Не слишком ли навязчиво хозяева ЖЖ предлагают общаться?
///////////////////////////////


размещение человека в определенном куске пространства имеет особую силу и значение, с этим никто не спорит, не осмеливается, как c общепринятой истиной. Редко случается, что все согласны и сходятся на одном и том же, такие истины имеют особую силу и значение. Вот истина – каждый сидит в определенном куске пространства, владеет своим местом, оно не может быть занято другим лицом, или предметом, или деревом, или даже травой, а когда умирает, то прорастает – травой, деревьями.. Признак смерти – прорастание, не такой уж плохой признак. Он относится даже к текучим и непостоянным существам, как вода, даже ее возможность перемещаться и освобождаться не безграничны. Когда умирает, она цветет, чего не скажешь о наших телах… Но поскольку вода быстро меняется, о ней трудно говорить. Если же говорить о деревьях, то все они имеют корни и растут из своего места. В частности те, которые я знал. Они почти вечны, по сравнению с нами, поэтому дружба с деревьями имеет большое значение для меня.
Мне было лет десять, я оставлял записки в стволах деревьев самому себе, будто предвидел пропасть, исчезновение, Остров… может, чувствовал, что встретить самого себя особенно нужно, когда понимаешь, что больше никого не встретишь. Нужно хотя бы встретить самого себя, прежде, чем упасть в траву, стать листом – свободным и безродным, не помнящим начала, не боящимся конца, чтобы снова возродиться… Так будет всегда, и незачем бояться…
Я писал записки, теперь бы их найти, пусть в них ничего, кроме,
«Я, РОБИН, СЫН РОБИНА, здесь был.»
Это важно, потому что прошлого нигде нет, и если не найдешь его в себе или другом живом теле, то непрерывность прервется, прекратится, распадется на миги, мгновения, листья, травинки, стволы, комья земли, их бросают на крышку… на тот короткий стук, хруст, плавающую в воздухе ноту, смешанную с особым запахом… Важно, что запах и звук смешиваются в пространстве… Но если оставишь память о себе в живом теле, ведь дерево – живое тело, и даже найдешь эти стволы, те несколько деревьев в пригороде, у моря, то что?.. Смогу только смотреть на них, носящих мою тайну. Но, может, в этом тоже какой-то смысл, трудная горечь, своя правда – и есть, и недостижимо?..
Я оставлял памятные записки в стволах, аккуратно вырезал куски коры, перочинным ножом, это были невысокие прибалтийские сосны… сочилась прозрачная смола… отодвигал ее и резал дальше, врезался во влажную живую ткань… доходил до белой блестящей, скользкой сердцевины, и в ямку вкладывал бумажку со своими письменами, потом покрывал сверху кусочками отскобленной ткани, заново накладывал кору, перочинным ножом, рукояткой придавливал, придавливал, кора приклеивалась смолой… на следующий день проверял, и часто не мог даже найти того места на стволе, или находил крошечные капли смолы, расположенные по границам прямоугольника. Способность деревьев забывать всегда меня завораживала, также как способность травы, примятой, раздавленной, подниматься, выпрямляться, снова жить, шуметь о чем-то своем…
Деревья эти выросли, и живы, я уверен. И я еще не исчез.
…………………..
Многое вспомнил, и про записки, и про деревья, и про мелкие события… почти все слова Халфина, обращенные ко мне, их было немного…
Нет, не все, был у нас еще один разговор, вернее, встреча, потому что он говорить не мог, а мне не о чем было, и так все ясно. Некоторые картины обходишь за три версты, но без них история неполная. Придется…
Помните? Я обошел Алима, вышел из помещения на яркий воздух и ушел, и больше никогда не встречал его. Далее все верно, но я не ушел сразу, вышел в двор и остановился. За углом одноэтажный домик, морг, и там лежал Халфин, я знал это, и не мог уйти. И увидеть страшно, и уйти невозможно тоже. Разумом я это дело понять не мог, и теперь не понимаю, а вот чувствовал, что уйти нельзя. Разум говорил мне, что мертвое тело, труп, все уже решилось, не на что смотреть — и ни с места. Не успел он умереть, как его теория дала о себе знать: я думал одно, а чувствовал другое, и должен был выбрать, но выбор произошел раньше, чем я это осознал. Ничего не решив, я стал медленно двигаться к углу здания, меня притягивала туда неодолимая сила.
Тяжелые двери, обитые жестью, каменный пол, бетонные стены, пустота, табуретка, на ней старик, носом в газету, за его спиной широкие двери в холодильник.
— Родственник, что ли?..
— Ну, да…
— Значит, один ты у него был.
У стен столы, на них лежали тела, покрытые простынями, десять или двенадцать столов, а один стоял посредине помещения, и я знал, что на нем лежит Халфин, именно на нем!.. И, действительно, старик подвел меня к этому столу, только скорей, говорит, а то воспаление легких схватишь. Он в телогрейке, а я в тонкой куртке, но не чувствовал, какой там мороз.
Взял краешек простыни и отодвинул. И увидел лицо, синеватое, худое, с резко торчащим носом. Это был не он. Не мог быть он, ничего общего. Я стал медленно сдвигать простыню, мне было трудно, я боялся. В один момент я хотел все бросить и уйти, выйти на осенний прохладный воздух и навсегда забыть. В моих действиях не было ничего разумного, ничего справедливого, они не были нужны никому, Халфину уж точно, а мне… почему-то нужны. Я должен был побыть с ним, хотя бы миг, и объяснить это не мог, и не могу. Лицо было не его, жизнь вытекла, осталось серая непримечательная тень, контур лица. И дальше все также — чужое, худая грудь… руки… Над руками он основательно потрудился… Нет, не знаю насчет смысла. В таких случаях иногда говорят «проститься», я не верю.
Если б я умел говорить с ним, то обязательно спросил бы:
— Зачем?.. стоило ли из-за этих стеклышек?..
А он, если б мог ответить, пожал бы плечами:
— Стоило — не стоило… как это можно сосчитать?.. на каких весах взвесить?.. И не в этом дело…
Вот именно, вовсе не в этом, в конце концов, наработал бы снова, ведь идея жива… Как могли так с ним поступить?.. Он не смог этого понять. Гордый человек, тонкий, нежный, одинокий… и оказался непоправимо сломлен. Все кругом ползали, а он не захотел. Говорят, время такое было… А другого не было, и нет.
Может, бредни, выдумки мои, не знаю…
Я не умел разговаривать с тенью, мне надо было увидеть. Я увидел. Ушел. Потом старался забыть. Забывал… Так и не забыл.

временный текстик

Один мой старый приятель как-то признался – «лучше всего я сочиняю экспромтом на темы, в которых ни черта не понимаю…» Он был с юмором, но не врал. Давно было, я тогда еще не рисовал. Как вспоминаются слова, вроде забытые?.. Нужен намек. Картинка, слово, или звук знакомый… И разом всплывают. Вроде, незначительные слова, события… Но, думаю, важные, иначе зачем бы так, — сразу, целиком проступают… Как изображение на фотобумаге. Мы часто с ним печатали фотографии. Напряженное молчание в темноте, красный фонарик в углу, и в ванночке перед нами чернеет, проявляется – картинка. На ней небольшое событие, или дерево, кусочек двора, где он жил… Неважно, что возникает, сам процесс важней. Много фотографировали, проявляли пленку, печатали фотографии… Он вырос, и стал говорить экспромтом на незнакомые темы. Стихи писал. Но недолго прожил, до сорока, его тема прервалась. А я сначала лет двадцать гулял, пробовал темы разные, пока к своим не пришел. Или так кажется… Наверное, оттого моя жизнь длинней, на те самые двадцать пять, что нас разделяют. И расстояние все увеличивается… Желание обладать вещами трудно понять, другое дело – время, особая субстанция; жадность ко времени понятна. Получаем не крупными купюрами – мелочью минут и дней… Существуют картинки, сценки, слова, события, лица, способные соединять разорванные нити, сращивать концы. Занятие фотографией, химическое таинство, важным оказалось. Когда начал писать рассказики, тут же вспомнилась темнота и тишина в ванной комнате… Наверное, дом как стоял, так и стоит, а смотреть не хочу. Вход во двор через круглую арку, низкий проход во двор, мощеный плотно вбитыми в землю круглыми камнями… Мама говорила, никто теперь не умеет эти камни вбивать плотно, надежно. А я думал, неужели, это же так просто… А потом вопрос сам решился — перестали камнями улицы мостить, наверное, потому что не осталось мастеров. А может наоборот, все полюбили ровный скучноватый асфальт, а разные по цвету и форме камни раздражать начали…
Так многие вопросы в жизни решаются, их обходят и забывают. Но это обман, они снова всплывают, только в иной форме, и все равно приходится решать… Фотки утром посмотрим… Но иногда не успевали, опаздывали в школу. Я жил рядом на другой улице, близко, если через дворы, через два забора, в них дыры. Он всегда опаздывал. Мы жили у моря. Прибалтика, ветер никогда теплым не бывает. Я мерз, злился, ждал его… Он все равно появлялся неожиданно, переводил дух, и говорил – «опять я фотографии забыл снять… мать будет ругаться.» Его часто ругали, он школу не любил. Все умел делать руками, в технике разбирался, быстро соображал, но школу терпеть не мог, был двоечником. А я никогда не думал, люблю — не люблю… знал, что надо, и всё. Наверное, тоже не любил, слишком громко, толкотня, постоянно приходится говорить и отбиваться… Зато мы играли в фантики. Откуда только брались эти бумажки… От очень дорогих конфет! Но это я сейчас удивляюсь, а тогда мне и в голову не приходило — кто-то ведь ел эти конфеты! После войны!.. Нам с другом матери приносили подушечки, голые конфетки, иногда с блестящими красными и розовыми полосками, иногда обсыпанные коричневым порошком, кофе с сахаром или даже какао. Мы сначала обсасывали конфетки, и только потом жевали. Вернее, он жевал, а я – долго сосал, до-о-лго… Никогда не жевал… Наверное, потому он стал поэтом, а я еле-еле выкарабкался из своих зарослей… и никогда стихов не писал, никогда… А теперь уж… старики не пишут их, известное дело…
Мы шли в школу, рядом музыка, почти всегда с нами. Утром по радиоточке всегда классика, играли оркестры… Это сейчас все поют и поют, умеют — не умеют… а тогда даже на концертах старались чередовать голоса с играющими музыку людьми. Мы шли, и с нами была одна мелодия. Почти каждый день. Или теперь так кажется? Неважно, когда что-то интересное рисуешь или пишешь, всегда преувеличиваешь, а как же!.. Я спрашивал у мамы, что это, она говорит – Болеро, был такой композитор Равель. А почему она повторяется, на месте толчется? Мама усмехалась, ну, не совсем на месте, но я не знаю, зачем он это, действительно, написал, одна мелодия сто лет. Не сто, конечно, но всю дорогу продолжалась. Я эти дома, заборы, камни на дороге, тротуары, садики, дворики, которые в сумерках еле видны, до сих пор помню. Хотя мы даже не смотрели, думали и редко говорили. Тогда дети были другими… послевоенные дети. А может кажется, никогда не знаешь, как на самом деле. Только слышу – болеро, и мы идем, идем, идем в школу… Болеро как жизнь. Одна и та же тема, а рост, развитие только усложнение оркестровки. И жизнь как Болеро, только в конце неясность ожидает. То ли обрыв на вершине усложнения, то ли снова все просто — кончается как началось…

Конец повести «Следы у моря»


……………………………………

Я НЕ БОЮСЬ…

Вечером пришла мама, Алик, пора домой.
Мы пришли, в наших комнатках пусто, тихо, пахнет больницей.
Я хотел спросить, где Фанни, но молчал.
Мы поужинали. Она говорит, сядем на диванчик. Сели, она обняла меня:
Алик, мы вдвоем остались.
Она больше не плачет.
Алик, теперь ты станешь взрослым, детство кончилось, Алик. Прости, так получилось, ужасно повернулась жизнь. Мы не сумели, Алик. Мы хотели, чтобы у тебя, как у нас в детстве, но тогда другое время было.
Какое?
Когда мне было столько, сколько тебе… Мирная жизнь. Свой дом. Большая семья. Тихий чистый город Таллин, море, парк у моря, все, что мы с папой любили. Могли прочитать любую книгу, пойти в ресторан и вкусно поесть. Потом идти ночью домой по тихим улицам и не бояться. Наши знакомые все работали, но по воскресным мы ездили на дачу, или к морю. На маленьком поезде в Пярну… есть такой курортный городишко, там плавали, фотографировались. У нас была большая собака, черная овчарка Джек. Где он? Как подумаю, он один на улице, бомбы, за что ему? В один день все кончилось, мы бежали. В страну, которую любили издалека, мы говорили на ее языке. Русском. Мы и не знали другого языка, даже бабушка не знала. Ждали Россию, любили ее. Она пришла к нам перед самой войной, это была страшная Россия, совсем другая… А потом большая война, мы выжили, но наши знакомые и родственники погибли. Но мы вернулись. Помнишь, папа сказал — пойдем к морю. Мы вернулись. Мы думали, все станет на места, жизнь восстановится. Мы верили. Старались. Не получилось. Ничто не вернулось. Папе досталось больше нас, он не выдержал, умер. Теперь умерла моя мама. Она была особенной женщиной. Тяжелой, невыносимой. Но сильной, умной. Она потеряла смысл жизни, умерли те, кого она любила больше всего — сыновья.
А ты?
Мы были слишком похожи, это мешает. Но когда она умирала… Она сказала, что любит нас, и мы должны выжить. Ты должен выучиться, стать разумным. Не трусом. Иначе все потеряет смысл, совсем. Это она сказала. Смысл в том, чтобы у тебя получилось. Главное, не бойся, мы выдержим, только не бойся.
Я вижу, она сама боится.
Я не боюсь, мы выживем, и будем жить долго, вот увидишь.
Началась моя взрослая жизнь, мне было почти двенадцать лет.

Фрагмент повести «Следы у моря»

http://nashaulitsa.narod.ru/Dan-More.htm (Вся повесть: в журнале Ю.А.Кувалдина)
http://www.periscope.ru/sledfinal.htm (В моем альманахе «Перископ»
…………………………………………..

ОЛЬГА И СИЛЬВИЯ

Утром мы с мамой пошли за хлебом, на углу хлебная лавочка была, она говорит, заодно посмотрим, как там…
У подъезда стоит женщина с метлой, наверное, дворничиха. Мама остановилась и говорит — Ольга, что было то было, давайте не ссориться больше, вам не нравится, но мы вернулись. У нас нет зла, пусть эти вещи…
Какие вещи, дворничиха говорит, она не старая высокая женщина, видно, очень сильная, метла в большой руке. Она больше мамы в два раза, я испугался, вдруг стукнет метлой… Какие вещи, все продано, проедено, мы выжить хотели, у меня дети.
И даже прибавился один ребенок, мама говорит.
Ну, и что, у меня немец жил, офицер, потом его убили, когда русские бомбили город. Они весь центр на кусочки разнесли, а немцы ни дома не тронули. А ребенок не при чем.
Мама ничего не сказала, потом говорит, зачем же чужое брать.
Я родилась в подвале, в нем умру, мы хоть пару лет пожили на воздухе, в сухости, кто мог знать, что русские победят, а их евреи вернутся.
Не все, не все, сказала мама, осталось немного.
Она отвернулась и пошла, слезы по щекам льются.
Я за ней, а тетка стоять осталась, я понял, это она занимала бабкину квартиру.
Маме ничего не говори, сказала мама, ты большой мальчик, должен понимать.
Улица оказалась короткой. Сначала лесопилка, дом низенький но широкий, стены из больших камней, серых, неровных, мама говорит, их выкапывают за городом из земли. Потом несколько деревянных домиков, и поперек нашей идет другая улица, Томпи, она тоже, как наша, в круглых камнях, вбитых в землю, ходить по ним трудно, зато такая дорога вечная, мама говорит, раньше умели делать простые вещи, а теперь подавай асфальт, он ровней, зато каждый год чинить приходится.
В конце нашей улицы стоит желтый домик деревянный, вход со двора, там крыльцо, над ним вывеска, по-русски написано ХЛЕБ и еще одно слово непонятное, это по-эстонски хлеб. Мы вошли, там деревянный пол, все деревянное, блестит, чисто и светло. Было несколько человек, они разговаривали с продавщицей, низенькой толстой женщиной с белыми кудряшками, она все время смеялась, давала хлеб, считала деньги и смеялась.
Люди отходили весело, наконец, мы подошли, толстуха посмотрела на маму, охнула и говорит — Зи-и-на… И мама заплакала, они обнялись через прилавок, очень неудобно было стоять, но они так стояли, и обе плакали. Потом эта женщина, Сильвия, начала быстро говорить по-эстонски, смотрела на меня, гладила по голове.
Мы еще поговорили, взяли серую булку, даже две, называется сепик, мама сказала, очень полезный хлеб, наполовину ржаной, и пошли обратно. Я хотел пойти еще по новой улице, но побоялся просить, мама плакала, говорит, милая Сильвия, мы в детстве играли с ней, она придет к нам, папа до войны ее мужа от смерти спас. У него болело в груди, а оказывается воспаление в кишке, только папа сумел узнать, а если б не узнал, ее муж бы умер. А теперь он все равно умер, его немцы застрелили.
За что, я спросил, она говорит, случайно, у них этот магазинчик сто лет, муж ехал на машине за хлебом и попал под обстрел, немцы с партизанами боролись.
Здесь тоже были партизаны?
Здесь все было, такая каша, не разберешь. А теперь у нее ни мужа, ни магазина, она продавщица в нем. Как в жизни все перемешалось, то что мы хотели и ждали, оказалась не таким, а то, чего боялись, не хотели, теперь нестрашным кажется, и даже милым, как вся наша довоенная жизнь, это сказка была.
Папа ей говорит, не сказка, как быстро плохое забывается, и слава богу. Меня в больницу не брали работать, потому что еврей, и я работал врачом на заводе, разве не так?
Так, так, она говорит, только очень трудно теперь.
Это из-за войны, он говорит, а если б ее не было …
Если б не было, бабка говорит, мои оба мальчика на Урале были бы закопаны, а что, неправда? Ты очень партийный стал.
Не забывайте, Фанни, русские нас спасли, и дали нам все, что сумели.
Немного они умели, когда ворвались сюда, среди летнего дня до войны. Они хлеба белого не видели, по улицам разгуливали в пижамах, думали, красивая одежда такая.
Опять вы со своими анекдотами, папа говорит, я не об этом говорю. А… он махнул рукой — надо выжить, вы дома, а я на виду, и должен знать что говорить.
Бабка не ответила, ушла готовить обед.


……………….

У солдата ноги давно нет, а болит, особенно по ночам.
Искусство — та же фантомная боль. Щи из топора.
Искусство неистребимо, не потому что культура(музей), а потому что механизм головной работы.

Из «Жасмина»

МАЛОВ УЕЗЖАЕТ

И вот в самую жару, в конце июля, помнишь, тебе, наконец, разрешили ехать, дали три месяца, но ты говоришь, много, там делать нечего, вот только с сестрой… а смотреть не хочу, раньше мечтал, так не пускали, а теперь какой я турист или путешественник… Дом посмотрю, в котором родился, город… люди, конечно, другие кругом, но деревья остались, и камни, там огромные камни-валуны, их ледники притащили…
— Я быстро, Саша, туда и вернусь, ладно? Я вас не брошу. Картинки давай, людям покажу.
Я тебе отдал листов тридцать или сорок, покажи им, отчего не показать. Времени еще несколько дней у нас, и мы много разговаривали, даже больше, чем обычно.
Как-то говорили о старости. Ты жаловался еще, помнишь?..
— Мне уже много лет, я старый, Саша…
И начал свою историю, я ее давно знаю, но ради вежливости каждый раз слушаю. Как у тебя была сестра, ей 16, тебе 9, отец с матерью разошлись, ты с отцом отправился в Россию поднимать новый мир, потом отца расстреляли друзья-коммунисты, ты остался, все-таки выжил, вырос, даже выучился, стал физиком, работал… Много лет прошло, и вот объявилась сестра. Я плохо слушал, а насчет старости всегда не согласен, засмеялся:
— Какой ты старый, Малов, не сочиняй сказки среди бела дня.
— А кто по-твоему старый?
— Кто постепенно умирает, а ты живой, нет в тебе старости.
— Слушай, милый… Никогда бы не уехал, но сестра просит, у нее рак, я должен, хотя с тяжелым сердцем тебя оставляю.
— Ничего не будет, Малов, не маленький я…
— Не маленький, но и не очень взрослый, и когда станешь, не знаю. Хочу дать тебе советы, глупое занятие, и все же…
Прежде, чем делать, подожди, подумай, ну, хотя бы сосчитай до десяти, или оставь на утро решение. Еще — люди разные попадаются, осторожней будь… нет, это бесполезно говорить… Третье… Я тебе все записал про Жасмина, как с лапами, с легкими, он на поправку идет, но страшно медленно, и голова, и ноги, и эта простуда, долго в сугробе лежал без сознания, наверное. Четвертое — помни, в нашей жизни можно без денег, но без жилья никак, климат не позволит, так что береги жилье, черт с ними, с порядком и чистотой, главное, стены и дверь свои, тогда свободен… или хотя бы помрешь спокойно.
— Ну, что ты, Малов, все о смерти, вернешься и снова заживем, как жили.
Ты только рукой махнул.
— Не слышишь… Тогда скажу тебе одно, самое главное — рисуй, Саша, рисуй. Пока рисуешь, ты сильный, никто тебя с ног не собьет, а собьет, все равно встанешь. Только — рисуй!.

***
Потом я тебя провожал.
Ненавижу поездки, но иногда приходится. Столица, пригороды вонючие, хлам и мусор без края, ничья земля… дым, гул постоянный, бешеные глаза, не говорят, а лают, ничего не спросить… я моментально устаю и падаю духом, Малов, я ненужная частица природы, не понимаю, зачем здесь оказался, и есть ли вообще дела, за которые стоит так колготиться, а?.. За то, что здесь все время что-то продают, раздают, всучивают, и, как ты говоришь, «есть шансы»? Не знаю, но хорошо, что мимо, мимо, к самолетам, это на севере. Приехали рано, но лучше, ты говоришь, чем поздно, у нас никогда время не рассчитать.
Знаешь, жаль, самолеты крыльями не машут.
Наконец, пробубнили сверху — Лондон, ты меня обнял, глаза мокрые, ничего сказать не можешь, да и что говорить… И я молчу, махнул рукой, проводил глазами до кишки, в которую тебя впихнули, и обратно. Дорогу помнил, я ведь зверь, куда ни завези, а найду… если не испугаюсь, а я пришиблен был, тупой, и немного поблуждал, но ничего особенного. Вернулся, у нас тихо, светло, рай, так и дальше должно быть, думаю, мы быстро доберемся до зимы, ты вернешься, и все пойдет как было.
Но не получилось, не получается, только ты исчез, как все пошло наперекосяк, новые и новые события, только успевай поворачиваться и отбиваться… Я понял теперь, как трудно самому жить, все решать и не бояться. Это главное, ты написал мне — «Саша, ничего не бойся, тогда до всего сам дойдешь…»
Сначала я говорил с тобой, писать не люблю, но ты просил, чтобы записал, день за днем, о Жасмине и вообще, всю жизнь без тебя. Я попробовал, сначала трудно, слов-то у меня хватает, но писать о том, что знаешь и помнишь, скучно. Когда рисуешь, другое дело, никогда не знаешь, что дальше будет. Но ты просил, и я старался. Знаешь, со временем легче стало, я даже привык писать каждый вечер перед сном.

Между прочим


//////////////////////////////

Когда-то я написал про художника, в повести «Жасмин».
Он рисовал цветки.
Написать о нем несложно оказалось, а как с рисунками к повести быть?..
Кстати, почему несложно было — не знаю. Наверное, писал о том, что знаю.
А про цветки — тоже знаю, а вот нарисовать не сумел.
И доверить никому не мог.
Сам пробовал, но отказался — ведь тот художник был очень хорош.
Сказать о себе, что очень хорош? Художнику не к лицу…
Так повесть без картинок осталась.
Тем более, никто не просил их, и книжку издавать не хотел, много позже издали.
Но обложку я все-таки нарисовал — цветок летит над городом…
Одна картинка, один цветок.
Но больше пробовать не стал.
За другого можно слово сказать… но не картинку нарисовать.

временное

К недавнему разговору — как ни крутитесь, каким талантом ни обладайте, если писатель, художник хочет, чтоб его читали, смотрели, и сильно хочет, то он пропал, по большому счету пропал. Он может и так пропал, в силу небольшого таланта, но с этими желаниями — пропал обязательно, несмотря ни на какие доблести. Это мое глубокое убеждение. Читаешь, смотришь — просто блестяще написано, нарисовано, ну просто — кр-руто!.. а вот этот мимолетный взгляд автора — вокруг себя — «смотрите, вот я как!…» Он все и сгубит. Самозабвенности нет, простенькое слово, и неточное, но другого не подберу.
Тогда и простой честности — нет, искренности — нет, и только руками развести остается…
Нет, почему… кое-что остается: «литература», «искусство» — одним словом — простите — хрень остается.
…………….

Про Ключ… (фрагмент повести «Остров»


……………………

Верно говорят, допрыгался! Обычно, вернувшись в свой треугольник, я тут же проверяю – где ключ?. А сегодня заболтался, наконец, спохватился, смотрю, нет ключа!.. Куда делся…
Так не бывает. Единственное, что не может пропасть, это ключ.
Если есть ключ, то и дверь к нему найдется. Пусть не сразу, но до ночи всегда нахожу.
Выходя из дома я бережно запираю дверь, и чтобы поверить в этот факт, событие, основу надежности, совершаю несколько известных мне одному действий. Они странны, бессмысленны, их невозможно объяснить, истолковать, и потому, совершив их правильно, я буду помнить, что вот – было… и тут же вспомню про ключ, вокруг которого все и совершается. Они сильны, эти движения, запоминаются даже среди ежедневных поступков; мелочный идиотизм выживания трудно чем-то перебить, кроме чистокровной бессмыслицы. В результате ежедневные глупости скукоживаются и выпадают, стираются, а ритуал ключа остается, в нем моя опора.
Если быть искренним, нужно признать, что все основное в жизни – лучшее и просто хорошее, сильное, глубокое – бессмысленно, так что стоит ли корить себя за несколько странных движений, которые помогают удержаться на поверхности?.. Я и не корю, и оправдываться не собираюсь. Эти действия отнимают время? У меня нет времени. Не в том смысле, что мало, – я с ним не знаком, моя жизнь бредет по иным путям, ощупывает другие вехи, они чужды времени. Шоссе с односторонним движением, вот что такое время, а у меня движение другое.
………………

У меня всегда с собой бумажка размером с лист писчей бумаги, но в отличие от писчей, она обладает куда более важными свойствами – прочна, и в то же время эластична, мягка, вынослива на изгиб, терпит многократное сгибание без предательских трещин, шероховата, а не гладка, не скользит в руках, и я держу ее надежно. И спокоен. Я вытаскиваю сложенный пополам лист из грудного кармана пиджака. Это значит, что выходя на улицу я должен быть в пиджаке, и не только из-за грудного внутреннего кармана, в котором нужный лист, но из-за грудного верхнего кармашка, который на виду, но о нем позже, дойдет очередь и до него.
Значит, так, я вытаскиваю лист правой рукой из левого грудного кармана, а в левой при этом держу ключ. Здесь возникает трудный момент, нужно развернуть лист в полную ширину. Но для этого он сложен так, что половинки неравны, и я легко нахожу скважину между ними, пальцами, большим и указательным хватаюсь за длинную сторону, и лист раскрывается почти сам, под действием тяжести короткой стороны. Ну, не совсем так, я чуть-чуть помогаю другой рукой, но тут важно не забыть про ключ и не выронить его. В общем лист благополучно раскрывается, я кладу ключ на середину листа, и начинаю заворачивать, при этом медленно говорю:
– Р-раз – и одну из сторон заворачиваю на ключ, накладываю и прижимаю.
– Д-два – и вторую сторону точно также.
И три, и четыре. Теперь ключ скрылся, и наступает главный момент. Я медленно сгибаю сверток пополам, и это удается, потому что ключ не на самой середине, я заранее побеспокоился, с опытом это приходит… и получается довольно аккуратный длинноватый пакетик, и ключ внутри. При этом говорю, медленно и очень сосредоточенно глядя на сверток, прижимая пальцами левой руки твердое длинненькое тельце, скрытое внутри…
– П-я-ять…
И это значит, ключ завернут надежно. Я медленно и аккуратно, почти торжественно, но без ненужной помпы закладываю сверток в грудной кармашек пиджака, который, правда, на виду, но очень глубок и надежен, с плотной полотняной подкладкой, не то, что ненадежные боковые, драный шелк!..
Сверток в кармашек, проверяю кончиками пальцев – он там!.. и говорю, внушительно и проникновенно:
– Раз, два, три, четыре, пять – вышел зайчик погулять.
Зайчик – это я. И ключ при мне. Я вышел погулять, или по делам, это уже неважно, главное – знаю, чем открыть свою дверь. Теперь я знаю это, и могу подумать о других вещах. Открылась, расширилась щель между событиями, теми, что были, и теми, что будут. Другими словами, я свободен, и могу убираться ко всем чертям, то есть, в прошлое к себе. Кое-какие детали там еще нужно выяснить. А когда выпаду обратно, в настоящее, понадобится ключ, и я вспомню мудрые слова про зайчика, и куда спрятал ключ, вот!
……………………………
Песенка на месте, зайчик цел, а ключа нет!
Невозможно. Если я жив, ключ должен быть. Когда я здесь, у меня есть дверь, в ней замок, за дверью мое пространство — стены, потолок, пол, мое окно, что-то еще…
Но первое дело – ключ и дверь, это начало. Кончается по-другому – без двери и без ключа, но об этом потом….
Опускаю руку в карман, пальцы проходят насквозь, дыра!.. Нащупываю ногу, голую, значит на месте ключа пустота. Сердце падает в самый глубокий карман, ищет дырку, чтобы еще дальше скрыться… Шарю по всей одежде, что на мне навешана, ключ должен найтись!.. Я не мог его так безрассудно отпустить, бросить в дыру, я не сумасшедший!..
Ладонями по бокам… и непредвиденное осложнение – на мне новая одежда, чужая!.. На мне что-то незнакомое надето, я и не подозревал… И в этом одеянии, оно напоминает короткое до колен пальто, я нахожу два новых кармана, совершенно не изученных, незнакомых, и один из них почему-то заперт булавкой, загораживающей вход!..
Булавка не открывалась, была упругой и жесткой, выворачивалась, сопротивлялась, рыбкой билась в руке, а вторая моя рука… была далеко, на другой стороне тела, и помочь не могла. Это было безнадежно – достать другой рукой… Я попробовал сзади — и не добрался до середины спины. Потом спереди, но тут же остро и сильно свело судорогой грудную мышцу, и я стоял, преодолевая боль и унижение… Наконец, отпустило, и рука, побежденная, безвольно мотнулась назад, к своему боку, месту.
Но я не сдамся, сво-олочь…
Я прижал ее, булавку-мерзавку!.. стал давить, но не получалось — она не открывалась, будто из одного куска металла.
В изнеможении я отступил.
Может, второй карман?..
……………………..
И мне повезло. Почти сразу я нашел его, справа, он был открыт, я запустил в него четыре пальца.
И нащупал металлический предмет, это был ключ. Плоский он был, странный, такого я не знал… Довольно длинный, как штырек. Я вытащил его, с черной пластиковой рукояткой, странный предмет, который открывал какую-то свою дверь, он знал про нее всё. Но главное, она знала его, помнила прикосновения… И я надеялся, что это не пропуск в случайное пространство, не какой-нибудь ящик почтовый… нет, те ключи гораздо меньше, плоские примитивные устройства, а этот таил нечто важное, он был – от двери, та дверь была моя, и тихим голосом, очень тихим, почти неслышным, меня окликала…
Ключ лежал на ладони, живой, теплый, и не сопротивлялся, он был – мой, хотя и с характером, я чувствовал, он знает… Он понимал, что-то важное в нем заложено, и был от этого слегка высокомерен, это я чувствовал по теплу, которое от него исходило, — он излучал тепло, грел мне ладонь, и что-то вполголоса говорил, сквозь зубы, а я не понимал, не улавливал, хотя подставил ухо, но переспрашивать не решался. Он говорил, поплевывая, не глядя на меня, а я делал вид, что понимаю, и вежливо ему кивал, а потом он замолк, и я остался один.
Но странно, я вспомнил, ключ не был завернут, он не был в том виде, в котором должен быть, а значит что-то не так, и, может, это не мой ключ?
Руки снова нащупали булавку, но она была неподкупна, неумолима. Не поддастся, я понял, и отступился.
Как получилось, что нет моей бумажки, ключ гол, значит, опасен: свободный, он обладает свойством юлить, выскальзывать – из рук, карманов, исчезать в дырах, подкладках, тихо и незаметно добираться до следующего отверстия, тогда уж на волю, падать в траву, прикидываться незаметным… и даже не блестеть, чтобы не попадать на острие глаза. Отсутствие бумажки сильно озадачило меня, в нем было что-то странное. Хотя я не помнил, в каком виде нашел ключ в прошлый раз, но все-таки помнил, что недоразумений у меня с ним не было. Дальше не пробиться…
Ключ есть, где же мое убежище?..
Где-то здесь, среди трех домов, моя дверь, и окно, и отделенное стенами помещение… где все это осталось?..

Из «Кукисов»


……………………………………………………….

Кошка открывает дверь — толкает или тянет на себя, заново изобретая рычаг.
Но закрыть за собой дверь… Никогда!
Но этого и многим людям не дано.

:-)

Великий странник Марко Поло долгое время жил в Китае. Он рассказывал об одном монахе, которого считал своим учителем. Монах всегда ходил без штанов. Белья не носили, картина понятна. Простые вещи всегда понятны, оттого вечны… Как-то Марко осмелился, и спросил — «Учитель, отчего пренебрегаете?..»
И что ответил монах?
«Они меня утомляют» — он сказал.
До каких высот духа докарабкался этот человек, трудно даже представить!
А мы… о чем думаем, говорим?..

текстик про джин, просто напиток такой…

Когда-то в этой бутылке был джин, есть такой напиток. Не пили, так не пили, иногда можно на слово поверить. И бутылка перед вами — темно-зеленого стекла, черная с золотом наклеечка, один бок кривей другого, для шика. Нет, не выпил, от прежних жильцов осталась. Нашел в чулане. Через год после переезда обнаружил, полез в темноту с фонариком, найти что-нибудь для клея, любой сосуд. Раньше не нужно было — тюбики, выдавливай себе без забот. Правда, клей паршивый. А вчера привезли — развесной, золотистые зерна, самый хороший. Но с ним возня — нагревать, растворять и прочее, вот и сунулся в кладовку искать какую-нибудь посудину. Не думал, что такая красавица найдется, густозеленая, пузатая, кривая, и написано по-иностранному — ГИН…
Схватил, выполз к свету, и вижу — в зеленой темноте что-то странное творится, белый туман зыбится, колышется… Придется промывать. Ухватил пробку ногтями, она на удивление легко подалась, сейчас выскочит. Отскочит с легким хлопком, а из горлышка тонким столбиком этот пар, или туман, вверх, вверх… И вместо того, чтобы истончаться, исчезать, он мутнеет, плотнеет… Прет и прет. Я его пробкой прижимаю, пробкой, чтобы задержать, прервать, а вдруг ядовитый, с военных времен или террористы забыли. А он упругий, верткий, выскальзывает, вырывается, прет и прет!..
Нет, пробка еще на месте, но уж очень свободно подалась, скользит, вот-вот выскочит. И встанет передо мной, как лист перед травой… Кто говорит, от этих джинов одни удовольствия, кто о неприятностях… А может сначала удовольствия, потом неприятности?.. Не знаю, только откупоривать расхотелось. Нет, не верю, коне-е-чно, но кто знает, времена такие, что ой-ой. Джин за ночь дворец строил, а тут за два часа империя рухнула…
Стал пробку придерживать, а сам думаю. Зачем мне джин, ну, выпущу… Что я ему прикажу, это же выдумать надо! Какие-то дворцы в голову лезут, верблюды, золото, камни… Все было уже, было! Ничего новенького придумать не могу. А вдруг что-то несуразное сорвется с языка, а он тут как тут? Неплохо бы долгой жизни попросить, но их почему-то об этом не просят, наверное, не по специальности. А дворец по камешкам разнесут, никакой джин не удержит. Нет, не верю, конечно, но черт его знает…
Взял и осторожно поставил на полку. Красавица. Приземистая, с крутыми боками, золотые буквы — иностранка. Джин. Не тот, просто напиток. Сосед пробовал, говорит, сногсшибательный. А тот… не верю, но кто знает… Смотрю, в бутылке прохладный зеленый рай, и облачко у дна колышется. Выпустишь, не воротишь. Хочешь, скажет, дворец? то, третье?.. А я ему что — не знаю?.. Может разозлиться — зачем тогда выпускал? А разозленный джин уж совсем ни к чему…
Отнял плошку у кошки, клей растворил, давно дело сделано, а бутылка все стоит. И там удивительно приятно внутри — тихо, прохладно, чудесный зеленый рай. Сам бы забрался, заперся пробкой, сел — и думай себе тысячу лет, может, что-нибудь дельное придумаю. Давно хочу, да не получается… Вот только джин, паршивец, занял место. Хочет такое придумать, чтобы самому не по силам было свершить. Он ведь все может — и дворцы, и золото… все-все на свете. И ничего эдакого — доступного не хочет, ему тоже невозможное подавай. Думает, мучается. Не вылезет, ничем не выманишь. А если все-таки попробовать, поддеть пробку?
— Освободи место! — скажу. А он:
— Не хочу!
— Выметайся из горлышка! — я ему.
А он ни в какую.
— И что тебе лезть в бутылку? — скажет. — Я-то все могу, да ничего эдакого, доступного не хочу, вот и сижу в темноте. Тебе-то зачем?
— А я вот многое хочу, да не могу. Дай, посижу, может, что-нибудь и придумаю…
Он молчит, усмехается. А я все смотрю на бутылку, смотрю… В ней туман, зыбится, колышется…