ДИСПУТ (Из «Вис виталис»)

ДИСПУТ

Споры, доходящие до драк, между сторонниками разных течений весьма забавляли Глеба, директора, и облегчали ему жизнь. Он время от времени сбивал людей в кучи и выявлял расхождения, это называлось — диспут. Марк уже наблюдал десятки таких встреч и сам принимал участие, но на этот раз готовилось что-то чрезвычайное. По этажам расклеены черные с голубой каемочкой плакаты — «Экстравертная теория жизни». Тому, кто не знает иностранных слов, еще раз напомню: экстраверты — ученые, верующие, что источник Жизненной Силы находится вне нас.

……………………………….

Глеб начал одновременно мутить воду и ловить в ней рыбку. Бросив несколько намеков, он сделал смертельными врагами сидевших на пограничных стульях с той и с другой стороны, потом отметил свои заслуги в деле примирения идей, и, наконец, представил слово отсутствующему Шульцу.

И тут же из пустоты, где только край ковра, паркет и ножки стульев, возникли остроносые ботинки, потом брюки, а за ними вся фигура в черной тройке.

Шульц взошел и тихим голосом начал. В темноте, в заднем ряду Аркадий с усилием различал слова, прислонив ладонь к уху с седыми рысьими кисточками, и наклонившись так, что заныла поясница.

…………………………………

О чем говорил Шульц, трудно рассказать несведущим в науке.  Он начал, наклонясь вперед, бледным лицом паря над первыми рядами. Он летел в безвоздушной высоте, глаза в глубоких впадинах полны огня, с кончиков когтистых пальцев сыплются искры… Ничто на земле не происходит без высшего влияния, ничто не остается незамеченным и безответным, на нас струится свет истины, мы, по мере сил, должны отвечать, и, даже не сознавая того, отвечаем.

То были не простые слова — стройными рядами шли доказательства: погода, землетрясения, солнечные пятна… наконец, вся жизнь под управлением и наблюдением, в том числе и стройные пляски молекул, которые маэстро наблюдал через увеличительное стеклышко…  Все совершенно научно, с большим педантизмом записано на бумаге, папирусе, телячьей коже, закопченном барабане… Никаких духов не вызывал — басни, сплетни — он только о вечном огне, неделимом центре жизни. Он против необоснованных утверждений, что можно призвать души умерших — вздор, мертвые уходят и не возвращаются. Где центр — вот в чем вопрос!..

Зал в искрах, по спинам мурашки, женщины сползают с кресел, протягивают кудеснику руки — «где, где?..» Справа, где окопались штейновские консерваторы, ехидство и смешки; Ипполитовы приспешники, наоборот, подавлены и молчат: маэстро, выстроив общую теорию, закрывает им дорогу к опошлению идеи мелкими фокусами.

— Небольшой опыт… — Шульц скромно вытаскивает из рукава потрепанный томик, из другого запечатанный сосуд — пробка, сургуч… Поставил сосудик на кафедру, у всех на виду, читает на заложенной странице, монотонно, с хрипом, завываниями… замолкает, уходит в себя, нахохлился, смотрит вверх, и птичьим голосом выкрикивает несколько странных для нашего уха слов. И чудо! колба засветилась туманным голубым, все ярче, вот уже слепит глаза — и со звоном разлетелась, по залу разносится запах озона и лаванды, которой травят вездесущую моль, способ надежный и безвредный.

— Факт связи налицо, нужны дальнейшие усилия.

Шульц сошел в зал.

……………………………..

— Поле, поле!!! — кричат его сторонники, — дай нам поле, мы переделаем мир! Накормим семьи, успокоим жизнь… Мы не оставлены, не забыты, за нами в случае чего присмотрят, не дадут незаметно, без вознаграждения сгинуть, осветят будни, оправдают надежды, утешат, утешат…

— Чертовы идиоты! — с досадой сказал Штейн, — истина не нужна никому.

При обсуждении он встал и говорит:

 — Вера докладчика чиста, он бессознательно внушает нам то, во что верит. А сотрудникам сказал:

 — Может он гений, но только гений желания, а желание у него одно — верить.

……………………………..

Слово за Ипполитом.

Он тут же начал завывать как яростный кот, перед ним теплится свеча на карточном столике, весь зал в темноте. Мошенник с большим старанием произносит хрипящие, вырывающиеся с мокротой слова, раскачиваясь при этом как старый еврей. В детстве, Марк помнил, сидели за длинным столом, ждали, пока стихнут завывания, ели яйцо, плавающее в соленой воде, намек на давнюю историю… Мать усмехалась, визит вежливости к родне, соблюдение приличий.

Ахнула восприимчивая публика, гул по рядам, грохот падений со стульев, у некоторых иголки в пятках — появилась тень. Ипполит торжественно возвестил:

— Его Величество Последний Император.

Благоговение жирным пятном расползлось над головами. Ипполит, смиренно склонясь, подкидывает кукле вопросики, тень на хриплом немецком — «йя, йя… нихт, нихт…»

После телечудес со страшными рожами, цветных голографических фокусов это было скучно.

Мысли Марка прерваны грохотом, зал встает, и первыми сопящие и хрюкающие, они как огурчики, а за ними почти все остальные, и в едином порыве толпа затягивает нечто среднее между «союзом нерушимым» и «Боже, царя храни…»

Дождавшись апогея, Ипполит ставит многоточие, вспыхивает свет, тень растворилась, объявляется перерыв. После него фокусник, улыбаясь, обещает поп-звезд, в том числе недавно скончавшуюся Мадонну, естественно, без ничего.

Нет, вперед выпрыгивает Шульц, он взбешен, требует обсуждения, вопросов, ответов, сопоставления точек зрения, обещает разоблачение мошенничества, жаждет справедливости, Мадонна ему ни к чему.

— По-моему, ясно, мы в практике продвинулись несколько дальше, чем вы в теории… при всем уважении к вашей пионерской миссии… — отвечает Ипполит. И зал одобрительно — «конечно дальше, конечно!»

— Мадонну, мадонну! — ревет зал, и никакого обсуждения не хочет, тем более, разоблачения.

…………………………………….

Стало ясно, что диспута не предвидится, а будет Мадонна без ничего. Глеб в перерыве исчез, пропал и Шульц, научная часть закончилась. Истинные ученые, их оказалось немного, разочарованные, потянулись к выходу; остальные, нервно зевая, ожидали раздетую звезду.

АНТОН и ЛАРИСА (из повести «ЛЧК»)

Антон и Лариса

Полвека назад молодой человек, бывший студент-физик, Антон Бруштейн приехал в столицу из Чебоксар. Здесь он написал диссертацию по каким-то вопросам биологии, в которую физики тогда несли свет, опьяненные своими успехами в области молекул малых и неодушевленных. Все оказалось сложней, физики скоро отвалили, и в биологии остались по-прежнему биологи, правда, немало почерпнувшие от нагловатых пришельцев. Антон в столице не удержался, уехал в маленький новый город, выросший вокруг гигантского Института искусственной крови. С пылом он принялся за работу, трудился день и ночь и преуспел сначала, а потом его странная фамилия стала мешать продвижению… и город начал хиреть, и люди, работающие в институте, старели, а новых все не было, и денег не стало никаких, и оборудования… В конце концов делать эту кровь оказалось совершенно невыгодно и решили покупать японскую — за нефть, так что все здесь пришло в упадок. Антон пытался что-то делать, а потом махнул рукой, получал зарплату и отчитывался кое-как в конце года.

А жаль… Он был человек довольно умный и тонкий, талантлив в науке — умел связывать между собой далекие явления, находить аналогии. Кроме того, у него было пристрастие к перевертышам — стихам и предложениям, которые читаются одинаково с обеих сторон, и он неустанно выдумывал и писал такие стихи. Некоторые его предложения были своего рода шедеврами, и была даже небольшая поэма, в которой он описывал город и институт.

Все это хотя и важно, но не главное об Антоне, а главное вы начинали понимать сразу, как только подходили к нему поближе. Когда он стоял рядом с вами, то постоянно тонко вибрировал, наклонялся, пританцовывал, всплескивал коротенькими ручками и все время старался угадать ваши дальнейшие слова и движения и весь последующий ход вашей мысли, чтобы никак ему не противоречить. Сама мысль о возможности противоречий была для него настолько мучительной, что он отточил свои органы чувств до невиданной тонкости именно в направлении угадывания, о чем хочет сказать или даже подумать его собеседник. Разговариваешь с ним — и как будто прорываешься в пустоту, встречаешь постоянное одобрение, кивки — «да, да, да…», но стоит ему удалиться или просто зайти за угол, как его подхватывает следующий прохожий человек, и снова начинается — «да, да, да…». Так уж он был устроен. Не то чтобы давить на него — просто трогать словами было невозможно, да и не только словами — взглядом, самим присутствием… Так и чувствовалось, что пространство вокруг него искривляется и он находится под влиянием невидимых никому силовых полей, его тело изгибается сложным образом, а потом по-другому — и так всегда… А с виду он был неплох, такой небольшой, хорошо сложенный худощавый котик, мужественное лицо с карими глазами, лоб Карла Маркса, чем не мужчина…

Вот такие, если мягко сказать, неопределенность и страх перед противоречиями в сочетании с умом и порядочным воспитанием причинили нашему герою немало неприятностей. Может быть, так было бы в любое время, ведь все наши беды мы носим в себе, и все-таки многие вопросы решились бы по-другому, если б жизнь была чуть помягче к людям… просьба загадочная, конечно, но, по сути, довольно простая. Не до этого было — третье столетие великой утопии за окном, митинг следовал за митингом, одна революция сменяла другую, но главное не менялось, потому что укоренилось в людях: насилие из средства сделать людей счастливыми давно уж превратилось в форму и суть жизни. Никто не понимал, что надо жалеть друг друга, не выкручивать руки, не переделывать человеческую природу, чего-то там лепить новое из людей… а просто помогать им жить, чтобы лучшее в них проявилось, к этому уже никто не был способен. Лихорадочно искали виновных, клялись в верности, восторгались своей решительностью и непреклонностью. Те немногие, кому это было противно, прятались в свои норы, становились нищими, юродивыми, уходили на самые простые и грязные работы…

Антона, зная его постоянное «да, да, да», редко замечали, но иногда и его начинали допрашивать с пристрастием, верит ли он в то, во что нужно было верить, и, странное дело, тогда он напрягался и, весь дрожа, в поту, с туманом перед глазами, начинал плести весьма неглупо о том, на что похоже одно и на что другое, с чем можно сравнить это, а с чем то… а припертый к стенке, вздыхал — и снова говорил о том, к чему это все относится, какие имеет черты, и близкие и далекие… Мало кто мог дослушать до конца, и его оставляли в покое, считая полупомешанным теоретиком. Такие разговоры дорого ему обходились, он, обессиленный, приползал домой и долго потом прислушивался к ночным шагам… Он уже подумывал о месте вахтера или дворника, нашел за городом кусочек ничейной земли и стал выращивать овощи. Вечерами он сидел дома и читал.

Лет до двадцати пяти он женщин не знал и боялся, хотя мечтал о них. Он тайно хотел, чтобы они сами укладывали его в постель и сами уходили, когда ему захочется остаться одному. С Ларисой он был знаком с незапамятных времен, она влюбилась в него еще в Чебоксарах, где он выступал с лекциями, — столичный аспирант, перед студентами художественного училища — о современных достижениях его новой науки. Лариса бросила все и последовала за ним, работала художницей в институте, иногда приходила к нему в гости, а он, как всегда, был робок и вежлив… и все тянулось годами совершенно без надежды на будущее…

Эта Лариса была костистая крупная девица с длинным унылым лицом, вялыми космами волос, всегда нечесаных, при этом у нее была тяжелая крупная грудь и большой зад, что сыграло значительную роль во всей истории. Она была неразвита, некрасива, с туманными речами, ее вид наводил тоску на Антона. Она смотрела не на человека и его живое лицо, а в гороскоп и верила слепо книгам, предсказывающим судьбу, она не понимала никаких тонкостей и подменяла их путаными длинными умозаключениями. Она была — Весы, и он был — Весы… он был ее судьбой — и не понимал этого, потому что не был до конца духовным человеком, она так говорила и во время своих приходов старалась его как-то воспитать и облагородить… а ему хотелось, чтобы она скорей ушла…

И тут случилось событие, которое сломало медленный ход истории. Кто-то познакомил Антона с гречанкой Миррой, пылкой южной женщиной. Мирра пришла к нему как-то вечером, обняла и потянула на себя — и он покорился, подчинился ее страсти, а через некоторое время сам завывал и скрежетал зубами, подражая ей… Мирра вытеснила всю его тихую жизнь, поселилась у него, притащила кастрюли, страсти чередовались со скандалами — она выгоняла его из собственной квартиры… потом тоненьким голосочком — по телефону — звала обратно, он бежал, барахтался в ее объятиях… и так прошло несколько лет… Потом он надоел Мирре, и в один день она исчезла, оставив ему кастрюли и тарелки, и он больше никогда не видел ее.

После этого нашествия Антон прибрал свою квартирку, ежедневно мыл пол, снова полюбил тишину… одинокая чистая жизнь — это так прекрасно… Но прошло немного времени, и он с ужасом обнаружил, что женщина все-таки нужна. В конце концов он как-то устроился, стал ездить в райцентр, прогуливался по вокзальной площади, здесь его находила какая-нибудь добрая женщина и вела к себе. Он приезжал домой на рассвете, в трепете — страшно боялся заразы — тщательно мылся и ложился спать…

Лариса нашла его и одолела удивительным образом. Он был дома и мечтал об очередной поездке, последние дни эти мысли не давали ему покоя и подавляли страх перед инфекцией. И тут, уже в сумерках летнего дня, он увидел на балконе… Ларису?.. Нет, какую-то совсем новую для него женщину, со страстными, горящими от возбуждения глазами… прильнув к стеклу, она наблюдала, как он в трусах, почесывая редкую шерсть на груди, перемещается по комнате. Он увидел ее и застыл… Как она попала туда, взобралась на седьмой этаж?! Остолбенело он смотрел на высокую грудь под слабым летним платьем, на толстые оголившиеся ляжки… Как это кстати…

Утром через головную боль проник ужас — она спала на его чистенькой кроватке, высунув из-под одеяла толстую ногу, раза в два толще его ноги. Она повернулась — и он со страхом и отвращением увидел ее широкую спину и тяжелый зад, рядом с ним — тонким, хрупким, нервным… Он скатился с кровати, она и не пошевелилась. Как вытурить ее, как изгнать?.. Он придумал страшную историю с гибелью друга где-то в Сибири, а сам уехал в столицу и отсиживался у знакомых несколько дней, потом вернулся, тайно пробрался к дому… В окне горел свет — она здесь! Он ждал целый день на улице и, когда она вышла куда-то, забрался в квартиру и заперся. Она пыталась открыть дверь ключом — он нажал на собачку. Тогда она снова залезла на балкон и бесновалась там, пока не выдавила стекло. Пришлось звать на помощь соседа-алкаша, который, несмотря на обещанные две бутылки, как-то нехорошо улыбался…

Лариса исчезла, но почти сразу же появилась Рива. Умная, с красивой маленькой головкой, она на все знала ответы, была холодна и тщеславна. Случайно заехала в провинцию, столичная художница, и этот красивый и молодой талантливый ученый, занимающийся чем-то сложным и непонятным, ударил Риву по тщеславию — ученых у нее еще не было. А он трепетал от каждого движения ее бровей — и отчаянно устал от собственного трепета, что с ним редко случалось. Наконец она убедилась, что за мужественной внешностью какая-то бесформенная масса, немного побесилась, помучила его — и исчезла через три месяца, не оставив даже адреса и забыв хорошую книгу Фромантена «Старые мастера», которую он потом долго читал и перечитывал, лежа в ванне, пока один раз не заснул там — и книга превратилась в слипшийся ком, пришлось ее выбросить…

Теперь его чистенькая квартирка постепенно зарастала грязью. Сначала он складывал мусор в пакетики и выкидывал их в мусоропровод, который был рядом, на лестнице, но потом эти пакетики стали его раздражать, и он начал сбрасывать мусор прямо на пол и ногой сгребал его в кучу. Такие кучи в полметра и даже метр высотой стояли на кухне, как муравейники. Он рассеянно перешагивал через них, по пути смахивал со стола неизвестно как попавший туда сапог, носки лежали рядом с недопитым стаканом чая… Постепенно он перебрался в комнату, стал там есть и пить, сначала стыдился редких гостей, а потом привык и обнаружил, что так жить ему гораздо приятней. Объяснить такую склонность, наверное, можно недостатком воспитания и тем, что ребенок видит в родительском доме. Интересно, что более поздние навыки и привычки в какой-то момент как ветром сдуваются… Но думаю, что могло получиться совсем по-иному — видя вокруг себя чистую спокойную жизнь, он нашел бы смысл в чистоте у себя на кухне и во многом другом… но что об этом говорить… Он сидел, пил чай среди мусорных куч — и думал о женщинах…

Но он боялся пуще прежнего. Он трепетал перед Миррой, потом его одолела Лариса, потом Рива… и вот, напуганный постоянным насилием, он стал все же думать… о Ларисе. Он не был по-настоящему нужен ни Мирре, ни Риве, а Ларисе-то он был нужен, он это знал — и чувствовал себя уверенней с ней, мужчиной, эдаким котом отчаянным… это теперь он так себе представлял. Но он помнил и ее унылые космы, занудство, гороскоп, странные спутанные речи… и все эти безумства с лазаниями по балконам… Ему было стыдно за нее перед немногими приятелями, и он многократно предавал ее — насмехался над ней в угоду им, и все это накопилось… И все-таки в этих лазаниях по балконам и в дикой страсти, которая совершенно преобразила ее, было что-то притягательное… он вспоминал грудь и толстые ноги, тогда на балконе, и потом… и забывал про свой ужас утром следующего дня…

Потом страх снова пересиливал. Подходя к своему дому, он оценивал высоту окон — седьмой этаж! — и пытался представить себе, как она лезет в его окно. Ему казалось, что она превращается в серую кошку и, цепляясь длинными когтями, ползет вверх по водосточной трубе… И он поспешно устремлялся в свое убежище, где один, среди мусорных куч, разбросанных повсюду книг, со своими мыслями, перевертышами, далекий от институтских дрязг, от лозунгов и собраний, он чувствовал себя в безопасности, что-то писал свое, пил чай, жарил картошку, бережно доставал из конвертика пластинку любимого Баха, сидел у окна, смотрел на закат, а потом ложился, долго читал, лежа на спине, и никто не говорил ему, что это вредно, повторял строки Бодлера и Мандельштама, которого особенно любил, — и был счастлив…

* * *

Но мысль о Ларисе не исчезла, а лишь коварно притаилась и ждала своего часа. Он не мог никого завоевывать, добиваться, делать какие-то усилия — прибрать, выкинуть мусор, пригласить женщину, очаровать умными речами или мужественным приставанием… Он не мог — и как бабочка с хрупкими крыльями, порхал, порхал… а потом взял да и полетел в огонь… А Лариса, оказывается, по-прежнему жила рядом, снимала крохотную комнатку, работала художницей… Он легко нашел ее среди примерно такого же мусора, как у него. Она была, как всегда, полуодета, что-то малевала большой щетинистой кистью… отбросила кисть — и они упали тут же на пол… пока не раздался настойчивый стук — стучали по трубе сверху или снизу — стол, к ножке которого она привалилась, таранил и, таранил стену…

В тот же вечер она притащила к нему свою раскладушку и поставила на кухне — чему-то она научилась за эти годы и старалась не нарушать его жизнь… а он на следующий день уже с ужасом смотрел на эту раскладушку — пришел в себя, захотел остаться один и попытался избавиться от Ларисы, хотя понимал свое вероломство и был еще слабей, чем обычно.

Несколько недель продолжалась борьба. Она приходила в ярость от его намеков, заталкивала его в угол, задавливала сверху подушкой, тащила, потного, задыхающегося, в постель, раздевала… и когда он приходил в себя, видел перед собой голую женщину, которая пыталась что-то сделать с ним, то в конце концов его одолевал мрачный восторг от своей ничтожности, от ее похоти, от их общности, побеждающей страх и замкнутость перед лицом враждебного мира… — и они сливались в одно существо, со стонами, скрежетом зубов… и на миг он побеждал ее — она стихала, а он уже с ужасом чувствовал, что никогда, никогда не останется один, и всегда, всегда вместе с ним будет эта странная женщина, которой нужен он, он и только он. И почему-то с ней у него все прекрасно получалось, он не стеснялся ее… Она еще долго стелила себе на кухне, еду готовила отдельно, держала в своих кулечках, а он — в своих, и часто они не могли найти эти кулечки среди мусорных куч, но постепенно стали объединяться… и вот уже все чаще он говаривал мечтательно: «Сварили бы вы, Лариса, варенье…» А она ему: «Деньги на сахар дайте». Он был скуп, но варенье пересиливало, и он вытаскивал деньги…

Лариса с годами не менялась. Она по-прежнему говорила о духовности, а он по-прежнему был в ужасе от ее напора, от глупости, постоянной болтовни, курения до одури и бесконечного просиживания за столом… от всего, всего, всего… И он вспоминал то, что она кричала ему в ярости, тогда, в начале, безумная почти что женщина: «Вы не человек еще, вы полузверь… вы не любите никого…» Может быть, она думала, что, насилуя его, приучит к любви и добру… и научит любить себя? Кто знает, может, за этой нелепостью что-то было… Он не мог этого понять, чтобы ее понять — ее следовало полюбить, а он смотрел на ее зад и ноги с любопытством и интересом — иногда, а в остальное время — со страхом и недоумением, как маленький восточный мальчик, откупоривший старую-престарую винную бутылку, и в то же время, взрослый человек, он понимал, что непростительная слабость души и тела привела его и поставила на колени перед ее яростной любовью.

Но приходил вечер, и что-то другое он начинал видеть в ней. Он снова видел ее большой серой кошкой… а он уже был котом, таким вот симпатичным коричневым котиком… Потом снова приходило утро, и он, маленький и тонкий, со страхом смотрел на ее мускулистую спину, на крупную ногу, поросшую толстым светлым волосом. Все, что вчера вызывало особое вожделение, утром казалось отвратительным… и эти ее разговоры о гороскопе, гадания, и полное непонимание всего, что он так ценил в минуты трезвости разума — наука, искусство, его палиндромы, книги и марки… Самых интересных людей она отвратила от его дома… (а может, они сами исчезли?). Столичные знакомые ценили его, он считался человеком мягким, интеллигентным и понимающим в искусстве. Бывало, собирались у него гости — приходил в кожаной куртке известный театровед, не у дел, потому что единственный театр закрыли, пел иногда певец голосом хриплым и отчаянным, были и другие — и все рассеялись, исчезли… Жизнь становилась лихорадочной и мелкой, были еще интересные смелые люди, но не стало среды развития и воздуха… а народ жил привычными трудами, промышлял кое-какую еду, растил солдат, возводил здания…

Да-а, с переездом к нему Ларисы люди стали появляться совершенно иные. Одной из первых приехала красавица Зара в золотистом платье — главная телепатка и прорицательница, лечившая выжившего из ума важного старика. За ней стали приезжать все новые пророки и маги. Одни лечили теплом своих рук, другие ловили и концентрировали какую-то энергию, которая разлита всюду и приходит к нам со звезды, они говорили — с какой точно. Потом были такие, кто знал досконально о тайной силе различных нервных узлов и об энергии, которую они излучают и переливают друг в друга. Йоги были долгим увлечением, многие часами стояли на голове и почти перестали дышать… а потом начали прыгать под музыку, нескольких человек вынесли без сознания, остальные продолжали, пока не приехал следующий волшебник, сказал, что надо бегать и голодать. Здесь тоже появились свои фанатики, потом голодалыциков сменили ныряльщики в проруби, и скоро все смешалось… Еще хуже обстояло дело с питанием. То говорили, что есть надо только растительные жиры, то это убедительным образом опровергалось, то голодать — то не голодать, то есть сахар, то его не есть, то вредно есть часто, то полезно — и за всем этим надо было успевать и, кроме того, ничего не есть из магазина, потому что все отравлено… И за козьим молоком бегали куда-то через лес, в любую погоду, и овощи везли из райцентра, потому что местные ядовиты, и воду пить стало нельзя, и ничего нельзя… Лариса за всем успевала, но и она стала уставать, а Антон совершенно замотался и мечтал, чтобы наконец или все стало нельзя, или все разрешили. Теперь он точно знал о себе — он любил поесть и выпить. Но он был рад тому, что Лариса занята, а он может иногда полежать в темноте и ни о чем не думать, на все наплевать… К сорока годам все казалось исчерпанным… Что дальше?.. Он не знал.

И кажется, мало кто знал, ведь эта суета вокруг своего здоровья и неуклюжие попытки поверить хоть во что-то среди сползающей к полному хаосу страны… они скрывали растерянность людей и непонимание ими жизни, которые были во все времена, но теперь стали всеобщим явлением… может быть, потому, что с невиданной силой от них требовали подчинения — и восхищения этим подчинением, а будущее отняли: вера в рай на земле сама по себе рассеялась, а вера в бессмертие души не вернулась.

Зато многие стали говорить о душе и ее свойствах, о биополе и различных лучах… говорили о всемирном разуме, а один человек, Либерман, твердил, что бог есть гигантская вычислительная машина, от нее все и пошло… Тем временем филиппинские хирурги удаляли аппендикс голыми руками, и стали появляться пришельцы — об их приметах были написаны книги, которые бережно передавались из рук в руки и переписывались. Пришельцы делились на синеньких и зелененьких, их классифицировали также по размерам и числу отростков… Наконец, обнаружили своего пришельца на балконе одной квартиры. Пришел домой муж и обнаружил это существо. Жена утверждала, что это пришелец, а он тем временем совершил гигантский прыжок и скрылся в кустах внизу. Все сошлись на том, что это был действительно пришелец, поскольку он был в форме пограничника, а откуда могут взяться пограничники в городке за тысячи километров от границы… и потом, его прыжок был совершенно нечеловеческим и привел бы к увечью любое земное существо…

Затем пошли снова гороскопы, столь близкие сердцу Ларисы, гадания по старинным книгам… Или это было раньше?.. Сейчас уже трудно восстановить порядок, в каком все распространялось. Но за гаданиями уж точно было вызывание духов, столы с блюдцами, странные сдавленные звуки в темноте, которые долго обсуждались и расшифровывались… Наконец, эти встречи в темноте пришлось прекратить, потому что стали пропадать вещи.  Подозрение пало на основателей кружка, в числе которых была Лариса. Она рыдала и требовала от Антона, чтобы он кому-то набил морду, но это было настолько нереально, что она сама отступилась и прибегла к старой тактике — залезла на балкон своего недруга и страшно перепугала всю семью.  На этом все и кончилось.  Но возникли новые увлечения…

От всего этого мельтешения Антон иногда все же взбрыкивал. После очередной сходки телепатов сидел мрачно за кухонным столиком, справа — носок, слева — кусок хлеба с маргарином, и говорил Ларисе:

— Скорей бы война, тогда я избавлюсь от вас…

А она ему в ответ тоненьким голосочком:

— А я к вам в вещевой мешок сяду и поеду с вами… И он верил, что действительно — сядет… А потом приходила ночь, и Лариса была ему нужна… И так все шло и плыло… Все распадалось, и эти кружки распадались. Институт закрыли, Антон стал работать в совхозе — налаживать счетные машинки…

И тут началась эта потасовка, эти «наши неурядицы», как только и можно было говорить не оглядываясь. Но о них пусть лучше напишет старик Крылов.

* * *

Антона взяли почти сразу, и в столкновении с невидимым в тумане противником его ударило плотной волной воздуха — и отбросило, и он, не потеряв сознания, с облегчением подумал:

«И это все?» — но волну догнала другая, которая не пощадила его, смяла, начала бить о землю, о камни, а он все не терял сознания… потом его с невозможной силой ударило лицом обо что-то — и он исчез для себя…

Он выжил, сохранил крохи зрения в одном глазу — и вернулся домой. И эта изрытая ямами и воронками поверхность вместо лица ничуть не смутила Ларису, я боюсь сказать — обрадовала… нет, но что-то от радости было теперь в ней, потому что он стал принадлежать ей полностью и навсегда. И Антон понял, что только с ней ему жить. Люди отняли у него все, что могли, и его бесхребетное тело нужно было только этой женщине. Он стал дворником и работал в подвалах, ему нравилось кормить котов, с ними было легко и спокойно. Он понял, что от общения с людьми перестает быть собой, дрожит, теряет опору. А коты не заставляли его подчиняться, уважать их или восхищаться ими, как это делали люди, и любить тоже не заставляли — и он полюбил их, впервые в своей жизни свободно. И они его любили и не смотрели ему в лицо — они знали тысячи других его признаков. И тогда, тоже впервые в жизни, он занял твердую позицию — стал кормить этих животных и спасать их, хотя это было опасно.

В результате ранения, лишившего Антона губ и передних зубов, его речь стала плохо понятна людям, зато коты понимали его хорошо — ведь для них урчащие, хрустящие, сопящие и шелестящие звуки таят в себе такие тонкости, о которых мы — голосящие и звенящие, даже не догадываемся.

С тех пор как Антон вернулся к Ларисе без лица, все беды обходили их стороной. Рядом умирали люди от ран и голода, исчезали… а эти двое жили, как раньше, и казалось, что их почти невозможно истребить, так мало им нужно было от мира.

Вечер «Наполеона» у Ларисы

Я пришел в назначенное время и оказался первым гостем. У Ларисы убрано — все мусорные кучи тщательным образом сметены в одну, и она аккуратно прикрыта бумажкой. Стол. стулья, все свободные места заняты — везде лежат коржи фирменного торта. Лариса даже не вышла. Нервная, с красными пятнами на щеках, она металась между коржами. Шла сборки торта. Коржи были нумерованы, их должно было быть тридцать два, а вот, судя по Ларисиным причитаниям, семнадцатого не было.

Это вы съели, признайтесь, — требовала она от Антона. который топтался в дверях, бестолково размахивая коротенькими ручками.

— Я не е-е-е-л, — блеял Антон и вдруг догадался: Он ведь сыро-ой…

— Вы можете и сырой… где же он?..

Наконец корж нашелся, Антон вздохнул спокойно, и мы прошли в комнату. С этими коржами всегда было так. Ларисa начинала печь их за несколько дней, и все равно торт опаздывал. Но зато это был исключительный торт. Он был как башня, как постамент для Анемподистова пса, и все, что было в доме и в окрестностях города, в полузаброшенных деревеньках за много километров от нас, — все загонялось в этот постамент. И мы, как мыши, тщетно пытались расшатать его, вгрызались в основание и, обессиленные, отпадали, и много дней потом нас ловили дома и на улице, звали, умоляли, тащили силой — «приди, съешь, помоги…»

А в комнате у них были книги: поэзия и альбомы живописи у Антона на его полочке, на Ларисиной — перепечатки астрологической, парапсихологической и йогической литературы, труды съездов по синим и красным пришельцам, книги о голодании, воздержании, беге трусцой и сыроедении. Никаких почти книг не продавали, а эта литература по-прежнему поступала нескончаемым потоком. Мы смотрели книги… У Ларисы собирались все, кроме Блясова и Коли. Бляс не любил умные разговоры, а Коля знал, что здесь не пьют ничего, кроме чая и кислого-прекислого сока из ягод барбариса, которые в этом году созрели в совершенно фантастических количествах.

Пришли Аугуст, Мария и Анна с Сержем. Серый все не выходил из дома. Крис приглашением пренебрег, в сладком он не разбирался и из всех собраний признавал только подвальные, у Бляса, со свининкой и песнями. Ждали теперь Крылова, а он все не шел. Наконец упал нож, который представлял нашего историка в несложном столовом наборе Ларисы — и сразу же явился чопорный старик в белоснежной рубашке с черной бабочкой. Он осветил комнату оскалом зубов и каждому пожал руку сухой трескучей лапкой.

Лариса все еще копалась на кухне. Разговор натощак вертелся вокруг политики — что было, что будет… Крылов утверждал, что мир так и будет катиться под гору, медленно — пока не выкачают все природные богатства, а потом гораздо быстрей. Я вспомнил, что он говорил летом, полный оптимизма — «человечество прокормит себя, земля отдохнет…», но решил не напоминать ему. В конце концов, многое зависит от настроения, да и в прогнозах на будущее он такой же дилетант, как и все мы, не считая Ларисы, его конек — прошлое, не слишком далекое, но лет эдак двести-триста он захватывал своими графиками…

— Только б не было войны… — вздохнула Мария. Наши неурядицы войной не считались, боялись атомной.

— Все-таки жизнь спокойней стала, — заметила Анна, — вот немного бы получше с продуктами…

— И котам надо дать покой, — выразил свое мнение Антон и оглянулся. Лариса все не шла.

— С котами, конечно, дикость, — согласился Крылов, — но пусть уж лучше коты…

— Не будет котов — из труб придут крысы, — сказал Аугуст.

Крылов пожал плечами, коты мешали ему сегодня, а будут крысы или нет — еще неизвестно.

— А где же Вася? — спросила Анна у Антона.

— Все утро на перилах сидел, а потом исчез.

— Что-то Бим медленно подвигается… — Аугуст со своим «рапо-отать на-а-та» так и не расстался.

— Немудрено… ведь Гертруда снова написал донос на Анемподиста… — Мария покачала головой. Гертруда писал доносы регулярно и изобрел что-то вроде бланков для этой цели. В печати доносчиков называли дозорными.

Наконец Ларисе понадобилась помощь. Вдвоем с Антоном они внесли гигантский торт и поставили его на стол.

— Все продукты натуральные, — объявила Лариса, — молоко и масло — от Степановой козы из Харина, яйца от куры бабки Веры из Грызлова, мука с Дракинского рынка… вот сахар кубинский — «тростник».

— Куба — да, янки — но, — сказал Аугуст. Он раздавал ложки.

Лариса вырезала огромные куски из основания вавилонского сооружения и сваливала их на тарелки, которые подставлял Антон. Куски тяжело шлепались, рука Антона каждый раз слегка отклонялась вниз, не выдерживая тяжести, — и тарелки плавно плыли на свои места. Торт обладал особым свойством — он моментально заполнял все щели и отверстия, к которым прикасалась его нежная масса, поэтому дышать сразу стало нечем, челюсти останавливались, бессильные пробиться через тортовые завалы, язык изнемог, как слабое дитя среди стада бизонов… Но прошли мгновения — и торт чудесным образом рассосался, исчез, вызвав недоумение языка, который только что изнемогал от напора… И тут же новая порция заполняла рот, снова происходило сладостное сражение, и непобедимый торт исчезал, торжествуя, падал и падал в бездонную яму желудка…

Все замолчали, торт требовал полного внимания. Даже Крылов не копался, не ковырял еду, как обычно делал, его зубы щелкали не хуже волчьих. Свои у него выпали давно, а эти ему вырезал якут-косторез из настоящего моржового клыка. Зубы были всем хороши, но имели один малоприятный недостаток — они впитывали запахи и сохраняли их много лет. Крылову иногда казалось, что он ест мясо дохлой лошади, которую зэки нашли и тут же растащили на куски… это было очень давно… В такие минуты он страдальчески морщился и говорил: «Опять эта лошадь…» В житейском смысле, конечно, ничего хорошего, но, с другой стороны, не исключено, что зубы эти подогревали в историке интерес к быстро забывающимся событиям прошлого, и стоит, наверное, многим историкам пожелать вот такие зубы… А вот Бляс и Аугуст посмеивались над Крыловым. Мария называла его «моржовый клык», а мужчины говорили — «клык моржовый…» — и перемигивались… «Наполеон» победил лошадь — Крылов на этот раз не вспомнил о ней и ел с большим увлечением. Наконец первый порыв ослаб, и стали понемногу обмениваться впечатлениями.

— Торт, Лариса, — чудо, — первой сказала Мария.

— Прэ-э-лесть… — проблеял Антон. Лариса покраснела:

— Вы, наверное, льстите мне, Антоний, коварный вы человек.

— Не-е-е… — довольно решительно возразил Антон.

— Тогда отрежьте себе как следует, вы, невозможный человек…

— Я возможный, хотя и не действительный…

— Действительный — это академик, — изрек Крылов.

— Я слышал, Сахаров еще жив, — сообщил Антон, победив второй кусок могучего торта.

— Сахаров — тоже Весы, — заявила Лариса. Она разливала чай.

— Как вы? — Антон всегда спрашивал это.

— Как вы и как я… потому мы с вами — лучшая пара. Антон кивнул, он давно знал ответ. Крылов уже еле клевал торт, задумчиво уставясь в стену.

— Вы ученый человек, объясните мне, — обратилась к нему Мария, — почему мы так живем?..

— Как так? — не понял историк.

— Ну… где молодые у нас… и что дальше будет?..

— Собственно, я специалист по прошлому… Лет двадцать, думаю, будет также, а дальше, по моей теории, резкий скачок.

— Куда же мы будем скакать? — несмело спросил Аугуст.

— Трудно сказать, случайность выше всякой нормы, это фазовый переход третьего рода.

Все почтительно помолчали.

— А что легче устанавливать, прошлое или будущее? — спросил Антон.

— И то и другое трудно. Причем далекое прошлое и будущее установить легче, чем близкое, — это закон Твена.

— А кто такой Твен?

— Видимо, историк… это давно было.

— Антоша, почитай поэму, — попросила Анна. Антон стал читать. Поэму давно знали наизусть, но слушали внимательно.

— Может, и в истории палиндромы есть? — кончив читать, спросил Антон у Крылова.

— Я думаю, есть куски, которые повторяются, а может, даже вставлены наоборот. Вообще-то наша жизнь — тоже палиндром: читай в оба конца, все равно смысла не видно.

— Цель непонятна, — робко согласился Антон.

— Почему же палиндром, если смысла нет? — спросила Лариса.

— Отсутствие смысла в оба конца — в каком-то роде одинаковый смысл… — Крылов казался себе остроумным.

— Так сказать, нулевой палиндром, — поддакнул Антон.

— А цели уж точно нет, — авторитетно заявил историк. Аугуст как будто проснулся:

— Почему нет смысл?

— В том, что происходит, нет заранее определенного смысла, поставленной цели, — вежливо объяснил Крылов, — некий закон реализует себя, наталкиваясь на случайности.

— Вот я здесь, и Мария, и Анна, и все мы — разве в этом нет смысла? — Аугуст не понимал.

— Аугуст, вы хотите сказать — все, что было с вами, с Марией, — для этого?.. Чтобы все было так, как оно есть?

— А разве нет?

Крылов изумленно развел руками. Разговор явно зашел в тупик. Женщины ушли на кухню, мужчины отяжелели от съеденного, теперь говорили о природе, о том, что все уничтожается, разграбляется… Лариса внесла огромный кувшин с барбарисовым соком, снова пили, ели и около двух совершенно выбились из сил, не причинив торту значительного ущерба. Лариса стала собирать посуду, Антон — мыть тарелки, и гости, преодолевая одышку, расползлись по квартирам.