить врача на скорой, согласился… и не ушел. Уцепился двумя руками, безоговорочно — помогать, спасать… Ту историю? Не забыл, конечно, но месяцами не вспоминал… И так тридцать промелькнуло лет. Безотказно, уже старше всех, злой с недосыпу, всклокоченный постоянно, днем и ночью, туда, сюда… Спасал, кого мог, спасал… Может, надеялся, встречу такого, и спасу?.. Вряд ли, не помню… к тому же наивно. Впрочем, лучшие дела от наивности, когда веришь, что дело стоит жизни… как Халфин верил. А этих молодых старичков, мудрых, циничных, я столько видел… где они, что с ними сталось?..
Предвижу, скажут, что это вы всю жизнь — пунктиром, словно и не было… Что поделаешь, она и стала пунктиром, после того дня. Нет, много всякого, отчего же… но по сравнению с той историей мелочи и суета. Я так чувствовал всегда, а что еще слушать, кроме своего чувства?.. Нечего сказать, предательство свершилось, человек погиб, и вся его наука с ним — пропала, забыта…
А до этого, до? — спросят любопытные, — и здесь умалчиваешь!.. А что вам до того, армия — как у всех, уже писали… Вылупились из культа?.. — все мы из него, мне скучно рассуждать о рабстве и свободе, от этого трепа голова болит. Важно не то, что помнишь и знаешь, поговорить все мастера — главное, чем живешь, а в этом всегда особенная странность: оказывается, разговоры разговорами, правила правилами, а жизнь сама по себе, из нее только и видно, кем ты вылупился в конце концов. Беседы, споры, кухни-спальни общие… а потом каждый идет доживать свое, и в этом главное — в одинокости любого существа, кота или цветка… или человека… О чем же говорить еще, если не об этой неразрешимой одинокости?..
Но вернемся… Ездил, спасал, для жизни пространства не осталось, словно бегу по узкому коридору… Потом?.. Как-то на вызове, сердечный массаж, один, и молодому не под силу… Бег кончился, странная картина — здоровенный парень на полу, а рядом валяется длинный тощий старикан с раздрызганой бородкой, это я лежал. Молодого через час откачали, а я утром очнулся. Силам конец, ушел в поликлинику хирургом, то, сё, швы, порезы — мелочи, две штуки придумал, не такие, как Халфин, но полезные, практические вещи… Потом туман… стал забывать, забывать… до вчерашнего дня дополз туман… Сначала обрадовался, пусть та история поблекнет!.. Не тут-то было. Все, что угодно, а не это. Не получилось.
Наконец, действительно, один, как в юношеских бреднях… стал возвращаться, возвращаться — к отцу, к нашим разговорам, к своему Острову… Но и там все то же… дорожка, овраг, анатомичка, Халфин в полутьме, рассказывает нам, какая странная вещь наука… И, все-таки, единственное место, куда все время тянет. Возвращаюсь, карабкаюсь по тем дням, жду ясности, объяснения… что, вот, откроется мне сразу вся картина, весь смысл…
Так получилось, всю жизнь пробежал… А очнулся почти впотьмах, на закате, если красиво, любите красиво?.. и вижу — вот что надо спасать!..
Хотя уже не спасти.
Нет, все-таки есть, есть еще смысл — хотя бы сказать… о вещах, лицах, зверях, которых уже никто, кроме тебя не знает.
Сержант, Андрей, никто за тебя не скажет. Так не должно быть.
………………………………….………………………………….…………….
Вернем историю к событиям дня, уплыл мой Остров, и я в общем треугольнике стою. Приполз к текущему моменту, сторонник порядка. Мелькания туда-сюда кого угодно сведут с ума, лишат терпения, так что и в сумасшествии знай меру! Напомню последние события — толчок, пробел, мир дернулся, но устоял, свет во вселенной мигнул и выправился, порядок восстановлен.
История кончилась — слышу чужой голос, вижу другие глаза, и сам стал другим.
— Все прыгаешь, допрыгаешься, старик…
Старуха, трое на скамейке, старый пес, листья, осень, мой треугольник… Причаливаю, здравствуйте вам…
Раньше думал — океан, песок, пальмы, вечное тепло, тишина, а оказалось холодней и проще. Он, оказывается, всегда со мной, мой Остров. Рядом. Стоит только совершить скачок. Оттолкнуться от мелкой правды текущего дня. Правда, добрая половина жизни в один момент проваливается в никуда. Ну, и черт с ней, наверное, пустая?.. И все же, странно, как объяснить пропажу — вот началось, корь и свинка, отец и мать… прыжки и ужимки, любопытство, самолюбие, восторги, нелепое размахивание руками, мелкие симпатии, страстишки, улыбки, обещания, стремление за горизонт… ведь что-то там копошилось, вдали, не так ли?.. Потом одно, только одно действие совершилось, кратковременное и без особого внимания, и все по-другому, исключительно по-иному повернулось, засуетилось, задергалось… а потом затормозило, уравновесилось, закончилось — и вот я здесь, сегодня, сейчас…
В результате возникли новые вопросы, так сказать, местного значения, например, кто я, что со мной произошло, где теперь живу, это важно для грубого процесса, простого выживания, каждый должен иметь ячейку, каморку, кусок пола, кровать или часть кровати, или место в подвале, иначе долго не продержишься… Хотя, что такое «долго», когда ничто не долго.
Старых не любят, раньше душили или топили, или оставляли умирать одних, и теперь оставляют, а если не оставляют, они сами остаются, нет другого пути, приходит момент — пора, а дальше ни топота, ни скольжения, ни смеха за спиной. Рождается особое понимание того, что раньше — намеком, пунктиром, бесцельным разговором, неприложимой теорией… любим ведь поболтать о том, о сём… А дальше одному, самому… Нет, и раньше было, иногда, ледяным сквознячком, но втайне, глубоко, а кругом громко, толпа, смеются, по плечу хлопают… и забываешь… А теперь — тихое, холодное, тяжелым комом в животе, будто всегда там жило, только дремало… — и уже нет спорщиков, попутчиков, провожатых, сопровождающих, врагов и друзей… только одному…
Одному так одному.

Про ВАСЮ

Люди в жизни, почти все, теряются, мельчают. Защищаются мелочами. Мыслимое ли дело, в вечной пустоте, в кромешном мраке, лететь, не зная куда… Как не пожалеть…

Одних жалеешь потому, что жизнь трудна для них, другие лучше той жизни, что досталась… а третьи… их жаль потому, что сами себя не жалеют, будто им десять жизней дадено.

Но есть такие, кто проходит свой путь просто и достойно, они всегда интересны мне. Делают то, что могут и умеют, не делают, что противно или не под силу. Редкие люди так живут. И многие звери. Оттого я люблю зверей. И завидую им.

Но и в них своя печаль, и загадка.

Для меня загадкой был пес родной. Сто раз на дню прохожу мимо его угла, и все равно — нет-нет, да обернусь!.. Вдруг увижу глаза его, карие, яркие… и печальные.

Отчего он не любил меня?..

Я его любил. Что может быть печальной невзаимной любви?.. Когда ее нет вообще, еще печальней. Но не так больно, поэтому многие мечтают не любить. Страх боли, я понимаю. Он страшней, чем сама боль. Как страх смерти, он самой смерти страшней.

Вообще, я собак не очень… Заглядывают в глаза, постоянно ждут чего-то, требуют внимания, это тяжко. Я люблю самостоятельных зверей, чтобы свои дела… например, котов. Некоторые думают, коты привязаны только к месту — нет, не понимают их! Свои дела у них есть, конечно, но главное они не покажут тебе. Что ты им дорог. Характер такой. Они свободны — и ты свободен.

Нет, я всем собакам рад, кормлю, если попросят, но у себя дома… До Васи не было.

Но Вася особый пес, он по характеру настоящий кот был. Иногда я думал, что вовсе ему не нужен. Целыми днями лежит в углу, молчит. И все-таки, он мой единственный друг среди собак. Знакомых много, и приятелей тоже, я общительный для них, но друг только один.

Хотя он меня другом не считал.

Ну, не знаю, не знаю, может ошибаюсь я…

— Вася, — спрашиваю, — за что ты меня не любишь?

Привязан, конечно, столько лет вместе, но любви… Никакой.

— Вася, а, Вася?..

Посмотрит, отвернется, закроет карие глаза, вздохнет — мешаешь спать…

Ну, что ты к нему пристал, коришь себя.

Вообще-то я знал, в чем дело. Догадывался, лучше сказать. Он обожал мою бывшую жену, а она его не взяла с собой — «пусть лучше на природе живет». Вася ее часто вспоминал. Единственное, что он потом любил, так это погулять вдоволь, побегать вдоль реки, по городу…

— Вася, гулять!..

Вот тут он себя проявит, покажет бродяжную натуру!..

Не водить же на поводке, терпеть не могу. Среди природы живем — и на поводке!.. Так что Вася волен решать. Он и не сомневается. Разок оглянется — и потрусит в сторону реки. Сначала он медленно, как бы нехотя, но на мои призывы остановиться, подумать… не отвечает. Махнет хвостом… пушистый у него был хвост… и скроется за деревьями…

Теперь придет через пару дней, когда захочется ему поесть и отдохнуть. Утречком заявится, как ни в чем не бывало поскребет в дверь — дай поесть… Наестся ливерной колбасы, рыгнет, брякнется костями в своем уголке, целый день спит… Иногда до утра валяется. Потом прилежно ходит у ноги день или два… И все повторяется.

Мне нравилась его независимость, но, пожалуй, уж слишком он… Обижал.

Он неплохо пожил на земле, погулял. Иногда иду мимо чужих домов, в магазин или по делам… Добывание еды, какие еще дела. И встречаю Васю, далеко от дома. Он улиц избегал, все больше пустырями, а если вдоль дороги, то по обочине, за кустами… Вижу его хвост. Узнает меня — сделает вид, что не заметил. А если уж вплотную столкнемся, разыгрывает радость, немного пройдется рядом… Потом махнет хвостом — и снова исчез.

Но я не ругал его, не сердился, пусть… Свою жизнь не навяжешь никому, псу странствовать хочется. Время было тихое, сытое, народу много вокруг, но сытый человек менее опасен, вот Васю никто и не трогал, не ругал. И он не спеша бежит себе, за кустами, в тени…

Потом он состарился, перестал убегать. А мне тяжело было смотреть на старого Васю, как он лежит целыми днями в своем уголке.

Он красивый был, мохнатый, с тяжелой палевой шерстью, с темной полосой вдоль спины. В конце жизни мучился каждое лето — шерсть выпадает, зуд, кровавые расчесы… А к холодам снова нарастает, и такая же чудная, густая…

В последний год ни волоска не выпало, и умер он красавцем, каким был в молодости. Наверное, природа благодарна Васе, он аккуратно по ней прошел, пробежал. Я сказал Гене, он подумал, и говорит:

— А ты вовсе не дурак, каким притворяешься.

— Я никогда не притворяюсь.

— Да шучу я… Ты прав, если брать каждого отдельно, ничего не поймешь.

— А с чем брать?..

— Со всеми, кого любил, обидел, что построил, испортил… Тогда правильная теория будет.

— Что еще за теория?..

— Жизни. Вот тебя, например, нужно рассматривать вместе с твоей землей.

Я обрадовался, вот это теория!

— Не радуйся, — он говорит, — нет еще такой. А когда будет, ничего хорошего о нас не скажет.

Но Вася и без теории неплохую жизнь прожил.

АССОРТИ27102016

img_0171

Весенний эскиз, и птичка на балконе. Картон-масло.

img_9451red

День рождения. Рисунок был на старых обоях в кухне, в квартире в десятом доме.  Пробовал утащить, не получилось

imgp0695ffff750

Цветки, через стекло

imgp4040ffff900new

Не аккуратен я, и от палитры пришлось отказаться. Брал картонку, чем-то защищал от масла (не помню), а потом выбрасывал. Но иногда они  симпатичные получались,  тогда фотографировал, а потом иногда обрабатывал в Фотошопе, такие вполне абстрактные картинки…

imgp5081ffff900f

Русалка на траве, вернее, в окружении живописных эскизов

ris215ffframПейзаж довольно мрачный и унылый…  И забор.

ЗАЕЦ и ДАВИД (из повести «Белый карлик»)

Сразу после школы армия, небольшая вроде бы войнишка, ограниченный контингент. Земля пыльная, сухая, камень серый, небо тяжелым непроницаемым пологом… Неделями все живое и неживое сечет песок. Зато как успокоится ветер, дивные на небе цвета по вечерам!.. Домишки чудом прилеплены к горам или наполовину в песок вросли. Люди — яркие, чужие, все у них по вековым правилам, своим уставам. А тут мы, со своими школьными распоряжениями вперлись.

Схватка передовых частей, и я, в хвосте колонны. Там и пролетел он со свистом, чуть задел и дальше, крошечный осколок. Бритвой по шее, маленький, да удаленький. Думал, мне конец. От потери крови. Течет и течет она из шеи без остановки, утекает неумолимо. Сразу мысль пробирает до костей — до чего непрочно все!.. И в наружном мире — неумело и опасно устроено, и внутри… Обе непрочности сойдутся, разом навалятся — и пиши пропало.

Я потом анатомический атлас изучил — чудо, что только вена порвалась. Артерия рядом; если б она, вопросов больше не было бы. А чувство легкое, словно по воздуху летаешь, мысли в голове веселые, дурацкие… только слишком быстро темнеет день. С тех пор мне эта смерть, через кровопускание, казалась симпатичной, близкой и возможной, даже веселой. Я не боялся самого процесса, это важно. Нет дополнительной преграды, когда приходит настроение или уверенность, что хватит, хватит…

А это часто со мной бывало, не скрою.

Помотали по госпиталям и домой отпустили — из одного сумасшедшего дома в другой, зато мирный. Кровь не совсем нормальная оказалась. Жить будешь, говорят, но если спокойно, тихо, а на суету кислорода может не хватить.

Но я-то знаю — ошибка, вернее, вранье, ничего не было с анализом. Врачу, он один в крови разбирался, вся эта потасовка надоела, и он отпускал кого мог. Парень лет тридцати, лицо было такое… умное лицо, но остервенелое… потерянное, что ли…

— Иди, — говорит, — и головы не поднял, — живи спокойно.

Слышал, потом его судить хотели, а он повесился. Не нравится мне такой конец, когда воздуха не хватает. Не хотелось бы повиснуть без опоры, дрыгать ножками, довольно унизительно. А вот потеря крови мне понравилась.

Но в одном он прав был, несчастный этот врач — я другой крови.  Союз нерушимый, родиной называешься, а мы разной крови, ты и я… Я понял это за много лет до исчезновения твоего. Много лет, сильно сказано, что такое десяток лет по сравнению с историей?.. А вот и нет — десяток лет, это тебе не жук плюнул.

…………………………………………

Никто не знал, не видел, в том бою еще одно событие произошло. Десять минут всего.

Обожгло, резануло, но боли не почувствовал. Как таракана веником, смело с открытой брони, кинуло на обочину. Скатился в неглубокий овражек, по листьям сухим. Ноябрь, но край-то южный, предгорье, красиво, тихо. Если б не война…

Кровь из шеи струится, копаюсь в листьях. Хотел встать, никак, на левой ноге лодыжка вспучилась, на сторону вылезла, и кожа синяя над ней. Решил ползти наверх. Дорога рядом, подберут.

На другой стороне оврага, меж редких стволов, вижу — две тени, передвигаются плавно, бесшумно… Я замер. Но один уже заметил, ткнул в спину другого. Остановились, молчат, разглядывают меня сверху. Не вечер еще, но здесь, в ложбинке, сумерки. Первый что-то сказал второму, тот кивнул головой и ко мне. Бесшумно спустился. Я еще удивиться успел, как ему удалось, по листьям-то… Потом тень упала на лицо. Я глаза закрыл. Шея в крови, струйка живот щекочет. Может, думаю, примет за убитого, уйдет… А он стоит надо мной, разглядывает. Долго смотрел.

— Заец?..

Я, кажется, не сказал еще, моя фамилия Зайцев. Зовут Костя. Но где бы я ни появился, меня моментально Зайцем зовут. Среднего роста, худощавый, волосы темно-русые… Даже скучно, описывать себя. Ни одной выдающейся черты во мне нет. Да, шрам над верхней губой. Заяц с заячьей губой?.. Ничего подобного, упал в пятилетнем возрасте, тремя стежками зашили. Губу починили, а шрам остался. Кажется, все время ухмыляюсь. Пытался усиками скрыть, а на рубце волосы не растут. В школе за усмешку попадало, и в армии. Пока на войну не отправили. Там уже никто не удивлялся.

Я смотреть боюсь, но голос мирный. Глаза открыл. Узнал.

……………………………………………………………………………

Это Давид передо мной был.  Друг детства, да…

И нам обоим по двадцати, и мы в чужой стране. Теперь и дураку ясно, что в чужой. А тогда не думал, спасался, старался выжить.

А он, похоже, своим здесь стал?..

Как он тут оказался?

Наверное, так же, как я…

Лежу, а он надо мной с автоматом стоит. Глушитель у него, так что никто не узнает, не услышит. Найдут, может, через год обглоданный скелет. Собаки, шакалы, птицы… всем достанется.

Его ни с кем не спутаешь, не то, что меня. Глаза разные. Правый светлый, серый, а левый яркий, карий глаз. И весь как плотная кубышка, ноги коротковатые, сильные… Короче, узнал его, сомнений нет. А как он меня вспомнил, ничего особенного во мне.. .  Наверное, по губе, по улыбке моей вечной.

Я даже про страх забыл, так удивился. Война домашняя оказалась, все рядом, снова пионеры встретились. Какой он враг, непонятно…

А потом мысль мелькнула — как же он свою жизнь искалечил, ведь ему обратно пути нет!..

— Нет, — говорю, — не помню тебя.

Ему словно легче стало, посветлело лицо.

— Правильно думаешь, Заец.  Забудь, что встретились.

Автомат, я говорил, с глушителем, щелкнул несколько раз. Рядом с головой земля разлетелась на мелкие частицы, по щеке мазнуло грубым наждаком. Он к лицу наклонился и говорит, негромко, но отчетливо:

— Замри. Потом уходи отсюда, Костя. У-хо-ди… И забудь.

Поднялся ко второму, они расплылись в сумерках.

Я все отлично понял. Только куда уходить… и как уйдешь тут…

Подождал немного, пополз наверх. Почти сразу подобрали, хватились уже, искали. Весь в крови, ранен в шею, и щека раздулась, на ней мелкие порезы, много, не сосчитать. Хирург удивлялся, что за чудо такое… Шею зашили, а порезы сами зажили, только сеточка белесая осталась на щеке. Тонюсенькие рубчики на загорелой до черноты коже. Памятка от Давида, чтобы не забывал его. Я часто вспоминал. Что с ним, где пропадает?.. На земле слишком часто убивают, но еще чаще пропадают люди, и для других, и для себя.

Да, приезжали ко мне из части, рассказывали, что был еще налет, похоже, та же банда. «Жаль, тебя не было, какой-то ловкач с той стороны автоматными очередями песню выстукивал. Ребята, кто понимает, по ритму различили — «расцветали яблони и груши…»

У меня сердце дернулось, словно куда-то бежать ему, а некуда. Но я виду не подал.

— Басни, — говорю, — показалось. Так ни один человек стрелять не может.

Потом еще раз встретились с Давидом, но это в конце истории.

 

 

ОКНА и ДВЕРИ (фрагмент повести «Остров»)

Мне приходится наблюдать за жителями, чтобы найти свое жилье. Вступать в хитрые переговоры с уловками, осторожно выспрашивать, где я живу. Надо спрашивать так, чтобы не заметили незнание. Допытываться, кто я, не решаюсь — убедился, они затрудняются с ответом, и, думаю, это неспроста. Как-то я обхожусь, и за своей дверью, куда все-таки проникаю после разных несчастий и ошибок, о которых говорить не хочется… там я многое вспоминаю о себе. Но счастливым и довольным от этого не становлюсь, что-то всегда остается непонятным, словно на плотную завесу натыкаешься… Но сейчас не до этого, важней всего найти дом. Проникнуть к себе до темноты. Вроде дело небольшое, но нервное, так что спокойствия нет и нет. И я завидую коту, идет себе домой, знает все, что надо знать, он спокоен. Я тоже хочу быть спокоен, это первое из двух трудных счастий — спокоен и не боишься жить. Второе счастье — чтоб были живы и спокойны все близкие тебе существа, оно еще трудней, его всегда мало, и с каждым днем все меньше становится. Этому счастью есть заменитель — спасай далеких и чужих, как своих, счастья меньше, усталости столько же… и в награду капля покоя. Это я хорошо усвоил, мотаясь днями и ночами по ухабам, спасая идиотов, пьяниц, наркоманов и других несчастных, обиженных судьбой.

А теперь я забываю почти все, что знал, топчусь на месте, однообразно повторяя несколько спасительных истин, часто кажется, это безнадежно, как миллион повторений имени бога, в которого не веришь. Но иногда на месте забытого, на вытоптанной почве рождается простое, простое слово, новый жест, или взгляд… То, что не улетучивается, растет как трава из трещин.

Про каждого они знают, что сказать, люди в моем треугольнике, а про меня — ничего. Иногда удается вытянуть про жилье, но чаще сам нахожу. Чаще приходится самому. Не отхожу далеко, тогда после возвращения обнаруживаю: окружающие меня помнят. Вернее, они помнят, где я живу. Я имею в виду постоянных обитателей. Только надо приступать к ним с пониманием, осторожно и без паники, чтобы не догадались. Потеря памяти явление непростительное, люди за редким исключением слабоумны, но каждый обязан помнить хотя бы про свой дом и кое-какие дела. Кто забыл, вызывает сильное подозрение.

……………………………………………………….

Люди быстрей чем вещи, меняют внешний облик, но тоже довольно редко и мало меняются. Те, кого я помню или быстро вспоминаю, они, во всяком случае, сохраняют свое лицо. Каждый раз я радуюсь им, что еще здесь, и мне легче жить. Иногда после долгих выяснений становится ясно, что такого-то уже нет. И тогда я думаю, скорей бы меня унесло и захватило, чтобы в спокойной обстановке встретить и поговорить. Неважно, о чем мы будем болтать, пусть о погоде, о ветре, который так непостоянен, об этих листьях и траве, которые бессмертны, а если бессмертны те, кто мне дорог, то это и мое бессмертие. Так говорил мне отец, только сейчас я начинаю понимать его.

Я наблюдаю за людьми и веду разговоры, которые кажутся простыми, а на самом деле сложны и не всегда интересны, ведь куда интересней наблюдать закат или как шевелится и вздыхает трава. Но от людей зависит, где я буду ночевать. Листья не подскажут, трава молчит, и я молчу с ними, мне хорошо, потому что есть еще на свете что-то вечное, или почти вечное, так мне говорил отец, я это помню всегда. Если сравнить мою жизнь с жизнью бабочки или муравья, или даже кота, то я могу считаться вечным, ведь через меня проходят многие поколения этих существ, все они были. Если я знаю о них один, то это всегда печально. То, что отразилось хотя бы в двух парах глаз, уже не в единственном числе. То, что не в единственном числе, хоть и не вечно, но дольше живет. Но теперь я все меньше в это верю, на людей мало надежды, отражаться в их глазах немногим важней, чем смотреть на свое отражение в воде. Важней смотреть на листья и траву, пусть они не видят, не знают меня, главное, что после меня останется что-то вечное, или почти вечное…

Но от людей зависят многие пусть мелкие, но нужные подробности текущей жизни, и я осторожно, чтобы не поняли, проникаю в их зрачки, понемногу узнаю, где мое жилье. Спрашивать, кто я, слишком опасно, да и не знают они, я уверен, много раз убеждался и только беду на себя навлекал. Не все вопросы в этом мире уместны. Я только о жилье, чтобы не ставить в трудное положение ни себя, ни других.

Причем, осторожно, чтобы не разобрались, не заподозрили, это важно. Всегда надеюсь натолкнуть на нужный ответ, но чаще приходиться рассчитывать на себя. Каждый раз забываю, что надежды мало, и остаюсь ни с чем в опасной близости к ночи. Темнеет, в окнах бесшумно и мгновенно возникают огоньки, и вот я в сумерках стою один. Но с другой стороны, темнота помогает мне, а солнце, особенно на закате, мешает: оконные провалы попеременно, то один, то другой, искрами источают свет, он сыплется бенгальскими огнями, и я ничего не вижу, кроме сияния. Но это быстро проходит, сумеркам спасибо, с ними легче разглядеть, темное окно или в глубине светится, и если светится, то оно не мое. Есть вещи, которые я знаю точно. Я один, и возвращаюсь к себе — один. Это никогда меня не подводило, никогда. Как может человек быть не один, если рождается один и так же умирает, простая истина, с которой живу. Многие, как услышат, начинают кривляться — «всем известное старье…» Знать и помнить ничего не значит, важно, с чем живешь.

Я знаю, если свет в окне, то не для меня он светит

 

СНОВА ДАВИД! (гл.6-7 «Белый карлик»)

 

Улица, на которой происходит действие, а вернее, почти ничего не происходит… Нет, проще пиши — живем на границе плохого и хорошего районов. Полчаса ходьбы пешком и выходишь к метро, дома здесь чистые, желтоватые кирпичные, магазины большие, народу много. Последняя на севере столицы остановка метро. Зато в другую сторону от нас, тоже минут двадцать ходьбы, начинаются бесконечные заборы и пустыри, странные заводы без вывесок, между заборами овраги, брошенная земля, ямы, коряги, мусор разных лет и поколений, бродячие люди и собаки… Как в любом большом городе?..

Я люблю ходить в сторону брошенной земли, что доказывает мою нелюдимость. А к метро прихожу редко, там я моряк на берегу, он ждет товарищей с моря, а их все нет. Чем больше лиц и шумней толпа, тем острей понимаешь свою никчемность. Бегут мимо, носы в воротниках, лица опущены, глаза ощупывают землю… как приспособления вроде третьей ноги, чтобы узнавать свою колею, скользить по ней…

— Жениться тебе надо, — говорит Гриша, он постоянно занят, все знает, и все ему интересно.

Мне тоже многое интересно, но насчет женитьбы как отрезало. Помню, как просто и быстро кончается.

— У вас голое экзистенциальное ощущение, — сказал мне один умный человек, с которым я перекинулся словами на скамейке у метро.

То есть, ощущение неприкрытой ничем жизни, без умолчаний и завитушек, которые помогают выносить ее в неразбавленном виде. Что-то такое он успел сказать в ответ на мой простой вопрос, уж не помню, о чем… О времени! Конечно о времени… Или я спрашиваю, что сейчас за время такое, или меня спрашивают, который час… и если завязывается разговор, то всегда возвращается туда же — ко времени, что за время, черт возьми, наступило… Наш прохожий никогда не упускает случая пройтись по общим темам, за это я и люблю его. Он иногда мимоходом, не глядя на тебя, помогает — крепким словом или едким замечанием. В тебе, может, теплится и шевелится мысль, но не спешит родиться, не зная своей формы, а тут не глядя подкинут, и мимо…

А теперь все чаще — только мимо, да мимо… нос спрячет, глаза в землю и бежать.

 

…………………………………………………………………

А в мае началось новое событие. Смотрели телевизор.

Глазеем в ящик, как же… Хотя все в нем возмущение вызывает. Нормальные люди еще сохранились, но их загнали в ночь, а это для меня беда. Мне лучше всего писалось с пяти утра, но для этого надо вовремя ложиться. Не выдерживаю иногда, смотрю до двух, зато утром глаза песком засыпаны.  Сам виноват, глаза промою, и сажусь, про Давида нужно записать.  До половины не добрался, до чего тяжело… Затягивает меня то время, а верных слов не хватает. Вот напишу про него, ведь жизнью обязан… и никогда больше, о чем еще?!  Просто не представляю, о чем бы я еще мог написать… А возвращаться к своим шуточкам, рассказикам смешливым… чувствую, не получится уже…

Сижу как проклятый, но больше трех часов не могу!.. Слова кончаются или такие лезут измочаленные, что пугаюсь и бросаю. Днем, если что придет в голову, нацарапаю пару слов на память, а по серьезному не удавалось. На следующее утро проснусь пораньше, встану, протру водой лицо, оно после ночи чужое, и сажусь в свой уголок.

А ветер неуклонный, бешеный, продувает нашу ячейку от окон до входной двери и наоборот, и я сижу в переплетении потоков, один холодней другого. Делать нечего, будем травиться… Впускаю в дом газ, поджигаю на выходе из горелки, огонек этот, с виду слабенький и ненадежный, совершает чудо. Сначала теплый воздух спешит наверх, выгоняет холодный из-под потолка, и даже круговерть усиливается, борются потоки… Но минут через десять чувствую — потеплело. Беру ручку и начинаю.

 Первый заход, меня хватает на час с небольшим. Потом перерыв — пью чай. Чайник давно сипит, возмущается. Завариваю в пиале две чайные ложки сухого «гранта», он черный и горчит. Так нужно, сижу и думаю, это перерыв. Дальше трудней, буду цедить слова, в мусор кидать сравнения…

Если за три часа образуется страничка, я доволен.

Тем временем за окном неохотно и медленно светает. Гриша зашевелился, копается, он с утра в плохом настроении, пониженное давление, говорит.

Да, так вот, событие… Смотрели телек.

Как всегда, разговоры о войне. То лица, искаженные гневом, то по-идиотски задумчивые, то все бандиты, то печалимся о мирных жителях, которых кот наплакал, остальные партизаны… То мириться хотим, то бороться беспощадно, то разговаривать, то никакого вам базара, топить в сортире… Годы проходят, и нет просвета. Нет смелости признаться — не туда попали… Пускай живут как хочется, раскинут свои кланы и роды, тейпы и отряды, имеют по сто жен, судят по своим понятиям… Хватит им за двести лет от нас, хватит! И нам хватит, с нашим плоским рылом, бесконечными равнинами… мы не горный народ. Свои у нас неурядицы и разборки, разве мало простора и беспорядка на родной земле? Отдай чужое и уйди. Пора жить по-человечески — дружелюбно, просто, по карману скудно, заботясь о себе, выращивая детей…

И тут Гриша прерывает мои размышления, довольно наивные, и говорит, указывая на экран:

— Смотри, очередное устроили представление. Жаль парня. И тех, кого он… их тоже жаль. Вот сволочи.

Это он о тех, кто все затевает, и с той и с другой стороны. Гриша давно все понял, дольше живет, понемногу просвещает меня. Я тоже кое-что помню, только признаваться не хочу. Признавать, что видел не просто страшное, а нечеловеческое и мерзкое — стыдно, ведь сам замарался, крутился там, старался, может, от страха, может, от дурости, но ведь никуда не делся. А Давид убрался… Ну, и что? Далеко ли он ушел, только ухватился за другой конец дубинки!.. Нам протягивают палку, бери и бей, и кто-то на расстоянии удара. Хитро задумано — на этом расстоянии кто-то всегда имеется, в пыли, в тумане, в песках, свирепых и непокорных…

И ты берешь, потому что свои люди на родном языке советуют и принуждают.

— Смотри, смотри… — Гриша говорит.

И я смотрю, жую шоколадный пряник Нам немного повезло, пряники на столе. И селедочка, сами солим мороженую, вкусней и дешевле. Гриша все знает и умеет, а мне только «принеси то, купи это…» Квартира у нас одна на двоих, свою я снова сдал. Люди попались хорошие, я с них поменьше беру, нет сил драть, как все дерут. Селедка больше по моей части, Гриша глотает слюни. Врач прописал ему диету, а я слежу за исполнением. Отвернусь — он хватает кусок сверх нормы, и не прожевывая… Зато пряники всё больше ему, у нас справедливость.

И я смотрю в наш занюханный экранчик.

Давно бы надо купить нормальный японский или корейский ящик, небольшой, но четкость у них невыразимая, а наш столетний мерцает и плавит контуры лиц и вещей. Но иногда приятней смотреть на акварели, чем на родные лица в законе при самой отличной резкости.

Смотрю — и вижу, Давид за решеткой стоит.

Хмурый, давно выросший и даже постаревший, заросший клочковатой с проседью щетиной… Взрослый, многое повидавший человек попался в клетку. Глаза те же, разные глаза. И вообще… как мы узнаем? Непонятно, как, но без сомнения, чудо происходит.

Он не боится, говорит медленно, сквозь зубы — скажет два слова и замолчит. Он не раскаивается, он за свободу, родину и землю… женщин и детей не убивал… и не прятался за спины никогда.

Народу море, зал набит, все прут вперед, машут кулаками. Их иногда теснят и удаляют, но вяло и неохотно. Все, все лица горем и ненавистью искажены. Жажда смерти в каждом лице, и ни одного нормального, спокойного…

Каждый заслуживает, чтобы выслушали, пусть ошибался. Может, лучше было бы отложить свободу в долгий ящик, потерпеть, собрать силы и спокойствие, сохранить детей?.. Зачем свобода, если половина народа перебита? Не желаю разбираться, кто прав, кто виноват. Все, кто убивает, виноваты, другого не дано.

Мне бы увидеть его, и чтобы он меня увидел… Хотя бы одно лицо в толпе!.. Чтобы узнал знакомое лицо, не искаженное гневом. Чтобы взгляды встретились. Я поднял бы руку и махнул ему. А он бы узнал — и улыбнулся. Мне сразу бы легче стало. И ему!..

Кивнуть, махнуть рукой — я здесь!

Так нужно, что я слова не могу сказать, дыхание отказало.

И Гриша молчит, смотрит на меня

 

ЗАТМЕНИЕ (фрагмент романа «Вис виталис»)

 

Именно в тот самый день… Это потом мы говорим «именно», а тогда был обычный день — до пяти, а дальше затмение. На солнце, якобы, ляжет тень луны, такая плотная, что ни единого лучика не пропустит. «Вранье, » — говорила женщина, продавшая Аркадию картошку. Она уже не верила в крокодила, который «солнце проглотил», но поверить в тень тоже не могла. Да и как тогда объяснишь ветерок смятения и ужаса, который проносится над затихшим пейзажем, и пойми, попробуй, почему звери, знающие ночь, не находят себе места, деревья недовольно трясут лохматыми головами, вода в реке грозит выплеснуться на берег… я уж не говорю о морях и океанах, которые слишком далеко от нас.

Утром этого дня Марк зашел к Шульцу. У того дверь и окна очерчены мелом, помечены киноварью и суриком, по углам перья, птичьи лапы, черепки, на столах старинные манометры и ареометры, сами что-то пишут, чертят… Маэстро, в глубоком кресле, обитом черной кожей, с пуговками, превратился в совершеннейший скелет. В комнате нет многих предметов, знакомых Марку — часов с мигающим котом, гравюры с чертями работы эстонского мастера, статуэтки Вольтера с вечной ухмылкой, большой чугунной чернильницы, которую, сплетничали, сам Лютер подарил Шульцу…

— Самое дорогое — уже там… — Шульц показал усталым пальцем на небо, — и мне пора.

Как можно погрузиться в такой мрак, — подумал Марк.

— Сплошной бред, — он говорит Аркадию, пережевывая пшенную кашу, — Шульцу наплевать, как на самом деле.

— На самом деле?.. — Аркадий усмехается. — Что это значит? Представьте, человеку наврали, что у него рак, он взял да помер…

— Аркадий… — Марку плохо спалось ночью, снова мать со своим неизменным — «ты чем занимаешься?..» — Аркадий Львович, не мне вам объяснять: мы делим мир на то, что есть или может быть, поскольку не противоречит законам… и другое, что презирает закон и логику. Надо выбирать, на какой вы стороне.

И тут же подумал — «лицемер, не живешь ни там, ни здесь».

Наступило пять часов. У Аркадия не просто стеклышко, а телескоп с дымчатым фильтром. Они устроились у окна, навели трубу на бешеное пламя, ограниченное сферой, тоже колдовство, шутил Аркадий, не понимающий квантовых основ. Мысли лезли в голову Марку дурные, беспорядочные, он был возбужден, чего-то ждал, с ним давно такого не было.

Началось. Тень в точный час и миг оказалась на месте, пошла наползать, стало страшно: вроде бы маленькое пятнышко надвигается на небольшой кружок, но чувствуется — они велики, а мы, хотя можем пальцем прикрыть, чтобы не видеть — малы, малы…

Как солнце ни лохматилось, ни упиралось — вставало на дыбы, извергало пламя — суровая тень побеждала. Сначала чуть потускнело в воздухе, поскучнело; первым потерпел поражение цвет, света еще хватало… Неестественно быстро сгустились сумерки… Но и это еще что… Подумаешь, невидаль… Когда же остался узкий серпик, подобие молодой луны, но бесконечно старый и усталый, то возникло недоумение — разве такое возможно? Что за, скажите на милость, игра? Мы не игрушки, чтобы с нами так шутить — включим, выключим… Такие события нас не устраивают, мы света хотим!..

Наконец, слабый лучик исчез, на месте огня засветился едва заметный обруч, вот и он погас, земля в замешательстве остановилась.

— Смотрите, — Аркадий снова прильнул к трубе, предложив Марку боковую трубку. Тот ощупью нашел ее, глянул — на месте солнца что-то было, дыра или выпуклость на ровной тверди.

— Сколько еще? — хрипло спросил Марк.

— Минута.

Вдруг не появится… Его охватил темный ужас, в начальный момент деланный, а дальше вышел из повиновения, затопил берега. Знание, что солнце появится, жило в нем само по себе, и страх — сам по себе, разрастался как вампир в темном подъезде.

«Я знаю, — он думал, — это луна. Всего лишь тень, бесплотное подобие. Однако поражает театральность зрелища, как будто спектакль… или показательная казнь, для устрашения?.. Знание не помогает — я боюсь. Что-то вне меня оказалось огромно, ужасно, поражает решительностью действий, неуклонностью… как бы ни хотел, отменить не могу, как, к примеру, могу признать недействительным сон — и забыть его, оставшись в дневной жизни. Теперь меня вытесняют из этой, дневной, говорят, вы не главный здесь, хотим — и лишим вас света…

Тут с неожиданной стороны вспыхнул лучик, первая надежда, что все только шутка или репетиция сил. Дальше было спокойно и не интересно. Аркадий доглядел, а Марк уже сидел в углу и молчал. Он думал.

— Гениально придумано, — рассуждал Аркадий, дожевывая омлет, — как бы специально для нас событие, а на деле что?.. Сколько времени она, луна, бродила в пустоте, не попадая на нашу линию — туда- сюда?.. Получается, события-то никакого, вернее, всегда пожалуйста… если можешь выбрать место. А мы, из кресел, привинченных к полу, — глазеем… Сшибка нескольких случайностей, и случайные зрители, застигнутые явлением.

— Это ужасно, — с горечью сказал Марк. — Как отличить случайность от выбора? Жизнь кажется хаосом, игрой посторонних для меня сил. В науке все-таки своя линия имеется.

— За определенность плати ограниченностью.

Марк не стал спорить, сомнения давно одолевали его. — Что теперь будет с Глебом? — он решил сменить тему. Интриги одолели академика.

— Думаю, упадет в очередной раз, в санаторной глуши соберется с мыслями, силами, придумает план, явится — и победит.

— А если случай вмешается?

— В каждой игре свой риск.

— Я не люблю игры, — высокомерно сказал Марк.

— Не слишком ли вы серьезны, это равносильно фронту без тыла.

Их болтовня была прервана реальным событием — сгорел телевизор. Как раз выступал политик, про которого говорили -» что он сегодня против себя выкинет?..» И он, действительно, преподнес пилюлю: лицо налилось кровью, стал косноязычен, как предыдущий паралитик, и вдруг затараторил дискантом.

— Сейчас его удар хватит, — предположил Марк, плохо понимающий коварство техники. Аркадий же, почуяв недоброе, схватил отвертку и приступил к механическим потрохам, раскинутым на полочке рядом с обнаженной трубкой. «Ах, ты, падла…» — бормотал старик, лихорадочно подкручивая многочисленные винты… Изображение приобрело малиновый оттенок, налитые кровью уши не предвещали ничего хорошего, затем оратор побледнел и растаял в дымке. Экран наполнился белым пламенем, глухо загудело, треснуло, зазвенело — и наступила темнота.

— Всему приходит конец, — изрек Аркадий очередную банальность. — Зато теперь я спокойно объясню вам, как опасно быть серьезным

 

Из папки START-1

52ex6

Перед сном

67v09

Фото+Живопись

293v09

Помидорчики

300813imgp5346

Окно: осенний вечер

img_3287aaa4

Композиция 777

img_3394

Кот, который  всегда со мной

imgp3090

Лучшие обложки

imgp4924fff1100

Осенний вечер

ris30ff

Пригороды Ленинграда,  1964-1965 гг

ris184bОсенний лес   (фрагмент,  к.м.)

«ПЕРИСКОП» конца прошлого века

000tri06Вечер: Художник идет в магазин, смеш. техника

2asdfgМой брат Саша в 1952-ом году

08fig00Монотипия (масло)  На пляжу

10fig01Смеш. техника. Дом Аутиста

11ms  Ночная игра в кункен

16ms Девочка в красном платье (ч/б вариант)  1983 г017fi01Монотипия №333

080fi00Дом и хозяин

089fi00Художница

399danПортрет, 40-ые

20222Зимняя прогулка

animaЗначок сопротивления (на основе рисунка П.Пикассо)

birdfrПтичка на балконе  (фрагмент картины, живопись)

bo11Обложка книги, в которой напечатана повесть «ЛЧК» (ред. К.Булычева (И.Можейко)

bo13Сборник рассказов  «Мамзер» ( 1994г, тираж 500 экз)

bo15Из серии книжек, которые я печатал самостоятельно,  1994-1997гг, тираж примерно 500 экз

bull_mБелый бычок (к.м.  Иерусалим, собст. В.Лейтина)

ded2Горная тропа (б.акв. 1978г)

derevoПрогулка  (б.кисть, тушь, 80-ые г)

embpr99Значок для журнала «Перископ»  (2002 г)

ТОЛСТЫЙ и ТОНКИЙ (с переводом Е.Валентиновой)

Приходит время — я осторожно продвигаюсь к краю кровати и спускаю вниз ноги, прямо в старые войлочные туфли. Это деликатная работа. Кровать скрипит и угрожает развалиться. Я — Толстый. И не стесняюсь признаться в этом — я Толстый назло всем. И я копошусь, встаю не зря — у меня гость будет. Мне не нужно смотреть на часы, чувствую его приближение. Слава Богу, столько лет… И не было дня, чтобы он не пробегал мимо. Он мой лучший недруг, мой самый дорогой враг. Он — Тонкий. Синева за окнами еще немного сгустится, и я услышу мерный топот. Это он бежит. Возвращается с пробежки. Мой сосед. Дома ему скучно — один, и после бега он выпивает у меня стаканчик чая. Он поужинал давно — бережет здоровье, а мой ужин впереди. Я ем, а он прихлебывает теплую несладкую водичку. Для начала у меня глазунья из шести глазков с колбаской и салом. Он брезгливо смотрит на глазкИ — называет их бляшками… готовые склеротические бляшки… А по-моему, очень милые, желтые, тепленькие глазочки. Нарезаю толстыми ломтями хлеб, черный и белый, мажу маслом — сантиметр-два… перчик, соль и прочие радости — под рукой… — Спешишь умереть?.. Я сосредоточенно жую — с аппетитом пережевываю оставшееся мне время. — А ты его… время… запиваешь пустым чайком… вот убожество… Он не обижается — насмешливо смотрит на мой живот. Что смотреть, живот спокоен, лежит на коленях, никого не трогает. — Понимаю, зачем бегаешь… Думаешь, долго буду жить — перебегу в другое время… Пустое дело… и никакого удовольствия… Не жрешь… без слабительного давно засорился бы… — Клизма на ночь… — он довольно кивает… — зато я чист и легок, и все вижу ясно. — А что тут видеть, что?.. расхлебываем, что наворотили… Он не спорит, сидит прямо, смотрит в угол светлыми усталыми глазами. — Что у тебя там?.. — Он каждый раз это спрашивает. — Что-что… икона. Забыл, что такое?.. — Грехи отмаливаешь?.. — И рад бы, да не у кого… И каждые раз он изрекает — «это не для интеллигентного человека…» Я не спорю — с грустью прощаюсь с яичницей, с надеждой берусь за котлеты. Готовил их с утра, вложил в них всю душу. Если она существует. Если да, то она переселилась в котлеты. Я снова поглощаю ее, и она, как блудная дочь, возвращается в родное чрево… Котлетки… они долго томились, бедняжки, в кастрюле, под периной, у меня в ногах. Я чувствовал их жар весь день, когда лежал на одеяле под пледом. Постепенно охлаждалось мое тело, и пришла бы смерть, если бы не котлетки под ногой… — Не отведаешь?.. Он с отвращением качает головой — «ты же знаешь…» — Может, одумался? Он дергает плечом — «с ума сошел?..» Еще бы, котлеты напоминают ему бляшки в стадии распада — побуревшие глазки, изрытые трещинами… Ну что скажешь — псих. Мы старики. Нам вместе сто сорок лет. Одному человеку столько не прожить, ни толстому, ни даже тонкому. — Что там на улице нового?.. — Я давно не читаю и не слушаю, мне довольно того, что он говорит. — Переливают из пустого в порожнее. — А как же — расхлебываем. Душу отменили, в рай лететь нечем. Вот и решили строить башню до небес, войти своими ногами. — Ты-то что волнуешься, при твоем весе вообще надеяться не на что… — Вот и хорошо, хорошо-о… Исчезну, вот только дожую свое время. Буду лежать и жрать… потому что презираю… — И себя?.. — И себя… А тело, подлец, люблю, как свинья свое свинское тело, — жалею, холю и питаю… — Юродивый ты… — А что… Если видишь, что мир безумен, как по-другому? Надо стать свиньей — и жрать, жрать, жрать… — Надо бегать — силы сохранять… и спокойствие… — О-о, эта история надолго — не ври самому себе. После котлеток — компот, после него — чай с пряниками, мятными и шоколадными… И халва! — Откуда золото?.. Или деньги печатаешь?.. Он думает, я ем каждый час. А я целый день жду его, сплю или дремлю. Мне жаль его — совсем высох, а не ест, носится по вечерам. — Может, соблазнишься?.. После долгих раздумий он нерешительно берет пряник, откусывает кусочек — «ну, разве что попробовать…» Я исподтишка торжествую… Нет, откусил — и выплюнул — «сладко…». Сейчас пробьет девять и он уйдет. У него остались — клизма, душ и постель. А мне доесть пряники, и тоже постель. Утром поплетусь в магазин. Пойду по весенней улице в теплом пальто, в валенках с галошами. Пусть смотрят — толстый старый урод, не вписывается в преддверие рая… Но иногда среди дня выпадает несколько светлых часов. Сажусь за печатную машинку — и живу, где хочу, как хочу… Потом взбираюсь на кровать. Она податлива, вздыхает под привычной тяжестью. Теперь буду лежать, пока не сгустятся тени… и не раздастся за окном знакомый топот… Тонкий бежит…

………………………………………..

Dan Markovich

Fat and Lean

Time comes – and I gingerly inch towards the edge of the bed, and lower my feet to the floor,  sliding them home neatly right into my old felt slippers. That’s a task that requires much delicacy. The bed creaks and seems to be on the point of falling to pieces. I am Fat. And not a bit ashamed to acknowledge it – I am Fat to spite them all. And I am taking this trouble, I am getting up not without a reason – I am about to have a visitor. I don’t need to look at the clock – I feel him approaching. After all, it has been going on for years…  Him jogging by daily, never missing a single day. He is my best adversary, my most precious enemy. He is – Lean. The blue twilight outside the window is to grow a little denser, and I am sure to hear the rhythmic thumping. That’s him jogging. Returning after his daily round. He is my neighbor. To go straight home will be somewhat cheerless – he lives alone, so after his run he always drops in to my place to have a glass of tea. He has had his supper hours ago, he takes great care of his health, and I am just about to have my supper. I eat, and he sips his tepid sweet-free weak water. For a start I have six sunny-side-up fried eggs, with some very nice sausage and bacon. He glances at my sunny-side-up yolks with disgust – and insists on calling them “clot formations”… ready-made clot formations to introduce into your system… And I think they are very nice, yellow, warm fried sunny-side-up yolks. I slice bread generously, rye and wheat bread, making thick slices, I spread butter over them – an inch thick layer of butter… pepper, salt, and other joys of life are close at hand… “You are in such a hurry to die?…” I focus on munching my bite – I munch with gusto the time reserved for me. “And you… are taking your time… with some miserable weak tea… that’s what I call shabby.” He doesn’t take offence at it, just casts a mocking glance at my belly. Never mind my belly, the belly is doing fine, it is lying in my lap, not bothering a single soul. “I know why you keep jogging… you think – I will live long, I will jog into another time… A most futile hope… robbing you of all joys besides… The way you stay off the grub is outrageous… without your laxatives you would have got clogged up long ago.” “An enema daily before going to bed…” he nods with satisfaction… “makes me purified and relieved to see things clearly.” “What is there to see, may I ask?.. we are bedding down in the mess that we have made for ourselves…” He doesn’t object, just keeps sitting with his back very straight, looking into the corner with his pale tired eyes. “What’s that you have in there?..” he asks me this question every time. “What do you think it is?.. It is an icon. Can’t recognize it for what it is due to memory loss?..” “You pray to have your sins forgiven?..” “I wish I could, but I have no one to address to…” And every time he utters his word of wisdom – “most inappropriate for a man of any education…”. I don’t bother to argue – I am sadly saying the last goodbyes to the fried eggs, and with renewed hopes start on the fried meatballs. I have been busy cooking them since early in the morning, I have invested my very soul into them. If the soul exists. If mine does exist, it has transmigrated into the meatballs. And I am at the moment swallowing it back in, and it returns to the bowels of its native body like a prodigal son… My nice fried meatballs… what a long time the poor things have had sweating in their casserole, under the heavy feather-bedding in the foot of my bed. Through the whole of the day I, lying on my made up bed under a light blanket, felt the heat they were emanating. My body was gradually growing cold, which might have well become the death of me, but for my nice fried meatballs under my feet… “Wouldn’t like to have some?..” He shakes his head in disgust – “you know better than to ask…” “You could have come to your senses, couldn’t you?” He jerks a shoulder – “you crazy, to think such a thing of me?..” But of course, he finds that fried meatballs resemble clots on the stage of their decay – they are the sunny yolks discolored, disfigured with cracks… What can one say to it? Cranky is, and cranky does. We are both old men. Together we are a hundred and forty years old. No single man can live that long, neither fat, nor lean. “What’s new out there?..” I have long ceased to read news or listen to them, what he says it enough for me. “They continue milling wind and kneading water.” “Naturally – reaping as we have sown. They cancelled the soul, so there is no vehicle now to transport us to heaven. Thus the decision to built tower tall enough to reach heaven, to facilitate making it on foot.” “What are you worrying about, with your body weight you have little to hope for either way.” “And that’s good, that’s real good… I will vanish, I will finish munching through my time, and vanish. And till that moment I will be lying about stuffing myself with food… because I despise…” “Yourself too?..” “Myself too… But being the caddish creature I am, I love my body the way pig loves its piggish body – I spare it, pamper and nourish…” “You are not right in the head, you are touched, you really are…” “So what… When you see the world around to be crazy, what other attitude is there to take? The thing is to become a pig, and gobble, gobble, and gobble…” “The thing is to jog – to preserve one’s strength… and maintain one’s presence of mind…” “Oh, this standing joke of a situation we are having currently is one to last, stop deceiving yourself.” To follow those nice fried meatballs comes kompot made of stewed fruit, next is tea with gingerbread cakes, pepper-mint flavored and chocolate flavored… And khalva! “Why, you must be a regular gold-digger!.. Or do you print money?…” He thinks I have a meal like this every blessed hour. Though actually I spend my days waiting for him, asleep or dozing. I pity him – he has shriveled to inanition, yet he wouldn’t eat, but keeps scampering about like mad every evening. “They are delicious, how about having one?…” After pondering the issue for a long time he hesitantly takes a gingerbread cake – “well, just to give it a try…” I triumph inwardly… But no, he bit off a tiny piece, and at once spat it out – “too sweet…”. Now it will strike nine, and he will leave. What remains for him now is – an enema, a shower, and going to bed. What remains for me – to finish the gingerbread cakes, and also go to bed. In the morning I will brace myself and shuffle along to the store. I will walk the spring street wearing my warm winter coat, my winter felt boots, and galoshes. Let them stare – a fat old freak who will never clear the framework of the doors to the anteroom of heaven, or be cleared for the it anyway… But sometimes I happen to have several translucent hours. I take my typewriter – and live where I want to, and the way I want to… Then I climb on my bed. It submits, it sighs under the familiar weight. Now I will be lying about till the shadows condense into dusk… and come about from beyond the window the familiar sound of thumping feet… that’s Lean jogging along…

БОЛЬ ОТСТУПИЛА. (Из повести «АНТ»)

В какое время я жил?.. Предчувствую возмущение тех, кто обожает достоверность и понимает ее как точность мелочей. У меня нелады со временем, ведь в центре вселенной всегда была борьба за жизнь и ежедневная боль, а все остальное как из окна поезда: люди, детали обстановки, работа, мои увлечения, как на изображающей движение фотографии — смазано, будто ветер прошелся. И не очень это все важно для моего рассказа. Но я не существовал в пустоте. Слишком сильны приметы времени, чтобы совсем забыть о нем. Моего отца убили коммунисты, и приемного тоже. Многие знакомые пострадали от них. Я ненавидел коммунистов всю жизнь. Теперь они перекроили власть, стали называть себя демократами, править вместе с ворами, всю страну сделали зоной, а язык превратили в полублатной жаргончик. Нет, конечно, были, иногда появлялись люди, увлеченные возможностью что-то изменить к лучшему… некоторых я любил, восхищался ими… Но история точная наука, они или погибли, или ушли, или сами скурвились. Власть всегда в руках проходимцев, в лучшем случае — недалеких инженеров, все остальное случайность.

Но я говорил о времени, оно быстро менялось. Яд оказался сильней и глубже, чем думали поверхностные реформаторы. Погибал язык, главное, что осталось общего на этом огромном пространстве. Но моя жизнь — отдельная история. Можно сказать, мне повезло. Дали работу, и, главное, получил свое жилье с окнами на поля, реку, лес. Такому, как я, свои стены и дверь — почти все, что нужно для жизни.  А прошлое я вычеркнул.

Как мне нравилось, что в квартире до меня жили, что коричневый линолеум на полу стерт, стены обшарпаны… Эти панельные дома были рассчитаны лет на пятьдесят, но сразу постарели, их старость, безалаберность и заброшенность, разбитые подъезды, трещины, щели между бетонными плитами дорожек, из них с весны до осени лезет буйная трава, вырастают цветы — все это нравилось мне. Часами подъезд молчал, не кричали дети, не ухал лифт, его не было. От порога вглубь квартиры ведет узкий коридор, всегда темный, никогда лампочку не вкручивал, пусть темно… Справа ванна, туалет, вот здесь я кое-что поменял, налепил перила на стены… Дальше направо крошечный коридорчик в кухню — узкую щель, будку, капитанский мостик, рубку пилота, форпост… Перед окном стол, он накрыт старой клеенкой в больших голубых цветах, осталась от съехавших жильцов, я здесь сидел по вечерам и видел, как солнце опускается за лес. Если не сворачивать в кухню, то прямо через широкую дверь, которую я никогда не закрывал, попадаешь в большую комнату, из нее, через угол, налево, вход во вторую. Она поменьше, окном выглядывает на другую сторону дома. Обе комнаты — единое пространство, а весь дом словно корабль, который плывет и остается на застывшей высокой волне… Дом на краю города, высокого холма, и из окон кухни и большой комнаты я видел просторное небо, неторопливый спуск к реке, поросший травой, редкими кустами, чахлыми деревьями… реки не видно, зато за ней плавные широкие поля, дальше лес до горизонта, почти ровного, только кое-где зубцы больших деревьев нарушают проведенную дрожащей рукой линию… В дальней комнате справа от порога большой чулан, за ним моя кровать, рядом с ней кресло, зажатое между кроватью и большим столом. Я устроил себе нору и сидел в ней, испытывая немалое блаженство, вдыхая пустоту, темноту и тишину… У окна книжные полки с обеих сторон, и окно замечательное — две березы тянутся ввысь, обгоняя друг друга и заслоняя меня от света, от соседнего дома, хотя он и так довольно далеко, через небольшой овражек и зеленую лужайку… такой же разбитый, тихий, странный…

И боль моя немного присмирела, смягчилась, утихла, а мне и не нужно было много, чтобы воспрянуть. Нет, не прошла, но срослась с фоном жизни, с ее течением — с ней следует считаться, но можно на время и забыть.. Мои унижения остались при мне, но ушли вглубь, растворились в темноте и тишине убежища, и я любил свою квартиру за постоянство, спокойствие и терпение ко мне.

В передней я повесил большое овальное зеркало и теперь мог видеть себя по пояс, и не стыдился того, что видел, впервые не прятался от своего изображения. Лысеющий брюнет с грубым красноватым лицом, впалые щеки, заросшие щетиной, глаза в глубине — небольшие, серые, немигающие. Глаза… это раны, ходы в глубину, предательские тропинки к линии спартанского ополчения, я всегда был настороже, а сейчас успокоился, и глаза немного смягчились. Нос грубый, вызывающе торчащий между впадинами щек, над носом возвышается лоб, прорезанный глубокими трещинами, кусковатый отвесный камень, утес, переходящий под прямым углом в черепную крышу, покрытую редкими волосами. Коренастый мужик, по виду лет сорока, суровый, молчаливый, сам в себе и на страже собственных рубежей, всегда на страже. Ни перед кем больше не унижусь. Я любил сидеть на полу, смотреть, как солнце медленно плывет над лесом, тонет в закатном облаке, мареве, тумане, касается темно-синей зубчатой кромки, постепенно плавит ее и плавится само, тает, расходится, нарушая геометрию круга, эллипса, становится плоским пирогом, куском масла впитывается в тесто, в синеву, прохладу, в темноту …

О работе писать нечего, кое-какая была, на хлеб хватало. По утрам я заваривал в большой пиале две чайных ложки сухого чая со слонами, смотрел, как льется кипяток в черноту, расходятся красновато-коричневые струи, темнеет вода… жевал хлеб, запивал чаем и смотрел в окно, смотрел, смотрел… Я ждал решения. Оно созревало постепенно, подспудно, и вдруг -толчок, еще один шажок, уверенность в детали, сам себе сказал и тут же поверил. Я хотел начать с небольших рассказов и искал, ловил нужную интонацию… не думал, не решал, а сидел и вслушивался в свое дыхание, чтобы найти нужный ритм.

В конце концов я почувствовал, что застоялся, перегрелся, слишком много во мне накопилось, я стал терять и забывать, и понял, что пора записывать. Небольшие рассказики стали получаться о том, о сем, о детях и детстве, маленькие впечатления и радости, подарки и ссоры, потом о школе, в которой несколько лет учился, об университете… Ничего особенного там не происходило — для начала какое-то слово, взгляд, звук, воспоминание, из этого вырастает короткое рассуждение, оно тут же ведет к картинке… Передо мной открывалась страна связей. Летучие, мгновенно возникающие…. Я на одной-двух страничках становился владыкой этих, вдруг возникающих, наслаждался бегом, парением над пространством, в котором не знал других пределов, кроме полей листа. От когда-то подслушанного в толпе слова — к дереву, кусту, траве, цветку, лицу человека или зверя… потом, отбросив острую тень, оказывался перед пустотой и молчанием, и уже почти падая, ухватывался за звук, повторял его, играл им, и через звук и ритм ловил новую тему, оставался на краю, но прочней уже и тверже стоял, обрастал двумя-тремя деталями, от живой картины возвращался к речи, к сказанным когда-то или подслушанным словам, от них — к мысли, потом обратно к картине, снова связывал все звуком… И это на бумажном пятачке, я трех страничек не признавал и к двум прибегал редко — одна! и та до конца не заполнена, внизу чистое поле, снег, стоят насмерть слова-ополченцы … Проза, пронизанная ритмами, но не напоказ, построенная на звуке, но без явных повторов, замешанная на мгновенных ассоциациях разного характера…

Такие вот карточные домики я создавал и радовался, когда получалось. В начале рассказа я никогда не знал, чем дело оборвется, и если обрыв произошел на верной ноте, то не мог удержать слез. На мгновение. И никто меня не видел. А рассказики почти ни о чем, и все-таки о многом, как мгновенный луч в черноту. Ведь игра словечками, пусть эффектными и острыми, фабрика образов, даже неожиданных и оригинальных… все это обращается в пыль после первого прочтения по простой причине, о которой как-то обмолвился Пикассо, гениальный пижон и обманщик, талант которого преодолел собственную грубость… «А где же здесь драма?..» — спросил он, приблизив насмешливую морду к картине известного авангардиста. И никогда не пересекал этой границы, хотя обожал быть первым. Нечего делать, кроме как путаться в напечатанных словах, если на странице никого не жаль. И этого никто отменить не в силах, тем более, какие-то концепты и придумки, игра ума и душевной пустоты. Но рассуждения не моя стихия. Эти рассказики я писать любил, и мне с ними повезло — успел, возникла щель во времени, несколько лет жизнь наступала, а боль отступила.

 

О «Перебежчике» Дана Марковича

Елена Зайцева

Перебежчик – старик, помогающий бездомным кошкам и чувствующий себя перешедшим, перебежавшим в их стан (в их стаю!). У повести не самая печальная судьба (лауреатство в «Тенётах», тираж, пусть некрупный, в издательстве «Э.Ра»), но по большому счёту её так и не восприняли, как не знали, так и не знают. Вполне вероятно, что и не узнают – текст совершенно отдельный, а от такого, за нечастыми исключениями, «литературный процесс» предпочитает держаться на расстоянии. Здесь этого исключения не сделали, не случилось. Остаётся порадоваться тому, что всё-таки случилось, произошло: произошёл сам текст.

Текст очень сложный, выглядящий очень простым, т.е., казалось бы, идеальный вариант, всем хорошо, и дураки не утомятся, и умные всё поймут. Ан нет, зря казалось. Дуракам подавай что-нибудь «хитрозамутное», многозначительное, а умные всё понимают исключительно коллегиально, исходя из формата, расстановки сил и прочих тонкостей.

А теперь давайте-ка представим, где расстановка сил и прочие тонкости – и где история старика, спасающего кошек. Просто спасающего – он не прекрасноликий общественник. Просто кошек – они ему не мерещатся, и они не выходцы из древних гробниц, и их не зовут Ко Шка или Ко Тъ. И никаких сюжетных завихрений – зимуют, спасает, спасается. И одна-единственная мысль – «люди – убивают, я не хочу быть человеком».

Как можно на протяжении всей повести бить в одну точку, уму не постижимо. Тем более коллегиальному. А вот моему, обычно-единичному, интересно стало. Читается-то как ничто и никогда. Разве что классика…

К слову, в Марковиче уже как-то предполагали «неоклассицизм» (Андрей Комов в «Сетевой словесности»). Ну, пусть будет неоклассицизм, обычно это значит что-то вроде «раньше писали хорошо, вот и сейчас не хуже бывает», т.е. ничего плохого не значит. Умеренно хорошее. Пусть будет, только вот «Перебежчик» не «не хуже». И всякое умеренное – не про него.

Ясно, что такую антиубийственную, «прокошкинскую» идею – чтобы она не сплющилась до какого-нибудь гринпис-плакатика или совершеннейшей уже эксцентрики («мяв-мяв-мяв, я тоже киса») – эту идею должно держать, «прошивать» что-то очень и очень сильное. В литературе таких сил не много и все они, как ни крути, умещаются в понятие «стиль».

И вот тут, наверно, нужно простить автору его «недочёты и промахи» – что он про многозначительность забыл, форматами не озадачивался, в направление ни в какое не вписался – простить и начать припоминать, зачем вообще нужна вся эта писанина aka литература. Что красивый живой текст – она и есть, и это вне зависимости от расстановки сил, и это бывает действительно редко. Хотя бы потому, что это действительно сложно, как бы просто ни выглядело.

Сюжетных завихрений нет только в качестве «грандиозных циклонов», экшенов. Но всё, буквально всё в локальных «воронках» – интонационных, событийных. Встреча с котом – событие. «Мы так давно не виделись, столько за это время всего было! В его текстах нет слов, зато масса разных звуков, некоторые похожи на короткий лай, другие на громкое мурлыкание… длинные периоды, произнесенные со страстью. Я говорю ему – «Хрюша, конечно, да, конечно! Я понимаю тебя!»» – «воронка» любви, доверительности. Почему «воронка»? Потому что движение вихревое, вокруг-Хрюши-вращательное. Маленький, «домашний» вихрик внимательной нежности.

Но только она, эта «вороночка», крутанулась – и тут же трезвая ровная «площадка», совершенно другая тональность: «Еще не зима, еще не конец, еще не начало стремительного спуска в темноту и холод… Сегодня на листьях снова Макс. Я сразу сую ему кусочек мяса с лекарством от глистов. Он кашляет, эти твари проходят через легкие, прежде чем развиться в кишечнике. То ушные клещи, то какие-то вирусы… я не успеваю поворачиваться, мои дикие звери хватают заразу направо и налево, только успевай… Но главная опасность – люди…». «Площадка» тоже круглая, в центре – смерть. От холода, голода, болезней, людей… Особенно от людей. Т.е. никуда не делся и общий центр («люди – убивают…»). Как никуда не делся он и в Хрюшином, «нежном», случае. Каждый день Хрюша может не вернуться со своего гуляния, каждый с ним разговор может быть последним…

Текст вообще «круговой» – он и замкнут, закруглён на идею; и время «скруглено» (перезимовать: сделать круг и выжить); и кошки-собаки окружили старика плотным кольцом, а он их всё встречает и встречает, виток за витком; и все эти круговые структурки, «воронки», «площадки» в самой ткани… Я всё думала, что же это значит, какой смысл рисовать круги. Круги повторяют, это символ повторения, но зачем повторять?..

Символ повторения – и постоянства. Старик боится изменений.

«Боится» не вполне точное слово, точнее: он знает, что это такое. Скачок – и что-то меняется, кто-то теряется, кошка, собака, щенок, котёнок, сама возможность им помогать… Сегодня как вчера, твердит старик, собирая животин на завтрак. А изменения – это: нет еды, нет животин, нет жизни. Круги текста = постоянство старика = «защитное торможение», длящее каждую кошку, каждого щенка, каждый миг (миг до их потери, без потери). Нет, потери не забываются, и ожидаются, и приходят опять и опять, но так им сложнее приходить – сложнее, чем если бы старика не было. Через него, через его упрямое постоянство им ещё надо пробраться. Через его желание, чтобы никто не умирал…

И эти «защитные круги» – совсем не всё, из чего сделана повесть, не просто так я говорю, что текст сложный. Внутренне сложный, интенсивный. При всей его внешней простоте и даже «эргономичности» – маленькие главы перемежаются малюсенькими; читается с любой главки, с любого предложения; всё это буквально само в руку ложится, ритмически, мелодически, структурно такими фрагментами дано, что это легко взять, хочется взять…

Отрывок про Хрюшу – как раз такой фрагмент, отграниченное восклицаниями вслушивание. Если как схемка, то: старик рад – старик слушает «речь» кота – старик рад. На восклицаниях работают гласные (открываются, практически поются), на вслушивании – согласные (толпятся, «подробничают», вслушивание – подробный процесс!). «…Другие на громкое мурлыкание» – это уже прямое звукоподражание конечно, просто то самое мурлыкание и есть. А «длинные периоды, произнесенные со страстью» не только мурлыкает, но и зеркалит: старик рассказывает о Хрюшиной манере «говорить», сам говоря таким же точно образом – длинным периодом, произнесённым со страстью!

Не хочется много цитировать, но на эту фразку я смотрю давно. «Она похоронит щенка, пьяницы сентиментальны…». Смотрю, хочу о ней рассказать – и боюсь даже приниматься. Комично (бывает комично), когда о парочке слов наговаривают парочку сотен, а тут по-другому никак, слишком много всего, и это много «заархивировано», работает не кичась, подспудно. Рядом с этим «подспудным» звукоподражание – кичливая, громкая работа, здесь не звукоподражание, здесь звукоподорожание, каждый звук стоит больше, чем вне фразы, каждый звук ценен… Первая часть, со щенком, – плоская, глухая, потухшая. Это остановившаяся, придавленная «воронка» (щенка задавили, вокруг кого вращаться?). А вот вторая, «пьяницы сентиментальны», подрагивает и странно мерцает. Брезгливо кривится, цыкает, и тем не менее – мерцание, свет. Откуда? Не от виноватой же пьяницы. Что светится?.. Светится мир. Щенок ушёл, а мир остался, и светится вот этим мокроватым пьяным светом-мерцанием. Как звучит, как выглядит, так и есть.

В этом смысле стилистика – антифальшивое устройство. Красиво, когда правда.

Иногда достаточно «здрасте», чтобы сфальшивить. Это, конечно, не будет «неправда!!!», будет «всё-таки неправда…». Прямо сейчас, наобум, беру с одного из литсайтов (автор Юрий Меркеев; это первая фраза, т.е. как раз – «здрасте»): «В моей комнате на книжной полке в углу рядом с бумажными иконками стоит крохотный янтарный слонёнок, детская игрушка, изящный сувенир». При таком раскладе на полке не слонёнок оказывается, а горка ни к чему не приспособленных согласных, какие-то бесконечные «в», «на», «рядом», – а потом ещё и этот «контрольный выстрел»: изящный сувенир (крохотный!) – ну никак не детская игрушка, равно как и наоборот…

В «Перебежчике» ни единого такого «здрасте». Сплошь нефальшивая территория, совершенно цельная, какая-то даже «онтологически детская», до-лживая. Пожалуй, в этом и уникальная его отдельность от всего. Таким отдельным он был в год написания (1996-й), таким отдельным остаётся теперь. Двадцать лет! И тогда нам было не до кошек (какие там кошки, когда лихие девяностые!), и теперь (какие там кошки, какие девяностые, когда…!). И тогда нам было невдомёк, и сейчас всё никак не догадаемся: дело-то не в кошках, и повесть – не призыв немедленно выскочить на улицу и понастроить им пряничных домиков. Дело в нас, в том, что наши «распознаватели фальши» сбиты настолько, что иногда оторопь берёт, что антифальшивые вещи просто уже как лекарство надо принимать. Прямо в наших головах ведутся войны. «Информационные» – а они ведь в первую очередь интонационные. Мы впускаем их в наши головы только потому, что не различаем интонаций, не хотим или не умеем различать. Стилистические возможности любой войны всегда страшно узкие, ведь по сути она – вдалбливание, а у такой сути нет, не бывает удачных форм…

Время от времени проза Дана Марковича попадает в какие-то обзоры, интернетные и бумажные. Интернет сумбурнее, но мягче. Бумажные «литпроцессуанты» скорее озадачиваются: «О, хорошо, прекрасно! но… но всё-таки как-то странно…». Мне напоминает это анекдот про посетителя ресторана, который, вываливаясь наконец-то на улицу, изумляется: «Что это за странный запах такой?» – «Это свежий воздух, сэр…».

Хорошо, прекрасно, жёстко, честно, тонко, настояще. Не странно. Когда-нибудь мы это поймём, пусть и ещё лет через двадцать. В конце концов, свежий воздух не прокисает, а отказываться от него постоянно не по силам никому. Не по силам, да и… зачем?

ART LIMITED

Congratulations Dan67, the artwork «The Girl In The Red Dress» has been selected for the Visa feed. It will be displayed from Tuesday 18 October 2016 at 1:19pm (Paris, France time).

Share this success with your friends or fans, if you’re on Facebook, Twitter, Google+, blogs, forums or any other social networks. More visitors and members on Art Limited means more audience for your creations, and vice versa, bringing back new contacts.
By following these best practices, coupled with a achieved work, you will ensure a maximum visibility.

Promote your image
Increase your visibility potential with promotional campaigns. Your artworks will be displayed among images featured by Art Limited and other current campaigns until the instant you will reach the display limits you choose.

АРКАДИЙ и МАРК (три момента жизни)

(Фрагменты романа «Вис виталис»)

…………………………………………………………………..

СЧАСТЛИВЫЙ  СЛУЧАЙ

Преодолевая резкий ветер, с колючим комом в груди и синими губами, Аркадий добрался до дома, и у самого подъезда чуть не натолкнулся на полную женщину в черном платке с красными цветами.

— Она здесь не живет. Где-то видел… Вдруг ко мне? Слава Богу, смотрит в другую сторону…

Он спрятался за дерево, и, унимая шумное дыхание, стал перебирать возможности, одна мрачней другой.

— Может, газовщица?.. В этом году газ еще не проверяли… — Он ждал через месяц, только начал готовиться, рассчитывая к сроку устроить небольшую потемкинскую деревню около плиты. — А сейчас совершенно врасплох застала! И не пустить нельзя… А пустишь, разнесет повсюду — как живет! и могут последовать страшные осложнения…

— Нет, — он решил, — не газовщица это, а электрик! Правда, в последний раз был мужик… Но это когда… три года прошло, а теперь, может, и женщина… Или бухгалтерия? — Он похолодел от ужаса, хотя первый бежал платить по счетам. — У них всегда найдется, что добавить… Пусть уйдет, с места не сдвинусь!

Он стоял на неудобном скользком месте, продувало с трех сторон.

— Уходи! — он молил, напряженным взглядом выталкивая толстуху со своей территории, — чтоб не было тебя!

Она внезапно послушалась, повернулась к нему большой спиной, пошла, разбрызгивая воду тяжелыми сапогами. И тут он узнал ее — та самая, что обещала ему картошку на зиму!

— Послушайте! — он крикнул ей заветное слово, — послушайте, женщина…

Но ветер отнес слабые звуки в сторону, женщина удалялась, догнать ее он не сможет.

— Больше не придет! — в отчаянии подумал он, — и так уж просил-молил — не забудь, оставь… А где живет, черт знает где, в деревне, не пройдешь туда, не найдешь. Чего я испугался, ну, электрик…

Но он знал, что и в следующий раз испугается. Он больше боялся дерганий и насмешек от электриков, дворников, дам из бухгалтерии, чем даже человека с ружьем — ну, придет, и конец, всем страхам венец.

……………………………………

— А по большому счету, конечно, нечего бояться. Когда за мной со скрежетом захлопнулась дверь, я сразу понял, что все кончено: выбит из седла в бешеной гонке. Можешь в отчаянии валяться в пыли, можешь бежать вдогонку или отойти на обочину — все едино, ты выбыл из крупной игры…

Прав или не прав Аркадий? Наверное, прав, ведь наша жизнь состоит из того, что мы о ней считаем. Но как же все-таки без картошки?.. Как ни считай, а картошка нужна. «Диссиденты, а картошку жрут, — говаривал Евгений, начальник страшного первого отдела. — Глеб Ипполитович, этого Аркадия, ох, как вам не советую…»

Когда Аркадий снова выплыл «из глубины сибирских руд», появился на Глебовом горизонте, он еще крепким был — мог землю копать, но ничего тонкого уже делать не мог. Вернее, подозревал, что не может, точно не знал. А кто знает, кто может это сказать — надо пробовать, время свободное необходимо, отдых, покой… Ничего такого не было, а рядом простая жизнь — можно овощи выращивать, можно детей, дом построить… да мало ли что?.. Но все это его не волновало. Краем-боком присутствовало, но значения не имело. Дело, которое он считал выше себя, вырвалось из рук, упорхнуло в высоту, и вся его сущность должна была теперь ссохнуться, отмереть. Он был уверен, что так и будет, хотя отчаянно барахтался, читал, пробовал разбирать новые теории и уравнения… Он должен был двигаться быстрей других, чтобы догнать — и не мог. Но, к своему удивлению, все не умирал, не разлагался, не гнил заживо, как предсказывал себе. Видно, были в нем какие-то неучтенные никем силы, соки — придумал себе отдельную от всех науку, с ней выжил… а тем временем размышлял, смотрел по сторонам — и постепенно менялся. В нем зрело новое понимание жизни. Скажи ему это… рассмеялся бы или послал к черту! Удивительны эти скрытые от нас самих изменения, подспудное созревание решений, вспышки чувств, вырывающиеся из глубин. Огромный, огромный неизведанный мир…

А теперь Аркадий дома, заперся на все запоры, вошел в темноту, сел на топчан. Все плохо! — было, есть и будет.

……………………………………

Аркадий дремал, привалясь к стене. Все было так плохо, что он решил исчезнуть. Он уже начал растворяться, как громкий стук вернул его в постылую действительность. Он вздрогнул, напрягся, сердце настойчиво застучало в ребра. Я никому ничего не должен, и от вас мне ничего не надо, может, хватит?.. Но тот, кто стучит, глух к мольбам, он снова добивается, угрожает своей настырностью, подрывает устои спокойствия. Уступить? Нет, нет, дай им только щелку, подай голос, они тут же, уговорами, угрозами… как тот электрик, три года тому, в воскресенье, сво-о-лочь, на рассвете, и еще заявляет — «как хотите…» Что значит — как хотите? Только откажи, мастера притащит, за мастером инженер явится… Пришлось впустить идиота, терпеть высказывания по поводу проводки.

Нет уж, теперь Аркадий лежал как камень, только сердце подводило — поворачивалось с болью, билось в грудину.

Снова грохот, на этот раз добавили ногой… и вдруг низкий женский голос — «дедушка, открой!..»

— Какой я тебе дедушка… — хотел возмутиться Аркадий, и тут понял, что визит благоприятный, открыть надо, и срочно открыть. Он зашаркал к двери, закашлял изо всех сил, чтобы показать — он дома, слышит, спешит. Приоткрыл чуть-чуть, и увидел милое женское лицо и тот самый в красных цветах платок.

— Думаю, вернусь-ка, может, дедушка спит. Будет картошка, в понедельник он с машиной — подвезет.

Он это муж, и даже подвезет, вот удача! Аркадий вынужден был признать, что не все люди злодеи и мерзавцы, в чем он только что был уверен под впечатлением тяжелых мыслей и воспоминаний. Такие прозрения иногда посещали его, и вызывали слезы умиления — надо же… Перед ним всплыл образ старого приятеля, гения, бунтаря, лицо смеялось — «Аркадий, — он говорил, — мы еще поживем, Аркадий!» Когда это было… до его отъезда? И до моего лагеря, конечно… А потом? Как же я не поехал к нему, ведь собирался, и время было. Посмеялись бы вместе, может, у него бы и отлегло. Думал, счастливчик, высоко летает, не поймет… А оно вон как обернулось — я жив, а его уже нет.

………………………………………………………….

НЕУДАЧА!

Аркадий вышел на балкон. Как кавалер ордена политкаторжан, реабилитированный ветеран, он имел на него непререкаемое право, также как на бесплатную похлебку и безбилетный проезд в транспорте. Поскольку транспорта в городе не было, то оставались два блага. Похлебки он стыдился, брал сухим пайком, приходил за талонами в безлюдное время. А балкон — это тебе не похлебка, бери выше! С высоты холма и трех этажей ему были видны темные леса на горизонте, пышные поляны за рекой, и он радовался, что людей в округе мало, в крайнем случае можно будет податься в лес, окопаться там, кормиться кореньями, ягодами, грибами…

Сейчас он должен был найти идею. Он рассчитывал заняться этим с утра, но неприятности выбили его из колеи. Опыты зашли в тупик, все мелкие ходы были исхожены, тривиальные уловки не привели к успеху, ответа все нет и нет. Осталось только разбежаться и прыгнуть по наитию, опустив поводья, дать себе волю, не слушая разумных гнусавых голосков, которые по проторенной колее подвели его к краю трясины и советовали теперь ступать осторожней, двигаться, исключая одну возможность за другой, шаг за шагом…

Он понимал, что его ждет, если останется топтаться на твердой почве — полное поражение и паралич; здесь, под фонарем не осталось ничего свежего, интересного, в кругу привычных понятий он крутится, как белка в колесе. И он, сосредоточившись, ждал, старательно надавливая на себя со всех сторон: незаметными движениями подвигая вверх диафрагму, выпячивая грудь, шевеля губами, поднимая и опуская брови, сплетая и расплетая узловатые пальцы… в голове проносились цифры и схемы, ему было душно, тошно, муторно, тянуло под ложечкой от нетерпения, ноги сами выбивали чечетку, во рту собиралась вязкая слюна, как у художника, берущего цвет… Конечно, в нем происходили и другие, гораздо более сложные движения, но как о них расскажешь, если за ними безрезультатно охотится вся передовая мысль.

Аркадий сплюнул вниз, прочистил горло деликатным хмыканьем, он боялся помешать соседям. Рядом пролетела, тяжело взмахивая крылом, ворона, разыгрывающая неуклюжесть при виртуозности полета. За вороной пролетела галка, воздух дрогнул и снова успокоился, а идея все не шла. Он все в себя заложил, зарядился всеми знаниями для решения — и в напряжении застыл. Факты покорно лежали перед ним, он разгладил все противоречия, как морщины, а тайна оставалась: источник движения ускользал от него. Он видел, как зацеплены все шестеренки, а пружинки обнаружить не мог. Нужно было что-то придумать, обнажить причину, так поставить вопрос, чтобы стал неизбежным ответ. Не просто вычислить, или вывести по формуле, или путями логики, а догадаться, вот именно — догадаться он должен был, а он по привычке покорно льнул к фактам, надеясь — вывезут, найдется еще одна маленькая деталь, еще одна буква в неизвестном слове, и потребуется уже не прыжок с отрывом от земли, а обычный шаг.

Мысль его металась в лабиринте, наталкиваясь на тупики, он занимался перебором возможностей, отвергая одну за другой… ему не хватало то ли воздуха для глубокого вдоха, то ли пространства для разбега… или взгляда сверху на все хитросплетения, чтобы обнаружить ясный и простой выход. Он сам не знал точно, что ему нужно.

Стрелки распечатали второй круг. Возникла тупая тяжесть в висках, раздражение под ложечкой сменилось неприятным давлением, потянуло ко сну. Творчество, похоже, отменялось. Он постарается забыть неудачу за энергичными упражнениями с пробирками и колбами, совершая тысячу первый небольшой осторожный ход. Но осадок останется — еще раз не получилось, не пришло!

…………………………………………………………………

ДЕНЬ  ПОЗАДИ

Перед сном Аркадий с робостью подступил со своими вопросами к чужеземному прибору. Тот, скривив узкую щель рта, выплюнул желтоватый квадратик плотной бумаги. Ученый схватил его дрожащими руками, поднес к лампе… Ну, негодяй! Мало, видите ли, ему информации, ах, прохвост! Где я тебе возьму… И мстительно щелкнув тумблером, свел питание к минимуму, чтобы жизнь высокомерного отказника чуть теплилась, чтоб не задавался, не вредничал!

Волнения по поводу картошки, будоражащие мысли, неудача в борьбе за истину доконали Аркадия, и он решил этой ночью отдохнуть. Сел в свое любимое кресло, взял книгу, которую читал всю жизнь — «Портрет Дориана Грея», раскрыл на случайном месте… Но попалась отвратительная история — химик растворял убитого художника в кислоте. Тошнотворная химия! Но без нее ни черта…

Чем эта книга привлекала его, может, красотой и точностью языка? или остроумием афоризмов? Нет, художественная сторона его не задевала: он настолько остро впивался в смысл, что все остальное просто не могло быть замечено. Там же, где смысл казался ему туманным, он подозревал наркоманию — усыпление разума. С другими книгами было проще — он читал и откладывал, получив ясное представление о том, что в них хорошо, что плохо, и почему привлекательным кажется главный герой. Здесь же, как он ни старался, не мог понять, почему эта болтовня, пустая, поверхностная, завораживает его?.. Если же он не понимал, то бился до конца.

Аркадий прочитал страничку и заснул — сидя, скривив шею, и спал так до трех, потом, проклиная все на свете, согнутый, с застывшим телом и ледяными ногами, перебрался на топчан, стянул с себя часть одежды и замер под пледом.

……………………………………

Марк этой ночью видит сон. Подходит к дому, его встречает мать, обнимает… он чувствует ее легкость, сухость, одни кости от нее остались… Они начинают оживленно, как всегда, о политике, о Сталине… «Если б отец знал!..» Перешли на жизнь, и тут же спор: не добиваешься, постоянно в себе… Он чувствует вялость, пытается шутить, она подступает — «взгляни на жизнь, тебя сомнут и не оглянутся, как нас в свое время!..» Он не хочет слышать, так много интересного впереди — идеи, книги, как-нибудь проживу… Она машет рукой — вылитый отец, тоже «как-нибудь»! Негодный вышел сын, мало напора, силы… Он молчит, думает — я еще докажу…

Просыпается, кругом тихо, он в незнакомом доме — большая комната, паркетная пустыня, лунный свет. Почему-то кажется ему — за дверью стоят. Крадется в ледяную переднюю, ветер свищет в щелях, снег на полу. Наклоняется, и видит: в замочной скважине глаз! Так и есть — выследили. Он бесшумно к окну — и там стоят. Сквозит целеустремленность в лицах, утонувших в воротниках, неизбежность в острых колючих носах, бескровных узких губах… Пришли за евреями! Откуда узнали? Дурак, паспорт в кадрах показал? Натягивает брюки, хватает чемоданчик, с которым приехал… что еще? Лист забыл! Поднимает лист, прячет на груди, тот ломкий, колючий, но сразу понял, не сопротивляется. Теперь к балкону, и всеми силами — вверх! Характерное чувство под ложечкой показало ему, что полетит…

И вдруг на самом краю ужаснулся — как же Аркадий? А разве он… Не знаю. Но ведь Львович! У Пушкина дядя Львович. Спуститься? Глаз не пропустит. К тому же напрасно — старик проснется, как всегда насмешлив, скажет — «зачем мне это, я другой. Сам беги, а я не такой, я им свой». Не скажет, быть не может… Он почувствовал, что совсем один.

Сердце отчаянно прозвонило в колокол — и разбудило.

……………………………………

Аркадию под утро тоже кое-что приснилось. Едет он в особом вагоне, плацкартном, немецком, что появились недавно и удивляют удобствами — салфетки, у каждого свой свет… Но он знает, что кругом те самые… ну, осужденные, и едем по маршруту, только видимость соблюдаем. С удобствами, но туда же. На третьей, багажной полке шпана, веселится уголовный элемент. Рядом с Аркадием женщина, такая милая, он смотрит — похожа на ту, одну… Они о чем-то начинают разговор, как будто вспоминают друг друга по мелочам, жестам… Он боится, что за новым словом обнаружится ошибка, окажется не она, и внутренним движением подсказывает ей, что говорить. Нет, не подсказывает, а как бы заранее знает, что она должна сказать. Она улыбается, говорит все, что он хочет слышать… Он и доволен, и несчастлив — подозревает, что подстроено им самим — все ее слова!.. И все же радость пересиливает: каждый ответ так его волнует, что он забывает сомнения, и знать не хочет, откуда что берется, и кто в конце той нити…

— Арик!

Этого он не мог предвидеть — забыл, как она его называла, и только теперь вспомнил. У него больше нет сомнений — она! Он ее снова нашел, и теперь уж навсегда.

Ее зовут с третьей полки обычным их языком. Он вскакивает, готов бороться, он крепок был и мог бы продержаться против нескольких. Ну, минуту, что дальше?.. Выхода нет, сейчас посыплются сверху… мат, сверкание заточек…

Нет, сверху спустилась на веревочке колбаса, кусок московской, копченой, твердой, черт его знает, сколько лет не видел. И вот она… медленно отворачивается от него… замедленная съемка… рука протягивается к колбасе… Ее за руку хвать и моментально подняли, там оживление, возня, никакого протеста, негодующих воплей, даже возгласа…

Он хватает пиджачок и вон из вагона. Ему никто ничего — пожалуйста! Выходит в тамбур, колеса гремят, земля несется, черная, уходит из-под ног, убегает, улетает…

Он проснулся — сердцебиение, оттого так бежала, выскальзывала из-под ног земля. Привычным движением нашарил пузырек. покапал в остатки чая — по звуку, так было тихо, что все капли сосчитал, выпил залпом и теперь почувствовал, что мокрый весь. Вытянулся и лежал — не думал.

 

 

 

 

ЛИНД ЛЕНДАС, ЛЮБА…

Люблю ли я лето… Звучит? Представьте себе, был когда-то конкурс языков на красоту звучания, и каждая нация могла выставить одну фразу. Сказки, вы скажете, не могло этого быть, что, им делать было нечего, и вообще… разве можно сравнивать по звуку! А вот и было, мне рассказывала в детстве старушка-эстонка, Люба. Хорошо бы расспросить поподробней, но ее уже нет среди нас. Хотя кто среди нас, кого нет… кому судить?  Для меня ее голос еще звучит, а многие живые давно мертвы. Люба говорила, в Италии конкурс был, и победили, конечно, итальянцы, второе место занял ее родной эстонский, с фразой — «линд лендас юле силла», она любила повторять ее, звук тонкий, нежный, как сейчас слышу, трудно передать это «ю» — едва касается губ и улетает… Представьте себе атмосферу — небо синее, море черное, ослепительные камни, колизей, на ступенях сидят представители наций, вверх, вверх уходят древние скамьи, до самого неба, вокруг толпы людей, сидят, стоят… Объявляют тишину, на круглую сцену спускается очередной представитель…  гробовое молчание — и он произносит. Почтенное жюри смакует звуки, никакой еще техники, все на слух, строчат в блокнотики… Грохот аплодисментов, и снова тихо: спускается новый глашатай, его объявляют, он замер — и выкрикивает на своем языке. Никто не понимает, конечно, и зачем?..  все слушают звуки слов. Звуки живут, кружатся в воздухе, улетают; все любят друг друга, слушают — понимают… Фраза должна быть короткой, это условие, и в ней что-то обыденное, скучное, чтобы даже немногим, понимающим смысл, не портить впечатление, не отвлекать от главного!  только звук оценивается, только звук! Итальянцы себя не забыли. Ну, зачем так, язык, действительно, хоть куда, много воздуха в нем, легко поется. А русского вот не было. Русские заняты были, гражданская шла, и никого, конечно, не прислали соревноваться за чистоту звука. Может и хорошо, ведь надо уметь представить, а то вышел бы какой-нибудь комиссар, закричал про пролетариев или еще какую-нибудь гадость, всё исказил бы грубыми звуками, искорежил… Нет, ни при чем гражданская, нам вообще смешно выкрикивать простые почти бессмысленные звуки — зачем? — мы смысловики, как сказал поэт, кстати, зря на себя наговаривал, он в звуках понимал дай Боже каждому. И все-таки, чтобы вот так, просто, выйти, набрать воздуха — и чисто, звонко прокричать что-то совсем простое, обыденное, как самое любимое, заветное, как жизнь, как смысл?… нет, не можем, слишком тяжело дышим, безрадостно погрязли. А звук — он может сам, когда и не знаешь смысла, не постиг еще — остановить, потрясти, ошеломить, заставить… я не беру музыку, в ней он прямо к нам обращается, я о словах.  Не-ет, не в громкости дело, чем тише речь, тем значительней слово, чем громче, тем пошлей получается…

Представьте себе — такой конкурс. Люба рассказывала, я верю — было. А сейчас — можете представить? Не получается? Линд лендас юле силла. Буква «ю» особая, рождается и тут же улетает. Небо высокое, камни теплые… И все слушают друг друга, радуются звукам. Всего-то — «птичка перелетела через мост». Но как звучит! Победили, правда, хозяева, но эстонцы второго места никому не уступили, тоже неплохо. ЛИНД ЛЕНДАС, ЛЮБА, ЛИНД ЛЕНДАС…

Жаль только, русских не было.

 

ИНТИМИЗМ (заметки об искусстве)

Дан Маркович

Причины моего несколько необычного развития, как художника.

Возраст. Я вырвался из науки после тридцати, с огромным запасом впечатлений, которые не находили выражения.

Среда.

Если б я не встретил на своем пути нескольких художников (и художниц), то скорей всего начал бы с литературы.

Я был к этому более готов, имел учителя, это Михаил Волькенштейн(МВ), физик, сын известного литератора  10-20 годов Владимира Волькенштейна, писавшего пьесы типа «Жанна Д’Арк» и другие псевдоклассические произведения. МВ был высокообразованный человек, талантливый в науке, писавший и картины (ужасные), и даже романы (правильным языком, больше не скажешь). Он вырос в довоенной российской интеллигентной среде.  В 60-ые годы я видел и слышал этих людей, будучи аспирантом Волькенштейна, это был замечательный круг, которого не стало теперь, а с ним пропала, на мой взгляд, надежда на обновление России.    МВ сам  делал работы на уровне нобелевских, например, в физике полимеров,  одним из создателей которой сам был,  но удивительно  «умел» до  раздачи наград уходить в другие области, руководствуясь исключительно своим интересом,  и премии его не догоняли.

МВ учил меня писать статьи – ясно, прозрачно, брать сразу «быка за рога», а это общелитературная подготовка,  неважно, что писать.  До прозы я написал около 70 статей.

Время

Я вырос в послевоенной Эстонии, в провинциальной еврейской среде, тяготеющей к русской культуре, стремился вырваться в настоящую науку, к интересным людям, этот путь тогда лежал только через Ленинград и Москву, другого не было, границы были закрыты.  Окружающие меня в детстве люди боялись и ненавидели коммунистов.  При этом отец во время войны вступил в компартию, — пришлось, он говорил.  Он был врачом, человеком способным, очень мягким, прочувствовавшим на себе ужас  войны и послевоенных лет — они были страшным контрастом к их довоенной жизни.

До войны это была среда либеральной интеллигенции и мелкой буржуазии в эстонской республике, а после войны отец прожил всего шесть лет, пострадал во время «дела врачей», лишился работы, и умер от второго инфаркта в 1951 году в возрасте 52-х лет.  Перенес на работе первый инфаркт,  а второй убил его моментально; мне было 11,  я присутствовал при его смерти.

Я поступил на медицинский факультет в Тарту, других возможностей не было, Россия страшила, мать не могла мне помочь, болела, а в Тарту жил и работал сводный брат Рудольф,  он помогал мне материально на первых курсах.

Ни о каком искусстве я не думал, из нашего класса только один мальчик учился в художественной школе, потом почти все закончили технические вузы, стали инженерами. Мой выбор профессии был странным:   я считал, что врач, как никто, должен «знать людей»,  именно этого ждал от медицины;  я был очень отвлеченным от реальной жизни мальчиком,  и мать мне внушала, что «так нельзя». Отца не было, и нам жилось тяжело. А учиться  я мог  чему угодно,  был одинаково способным  к любым наукам, никаких особых пристрастий не имел, кроме чтения книг.

На втором курсе я понял, что медицина не наука, и что весь мой интерес в теоретической биологии и биохимии. Биологии и генетике в конце 50-х,  при засилии лысенковцев в России,  нас учил старый эстонский профессор, ученик Моргана;  он притворялся глухим,  лекции читал по Добжанскому, то есть, учил нас запрещенной тогда генетике.  А Эдуард Мартинсон, обрусевший эстонец, известный биохимик, профессор Ленинградского университета, (посланный в Эстонию для «борьбы с антипавловцами», была такая кампания)  меня очаровал  — первый настоящий большой ученый, преданный  науке, талантливо учивший нас биохимии.  Я понял, что мой путь в теорию,   начал заниматься биохимией со второго курса. К нам относились серьезно на кафедре биохимии, давали  настоящие темы, мы участвовали в научной работе.  Так что в концу университета я был сложившимся ученым,  многое знал и умел.

Там же в  Тарту я два года учился заочно на физфаке, сдавал экзамены по общей физике и высшей математике.  Биохимиков в стране тогда не готовили, они выходили из медиков, биологов и химиков.

(Среда  и Время подготовили в дальнейшем мой переход к таким художникам, которые или были диссидентами, или тихо ненавидели власть, и были противниками официально признанного искусства, но об этом позже.)

………………………………….

В детстве я читал много художественной литературы, под руководством матери, которая в довоенное время свободно читала то, что в России не печаталось,  было запрещено. Она рассказывала мне о таких книгах,   находила их, когда  можно было найти,  в общем, направляла мой литературный вкус.  Но со второго курса Университета я перестал читать что-либо, кроме науки; я не умел ничего сочетать в себе,  всегда бросался в крайности.

………………………………………………

Моей женой в 70-ые годы была художница Алена Романова.  С ней я посещал дома и мастерские разных художников, в основном это был андеграунд,  диссидентская среда. Моя наука тогда уже кончалась.   Мне было интересно среди художников,  их жизнь и разговоры, но никакого желания заняться живописью самому во мне не было.

В 1977 году, летом, я взял в руки краски, случайно, и набросал какой-то пейзажик.    Это перевернуло мою жизнь.

Михаил Рогинский не был моим учителем, но его картины впервые в жизни произвели на меня сильное впечатление. Раньше я бывал в музеях, считалось, что культурный человек обязан, и я ставил себе «галочки» — знаю, смотрел…

Картины Рогинского  —   реализм,  органично сплавленный с экспрессионизмом без всякого литературного налета  —  простые бедные вещи, город, лица, красные трамваи…   Не было стремления к поверхностной похожести, это были сильно переработанные образы, его собственные впечатления, и в то же время узнаваемые реалии московской жизни, выраженные в самых простых элементах быта того времени, и в то же время, всегда превращенные в факт искусства взглядом на них художника…

В общем, картины, далекие от официального искусства.  Рогинский, пожалуй,  шел от Фалька, Хазанова, от своего образования театрального художника, от некоторых людей, группировавшихся вокруг училища 905-го года  и московского Полиграфического Института, тогдашнего прибежища многих независимых талантов.   И от европейского современного искусства, конечно.  Он всегда спорил с попартом, но считается одним из основателей российского попарта, хотя, конечно, гораздо глубже и интересней;  от всех он отличался своим взглядом на реальность:  укрупнял простые вещи, вплотную рассматривал их…   Его фактически изгнали  из России: выставляться не давали, последние годы он жил в подвальной мастерской, и уехал из страны в конце 70-х, получив разрешение взять с собой ограниченное количество работ.  В Европе он стал известен среди профессионалов, уважаем и признан культурным сообществом,  но никогда не стремился к широкой известности. Перед смертью он приезжал в Москву.

Я был на первой свободной сквозь зубы разрешенной  выставке на ВДНХ в 1975-ом.  Интерес культурных людей к ней был огромный,  царила нервная почти военная атмосфера:  до этого реакция власти и официального искусства была «бульдозерной». Мы с женой получили от Рогинского приглашение на выставку,  прошли мимо километровой очереди, милиционер у входа сказал – «а, это к Рогинскому, он хороший художник».

На первом этаже павильона пчеловодства было два художника, которых я запомнил — Рогинский и Измайлов.  Через несколько лет Рогинский уехал в Париж, а Измайлов с начала 80-х был моим учителем.  Примерно 10 лет общения.

…………………………………….

Так сложилось, что потеряв  интерес к науке,  увлекшись живописью, я несколько лет еще оставался в академическом институте: моих знаний и умений хватало, чтобы как-то поддерживать свой научный уровень.   Мне помог МВ, который  был  избран член-корреспондентом АН,  переехал из Ленинграда в Москву, а вторую лабораторию возглавлял в Пущино, куда принял меня, в 1966 году.   Он всегда дружески ко мне относился,  в 70-80-ые годы «прикрывал» мое увлечение живописью;  благодаря ему, я сохранил «кусок хлеба»,  и даже мог заниматься  рисованием прямо в лаборатории. Он приезжал раз в неделю, смотрел рисунки, вздыхал,  мы говорили о науке, у меня еще были кое-какие идеи… и так продолжалось 7-8 лет, пока в 1986-ом я не ушел окончательно. Если б не он, меня бы «съели» куда раньше,  а он был самым компетентным биофизиком в России, и мог меня защитить.  Он видел мои перспективы в науке, направлял меня на докторскую, и я ее написал,  неплохую, прошел предзащиту…  и ушел из науку насовсем. Мне «помогли» коллеги,  но иногда толчок в спину (или пониже) придает решительности, я сделал то, что давно собирался сделать.  Но ушел в никуда, потому что ничем кроме науки заработать не умел,  живопись меня занимала днем и ночью, но кормиться ею я никогда не расчитывал.  Несколько лет меня кормила жена.

Потом, к моему удивлению,  картины начали понемногу продаваться.

…………………………………………..

Тогда возник большой интерес к живописи нонконформистов – «семидесятников», оттесненных в подвалы официальным искусством, поощряемым властью.  По возрасту и отношению к действительности я вписывался в среду  «андеграунда», но был только  начинающим, поэтому меня мало замечали.  Однако в  начале 90-ых  этого интереса оказалось  достаточно, чтобы выжить.  И я учился живописи.

……………………………………..

Это было особое учение. Я с самого начала сам писал картины и не сомневался, так сильно мне хотелось; ничего не умея, изобретал свои приемы.  Я писал картинки и возил их огромными папками в Москву, к Измайлову домой. Примерно раз в 3-4 месяца. За 10 лет контакта я ни разу не был в его мастерской, он не показывал свои работы в качестве примера, и правильно делал. Его картины,  условно говоря,  — «фантастический реализм»:  тонкая, удивительно красивая по цвету, изысканная, с налетом театральности живопись, очень камерная.  Он жив,  ему сейчас 71, он половину времени в Германии, отрешен от всяких «мейнстримов», выставляет без особого рвения,  делает сейчас «объекты» из всякого «хлама», коллажи, дорисовывает=объединяет в единые очень сложные изображения со множеством персонажей, масок, животных, рыб, фантастических зверей, все это часто парит в воздухе, как летающий остров Свифта над каким-то малознакомым пейзажем…  Он все-таки художник театральный,  связан с «представлениями»,  с некоторой символикой во всем… И все это по-прежнему изысканно и красиво.

Но в  в целом…  не очень нравилось мне.

Нет, я  был в восторге от тонкости цвета, от многого, но сам…  гораздо грубей устроен,  ближе к Рогинскому с его интересом к простым забытым предметам, обветшавшим жилищам с темными провалами окон… к  обрывам и откосам, с летящими вниз отжившими свое время вещами… В этом, конечно, было влияние всей нашей падающей в никуда жизни, но художники типа Рогинского были далеки от декларативности,  находили свой взгляд,  художественное выражение своих настроений, состояний…  Они сильно перерабатывали черты реальности, укрупняли их, можно сказать, подчеркивали драму жизни, которая всегда драма. И это мне было понятно.

………………………………………………

Но как человек и как учитель, Измайлов очень умен, глубок, и всегда мог объяснить свое отношение к моим картинкам.

Я приезжал, развертывал всё – он садился на диванчик, долго смотрел, потом что-то очень осторожно говорил, например,  – « а вы не пробовали…»  или « а вас не задевают эти белые уголки? – нет? – значит, еще  рано…»

Все, что он говорил за десять лет я помню – каждое слово – всё было глубоко и правильно. Это были самые общие представления об устройстве картин, он ссылался на разных художников, показывал мне альбомы – «вот этот делает так, впрочем, неважно, ищите свой прием…»  Он много работал по переписке с примитивистами, ему присылали работы, они писал ответные письма с советами, была такая система…  – и он сумел не испортить меня,  деликатно направлял на мои сильные стороны, как это чувствовал. Повторяю, никогда не показывал свои работы, не ссылался на них.  Он в те годы занимался офортом, как всё у него, это было камерно и очень тонко, а с цветом он обращался ювелирно, он говорил, что «цвет должен быть такой, чтобы вы затруднялись с его названием», так у него и было. Но он удивительно мирился с моими грубыми и насыщенными работами, и со всем моим хамством по отношению к живописи – я почти ничего не смотрел, кроме нескольких альбомов,  в музеи ходил раз в год, проходил в Пушкинском один-два зала, и у меня безумно начинала болеть голова, так что дальше фаюмского портрета  заходил редко.

Я писал по 20-30 картинок в месяц, сначала темперой, потом маслом, потом чем угодно и на чем угодно.

…………………………

Лет через пять-шесть от начала я захотел чему-то поучиться систематически и более сознательно,  кроме поездок (4-5 раз в год) к Измайлову с 20 кг холстов и картонов. Альбомов было тогда множество, мой приятель получал от друзей из Германии, и я смотрел. Мне больше всех нравились старые голландцы — живопись, и особенно их простые, но точные рисуночки.

Я изобрел свою систему копирования – « с живописи рисунок, с рисунка – живопись».  То есть, делал рисунки с живописных работ, весьма примерные,  посвященные одному какому-то вопросу.  Мой возраст и опыт в науке избавил меня от тупого детального копирования, когда без особого смысла подражают, желая ухватить сразу всё.  Например, меня интересовало, как устроено распространение света по картинке. Делал рисунки чернилами, эскизики и просто «схемы», учитывая только положение фигур и распространение света. Потом что-то еще…  А с рисунков делал эскизные картинки красками, кардинально меняя цвет на тот, который меня больше устраивал: мои пристрастия были в желтом и красном, и в темных тонах. И главное,  я смотрел, как делается вещь, чтобы она была цельной,  это интересней всего.

Часто смотрел в сумраке, когда видны только основные черты, главные пятна.

Внезапно включал свет, чтобы получить первое впечатление.

В общем, я разрабатывал систему обучения себя.  И слушал, что говорит Измайлов об изобразительном искустве:  он удивительно много знал, и эти знания заработал сам.

Смотрел на мои неуклюжие рисунки, молчал, потом говорил, что  «рисунок — это еще и иероглиф, значок, он должен быть выразительным и лаконичным».

Он сурово относился не только к современной живописи, но даже к таким художникам  как Ф.Хальс,  потому что Хальс эксплуатировал приемы, а это беда даже для гения. Он презирал Дали («средней руки ремесленника, но большого проныру»), «средней руки виртуозом» насмешливо называл Репина,  не уважал «всяких сикейросов» (за постоянный крик) – работы должны быть тихи и неспешны, он говорил.

Но в целом,  он искал во мне МОИ пристрастия и сильные стороны, а не свои, как часто делают учителя. И я ему благодарен за это.

— У вас есть всё, чему нельзя научить, — он сказал это мне один раз за десять лет, где-то в конце уже…

И тогда я понял, что мне пора отчаливать, он дал мне все, что мог. Вернее, что я мог воспринять  — с желанием, без сопротивления.

И постепенно  стал ездить к нему все реже, раз-два в год, а потом начал избегать общения, наверное, потому что он знал меня слишком хорошо, а мне уже этого не хотелось.

Еще один раз, лет через десять я показал ему свои новые работы. Он сдержанно одобрил графику, а насчет живописи посоветовал «усложнять», на что я ему ответил, что не хочу усложнять,  а  стремлюсь к бОльшей выразительности, возможно в совокупности с упрощением в композиции, но с бОльшей точностью в ней.  Выразительность живыми нитями связана с точностью, хотя эта связь очевидна для немногих, больше для самих художников. В общем, я двигался в сторону «живописи для живописцев и глубоко понимающих», не стараясь быть общепонятным,  занимаясь углубленно точными выразительными композициями, а это – то, что немногие зрители увидят и почувствуют. Во всем должна присутствовать драма.  А если ее нет в изображении, то нет ничего. Драма, конечно, в самом общем смысле, это искреннее чувство по отношению к сложным глубоким жизненным проблемам, НО через художественные образы, а не эпатаж, декларации и крики, как это любит авангард…

Измайлов был еще более «элитарным», чем я, но его тянуло в другую сторону, и вдруг это стало важно. Забавно, что наши различия лет десять не мешали ни ему, ни мне. Наверное потому, что он тогда считал себя мэтром, а меня учеником, а когда отношения усложнились, мне захотелось уйти от него. Объяснить себе это я не мог, как и многое другое из своих жизненных поступков. Когда я поступал не думая, под влиянием чувства, то почти никогда не ошибался.

На этом мы окончательно расстались.

Потом я понял,  что поступил верно, дальше ему было уже нечего мне сказать, вернее, он мог бы  многое еще сказать, но я уже не хотел слушать, хотел другого.

………………….

Меня учил сам дух голландского рисунка, его неброскость, простота, а не подробности исполнения, тем более,  не содержание.  Так что я, можно сказать – ученик малых голландцев и Рембрандта, о способностях не говорю, не сравниваю, конечно.

Но я никогда не сомневался в том, что делал, писал не думая о своих возможностях, и это сохранилось.  Черта характера и только – когда  что-то делаю, если уж начал, то бьюсь головой об любую стенку, и не сомневаюсь, что пробью ее.

………………………

Позднее начало имеет массу недостатков, но и большие преимущества.

Мои первые работы – это «примитивы», но никогда «чистыми» примитивами не были, об этом мне говорил искусствовед Пацюков, специалист по авангарду. И я это знал, потому что у примитивистов нет тяги «поучиться» — куда-то сдвигаться, у них это или не происходит или идет само собой, как периоды Утрилло, например. Я сознательно хотел учиться, расти, совершенствоваться,  но как-то по-своему, изобретая свою систему, ничто другое меня не устраивало. На многих примерах я видел, как люди выскакивали из академической системы обучения, всего этого чистяковского педант-кошмара – как ошпаренные, и должны были почти всё забыть, если сохраняли желание быть самостоятельными личностями в живописи…

А я с самого начала  был — взрослый, сорокалетний, самостоятельный, испытавший себя в других делах человек, это важно.

Для чего учиться?

Если общими словами – для того, чтобы сильней и точней выразить что-то свое, свой взгляд на мир и жизнь в нем, на вещи…  Тут точности определений ждать не приходится, писание картины – выяснение «по ходу дела», постоянная импровизация,  в каждом мазке поиск наилучшего решения. Это похоже на работу подсознания при ходьбе по скользкой зимней дорожке, пока ставишь ногу (каждый мазок!) необходимое решение приходит без размышлений, только —  «да? – да!»  Или «да? – нет!»

Я никогда не знал, куда иду, но хотел идти, и должен был знать хотя бы КАК это делать, а там посмотрим, что получится…  Живое впечатление —  в начале этого было больше всего!  Но при такой интенсивной работе в течение лет впечатления постепенно исчерпываются, становится необходимой своя СИСТЕМА работы.

Нужно  постоянно себя «активировать», толкать, хотя почти никогда не зная, куда толкаешь, но главное – сдвинуть с точки равновесия.

Иногда метод и материал подсказывают многое,  дают толчок.

Могу только приводить несколько примеров, это долгий разговор. Я ставил себе натюрморт на крутящийся табурет, делал эскизик тушью-пером, или углем, неважно… потом поворачивал на несколько градусов, рисовал снова, и так полный оборот. Я считал, следуя за скульпторами, что хорошо поставленный натюрморт – тот, который хорош со всех точек зрения, на полный круг. Это некоторое преувеличение, но в целом правильно.

Писать с натуры меня раздражало, сначала я думал, причина чисто психологическая –  не любил смотреть то туда, то сюда,  то есть, постоянно отвлекаться, так я это воспринимал, погруженный в свои пятна на холсте, не хотел от них отводить глаза.

Потом я понял, что в целом копия натуры мне не интересна.  Я имею в виду НЕ ТОЛЬКО «обманки», фотореализм,  педантичную сухую точность,  а любую реалистическую живопись, приближенную к натуре, — она меня просто не интересовала.

…………………………

Но в натюрмортах я использовал собственные постановки – для начала. К тому же постановка натюрморта – это  три четверти дела вообще.  Если чувствуешь композицию, целостный ансамбль, то значит – художник, даже если ничего или почти ничего не рисуешь: идешь по улице и у тебя взгляд художника, ты выстраиваешь реальность как нужно для картинки.

Измайлов посоветовал мне – «надоедает натура, закройте тряпочкой, дальше пишите сами», я так и делал.

Постановке я учился сам, по чувству равновесия, которое в искусстве основное, я думаю – тонкое равновесие, начиная от чувства положения тела в пространстве. Дальше – ты представляешь себя картиной или ее частью, и слушаешь себя – удобно ли тебе здесь находиться, появилось ли чувство сильного спокойствия=равновесия… или угрозы,  или беспокойства…  Без этих сильных чувств в изобразительном искусстве делать нечего.  Впервые я обнаружил в себе это, когда в детстве играл в шашки – оценивал ситуацию на доске не логически, перебирая возможности, а «войдя в доску», через чувство положения своего тела в пространстве над ней, или на ней, как иногда.

………………………………

Все остальное – портреты, пейзажи,  я писал только по памяти, по воображению, и редко использовал какие-то наброски, обычно с натуры их не делал. Для меня главное – это впечатление, но не минутное впечатление импрессионизма, а скорей ВНУТРЕННЕЕ СОСТОЯНИЕ, так что мои картинки и все сделанное – это скорей ЖИВОПИСЬ СОСТОЯНИЙ, а не отражение реальности.

……………………..

Но в начале, первые лет десять,  меня чужая живопись вообще не интересовала, (то, как другие люди пишут картинки, я имею в виду) – я писал как бешеный, написал работ 600, я думаю, а рисунков не счесть, и  меня интересовало только то, что делаю Я САМ.

Как-то Снопков, мой самый крупный коллекционер в Москве поспорил со мной, что я не сумею сделать сто рисунков тушью за ночь, и чтобы были хороши. Тушь- кисть. Я сделал около трехсот, один за другим, по воображению, конечно,  из них сам отобрал сто – и Снопков купил у меня сто рисунков за сто рублей,  штук тридцать из них было действительно  неплохих, не хуже, чем у Зверева, это уж точно.  Это было в 1988 году.

Работы я раздавал и продавал за копейки,  и они разошлись по всему миру:  японцы, например купили больше двух десятков работ, более  70 работ в США,  почти во всех странах Европы – несколько сот, и так далее.  Подписаны,  живут, и ладно.

Я думал, что так будет бесконечно.

………………………..

Я говорил уже, быстро понял, что  не примитивист.  И что мне больше всего интересны экспрессионисты (Киршнер, Хеккель, Шмидт-Ротлуф,  Макке, и особенно Франц Марк,  Модильяни,  Мунк, и, конечно, Сутин) …  Хотя я им не подражал, но то, что видел, было мне близко.

Потом уже я обратил внимание на Сезанна, готовый его воспринять: я увидел в нем вершину того, что выдумал себе сам – ЦЕЛЬНОСТЬ, ВЫРАЗИТЕЛЬНОСТЬ, ЛАКОНИЧНОСТЬ, три принципа, которые я выдвинул для себя с самого начала.  Однако,  никогда сознательно не следовал ни одному принципу, но мог сформулировать их потом, глядя на то, что уже сделано.

Я говорил Снопкову, что хочу скрестить Рембрандта с Сезанном, смешно, но не совсем шутка. Сезанн ведь сделал свет из цвета, его последние периоды – это сияющие от света работы, которые стали такими благодаря филигранной работе по согласованию цветовых пятен.

Цвет это качество света, тон – его количество, но во всем только свет.  Его не должно быть много, я за темные работы, которые художник освещает своим взглядом.  Главное это распространение света по картинке,  причем свет должен пульсировать на вещах или просто на пятнах, я раньше называл эту пульсации – интерференцией, по аналогии с законом науки – свет должен то ослабляться, то усиливаться (вспыхивать)  и бежать по кругу, по кругу…  Тогда картинка будет жить – и сохранять цельность. Борьбу за цельность я видел даже у Пикассо, который  любил сложные задачи, как гений (и пижон), —  сначала разбивал на части,  на кусочки, а потом где-то на краю распада объединял смелым приемом, что мы видим, например, на картинке – «Сын к костюме Пьеро».

……………………………………..

В конце 90-х  мне смертельно надоело масло, оно слишком легко смешивается и скользит по поверхности, а у меня стало меньше экспрессии и захотелось больше тонкости. Но не ослабляя цвет, его интенсивность, насыщенность.  Я  никогда не разбавлял краски белилами, иногда желтой охрой,  закономерно, что потом это привело меня к «лессировочной» технике, но не масляной – я прокладывал белилами темный грунт,  в самых светлых местах картинки, как делали свинцовыми белилами старые мастера… но гуашью, например, или темперными белилами, а потом осторожно наносил на высохшие белила слои акварели.  Потом начал рисовать на рыхлой цветной бумаге – тушью или чернилами рисунок, местами  — жировые мелки,  в самых светлых местах  – просто мелом, и все это закреплял очень разбавленным ПВА.  Писал очень плохой («школьной») акварелью на темно-серой или даже черной бумаге, попробуйте это сделать хорошей акварелью – не будет видно. Портреты писал также как пейзажи – иногда начинал с натуры, но быстро уходил от нее, меня интересовало не сходство, а только выразительность образа.

У меня никогда не было в начале картины представления о том, что будет в конце (об этом говорит Шагал) – продолжение возникало из того, что я уже видел на плоскости.

Образ должен быть сильным, выразительным, а сходство… через сто лет никто не вспомнит про оригинал,  сходство – это ремесло.

…………………………………………………..

Иногда говорят об авангарде, что я из авангарда.  Ничуть, если иметь в виду стандартные определения.

Авангард, по-моему – это когда что-то хорошо получилось, новое,  и надолго осталось,  встроилось в мировую культуру. А всякие изыски, «новшества», «придумки» типа булатовских надписей на реалистических картинках и прочие маратгельмановские штучки (кстати, периодически мы с них схлестываемся в Интернете, он считает меня «замечательным», но что мне «уже поздно менять свою систему, которая с корнями в «нонконформизме совка». Смешно,  у его авторов конформизм в крови, только теперь цель другая: не подставлять задницу большевикам, а денежку получить,  этот конформизм их устраивает.

Меня не устраивал и тот нонконформизм, который я видел на ВДНХ, например, у Рабина, когда отрицание советской системы перешло в декларативность картинок, а ведь мотивы декларативности неважны, важен результат, и черный квадрат Малевича для меня столь же неприемлем, как самые кондовые картинки соцарта.  Хотя «квадрат» почтенней, лучше все-таки исходить из своей идеи, чем лизать задницу власти, но по результату ничто из этого неприемлемо.

………………………………….

Так что про авангард ничего сказать не могу, это неинтересные для меня придумки, а самый большой для меня  «авангардист» – Сезанн, потому что за ним пошли и Пикассо, и весь постимпрессионизм и весь двадцатый век в живописи. Вот это настоящий авангард.

…………………………

А «андеграунд» – вообще не течение в живописи, это социальное явление, общая беда, которая собрала  и загнала в подвалы совершенно разных мастеров. Одни успешно спекулировали на своем положении отверженных перед Западом, как Кабаков, Э.Штейнберг  и многие другие;  были способные люди, которые хотели идти своим путем, но силенок не хватило, были интересные, как, например, Алеша Паустовский, близкий мне по некоторым настроениям, и особенно Володя Пятницкий, красивый, веселый, очень талантливый и самобытный парень, беспутный и рано ушедший… Они оба ушли слишком рано, но неспроста – им некуда было дальше жить, такая была духота в стране, воздуха не хватало…  Женя Измайлов, ушедший в себя, в свою тонкость, камерность, театральность, его больше знают и ценят в Германии, в Европе, чем у себя дома. И, конечно, Миша Рогинский, большой художник, не избежавший увлечения нонконформизмом и отрицания «совка»,  но никогда не забывавший о художественности:  главное – его ВЗГЛЯД на простые вещи, на трамваи, на дома, на людей… особенно интересны мне его обрывы, откосы, свалки… так выражалось в нем неприятие…  И,  конечно, пристальный взгляд на простые старые давно отработавшие своё вещи, или просто ненужные никому. И эту его сторону, драматическую,  я, наверное, продолжаю в своих фотонатюрмортах, хотя и по-своему.

……………………………….

Отношение к «дозе света», к теплым и холодным тонам, к избранным цветам у самостоятельного художника  (а я начинал почти в сорок лет, и не мог быть, со своим опытом жизни и характером, не самостоятельным)   заданы генетически  —  они определяют все остальное, если стоишь на своем:  выбор способов изображения, жанров, стилей, предпочтений… Но это не лежит на поверхности – приходится искать собственные предпочтения, вслушиваться в себя, и оттачивать свое отношение ко всему по ходу работы.

Рогинский говорил – «художнику не должно быть дела до другого художника».  Конечно не в житейском смысле, он о самостоятельности говорил.

……………………………………………..

Искусствоведы:

…………………

Мой самый крупный коллекционер в Москве – Саша Снопков, это было в  1988 году, был у меня дома, смотрел и тут же сказал – «надо делать выставку». До этого у меня было несколько больших выставок в Пущино. На первой, в 1983 году, было интересно – ее хотел запретить наш городской министр культуры, местный баянист Шлычков. Одна из картинок напомнила ему наш магазин Спутник и выпивание вокруг него. Разрешил выставку парторг города Головлев,  правда, он был доктором наук, потом депутатом первой Думы. Вот такой парадокс уже стал возможен в те годы. Самую ругательную запись, которая кончалась словами – «нужно долго учиться этому ремеслу»,  написал художник, сейчас он заслуженный художник России,  безнадежный, судя по его работам. Потом он, видимо, забыл об этом, он добрый человек, как-то посоветовал мне, «нельзя же все время для души, нужно и для тела что-то» (примерные слова). Что из этого получается? – требования тела оказываются сильней.  Так что стоит их обратить на что-то другое,  чтобы заработать копеечку…  Во всяком случае, история живописи знает мало примеров счастливого сочетания,  Рубенс, например.  Но и для гения Рубенса такое раздвоение оказалось непосильным,  по живописному дару мало кто может с ним сравниться, а картины все-таки стоят куда ниже его возможностей, они роскошны, виртуозны, фантастически вбиты в  свой размер, но… Но это другой разговор.

Пацюков, специалист по авангарду, оценил мои вещи довольно высоко, но счел их по отношению к классическому примитиву — «нечистой системой», имея в виду,  что это непонятный ему сплав, который, возможно, еще неполностью проявился. Здесь слышно известное желание искусствоведа каждому найти свою полочку, и на этом успокоиться.  Но было и рациональное зерно: впоследствии  мое движение в сторону экспрессионизма стало  более очевидным.  Хотя черты примитива сохранились, и я благодарен  Измайлову, что не испортил этого во мне.

Другое дело, было ли возможным меня чему-то учить, кроме того, чему я сам учился?  Все-таки думаю, влияние Измайлова было сильным – не «обучая» меня, как это обычно принято в наших учреждениях, он значительно ускорил мое развитие, направив мое внимание на то, что считал интересным, а вкус и мера у него всегда были сильны как ни у кого… Впрочем, так учили многих куда более интересных, например мистик Моро, благодаря своей терпимости и широте, вырастил Марке, Матисса  и Вламинка…

Был еще замечательный человек, тонко чувствующий живопись – покойный теперь искусствовед Александр Каменский.  Он отнесся доброжелательно и с интересом к моим работам.  Но в ответ на мои слова о «скрещивании Сезанна и Рембрандта», и все мои теории – засмеялся и говорит – «куда делся Ваш научный разум и логика, то, что Вы говорите типичный бред  художника…  Вы просто вот такой,  а каким ветром Вас занесло на эту почву…   Не рассуждайте, пишите себе картинки,  в них есть та странность, без которой современная живопись невозможна, пресна…»

Потом была Марина Бессонова, замечательный человек, искусствовед Пушкинского музея, ее тоже нет в живых.  На моей выставке в Москве, в Спольном переулке, 3, она смотрела, говорит, «по настрою близко в Алеше Паустовскому, вот здесь, например… Впрочем,  другое…»

Я спросил ее,  сейчас мне смешно, а тогда не было – «что это», имея в виду то, что делаю. Она говорит – «тут корни есть московской школы, конечно, и современный андеграунд, Рогинский, да, и даже старые голландцы – здесь вот, и здесь… но вообще это  наш  российский  «интимизм».  Не светлая жизнерадостная Франция, конечно, не Боннар с его колоритом… а наш российский продукт —  драма жизни,  покинутых людей, зверей, вещей…  Главное – это искренне, и личное,  настроенческое, интимное, поэтому — интимизм…»