ИЗ «КУКИСОВ»

После смерти…

Можно представить, хотя совершенно не верю.
После смерти. Попадаешь в другой мир.
И там не родившиеся еще существа.
Спрашивают меня. Только один вопрос.
— Ну, как там?..
Их много мимо пробегает, как бы на сцену, и каждый вопрошает, с сомнением и неустойчивым взглядом. «А стоит ли? может вильнуть…»
Вижу, тут и там ходы, норы в мастерские, с научной обработкой тел и разума до недоступной нам сущности.
И сам я туда уже накренился, сползаю…
Ничего, оказывается, особенного в другом свете – предбанник полного разложения. Как на кладбище, только основательней, до самых странных частиц. А что из них потом делают – дремучая тайна.
И так кисло, а тут еще эти, начинающие пристают. Но мне их все равно жаль, хотя должно быть завидно. Но что сказать… Требуется неслыханная степень обобщения. Когда-то мне сказал художник, глядя на мой пейзажик – «это тебе рановато, степень обобщения не та…»
Но чувствую, что должен, и говорю. Находится сказать, вот чудо!
— Да так-то, братец, и так…
Хочется подбодрить, держись, не так уж плохо там…
Просыпаюсь, все еще здесь.
Лежу и думаю, что я им говорил?..

О людях надо…

Иногда меня учат.
О чем надо писать, и вообще, как жить. Разговоры.
А я никак. Обижаются — не хотите с нами разговаривать…
Темы надоели. Все говорим, говорим… — о том, чего не знаем: о боге, свободе, о счастье и вечной жизни.
Я не буду об этом говорить.

На том свете…

Событие! Я встретился со своим любимым котиком Хрюшей на том свете. Здесь тепло, нам предоставили небольшую комнатку, есть электрическая плитка, и я готовлю ему еду. Он по-прежнему любит рыбу, а мясо не ест. Тот свет это большой лагерь, оказывается. Но в нем есть достоинство, квартирный вопрос решен, и каждому дается отдельная каморка. Но в виде исключения можно вдвоем, нам с Хрюшей повезло…
И я написал картинку, на ней мы оба, снова счастливы вместе. Жаль, красок мало: черное и красное одолжил Стендаль, а желтое и немного белил у меня с собой было…
Проснулся. Жаль.

Представьте себе…

Мировоззрение — ничто, мироощущение — все!
Как должен быть счастлив солипсист — весь мир его ощущение. Представьте себе — весь мир! Как он должен любить его…и ненавидеть, холить… и топтать в бешенстве ногами, относиться с острым вниманием… и, презирая, пренебрегать… Его желание самого себя облагодетельствовать, изменить к лучшему, не требует объяснений, оно понятно. Он пишет сагу длиной в жизнь, и каждое его слово, рассказ, повесть, картина — все важно, все может изменить его мир, или хотя бы пригодиться в хозяйстве.
Но вот наступает момент, и симпатичная личность ощущает, что созданный им мир, своды которого он поддерживает постоянными усилиями плеч… этот мир не подчиняется его словам, образам, картинам… Что остается, какое действие, какой протест? Как можно изменить то, что внутри тебя, и не подчиняется?.. Есть честный выход — повеситься остается. Но сразу вопрос возникает — откуда возьмется в мире ощущений надежный гвоздь?..
О счастье, гвоздь из другого мира! вот он — торчит! Благая весть под занавес, другой мир есть!

Символы постоянства…

В ранней юности, рассматривая журнал «Ниву», увидел картину, называлась «Похоть». На ярком солнце на зеленой травке раскинулась роскошная женщина, на лице особая блуждает улыбка. Занята собой, ищет простого удовольствия.
Я ничего не понял, но картинку не забыл. Так было иллюстрировано понятие. В общем, не о чем говорить, кроме как роскошная бабища.
Но если всерьез, каждый рисунок – символ ряда явлений, воспоминаний, ощущений… путь в глубину, а не иллюстрация примитивности.
Помните, сказал поэт – «ночь, улица, фонарь…»
Для него это символы постоянства, против которого он, может, восставал, но они его жизнь поддерживали.
У вас свои, и у меня свои.
Ночь, улица, фонарь… И еще:
Дорога, дерево, забор…
Трава…

Живут же люди…

Мне недавно сказал один человек:
— В тебе нет главной черты писателя. И художника тоже.
-Только одной?
-Не ёрничай… но без нее пропадешь. Ты не хочешь интересным быть для читателя, зрителя.
— Ну, я рисую, пишу…
— Что ТЕБЕ интересно, то рисуешь, пишешь. А о нем, сердечном, думаешь?
Я стал думать, что же я думаю о нем… Молчу, так усердно думаю.
— Вот видишь! Хоть бы историйку забавную рассказал… или анекдот из жизни. Чтобы ОН тут же себя узнал! или тебя… Посмеялся. Сказал, покачав головой, — «надо же, как бывает. Как славно, смешно, забавно, пусть печально иногда… живут люди на земле…» Вот это у тебя — что нарисовано, к примеру?
— Сломанные заборы… в степи. В желтой степи.
-После Берлинской стены… Поня-я-тно. Это люди могут понять.
— Нет, она тогда еще была. Когда рисовал, не думал о ней. Когда думаю, картинок не пишу.
-Отчего же сломал забор?
— Красивше показалось. Цельный забор скучен — повторяемость… Острый, выразительный элемент нужен.
— А, понимаю, намек на кресты.
— Да что мне кресты! И не христианин я…
— Значит, из этих… Хотя у них тоже кресты… и полумесяцы…
— Отстаньте, надоели. Мне это ни к чему. Степь желтая, сломанный забор, темнеющее небо… Ничего не хотел. Ничего.
-Дурак ты, братец. А люди хочут о себе узнать, как они живут на земле.
-Да пропади они пропадом, у меня свои дела.
-Так ты, братец, еще и негодяй…
-Да, да, да! Пропадите все — с заборами, без заборов…
-Жаль, жаль… ушли времена…
— И вообще, не забор это. Элемент, конструкция, выражающая нечто внутреннее…
— Расстегнулся, наконец. Вот за это и не любят тебя. Конструкция. Нечто внутреннее. Кафка нашелся…
— Ну, и шли бы Вы…
— Феназепам прими. Жаль, ушли времена… Тогда бы ты шел, шел… по нашей степи. А заборчик мы починили бы…
-Ага, понятно. Не тыкайте мне.
-Да ладно, кукситься не надо, мы добрые теперь. Только веселей смотри, как много забавного, особенного в жизни — в ЖИЗНИ! понял? Ну, ты же медик, к примеру, был… и потом, сколько всего перепробовал, историй знаешь — завались… Бабы, например… они же как семечки, лузгаешь, лузгаешь… Люди хочут о себе смешное или забавное узнать.
-Плевать я хотел, жизнь, жизнь… Я вот… Степь. Песок. Забор… Ничего от вас не хочу.
— Оттого и не нужен никому. Тогда внимания не проси.
— И не надо. Отстаньте… Забор… Дерево в ночи… Фонарь, бледные лица…
— Вот, вот, алкаш… Сто лет пройдет, все будет так. Пока Вас не изничтожат.

Экспрессионисты…

Люблю этих художников, далеких от жизни, с их синими и красными лошадями…
Интересно, что они жили или очень мало или долго. В разных странах, разные люди… Смотрите сами.

1. Макс Бекман 84 года
2. Эрик Хеккель 87
3. Отто Дикс 78
4. Алексей Явленский 77
5. Василий Кандинский 78
6. Оскар Кокошка 94
7. Альфред Кубин 82
8. Август Макке 27
9. Франц Марк 36
10. А.Модильяни 36
11. Эдвард Мунк 81
12. Эмиль Нольде 89
13. Макс Пехштейн 74
14. Жорж Руо 87
15. Эгон Шиле 28
16.К.Шмидт-Ротлуф 92

Пруды, деревья, напоминающие водоросли, фигуры женщин без ничего, относящиеся скорей к мебели, чем к живым телам…
Вспоминается одно слово, сказанное женщиной по фамилии Бессонова, мне говорили потом – «классный искусствовед, как ты ее заполучил?»
И не старался, ей все было интересно, просто позвонил ей, и на моей выставке, на Вспольном 3, вечером мы пили чай, она смотрела… Говорит, немного похоже на покойного Алешу Паустовского, впрочем, другое… Потом я ездил к ней в музей, подарил первую книгу рассказов… Потом звонил, но никто не отвечал, и только через несколько лет узнал, что она умерла.
Я спросил ее на выставке, что это, имея в виду свой «стиль».
Сейчас мне смешно, а тогда не было. Она говорит — «это наш интимизм».
Мы отличаемся от немецких экспрессионистов — интимней их.
Зато они были открытей, свободней, жестче, деловитей…
И потому жили долго, а мы не можем.

Что-то с маслом…

Я часто позволяю своим картинкам повисеть в чужом доме. На время отдаю. Никогда не предлагаю – только если просят. Иногда мне их быстро отдают обратно, сами просили, но поняли — слишком груба ткань, изображение будоражит нервы. Им ведь хочется, чтобы в интерьере спокойненько, стандартно, рамочки приличные…
Но иногда не отдают, стесняются, и мучаются. Я прихожу, молча снимаю и уношу, ребенок возвращается в свой дом, пусть не такой красивый, но к старым друзьям.
Но бывает, повесят так, что на погибель. И не сразу-то узнаешь, не каждый день, не каждый месяц заходишь.
Предупреждал ведь, но кто помнит… Картина под прямыми солнечными лучами, даже в нашем климате, стареет в 100-200 раз быстрей, чем при рассеянном свете. И, значит, год ей засчитывается за двести лет.
Я пришел через год — и увидел. Говорить бесполезно, недоумевали, плечами пожимали, — «что-то с Вашим холстом…»
Теперь дома висит. В ней своя прелесть — столетняя среди молодых. Особое выражение осени.
Пройдет смутное спешащее время, и вернется тоска по старым темным картинам.
Не зуд в кошельках, а настоящая тоска…

Чтоб не слезло…

За последующие после ухода из Института десяти лет я не написал о науке ни единого слова. Странно, половина жизни не могла пролететь незаметно от самого себя…
Наконец, понял — у меня нет стилистики для книги про науку. Что такое стиль? Это выражение лица. Важно найти то выражение, с которым собираешься писать. Чтобы не слезло от начала до конца вещи.
Однажды почувствовал, вот! — то самое выражение. Случайно получилось. С ним мне интересно будет рассказать.
Так я написал роман «Vis vitalis», почти 100 000 слов.
Правда, странная у меня наука получилась. Оказалось, все равно, какая истина добывается, главное, чтобы люди были живые…
Но больше о науке не писал.

Чтоб не сдох…

Два принципа, или правила для прозы есть. «Гласность» и «Бритва». Текст, который легко читается в голос, легко и глазами читается. Чтобы лился, без запинок и затычек, а сложности потом. Чтение вслух — последняя проверка.
А «Бритва» — никакого избытка, нервных клеток мало.
Осёл, всего меж двух стогов, и то от голода сдох.

Жизнь страшна…

Грубая кисть, разноцветная тушь. Бумажка грубая, шершавая. Две фигуры, и что-то между ними происходит. Размашистыми пятнами — напор женщины в нелепой шляпке. Беспомощность, растерянность мужика, прижатого к забору. Агрессия — и недоумение. Однажды видел похожую сцену, она закончилась чудом. Женщина, чем-то похожа… только без шляпки, трясла мужика, приговаривала — «аванс, аванс…» Он говорить не мог, не сопротивлялся, только мычал. Она его не обыскивала, просто трясла и трясла. И вдруг из него начали вываливаться деньги, сначала несколько бумажек, потом мелочь посыпалась… Она бросила трясти мужика, подобрала деньги и ушла. Он постоял, потом сел на землю у забора, заплакал. Весной было. Там, где он сидел, новая трава пробивалась, зелень, режущая глаз.
А я тогда другое вспомнил. Хотя природа чувства одна – ужас перед жизнью. Рождение жизни внушает почтение… — и ужас. Приходят без приглашения. Постоянно жрущие чмокающие младенцы. Вспоминается длинный розовый червяк, движение земли в нем от начала до конца, так он питается, задерживая в себе съедобное… Еще я как-то рассмотрел ростки, розовые, из старой сморщенной картофелины. Три головы слепого чудища. Уменьшенного, и все равно – страшны слепой силой прорастания через что угодно, хоть дерево, хоть камень…
Ужас к жизни приходит сам… а уважение — по мере собственного роста, мучительно тяжелого. Оттого уважение ценней ужаса.
Но все равно, пообещай жизнь удлинить за счет детства, юности – отказался бы.
Такой ужас остался.

Чернильная душа…

Это суеверие витает над художниками: «возьми бумажку похуже, старенькую, драненькую да грязненькую.. и не придавая особого значения, начни карябать старым перышком, оно свое отслужило, но вдруг еще послужит…»
И не нужно нам вечной туши, черные чернила лучше. Послюнишь палец, проведешь по листу — и оживет рисунок.

Не поэт, и не брюнет…

Писатель, поэт – неудобные слова. Как-то спросил одного хорошего поэта – «вы поэт?»
Он смутился – пишу иногда… бывает…
В общем, случалось с ним, иногда, порой…
Так что стоит пару слов сказать – про писак и про читак.
Писака обижается, если ему говорят неприличные слова. Но, я думаю, зря, – профессия уникальная, если хороший. Даже если всех писак собрать, то больше чем столяров не наберешь. Столяр знает, чтобы на стуле усидеть, требуется известная часть тела. Хороший стул на все размеры годится.
А чтобы хорошую книгу понять, другие места нужны, они не у каждого находятся.
Писака, если интеллигентный, начинает недостатки в себе искать. Мучается…
И часто сдается, решает – «надо как они»: жизнь ихнюю описать, как чай утром пролил, сморкнулся, форточку открыл, запах стереть… Детёнка в сад водил… Про училку, про редактора зловредного…
В общем, хочет подать читаке знак – писака такой же перец, такой же кактус как ты, милый-дорогой!..
Чтобы, буквы перебирая, не рассерчал, не зевнул ненароком…
Какая глупость!
Писака, не гадай, чего читака чешется, на всех не нагадаешься.
Дунь-плюнь, поверь, – если читака книгу твою купил или даже прочитал… ничего не значит. Не радуйся, не огорчайся. Подожди лет десять, а там посмотрим – или читака умрет, или ты…
Или книга.

О свете и тьме…

О Сезанне. Суровый немногословный дядя. Но внутри вулкан. И задачи ставил огромные. Хочу картинки, как у Пуссена, говорит… Вернуть живописи монументальность. Старая живопись была построена на двух началах — свете и тьме. Импрессионисты выбросили тюбик с черной краской, но им не по силам было выбросить из искусства ТЬМУ. Их картины красивы, легки, беспроблемны — мимолетные наброски ощущений. Замечательно красивы. Но мучительная и глубокая старая живопись, с противоборством двух основных начал — осталась позади. Сезанн понял, пора оглянуться. И свою задачу выполнил. При этом сделал огромную вещь — из цвета получил свет.
Вот и «сухой» Сезанн. Он столько скрытой страсти вложил в свои лабораторные опыты, что они стали школой целого века художников.

Ко всем чертям…

Есть у меня один житейский рассказик, бытовой. Событие, действительно, имело место с моим знакомым АБ. Но и с БА что-то похожее случилось, и с XZ, совсем в другой стране, нечто подобное произошло. И потому я этот рассказик не разорвал, как многие другие, («бытовушные», я их называю) а оставил. Хотя он для меня ценности не имеет. Но что-то остановило.
В жизни каждого бывает, растет внутри тела или головы пузырь, а может гнойник, надувается, тяжелеет… В нем страхи всякие, зависимости, долги и обязанности…
И вдруг лопнул. И много воздуха вокруг! Хотя вроде стоишь на той же улице, и машина-поливалка рогатая — та же, что вчера, снова поливает мокрый асфальт… Раньше мог только сюда, и в мыслях другого не было, а теперь, оказывается, могу еще и туда, и в третью сторону, и вообще — ко всем чертям! Это чувство, беспечно-аморальное, по-детски радостное… Оно должно когда-нибудь придти, хотя бы раз в сто лет. Потом вспоминаешь, морщишься, улыбаешься… — вот мерзавец!.. Вот злодей!..

Испугалась чума …

Говорят, у нас чумы нет, полностью побеждена.
И народ веселый стал — жуть!.. Пляшет да поет. Но есть еще небольшая печаль-тоска.
— Без царя-то проживем, — говорят, — а вот старшего брата — дайте нам, ну, дайте!
— Брата дадим, — отвечают народу. — Вот тебе выбор, хочешь брата защитника или уж сразу — охранника?
И в думах этих начинается нетрудовой воскресный день…
Про чуму у меня картинка была смешная, стол прямо на улице, сидят дурачки и выпивают. И тих-хо кругом, ничто не страшит, не угрожает…
Наверное, чума за углом стоит, сама их беспечностью устрашена.

Монотипия…

Дело это для самых начинающих — и самых искушенных, вот так.
Навозить на стеклышке разных пятен, можно акварельных, можно масляных — любых, потом прижать к стеклу лист бумаги… о, тут вариантов миллион — и сухой, и сырой, и тонкий, и гладкий, и шершавый… Получается один полноценный отпечаток и два-три кое-каких. Но есть люди, которые именно в этих двух-трех слабых и неполных видят особое удовольствие. Иногда там прорисовываются черт знает какие красоты, да! И тут уж точно, начинается чистое искусство, эстетство, и не дышит в шею ни почва, ни судьба…
А потом бросил, хотелось больше управлять процессом, насколько это возможно — в живописи, графике…

Видал в гробу…

Сегодня видел как умный худощавый ленинградец, лобастый, очкастый, поэт хороший, даже, наверное, очень хороший, хотя, на мой вкус, слишком умный… Как он вежливо, слегка дрожащим голосом отвечал двум упитанным богатым бабам, впрочем, на весьма осторожные вопросы.
А я не мог понять, и никогда не пойму, каким ветром его занесло на этот заплеванный экранчик, зачем, зачем он это сделал, согласился?
Меня тошнило от их любопытного прощупывания…
Есть такая прослойка — образованные буржуи. Ласковые, спокойные, холеные типы, пригретые семьей и судьбой:
— Ну, как ваше творчество?.. – спрашивают…
Я на стороне Сезанна, который кричал — «Им меня не закрючить никогда!»
А другой половиной мозга, понимаю, как это смешно. Кому интересны твои дела, стоит ли принимать всерьез их вежливое любопытство… Что они видят? – смешной неудачливый человечек, не понимает истинных ценностей… Но можно после сытного ужина раскрыть его страничку… и спокойно заснуть.

Теория обязана…

У меня была теория, которую я так и не сумел проверить — надоело проверять. На табуретку с крутящейся ножкой тщательно ставил натюрморт из пяти-шести простых предметов. Это вам никакая машина не просчитает. Не потому что слишком много взаимодействий по разным признакам — и не то считает… а потому что непонятно, ЧТО считать, что вообще важно, чтобы возникло это — чувство ансамбля…
Так вот, я ставил простенький натюрморт на табуретке с крутящейся ножкой, делал набросок, потом, не меняя положения глаз, чуть-чуть поворачивал натюрморт и рисовал его снова… и еще, и еще, пока не проходил полный круг.
И пришел к выводу, что хорошо скомпонованный натюрморт можно рисовать почти под любым углом, он будет хорош всегда.
Скорей всего, я ошибался, но теория не обязана быть верной — должна помогать развитию.
Для этого стоит табуретку покрутить.

Законами по головам…

К старости лишаешься иллюзий, картинка общественной жизни представляется мрачноватой. Одни проходимцы сменяют других, а на волне их грызни некоторые преступления вскрываются и наказываются, людям даются обещания… Первое время новые чуть осторожней, потом то же самое. Главное достижение демократии в том, что в борьбе за первые места новые проходимцы используют, кроме обычных средств, еще и законы — бьют тяжелыми томами по головам самых засидевшихся и проворовавшихся, и освобождают места себе …
А потом все снова…

Где драма?..

Пикассо был всемогущим художником. И великим пижоном — любил удивлять. Но остановился перед абстракцией, хотя был куда мощней Кандинского.
— Где же тут драма? — он как-то спросил, стоя у одной из абстрактных работ.
Не так уж важно, темно или светло, конкретно или абстрактно, а вот есть ли драма…
Ван Гог говорил, чем ему хуже, тем светлей картины.
Для Рембрандта драма была борьбой света и тьмы.
А как же Рубенс? Радость жизни так и бьет фонтаном.
Но быстро надоедают его тетки, набитые ветчиной.

Три правила…

Я повторю вам правила, которые знают все коты – к опасности лицом, особенно если знаешь ее в лицо. К неожиданности — боком, и посматривай, поглядывай, чтобы неожиданность не стала опасностью. А к хорошим новостям задом поворачивайся. Пусть сами тебя догонят.

Не в стихах дело…

Выступал престарелый графоман со стихами. Стихи… да ладно, не о них разговор. Закончил читать — и снова! Точь-в-точь — все сначала!
Забыл, что уже один раз прочитал.
Все обомлели, что делать… Нашлась ведущая — «не сделать ли нам перерыв…»
Я ушел, что было дальше — не знаю.
К чему это я…
Все-таки, свинство — старость…

Один знакомый…

Я долго переписывался с одним человеком, который был умен, разумно скроен, но какое-то сомнение в нем все время копошилось. Уехал из России, жил в Израиле, потом в Париже… И всю жизнь крутился рядом с художниками, с одной целью — доказать, что нет ни искренности, ни страсти, ни чистого наслаждения цветом, а только самолюбие, расчет и жажда славы. И очень удачные приводил примеры, разве этого нет всего, разве мало? Но ему очень хотелось, чтобы это было — ВСЁ! — он успокоился бы.
В конце концов, он выдохся, и начал делать то, к чему был способен изначально — торговать углем со своей бывшей родиной, благо дешево продавали, и можно было у себя дорого продать…
Разбогател, купил дом и сдает его в наем, этим живет.
Удалось ли ему доказать себе, что НИЧЕГО НЕТ — не знаю, человек тайна. И зачем ему надо было? Мучило почему-то…
А я не верил, что он может всерьез так думать. Усмехался сначала, потом злился… Наверное, я был глупей его.
Мы ругались в письмах, а потом друг другу надоели.

Ученые дураки…

Когда-то ежегодно делал летние выставки в Доме ученых. Никто не возражал, летнее время пропащим считалось — все на огородах или в отпусках. Но к нам летом приезжали на дачи москвичи, разные люди появлялись. А теперь все больше мафия отдыхает… Местная публика — ученые с апломбом, поскольку образованные. С огромным самомнением, но дураки. В нашем городе много дураков, не знаю, как в других местах, а у нас – полно. И все в искусстве понимают! Долго учились, пусть другим вещам, но они ведь куда сложней. Так что картины для них просто семечки, ходят и лузгают, ходят и отплевываются…
Знание — сила!

Возвращаешься…

Рисовать мышкой несложно и полезно, на мой вкус. Сразу лишаешь себя заезженной акробатической ловкости обращения с пером или кистью. Как будто возвращаешься в самое начало. Ни лихих росчерков, ни разнообразия штриха, — слишком неуклюжее для фокусов средство выражения.
И думаешь, как бы нечто подобное проделать в прозе. Лишить себя возможности шиковать.

Снести к черту!..

Я только начал рисовать, и рисовал все, что видел. И что не видел, тоже рисовал.
— Вы так видите? — научники удивлялись.
Они же всё знают, но признаться неудобно. Вообще-то, они правы, глаз одинаковый у всех. Зато в голове разное творится. Особенно, когда кисточку возьмешь.
— Что означает эта труба?
— … Не знаю…
— Тогда зачем рисуете?
— Действительно, зачем…
Пожмут плечами, и отойдут.

Бежать некуда…

Пес Вася жил со мной 16 лет, и не любил меня. Он не любил нас, людей — никого. Не было в нем собачьей преданности, терпеть ее не могу. За это уважал и любил его. Он уживался с нами, терпел… и ускользал, когда только мог — исчезал. Прибежит через несколько дней, поест, отоспится, и снова убегает. Я думаю, он и собак не любил. Обожал, правда, маленьких злющих сучек, но это не в счет.
Мне всегда хотелось узнать, что же он делает, один, когда устает бежать.
Он не уставал…
А когда состарился, все равно убегал. Только тогда он перестал убегать далеко, и я часто видел знакомую голову в кустах, лохматые уши. Большой пес, с густой палевого цвета шерстью, с черной полосой по спине. Он лежал, положив голову на лапы — и смотрел, смотрел — на деревья, траву, дорогу, небо…
Он умер, а мне понадобилось еще много лет, чтобы его понять.

Привет, Сизиф!..

Падение камня куда интересней втаскивания в гору. Хотя именно втаскиванием занимаемся бОльшую часть времени. Наверх тащить — будни реализма. А падение камня — драма, экспрессионизм.

Скорей домой…

Приходит зритель на выставку — на светлых стенах в просторном зале висят, вычищенные, прилизанные, в приличных рамах — картины. Зритель ходит, смотрит, радуется или негодует… а картины молчат, терпят безобразие.
Наступит вечер, закроют двери, придет в зал художник, зажжет свет в далеком углу, идет по залу, почти темному. Пусть картинки отдохнут…
-Ну, как, ребята, надоело?
— Скорей бы домой…
Наконец, наступает этот день, возвращаемся в мастерскую. Все по старым местам, по темным, грязненьким обоям, зато своим. Над лежанкой, над столом, по всем углам и закоулкам. И тишина…
Здесь наш угол, берлога, общий дом. Хорошо.

Дело – труба…

Сезанн все время рисовал одну гору, наверное, в окрестностях его города других не было. У нас гор ни одной, зато есть труба. Каждое утро выхожу на балкон, смотрю на трубу, и сразу определяю направление ветра…
Лет сорок тому два академика летали на вертолете, выбирали место для научного центра. Им предлагали к Москве поближе, и речка рядом, и лес… Но речка называлась МОча, не мог же Академгородок стоять на мочЕ! И они нашли другое место — на самой макушке высокого холма, выше в Московской области места нет. На склоне холма барин когда-то выстроил себе усадьбу. Не дурак, дом был защищен от ветра. Академики думали о названии, и действительно, звучало гордо — Пущино на Оке. Зато город продувается всеми ветрами…
Но пока Академия имела средства, в городе строили дома и давали ученым жилье бесплатно. Потом захирела Академия, бросила Институты, бывшая институтская обслуга правит городом, а ученые разъезжаются по разным странам.
Но темными вечерами город по-прежнему красив. Пущино на высоком берегу Оки. И труба, единственная в городе.

Не вернуться ли…

Как хорошо, что не маслом начал писать картинки. Если бы маслом, то мазал бы и мазал, удовольствия много, мучения никакого. А в начале полезно помучиться немного. И у меня такая возможность была — казеиново-масляная темпера. Подарили. Пока всю не истратил, о другой технике не помышлял.
Ох, эта темпера… Трудно смешивается, не размазывается, тут же впитывается в картон, исправлять тяжело… Приходится думать, что у тебя на кончике кисти, какой цвет…
Темпера задержала меня в начале, чтоб не слишком спешил, и это хорошо.
А потом понял, темпера не для меня. Начал смотреть на масло. Мощная техника, неуемная, страстная, много в ней звериного чувства… По уши влез…
А теперь думаю — не взять ли темперу…

Все равно ложь…

Иногда найдешь котенка, вылечишь, откормишь, но в мастерской его судьба определена — он быстро освоит путь на землю. Держать их взаперти нет возможности. Далее жизнь его будет интересней, нормальней, чем у зверей, запертых в четырех стенах — он научится лазить по деревьям, прятаться в траве, подкрадываться к птицам… он будет свободным, а захочет поесть, вскарабкается наверх, ко мне. В холода отсидится у полутеплой батареи на кухне.
Все бы хорошо, если б не люди и машины. Эти свободные звери до старости редко доживают. Поэтому я пытаюсь их отдавать в дома.
Но прощаться тяжело, и жизнь, которая у них будет, мне не нравится.
И я каждому говорю — «прости, но так тебе спокойней, безопасней, сытней…»
И презираю себя, потому что не верю в то, что говорю. Для себя такой жизни никогда не выбирал.
С картинами точно также, знаю, у чужих им лучше, чем в холодной мастерской, но все равно, избегаю встречаться с ними — не хожу, не смотрю…

Открывая двери…

Кошка открывает дверь, толкает или тянет на себя, при этом проявляет чудеса изобретательности, заново открывая рычаг.
Но закрыть за собой дверь… Никогда!
Но этого и многим людям не дано.

Одна и сто…

Искренность – форма бесстрашия. Бывают и другие формы, например, ярость неразумная, благородные порывы, самоотверженность… да мало ли… Искренность — форма бесстрашия, которая к искусству имеет самое близкое отношение. А вычурность формы, нарочитая сложность, высокопарность, грубость, словесный понос, заумь, выдаваемая за мудрость, ложная многозначительность — все это формы страха. Что скажут, как оценят, напечатают ли… в ногу ли со временем идешь или отстал безнадежно… Достаточно ли мудро… И еще сто причин.
Вопрос искренности центральный в искусстве, потому что без нее… Можешь дойти до высокого предела, но дальше ни-ни…

Ты лишний…

Поздним вечером я заснул перед компьютером, в глубоком кресле заснул.
Проснулся, экран гудит, пятый зловещий час. На темно-синем фоне желтая табличка. На ней черными буквами, шрифтом корявым «бетина скрипт» написано:
«КОНФЛИКТ!»
А внизу меленьким «таймсом» поясняется — «Вы лишний, под этим номером другой человек»
Вот так. Значит, меня уже не надо никому. Новый человек появился, в нем мои черты. И что-то современное добавлено. Чтобы не было новому скушно и тоскливо, как мне. Мир куда-то бежит, а я стою. А может в обратную сторону тащусь…
Наверное, подлый враг проник, троянец коварный, только и ждет, чтобы я перед ним распластался – «O.K.! O.K.!»
И жизнь засуетится без меня.
Нет, только не O.K.! Что угодно, но не это похабное словечко!
Фигуру из трех пальцев ему! Может старинное заклинание поможет?
Не дрогнул враг, усмехается — «что мне твои три пальца…»
Сижу. Говорят, вся жизнь проносится. Врут, путного — ничего …
Но, может, не все потеряно?..
Есть еще стоп, стоп!..
Табло пискнуло, исчезло, экран погас.
За окном светлеет.

Наш замечательный…

Когда позарез нужно похвалить, а не хочется, говорят — «замечательный…»
Наш замечательный мастер. Наш местный гений…
А теперь говорят – «культовый» писатель. И я тут же вижу огромный зал, сцену и беснующихся девок, качающихся, машущих руками.

Особые книги…

Хороших книг много, но есть особые, они встраиваются в основу личности, в фундамент.
У меня было таких пять-шесть книг, о двух хочу сказать.
«Робинзон Крузо». Я не умел еще читать, начала читать мне мама. А потом родился братец, и мама сказала — «времени мало, теперь сам.» Мне было пять лет. Может, время она бы и выкроила, но сделала важную вещь. У меня появилось огромное желание узнать, что дальше, ведь меня только что выбросило на необитаемый остров. Но я знал еще не все буквы. Пришлось потрудиться, но книгу прочитал. А добравшись до конца, вернулся к началу, и прочитал снова, полностью сам.
Прошло больше полусотни лет, и я написал повесть «Остров», в которой картина необитаемого убежища снова возникла передо мной. Но многое за это время изменилось. Мой взгляд на необитаемость стал гораздо печальней…
Вторая книга, которая повлияла на мою жизнь, — знаменитый труд врача, психиатра Фореля. «Половой вопрос». Она стояла на полке вместе с другими книгами отца. Он умер, когда мне не было одиннадцати. Мама не могла мне помочь, да у меня и в мыслях не было, спрашивать у нее…
Я начал изучать Фореля с 11 лет, и закончил в 16. Эта книга избавила меня от многих мифов двора и улицы, и я благодарен старику Форелю, который через сотню лет протянул мне руку.
Я знал ее почти всю наизусть.
«Когда женщина перестает сопротивляться или сама склоняется к совокуплению…» — писал в конце 19 века все повидавший старый врач. И это звучало музыкой для отроческого слуха — «надо же, сама — склоняется!..»
Многие наблюдения Фореля сейчас выглядят наивно, хотя он побывал везде, знал всё о тогдашней жизни. Он нигде не врет, ничего не скрывает, но время изменилось. Нравы ужесточились. Нравы стали грязней. Даже проститутки тогда были чище и нравственней многих современных, вполне приличных с виду женщин. Да и мужчинам сегодня нечем похвалиться.

Не зная, помог…

Был у меня знакомый, умирающий от лейкемии философ.
Глубокие теории всю жизнь. А в конце увлекся — философией музыки…
Через два года умер, книга про музыку незаконченная осталась.
Но сделать поворот иногда важней результата.
Мое представление о жизни он чуть-чуть изменил.
И этим, через много лет, помог сделать мой поворот.

Еще студентом…

На физиологии: к пальцу привязывали грузик, и мы поднимали тяжесть, сгибая палец, пока могли. Исследование утомления мышц.
Одни медленно затухали, другие сразу, среди полной активности, третьи со вспышками, яростно сопротивляясь, все усиливая сокращения, до самого конца, а потом, мгновенно замирая…
Вроде бы мелочь, но в том, как ведет себя даже наш палец, и в том, как заканчивается вся жизнь… есть сходство. Знаю примеры. Доказать не могу.

Дураки, дураки…

У меня есть знакомая, двадцать лет знаю. Городок маленький, но у каждого свой маршрут, редко встречаемся. «Привет, как дела?..»
И я всю жизнь думал — чертовски умна, мало говорит, но каждый раз в точку. Что-то очень простое выскажет, но не промахнулась ни разу.
И так двадцать лет…
Вчера встретил, и вдруг разговорились. То, сё… И я вижу, она же глупа как пробка…
Долго можно продержаться, если помалкивать умеешь.
В вечеру мысль расширилась. Вот сидит читатель, помалкивает, читает себе, читает. А писатель перед ним разливается. Читатель думает — вот дурак… И в самом деле, стоит написать чуть подлинней, глупость моментально вылезает. Опасность работы писателя — ни от кого не скроешь, что дурак…
Писатель устал, пошел гулять под дождем… ходит, бродит.. А за окошком в теплом уголке читатель — сидит, читает…

Лисенок и волк…

Когда-то мне говорил суровый Волк из племени виннипегских волков, с рваным шрамом на сизой от перепоя щеке:
— Молчи, лисенок, и слушай… Жизнь дается один раз, пережить ее никому не удавалось. Сначала она — яркое окошко, за ним диковинно и страшновато. Потом — полянка, катаешься по ней щенок щенком… Потом она — горка, со свирепой серьезностью карабкаешься… И оказываешься — в ущелье с отвесными стенами, путь тебе только вперед. А в конце — труба, тебя сливают в отходы, удобряющие землю. И это неплохо, подумай, лисенок, твой прах послужит растениям подмогой, а твое последнее дыхание, легким паром поднимется ввысь, освежит усталую птицу, которая летит домой…
Красиво сказанул…
Добавлю, мне было семнадцать, а Волку — двадцать два, я был на первом курсе, он на пятом.

Некоторые кошки…

Молодые коты и кошки приносят бумажку. Я бросаю, они бегут за ней, хватают зубами, когтями, ловко подбрасывают… а потом несут ее ко мне в зубах, чтобы снова бросил. Некоторые кладут бумажку передо мной, другие делают вид, что принесли не мне, положат поблизости и отвернутся. А сами следят, возьму или не возьму. Так мы играем.
Ими надо восторгаться, не забывать хвалить, иначе играть перестанут.
А к году почти все перестают, скучнеют, у них проблемы переходного возраста — их не признают ни коты, ни кошки.
А потом они начинают презирать глупые простые игры.
Но некоторые кошки играют всю жизнь.

Всё для нас?..

Читаю:
» О мудрости Иеговы свидетельствует даже состав морской воды…»
Речь идет о фитопланктоне, вырабатывающем половину кислорода, которым мы дышим.
Ощущение плотной перегородки между нами. С понятной мне стороны — пытаются исследовать, понять планктон… и приспособить к собственным нуждам. Тоже не лучшее отношение, пусть живет планктон как ему хочется.
Но все-таки — понятно.
А с другой, совсем непонятной стороны — хвалят Иегову за то, что, видите ли, создал — для нас! — такой планктон…

Бывает разговор…

Да? — да!
Нет? — нет!
Точный вопрос — точный ответ.
Но бывает, один с точным вопросом, а другой… ставит свой вопрос, и на него отвечает.
Так часто общаются творческие люди. Каждый озабочен своим вопросом, своим ответом. Плодотворное занятие, но при чем здесь общение, трудно понять.

Одна картинка…

Висела на первой выставке в Манеже, «АРТ-МИФ». Год забыл, давно. Я пришел посмотреть. Увидел, прошелся по огромному помещению (потом оно сгорело), вернулся, еще раз посмотрел… После этого я еще кое-что выставлял в Москве, но перелом в моем отношении к выставкам произошел на «Арт-Мифе».
Выставлять стал меньше, неохотно, а потом и вовсе перестал.
Как-то попытался объяснить, но убрал объяснения. Не по себе стало, будто оправдываюсь. А мне не в чем оправдываться. Просто увидел тысячи картин, почти все говорили, или кричали — «смотри на меня, смотри», или «купи меня, купи!» или «вот я какая!» или «вот как надо!» А моя, и еще было несколько десятков таких — молчала. Она к зрителю не обращалась, замкнута в себе.
Зачем ей выставка?
Я понял, не надо ей здесь быть. Картины должны висеть по домам, у хороших людей. А если нет таких, то у художника в доме.
Пишешь для себя? Вот и пиши.
А потом появился Интернет, и мне там понравилось.

Границы вкуса…

Вкус — свойство зрителя-читателя. Тот, кто рисует или пишет, этого не понимает. Вкус — взгляд со стороны, сравнение разных точек зрения. Автор лишен вкуса. У него другое свойство должно быть — верность себе. Искренность и точность.

Банальные слова…

Было лучше, потом хуже, потом — светлей, теплей… И снова потемнело… И так всегда.
Люди, которые вокруг нас жили, разъехались, или умерли, или мы с ними разошлись по своим путям. Говорят, в России надо жить долго, только тогда что-то может получиться. Но долго жить скучно, здесь все повторяется.
Остается только — трава, холм, река течет под холмом…
Но этого достаточно, чтобы жить.

О том, о сём…

Был у меня приятель, старше меня лет на двадцать, он сидел в лагере в сталинские времена. Когда входил в столовую, то обязательно выбирал столик в углу. А я мог обедать в середине зала. Он это понять не мог. А я его не понимал.
А теперь и я – хочу в угол, подальше от хамства, внушений, наскоков, всучивания ненужного товара и прочей наглости.
Назад к закрытости.
Мне говорят, против времени не получится.
Время делают люди. Если сильно захочешь, то получится. И время чуть-чуть изменится…
А многим думается, что можно и невинность соблюсти, и капитал приобрести…

Не так давно было…

Когда-то мне довелось побывать на очной ставке в тюрьме (Бутырка, 1970г), и там, на окне в коридоре… а стены полутораметровые… я увидел чахлый желто-зеленый росток, и удивился — как здесь оказался!..
Очень просто, там работало много женщин, они хотели, чтобы на окнах, хотя бы в коридоре, что-то росло. Меня поразили эти женщины-офицерши: за столами в коридорах, как в больницах сестры, они сидели… Все были красавицы — высокие, «фигуристые», и, наверное, заботились о цветке, хотя света ему было маловато.
Трудно понять попавшему туда временно, что для кого-то здесь просто место работы. Что можно понять, когда основное чувство — страх, что больше не выйдешь, — оставят, запрут — забудут… завязнешь на годы… Хотя непонятно, за что… Но это тогда не обсуждалось — найдут за что, если появится желание — найдут!.. Современной молодежи, наверное, эту уверенность трудно представить себе, но, поверьте, не так далеки те времена, и они вполне вернуться могут.
Через много лет я написал такой цветочек, тюрьма запоминается.

Живи, не живи…

Блок видел символы тоскливого постоянства:
… улица, фонарь, аптека…
Городской человек.
А что видел я последние сорок лет?..
дерево
забор
дорога
Помру, через сто лет все то же:
… дорога, дерево, забор… Трава…
Хорошо бы, если б остались они жить…

Разасто…

Мне сказал один старый художник в Коктебеле:
— Федотов говорил — «рисуй раз за сто, будет все просто»
А я не понял, что за «разасто»…
Вспомнил через лет десять, и вдруг стало ясно!

Какой еще смысл…

Напишешь картинку, и висит, а как называется… черт его знает. Говорят, теперь художники не только знают название, даже на самих картинах пишут словами, например — «Ужас» Или — «Угроза». А раньше писали — «Похоть», например. Роскошная голая девица распростерлась на траве. Или «Невинность»… Или «Неравный брак».
Миша Рогинский написал замечательную картинку, на ней обглоданные кости. Как назвать? Наверное, как есть — «Кости». Просто замечательные кости, мало обглоданные.
Некоторые зрители любят смысл в картинах, ищут его вдалеке от изображений, в умных книгах, например. Нарисовал художник обглоданную рыбу, тут же находится серьезный зритель — «рыба библейская» — говорит.
Спасу никакого от этих, смысловиков… Зачем писать картины, если можно словами объяснить? Что нам названия дают? Вот, сидят, разговаривают – «Разговор», значит. Или еще, бывает – дама с собачкой… — «Прогулка».

В двадцатом доме…

Когда я жил в двадцатом доме, у меня был сосед Толя. Не совсем рядом жили, я на третьем этаже, он на пятом. Но он всем был сосед. У него привычка была бегать по дому в шерстяных носках. Двери не запирались тогда, зачем, и все знали Колин толчок в дверь, внезапный, быстрый и мощный. Рано утром. Дверь ударялась ручкой о стенку, а Коля уже над тобой стоит. У него очки с толстенными линзами, подвязаны шерстяной ниткой к ушам. И уши особенные. Уши ему очень были нужны, Коля подслушивал наши разговоры, и бегал к начальству, стучал на нас.
Но это мы потом узнали… Лицо приблизит к твоему лицу, и – «дай рупь!»
Давали. Помогало, он исчезал на пару дней, а потом снова –дай!..
Бегал он бегал, а носки-то шерстяные. Бесшумные, это хорошо, зато скользкие, это опасно. Коля поскользнулся и трахнулся о ступеньку копчиком. Орган незначительный, но с характером — обиделся, и стал расти, удлиняться… покрылся жестким седым волосом… Атавизм эволюции, говорят. Два раза удаляли, снова растет…Неправда? Ну, что вы, неизлечимая болезнь. Долго Коля мучился, а потом ученые нашли средство. Оказывается, помогает пить перекись водорода. Сначала у мышей доказали обратный рост и отпадение хвоста. А потом добровольцы понадобились. И Коля послужить науке решил.
И очень помог в этом вопросе. Оказалось, средство не безвредное – есть побочный эффект. Уши отпадают. Так что он, можно сказать, пострадал втройне – от несчастного случая на лестнице, от врачебной ошибки… и лишился многих привилегий, которые за тонкий слух имел.
Дело давнишнее, но история повторы обожает. Так что имейте в виду — хвост спрятать легко, уши куда заметней.

Мой Хрюша…

Хрюша был особенный кот, не могу его забыть.
С ним одна была жизнь, после него — другая.
Он умел разговаривать. Бежит рядом, и длинными фразами взволнованно объясняет. Не мяукал, короткие звуки, очень разные, с большим выражением.
Я его понимал.
А в один год исчез мой Хрюша, в один день и вечер. Прихожу утром – нет его.
Я искал его везде, не нашел.
А дальше… другая жизнь, я же говорю…
Потери накапливаются в нас, как тяжесть, и в конце концов, подтачивают жажду жизни. Если б у меня была душа, я бы нарисовал ее как моего Хрюшу, бежит рядом, говорит, говорит… Если б на свете было счастье, то так бы его нарисовал.
Но нет ни души, ни счастья.
Но Хрюша был. И никто не убедит меня, что жизни не было.
Из таких моментов складывается жизнь.

Что делать…

Мир безумен, что же нам делать…
Один отвечает — жрать, жрать и жрать. Кошка ест, она голодна. Загорается дом. Кошка ест все быстрей, ее тревога усиливает действующее желание, это физиология.
Другой отвечает, не жрать, а рисовать. Если мир безумен, нужно безумней его стать.
А третий говорит — кошку забыли, вытащите кошку из огня.

Франц Марк…

Мне говорил один художник-реалист, серо-свинцовый от своих пейзажей и ненависти к бешеному немцу, поправшему устои:
— Ну, зачем он так…
— Франц? А ни за чем! Просто красные и синие лошади гуляют.
Но это бесполезно говорит, я понял – бесполезно. И я понимаю эту ненависть, потом видел ее не раз на лицах приходивших на первые свободные выставки. Ничего нельзя изменить в отношении к жизни, к искусству, можно только ждать, когда вымрет поколение. А потом вымрут и новые, которые сами станут старыми, с искаженными лицами…
А потом наступает время, когда все возможно, объяснимо, относительно, зависит только от контекста… И безразлично.
И так качается маятник, качается…

Конечно, безопасней…

Иногда кажется, все случившееся в жизни — с какого-то мгновения сон.
С какого момента началось?..
И тут вспоминаешь — это ведь герой говорит…
Проза как вирус, способна проникать и в прошлое автора, и в будущее, как в гены.
Так автор попадает под шестеренки своей прозы. Сам становится текстом. Опасное занятие, хотя снаружи так не кажется.
Но, если б действия текстов на автора не было, литературный процесс очень бы потерял. Может, главную прелесть потерял бы…
Хотя не все так думают, пишут отдельно, живут — отдельно.
И хорошо пишут.
И безопасней так.

Своя Тамань…

Давно мерещится, жизнь — навязанная командировка.
Поездка из ниоткуда в никуда, в середине городок, своя Тамань — пятнами лица, глубокое пропитие, нечаянная любовь, еще несколько событий…
И пора на окраину, где пусто, глухо, дорога в черноту…
Что-то мешает написать, ведь что-то мешает?..
Сначала пристальное разглядывание своих прыщей, от чрезмерной привязанности к себе. Потом… усталость, чувство ненужности, да с холодком по спине…

Мои убежища…

Много лет строю зимние убежища для бездомных кошек и котов — в мастерской, на балконе, в подвале… Норы, щели… оборудую ящики, примерно такие, в которых они охотно зимуют. Сначала они мои убежища избегали — боялись, обходили. Я не мог понять, в чем дело… Потом перестали бояться, но все равно там не жили, не выращивали котят.
А я надеялся, делал каждую зиму и делал…
И постепенно… они стали признавать мои дома. Что произошло, я так и не понял. Почему я вдруг начал понимать их?..
Думаю, есть только одна возможность — перевоплощение. Надо искать кота в себе. Видимо, я так и действовал, хотя не отдавал себе отчета. Вживался в их жизнь. И теперь в девяти случаях из десяти они мои убежища одобряют.
Много лет пишу картинки. И прозу. Обнаружил, что между этими тремя занятиями – убежища, картинки и тексты – много общего.
Когда рисуешь или пишешь, тоже создаешь убежища — для тех, кого представляешь себе, люди они или вещи, или деревья-травы… все равно. Нужно найти их в себе, и создать на бумаге или холсте убежище, теплую нору, чтобы там можно было им жить.

Смотрите быстро…

Смотрите картинку в полумраке, когда все кошки серы.
Смотрите всю сразу, то есть на отдалении, можно через перевернутый бинокль.
Смотрите быстро, мгновенно, для этого много способов, вот два из них.
Войдите в темную комнату, где на стуле или столе картинка, ощупью найдите свое место, встаньте на нужном для обозрения всей вещи расстоянии… Упритесь взглядом в то место, где картина — и мгновенно включайте свет! И тут же его гасите.
Стоите в темноте, перевариваете ощущение…
Можно еще проще: подойдите к картине с закрытыми глазами или пусть вас подведут, как Вия… Мгновенно открываете глаза, и тут же закрываете! Потом, после переваривания увиденного, можете еще несколько раз вот так — поморгать.
Отделите шутку от серьезности, и попробуйте.
Попытка получить первое ощущение.
Оно — важное.

Про художника Рогинского…

Мне говорили, Миша Рогинский тяжело болен, но о смерти узнал из Интернета.
И начал, конечно, вспоминать встречи с ним, в Москве, на Беломорской, и у него в подвале. Потом, когда начал писать прозу, небольшой рассказец написал про уезжающего из России художника.
Если Женя Измайлов мне много дал конкретного, я общался с ним почти десять лет, то влияние Рогинского было другое. Измайлов смотрел мои работы, а Рогинский показал свои, это было важное переживание. В его подвале картинки выглядели сильней, чем на знаменитой выставке на ВДНХ, в 1975-ом.
Красные трамваи Рогинского. Помню до сих пор.
Но еще сильней, чем картины, было впечатление от личности М.Р. Невысокого роста крепкий человек, производил впечатление фундаментальности, несокрушимости.
Потом М.Р. уехал в Париж, и многие свои работы перед отъездом продал за символические деньги — 50 рублей, а основные взял с собой, сколько разрешили взять.
Мне захотелось вспомнить эти встречи снова, и я кинулся искать свои работы, которые у меня видел М.Р.
Немногое нашлось.

Зарастай…

Давным давно я нашел умирающего котенка, принес и лечил. Сначала вылечил от кошачьего насморка, для младенца это страшная болезнь, часто умирают. Потом взялся за паразитов, вывел червей. Наконец, приступил к чесоточному клещу, который младенца мучил. Котенок уже немного ожил, ему нравилось теперь лечение, не то, что уколы! Я втирал какую-то гадость в шкурку, но ему было приятно, потому что всё чесалось.
На проплешинах понемногу волосы начали расти.
Я чесал и приговаривал — «Зарастай, шерстка, зарастай …»
Имя долго не давал ему, без имени легче умирать. Когда имя, долги, обязанности, тебя знают. И, может, будут переживать, когда исчезнешь, а этого не надо.
Но я уже подумывал, глядя как шерстка растет, что пора назвать.
Оказывается, он свое имя уже нашел.
ЗАРАСТАЙ!
Ему приятно было, когда чесали, и он решил, что это и есть имя. Так и осталось.
Вырос Зарастай, пошел в Детский сад. У нас все наоборот, в Детский сад, что через дорогу, ходят взрослые коты. Там теперь мало детей, тихо, много места, есть где погулять и спрятаться от непогоды. А вечером прибежать поесть ко мне.
Долго жил Зарастай, потом все-таки состарился, и решил уйти в кошачий рай. Есть такое место на земле, уйти туда можно только зимой. Потому и умирают коты, когда темно и холодно. Надо пройти через Детский сад, потом спускаешься в овраг, и по нему — к замерзшей реке. Перебежать по льду может даже старый кот. На другой стороне лес, перед деревьями несколько домов, там живут лесники. У них тепло, они кормят зверей и всех принимают с радостью — им веселей. Это кошачий рай. Здесь простор, гуляй, сколько хочешь, есть тепло и еда. На нашей стороне машины, и люди разные попадаются, для старого кота трудно, а за рекой спокойней им.
Вот туда и ушел Зарастай.
Я часто туда смотрю, вижу — дым над трубой.
Значит, тепло Зарастаю.

Среди своих…

То, что нарисовано, написано, влияет на автора необратимым образом.
Наверное, есть люди, умело натягивающие разные маски на себя, но они не интересны.
Картинка во многом подстерегание случая. Лучшее не задумывается заранее, а выскакивает из-за угла. Слово «талант» пустое, зато есть другие — восприимчивость, тонкая кожа.
А потом наваливается на тебя — вроде твое, но непонятным образом попавшее в картину.
И художник, артист, писатель… начинает крутиться в кругу образов, впечатлений, они толкают его дальше, или, наоборот, останавливают, задерживают… а хорошо это или плохо, только время скажет. И то не всегда.
Мне писал один литературный человек, смотревший мои картинки — он от них идет к ранее прочитанным текстам. Невероятно тяжелый путь, меня куда легче ведёт к другим обманам зрения, чувственным переживаниям…
Недавно попался старенький рисунок — и вспомнил темную осень 1960-го, юг Эстонии, колхоз, куда нас, студентов, послали убирать картошку. Ожидание будущей жизни, выкарабкивание из страхов…
Дерево, куст, забор, темнеющее небо…

А кончилось весело…

У меня есть знакомая, приличная дама лет сорока, у нее супруг в мэрии работает. Небольшая величина, но они себя основательно защитили от жизненных неурядиц, так что дама вполне обеспечена. И красивая. И при этом добрый умный человек. Приходится признать, иногда бывает. У нее взрослая дочь, доучивается на дипломата, международные отношения из моды не вышли, наоборот.
Как даму зовут, не могу сказать, но это и не важно. Важно то, что у нее подруга есть, у подруги три кошки. Хозяйка кошек едет на зарубежный курорт. А зверям нужен ласковый уход, знакомый человек, убери, накорми… Моя дама не может отказать, и даже с радостью берется, потому что любит зверей, к тому же, там недалеко у нее свои дела. И в один из дней, где-то в середине срока, она как обычно едет, три остановки на метро, ерунда, тут и машины не применишь, дольше получится. В этот раз с ней дочь, у дочери свободный от занятий день, отчего не взять?.. Приехали, дочь к экрану, мать за дело, засучив рукава… что могут за день три кошки, даже представить трудно…
Потом едут обратно, разговаривают, но что-то мою знакомую беспокоит… Выходят из метро… Она не глядя, говорит в сторону дочери:
— Понюхай меня, говном не пахнет?..
А дочь почему-то молчит. Дама голову повернула — и видит. Дочь отстала, затолкали, а рядом — симпатичный мужичок…
Вот и всё.
Потом они обе так смеялись, что могло плохо кончиться. Но кончилось хорошо.

Не верьте давящим…

Глаз особый орган, для художника опасен. Нет ничего проще, чем нарисовать печальный, веселый, плачущий, смеющийся… Уголок туда, уголок сюда, лучик, блик, морщинка… слезку подпустить… Зритель млеет — тонкая психология…
Не верьте художникам, «давящим на глаз». Аналогично поступают писаки, бьющие ниже пояса. Удар, обреченный на попадание. Манипуляция человеческими слабостями. Наш век — время тотальных манипуляций. Зритель, бдительней будь!

Что говорить…

Даже истинные таланты, Пикассо, например, испытывали страх разоблачения.
Но особо это присуще человеку, привыкшему упорно тяжело работать.
Если вдруг у него легко, играючи нечто воздушное получится.
Не может быть!
И плачет от радости, и восторгается… И боится – верит, что обязательно придет некто суровый, понимающий… скажет – «ах, ты, мошенник…»
И счастье разрушится. Всё снова на своих местах. Облегчение…
Но, все-таки, вздохнет украдкой, нам ли, с суконным рылом…

Неожиданный вывод…

Плохая память имеет массу недостатков, зато одно достоинство: с самим собой не так скучно.

Привет, Сизиф…

Камень!.. Вырвался из рук, слабеющих к вечеру…
Уже закатил, можно сказать!
И, набирая скорость, вниз, вниз…
Скалы, деревья, наступающий сумрак, и эта громадина… со свистом, ревом, ломая случайные деревья и кусты…
Вот и день прошел.
А мир велик, постоянен, прислушался, пожал плечами…
Грохот затих, готовимся к ночи, устраиваем норки свои.
А завтра, с утра пораньше — снова.
До завтра, Сизиф.

Звали Райка…

Художница одна, звали Райка, толстуха средних лет, писала на длинных холстах голых баб, лежащих, двухметровых. Потом расписывала им кожу крохотными едва различимыми цветочками.
Говорят, признак шизы, но я ничего особенного в ней не замечал. Кроме огромного рта, ни на миг не закрывала, болтать она, да-а…
Посмотрела мои рисунки, говорит:
— Еврейская графика.
— Я не нарочно.
— Значит, генетика.
Чуть что, генетика, генетика…

Немалые голландцы…

Люблю голландцев за их рисуночки, простые, естественные… Умелые, но не выпячивающие мастерство. Скудная природа. Довольно грязная жизнь, кабачки хлебосольные, питие, расстегнутые штаны…
Люблю старые вещи братской любовью, оживляю, сочувствую, а фрачность парадных обеденных столов не терплю. Обожаю хлам, подтеки, лужи, брошенный столовый инвентарь с засохшими ошметками еды… и чтоб после обеда обязательно оставалось…
Чтобы пришел через окно голодный кот и не спеша вылизал тарелку.

Тот самый дуб…

В Таллинне, если идти со стороны улицы Лейнери, в самом начале парка Кадриорг на углу растет неохватный дуб, в нем дупло, залитое цементом. К этому дереву меня водил отец, когда мне было четыре. Мы только-только вернулись из эвакуации, 1944 год, еще шла война.
К этому дубу отца водил его отец, мой дед, а деда водил его отец, это было в 70-х годах 19-го века.
Дерево помню с детства, оно до сих пор живет.
Трудно представить себе жизнь без этих признаков постоянства. Как бы я мог утверждать, что мальчик, который гулял в том парке, и я сегодняшний – один и тот же человек?.. Какое чувство может объединить такую разнородность? В нашей памяти остаются вот такие столбики полосатые, их, может, сотня или две, не больше, — самые сильные впечатления жизни. И память ежедневно, ежечасно, а может и ежесекундно обегает их, и даже во сне… а может особо значительно, что во сне…
И мы постоянно чувствуем единство судьбы с тем человеком, который шел через время, шел, шел – и это, оказывается, я…

Тогда зачем…

Перечислю ряд причин, который вызывают во мне печальные чувства — по восходящей к концу списка.
1. через пятьдесят лет России в настоящем составе не будет
2. через пятьсот лет русского языка не будет
3. через пять тысяч лет человечества не будет
4. через пять миллионов лет жизни на земле не будет
5. через пять миллиардов лет солнца и земли не будет
6. через пятьдесят миллиардов лет Вселенной не будет.
Чем ниже по списку, тем сильней горе и печаль.
Если Вселенной не будет, то я зачем был?
А если скажут – «проживешь еще пять лет», то слегка вздрогну, но завтрак съем без колебаний.
А если скажут, «десять гарантируем», то весело побегу по своим делам.

Осыпь при луне…

Когда я начал рисовать, мой учитель, глядя на портрет, спросил:
— Вот это здесь — зачем?..
Это была щека. Я ответил:
— Это еще и каменистая осыпь при луне.
Он кивнул — «зрительные ассоциации, вот главное…»

Исчезла картинка…

На ней три женщины у магазина. Тихо, ничего особенного не выбросили с утра. Так говорили тогда – «выбросили», если на прилавках что-то появлялось. Бросали из окошка, а перед окошком куча народу, и все рвали добычу… Забыли?..
А картинка исчезла, я ищу ее. Продал кому-то знакомый кооператив, лет 15 тому назад. А я ведь просил выставлять, но не продавать. Разводят руками – прозевали, ведь аукцион!.. Хотели между собой поиграть, показать работу, а она в миг улетела.
Оргалит кривой, с дефектом, кто знал, что вещь получится… Где же она? Вариантов куча, и все хуже. На той зеленый не так шибает, суровей он, погрязней…
Женщины у магазина. Тихо.
Вот, ищу… Просил ведь — не продавать…

Ксерокс и Зося…

Пока Зося не поест, Ксерокс сидит рядом, смотрит в окно. Большой черный кот, лохматый, всю жизнь на улице прожил. И Зося с ним, маленькая, злющая, тоже черная…
Любовь на всю жизнь.
Умер Ксерокс, ушел в подвал, и умер. Я нашел его, положил в ящик. Мороз, он окоченел, черная шерсть заиндевела, а глаза — смотрят. Земля закоченела тоже, я не мог закопать кота. Принес на балкон, положил ящик, прикрыл. Пока мороз, полежи с нами, Ксерокс. Каждый день выхожу на балкон, зову друзей поесть, и Зосю, конечно. Они пробегают мимо ящика, спешат к еде. А я говорю Ксероксу — «не думай, не оставлю твою Зосю».
Все понимаю, знаю, что нет его, а все равно говорю.

Крылов — и Тринчер…

Был у меня друг Василий Александрович Крылов, физик, он у Вавилова-физика еще до войны собрал первый в России ускоритель частиц. Потом стараниями своих друзей-физиков был отправлен в лагерь, далеко на север. Вышел еще не старым человеком, но стоявшие высоко академики-предатели держали Васю подальше от столиц, чтобы их некрасивые поступки не стали известны. Путь в большую науку был закрыт ему. Были и такие, кто хотел помочь, но эти всегда слабей.
Через много лет, добравшись-таки до хорошего Института, В. А. решил доказать свою веру, в которой укрепился на Колыме, спасаясь жеванием еловых иголок. Он верил, что малые дозы ультрафиолетовых лучей, не рак вызывают, как большие, а наоборот — способствуют жизни. И его, Василия, телесная и духовная крепость объясняется еловыми иголками и малыми дозами облучения. Он начал исследовать на себе, раздобыв небольшую ультрафиолетовую лампу, разработал контроль, измерения доз. И то же самое делал в Институте на водорослях. Водоросли не захотели поддержать открытия. Вася честно вел статистику, и ему всегда не хватало какой-нибудь единички для доказательства. Зато в опытах на себе он преуспел — жил, несмотря на подорванные почки, до 91 года. Но как ученый понимал – не доказательство: его сестра пережила три страшных голода — российский, колхозный и послевоенный, а жила 95 лет, и вовсе не при малых, а при самых опасных дозах ультрафиолетовых лучей на колхозной работе.
В. А. был честен, и вера его подточилась. Печалился человек, но циферки ставил честно.
Другой человек, не друг мне, его звали Тринчер, он тоже долго жил в лагере, как немецкий коммунист. И он еще там решил, что у биологии особые законы, им подчиняется все живое. Достижения генетики и биохимии прошли мимо него, он верил в Живую Силу. Он был новым виталистом. Но не был честным человеком — брал формулу какого-нибудь Шредингера, и путем путаных рассуждений да нечестных умозаключений вводил в нее коэффициентик, нужный, как он говорил, для жизни…
Долго и нудно его разоблачали, а он, отступая, втыкал свой коэффициент в другое место… Наконец, он всем надоел, благополучно умер, и был забыт со своими придуманными коэффициентами. Лженаука умирает со смертью своего создателя, не раньше — ведь ни один серьезный ученый не положит свою жизнь, чтобы побороть этого летучего голландца, свои дела дороже.
Вот, собственно и все. Еще два слова о тех, кто считает земную жизнь корявым коротким отростком бесконечного сияющего пути. Часто они неплохо здесь устроены, истово живут, и столько сил кладут на жизненное устройство, что разговоры о вечной жизни остаются в разговорах. И пахнут фальшью.
Но это уж совсем между прочим сказано.

Десерт и получите…

Прекрасна жизнь или ужасна — к качеству искусства отношения не имеет. Жизнь и такая, и другая, и третья — всякая, важно, насколько вы в своем убеждены, и можете до читателя — друга, собеседника, спорщика, — свою правду или неправду волнующе и страстно донести. А если Вы свою истину как бабочку – повертим и так, и сяк, посмотрим отсюда, оттуда… ах, красота!.. Полюбовались… и прикололи в альбом… Тогда на что надеетесь? Получится то, что хотели — десерт к реальности. А потом говорят — «писатель больше не властитель дум…» Но это еще цветочки. Эра возрождения и разума позади, властвует госпожа Альбина, привораживающая к реальности по фотографии. При чем тут властитель дум, Вы собеседника-спорщика и друга-врага теряете…
Но если глубины и драмы не хотите, то получите, о чем мечтали — светский разговор о ненаписанной книге или легкое подражание прошлому времени.

Красота – вздор…

Когда я учился в Тартуском Университете, философию нам преподавал Столович. Толстенький жизнерадостный малый, он занимался эстетикой. Даже написал книгу о том, что такое красота, объективное ли свойство материи или так себе нечто. Сейчас бы сказали – виртуальное… Его тогда ругали… непонятно за что, ведь он считал красоту свойством объективным. Зато прославился на весь Союз, и даже второй философ, Блюм, завидовал ему, хотя занимался куда более важным вопросом — теорией революций.
Мне, как и всем студентам Столовича, пришлось прочитать его книгу, иначе зачет повис бы в воздухе: толстячок не был мстителен, но обижался, если его труд не уважали.
Эта книга что-то у меня в голове оставила, хотя совсем не то, что хотел Столович. Я так и не поверил, что есть «объективная красота». Но есть свойства — картин, текстов, музыки, которые у людей, чувствующих культуру, вызывают восторг, у некоторых дыхание перехватывает, а одна женщина убеждала меня, что при виде прекрасного что-то (или кто-то, может, автор?) хватает ее за горло и цепко держит…
В конце концов, я перестал думать об этом, занялся более достойными делами, как тогда считал.
А потом вдруг начал писать, рисовать, и все равно не думал, в основном чувства кипели-бурлили…
Потом я постарел, стал писать-рисовать реже, хотя умения прибавилось: когда что-то научаешься делать, то это не всегда хорошо. Теперь у меня появилось время думать, и я вывел для себя несколько свойств — одинаковых и для текстов, и для картинок, — для любой «вещи искусства».
Это простые свойства, присутствие которых в значительных количествах и вызывало во мне… нет, не «чувство прекрасного», я по-прежнему не знаю, что это… — вызывало необузданный восторг, потому что я был человеком далеким от размышлений, и еще более далеким от спокойного любования, разглядывания… я не эстет… ВОСТОРГ! — другого слова не подберу. Восторг вызывает вовсе не «красота»: красивенькие и довольно бессмысленные словеса, эффектные сравнения давно стали банальностью, и сейчас быстро осваиваются рекламой. В ней такие перлы красивости, что лучше бы авторам писать голо-голо… или точно, прозрачно-точно… или до бессмысленности страстно… Ну, не знаю, но Столович в моих глазах совсем съежился, хотя был довольно мясистый мужчина…
Так вот, три слова я выделил для себя, и за много лет ничего другого не придумал. Творческая вещь должна быть Цельной. И Лаконичной. Без лаконичности цельность не воспримется. А третье слово — Выразительность. Хотя, наверное, первое оно…
Написанная картина, если хороша, сначала легко вливается в глаз, вплывает со своим светом, тьмой, а потом… застревает где-то между гортанью, началом пищевода сверху и верхней частью грудины снизу — и это чувство бывает утомительным и тяжелым. Цвет, слова, звуки – у них должны быть такие негладкие, шероховатые, иногда острокрючковатые части и стороны, которые, зацепившись за что-то внутри нас, приводят в движение давно проржавевшие зубчики и шестеренки, и это внутреннее движение… оно распространяется на весь организм, и я начинаю вибрировать, дрожать, произносить что-то нечленораздельное, но по-русски… плакать, — а потом чувствую — могу, наконец, дышать полной грудью, как ни банально звучит, именно ею, полной… и уже не так, как раньше. Мне уже не скучно жить, вернее, скучность реальности никуда не девается, но не касается меня! — и точка. Когда я в шестнадцать пил с братом спирт, то ощутил впервые примерно такой же отрыв, правда, он скоро кончился… а искусство… оно… и так далее.
В общем, красота — вздор, вопросы вкуса нас не должны волновать. Если вы сильны и безоглядны, то люди воспримут и ваш вкус, и слова, и звуки, и ритмы… И все само собой пойдет, само собой…

Про настоящий рай…

Особый интерес в рассеянии света на мелкой пыли, обитающей в воздухе, этот пыльный свет многое может выразить. Рассеяние света крупными пятнами на поверхностях и вещах — совсем другое. Бывает и то, и другое, например, есть у меня картинка… где-то лежит, надо поискать… С развалинами, дикими зарослями, полузаросшими дорожками… теплая пыль на них… А сквозь провалы окон – тот самый теплый пыльный воздух…
И никого… Это и есть рай.
Об этом немного есть в повести «ЛЧК», но там вмешался ледяной «ветер с Мурмана». Я усмирял его пламенем очага в подвале, и питием пустырника. Что могли пить мои подвальные герои, не водку же! Пустырник на чистом спирте!..
И город проваливается в конце, но… в озеро чистейшей прозрачной воды. Мирная утопия. И герой обязательно найдет своего кота, такой зверь пропасть не может.

Само не придет…

Так бывает, когда какая-то сторона направления или дела исчерпана, и нужно «повернуть за угол»…
Я говорил со многими в течение жизни, кто делает самостоятельные вещи. Есть две тактики — одни молчат, сосредоточенно ждут, не делают лишних движений руками. Другие продолжают «сбивать масло» в обезжиренном молоке. Способ поведения «упирается» в глубокие качества личностей, и никто не сумел мне доказать, что лучше -первое или второе…
Известно досконально одно — если теряется сосредоточенность ожидания или попыток, то ничто не приходит само.

Такая идиллия…

Чем я не Робинзон, если недавно дикари поймали и съели моего друга Пятницу?
Мохнатый веселый щенок был, друг моего друга сантехника Володи. Ушел погулять и не вернулся. А через два дня хозяин нашел шкурку, это как?
О чем мечтает Володя? Вырастить, конечно, такую собаку, чтобы съела всех местных алкашей.
— Со всеми не справится, — говорю ему.
— Есть такой пес, из монгольских степей, он всех порвет.
И начнется война.
А потом камням, деревьям и земле все это надоест.
И город провалится в подземное озеро.
Но это уже было!
В повести «ЛЧК», двадцать лет тому назад. Вот так живешь, думаешь о сегодняшнем дне… и вдруг вспоминаешь – да ведь уже написал, и давно!..
Правда, в той повести не ели собак. Зато уничтожали черных котов, как источников вредоносного поля. А собаки не верили в поле, дружили с котами, и гуляли с ними по заброшенному городу лунными ночами. Такая вот идиллия была.

Русский пес Вася…

Был такой рисуночек собаки, и подпись под ним.
Меня спросили, почему русский, таких псов во всем мире, сколько хочешь.
Такого больше нет, Вася умер. Похоронен на высоком берегу Оки. За рекой заповедник, леса до горизонта. Это наша с Васей земля. Он вырос в России, понимал здешних людей, их повадки, добрые и опасные, наш язык понимал.
Недавно показали по телеку женщину, выходившую замуж девять раз. Она хохотала. Весело сходилась, спокойно без сожаления расставалась. «Никаких обид!»
И никаких привязанностей. Распространенная патология. Эмоциональная тупость, один из признаков скрыто протекающей шизофрении.
Некоторые уехавшие из России сейчас — талдычат про «совок», ужасную власть, бедность и грязь, грубость и обиды… Кто с ненавистью, кто с презрением. Можно только пожалеть людей, проживших лучшие молодые годы, учившихся, любивших… а запомнивших — совок, грязь, нищету…
Течет наша река, над ней на высоком холме Вася лежит…
Что с собой увезли, то имеете, после детства да молодости новое прирастает туго.
Мы и есть то, что носим с собой.

Обратное возможно…

Рисовать можно чем угодно, на чем угодно… и даже не рисуя — рисовать. Мне говорил старый художник – «рисование в голове, идешь по улице, и все превращаешь в рисунок. Это главное».
Если хотя бы чуть-чуть обратное происходит — со зрителем: рисунок с его жизнью сливается, то это что-то значит…
Относится и к прозе.

Легенда о натюрмортах….

Писать натюрморты нервное занятие.
Каждый предмет или тело занимает в пространстве место, которое не может быть занято другим предметом или телом. Основной закон жизни, если хотите. Пока мы живы, наше место никто, ничто занять не может, когда умираем — прорастаем травой, землей… Напряжение между вещами, по мере вникания-вглядывания все нарастает… Где свобода? Только силовые поля, да связи вещей. И если даже лежат — раскидисто, стоят спокойно, вальяжно… Все равно! — никогда не забывая о соседе… друге, враге — неважно: есть вещи поважней дружбы, вражды — отталкивание, притяжение… Врастание…
При видимом спокойствии, все напряжено, проникнуто взаимным дружелюбием или отрицанием. Трагедия спички. Предательство карандаша. И нет ни капли — без-раз-личия. Живые вещи — натюрморт.

Тьма окружает…

Бывают дни, когда ничего хорошего не происходит, одна дрянь. С утра и до конца дня.
Соседского кота отвозил домой на восьмой этаж. Ему не пробиться самому, доходит раз в два дня, а хозяевам и горя мало. Если вижу, он внизу мается, беру и везу на лифте наверх. А тут попалась тетка, их соседка, говорит, -«зачем Вы его везете, он нам не нужен!» Я молчу. Она продолжает, и продолжает…
Я говорю ей – «помолчи, с тобой не разговариваю».
Она испугалась, замолчала.
Отвез кота.
Так день начался.
Пропал большой черный пес, которого мы зимой спасли, отогревали у себя в подъезде. Искал. Шестой день Черныша нет.
И работа неприятная попалась, трудный перевод.
О книге думал, и напрасно — слов много, а стержня нет. Зачем бумагу загрязнять ежедневной суетой?..
И вот уже вечер недалек. И снова спать?!
В такие вечера чувствуешь, как нас окружает, придавливает тьма — избитых истин и хитроватых неумных людей. Только они-то думают, что умные и правильные, а жизнь их вотчина.
Если сделать ничего не в силах, то стоит вспомнить что-то хорошее.
Есть у меня одна картинка, пастель на черной грубой бумаге. Набросок, в сущности, небрежный, случайный, ничего особенного в нем. А вот почему-то греет. В такие вечера я ставлю его перед собой, пусть до утра со мной побудет.
Еще есть у меня петух смешной, рыжий. Если его прижать слегка, он трижды хрипло кукарекнет. Рановато для петуха? Ничего, пусть голос подаст.
И пес, может, услышит — придет домой…

Интеграл или цикл?..

Жизнь все больше напоминает мне интеграл по замкнутому контуру. Вернулся туда, откуда вышел – и можно сказать, ничего не произошло.
Но порой еще спорю с самим собой, убеждаю, — нет! Жизнь напоминает цикл Карно, который, придя в ту же точку, все-таки совершает работу, изменяет окружающий мир…
Но все чаще… уже спокойно, без объяснений, оправданий, устало думаю — «ну, и черт с ним… исчезну… концы в воду…»

Не описать…

Шли от улицы Беломорской, через парк, там остановка электрички в Химки.
Шли с Васей, щенком. Меня убеждали, что он кавказская овчарка. И я ему говорил, расти скорей, порода обязывает. А он всё не спешил…
Вырос, и оказался среднего роста псом, с красивой палевой шерстью, черная полоса вдоль спины. А морда — вылитый леонбергер, мне снова говорили любители пород, — есть такая редкая собака. А мне было все равно, Вася был личностью, я много о нем писал.
Так вот, мы шли и шли, и на перроне увидели серую глыбу. Это был настоящий «кавказец». Он поднял огромную голову, посмотрел на Васю — и отвернулся. А Вася даже не испугался, он был потрясен…
Недавно прошел дождь, на перроне блестели лужи. Вернулись домой, и я нарисовал картинку. На ней перрон, лужи, капли дождя на проводах… но нет ни Васи, ни того кавказца. Понял, не сумею такую встречу описать.

Хотя безопасней…

Мой шеф поехал в Германию на конференцию, а вернувшись, со смехом рассказывал нам, как в час ночи на безлюдном переходе, при полном отсутствии машин, стоял немец и ждал зеленого света. И мы все смеялись.
Приехав в Серпухов на электричке, мы сигали с перрона и бежали через пути на автобус, пренебрегая переходом. Собственно, автобуса не было — крытый грузовик с привинченными скамейками вдоль бортов. Карабкались в кузов по железной лесенке. Час трястись на морозе не слишком уютно.
Привычка бежать через пути неистребима. Это опасно. Но стоять на безлюдной улице и ждать зеленого света по-прежнему кажется мне идиотизмом. Хотя благоразумно.

Кошки, люди…

Кошка-мать сильней любит сыночка, чем дочку. Когда котята подрастут, сыну все прощается, а дочери — шипение да оплеухи достаются. Кот снисходителен по отношению к котятам своей масти. Непонятное поведение вызывает страх или злость у окружающих зверей, бьют и гоняют того, кому уже досталось. Похоже, да?.. Читать по глазам у людей и зверей одинаково легко. Старая кошка, чтобы не показать зависть, нетерпение или гнев, медленно прикрывает веками глаза. Кошки могут любить хозяек не меньше, чем хозяев, но только не во время течки. Кошки кокетничают с мужчинами также как с котами.

Про пирамиды…

…египетские пирамиды — из камней не выше человеческого роста…

Вежливость королей…

Бабка в повести говорит мальчику — «должен не бояться…»
Она не говорит «не должен бояться», так сказала бы другая бабка — другому мальчику.

Правило эксцессов…

Лучше сразу съесть килограмм конфет, чем десять дней съедать по сто граммов. То же относится ко многим другим сферам человеческой деятельности.

Лазарь Берман…

Я слушал его в Серпухове, в почти пустом зале лет двадцать тому назад. Ему было чуть больше пятидесяти, но выглядел он старше. Он меня поразил ясным пониманием того, что играл. И мне показалось, ему все равно, сколько человек в зале. Если б никого не было, он играл бы также.
Я подумал тогда — вот как надо писать, рисовать…
Внутреннее дело…

Не люблю театр.

Вроде бы похоже, на сцене герой умирает, и в повести тоже, одинаково всерьез.
Но пока занавес не опустится.
Потом все другое. В театре зажигают свет, выходит актер, жив-здоров, раскланивается, ему аплодируют… Игра закончена.
Я против.
Повесть кончается, занавес опущен, герой лежит на полу. Он не воскреснет под аплодисменты, убит всерьез. Тишина, темнота…
Все ушли. Он кое-как поднимается, ковыляет в свою нору, по дороге соскабливая с щек грим, превращаясь в автора. А что с ним происходит дальше… Внутреннее дело, не на людях оно происходит — для читателя герой умер, история закончена. Автор невидим, недоступен, связь его с героем остается тайной.
Оттого и не люблю театр, поначалу он всерьез, а в конце, при ярком свете, говорит – «понарошку я!..»

451…

Без огнеметов и железных псов постепенно входит к нам «451 градус по Фаренгейту».
Происходит вытеснение сложного простым, глубокого — поверхностным, нервного и драматичного — туповатым оптимизмом. И все-таки, прогресс: в 84-ом мне виделись подвалы, а теперь — лужайки, люди собрались у костра, каждый что-то помнит еще… Разве не лучше стало?..

Все равно хорошо…

Как говаривал Фаворский, когда после долгой работы заказ на иллюстрации срывался, книжка не выходила:
— Ничего, зато покомпоновали…

Кинетика против…

Два гиганта-жука сцепились в смертельной схватке, соревнуются за право оставить потомство. Тем временем, к самке подползает небольшой, но быстрый жучок, и совершает свое нечестное дело. Известный пример, скорость силу побеждает.
Учет скорости требует тонкого подхода, всего не вычислишь, ход событий предвидеть… ох как трудно… Если б природа подчинялась честной классике, то жучиха бы терпеливо ждала, отвергая мелких проныр, пока не победит наилучший. Этого нигде нет.
И потому лучше не толкаться в очередях, а сидеть в углу, делать свое дело…

Не о чем?..

Есть два типа писателей, нормальные и ненормальные. Разумеется, промежуточных большинство, но стоит выделить полюса.
Нормальными были Бальзак и Жорж Санд, они писали тысячи страниц о том, что знали, видели. А если нормальный писатель не знает, то идет в библиотеку, изучает материалы, разговаривает с людьми, пытается понять, как все было. Его интересует реальность, и даже если он выдумывает, то старается объяснить реальность на придуманном примере.
У такого писателя, независимо от таланта, нет вопроса — о чем писать.
У ненормального писателя главная проблема — «ПИСАТЬ НЕ О ЧЕМ». Так ему постоянно кажется, пока, наконец, не выжмет из себя несколько страничек. Я уж не говорю о романах — томов ему никогда не написать. Что делает такой писатель, я бы мог рассказать на собственном примере, но это нескромно, пожалуй… Скажу только, что главное — представить себе, пусть одну сценку, но важную!.. Ее не выжмешь умственным усилием – не получается. Значение ничтожных намеков, внезапных мыслей, особой детали, картинки перед глазами, слова, сказанного за спиной, — становится решающим…
Поэтому ждешь, сам не зная чего, а вещь все не складывается, не начинается…

Облегчение…

Два мужика на скамейке.
— Я уснул?
— Уснул.
— И не брякнулся!
— Не, ты не брякнулся…
Впервые за целый день слышу пусть не очень новое и разумное, но все же — не про «бабки»…

Десять минут…

Кто-то выбросил двух котят, теперь они живут в подвале, играют под окнами. Им примерно полтора месяца, один серенький, другой белый с черными пятнами. У белого глубоко рассечена губа, но заживает. Худые, но веселые. Кормит их парень с четвертого этажа, добрый алкоголик. Приносит им все, что имеет, вермишель с кусочками колбасы. Пищевые привычки людей неисправимы — ничего нет в этой колбасе, а стоит сто рублей, но вот привыкли…
Вчера принес котятам вареной рыбы. Они не боятся людей — жили дома, подбежали, набросились. Я сидел на корточках, смотрел. Ели жадно, особенно серый — дрожа от нетерпения… вытягивает шею, глотает кусками. Белому немного губа мешает, но все равно ел. Еды было много, понемногу успокоились.
Сидел, смотрел, как котята едят. Ни о чем не думал, просто смотрел. Наверное, минут десять прошло. Нет лучшего занятия, чем голодных кормить.
Этих минут на день хватает. Достаточно, чтобы прожить день.

Единомышленников ищет…

После выставки сосед спрашивает – «Ну, продал?»
Не верит, что продавать не хочу. Зачем тогда выставлять? Действительно, вопрос. Известный галерейщик не понимает тоже — выставка для известности художника — раз, для коммерческого успеха — два. И вдруг — не нужно.
Человек из КГБ понимал это по-своему, но ближе, гораздо ближе к истине — «ищет своих…»

Автобусный маршрут…

Он назывался «Уют — больница — кладбище»
«Уют» — магазин мебели, остальное понятно.
Потом на месте «Уюта» возник Базар
Рейс отменили, а жаль, было бы колоритней.

О драмах…

Жизнь каждого существа – драма. Мне говорят, у зверей нет драм. Вранье, люди ничего не понимают. Я вам только одну историю расскажу. Ко мне пришла бездомная кошка Мурка, в мастерскую, родила двух котят. Они умерли через несколько дней. Так часто бывает у бездомных, они изначально заражены всякой дрянью из подвала. Я обычно жду день-два, чтобы кошка поняла — тело холодное, не движется, не зовет, не просит есть. Мать сидит несколько дней, прислушивается, ждет. Потом уходит. Я убрал мертвых, но видимо рано. Мурка начала искать их. По всем углам. И не уходит. Поселилась, и ждет…
Потом забыла, но не совсем.
Год проходит, второй… У Мурки, видно, котят не будет. Тоже бывает, и с бездомными, и с домашними. Ничего не поделаешь, дело тонкое.
У другой кошки, старой моей знакомой Зоси родились котята.
А Мурка… начала воровать этих котят, таскать их по углам, иногда на балкон и даже на улицу. Зося защищает своих, между ними постоянно драки. Зосе уйти нельзя, Мурка сидит, ждет момента. А выгнать ее не мог, такие у нее были глаза. Я видел, как она с расстояния смотрела на котят, как Зося их кормит. Никогда не думал, что такая может быть тоска в глазах. Я у людей такого не видел, хотя много чего повидал. Голая неприкрытая тоска. У людей своя закрытость есть, а у зверей – это ужас.
У Зоси есть старшая дочь, взрослая Тося. Зося видит, что не в состоянии защитить котят, Мурка сторожит день и ночь. Зося зовет Тосю на помощь. Тося теперь в соседнем доме живет, там у нее свой кот. Свой кот — тоже история, быстро не расскажешь. Я знал такую пару, они вместе жили много лет… Так вот, дочь Зоси Тося приходит – и остается в мастерской, сразу уловила, в чем дело. И они по очереди сторожат. Более того, Тося, чтобы успокоить котят, когда Зоси нет, начинает их кормить. У нее не может быть молока, но котята сосут, и успокаиваются. А Мурка все сидит у дверей и смотрит, как бы котенка украсть. Несколько раз удавалось ей, но две кошки сильней, они ее догоняли, отнимали котенка, и выгоняли. Но не надолго… И так продолжалось, конца не видно. Я не знал, что делать.
А потом Мурка нашла себе котенка. У нас гулял один бездомный котик, Максимка, ему месяцев пять. Он своей матери не помнил, не знал. Теперь Мурка не расстается с ним, вылизывает, кормит! Максимка с нее ростом, но вот сосет теперь свою новую мать…
Конец благополучный, но разве не драма была?..

Первый учитель…

Помню, как в первый раз увидел его: он не вошел, а бесшумно вкатился в аудиторию — маленький, коренастый, в старомодном пиджаке, широченных брюках. Он показался мне карликом, с зачесом на лысине, вздернутой головой, светлыми пронзительными глазами… Он ни на кого не смотрел, а только куда-то перед собой, и говорил скрипучим ворчливым голосом. Он постоянно кого-нибудь ругал в своих знаменитых отступлениях, а лекции читал ясно, умело. Он предлагал мне понимание, результат усилий многих гениев и талантов, и я жадно впитывал это знание.
Помню, как впервые явился к нему, чтобы работать на кафедре. Он брал студентов и относился к ним серьезно, как к сотрудникам. Он сидел на диванчике, опустив очки на кончик носа, читал. На столе перед ним возвышалась ажурная башня из стекла, в большой колбе буграми ходила багровая жидкость, пар со свистом врывался в змеевидные трубки… все в этом прозрачном здании металось, струилось, и в то же время было поразительно устойчиво — силы гасили друг друга. А он, уткнувшись в книгу, только изредка рассеянно поглядывал на стол.
— Вот, пришел, работать хочу…
Как он обрадовался!
— Это здорово! — а потом уже другим голосом добавил, склонив голову к плечу. — Что вы хотите от науки? Ничего хорошего нас не ждет, мы на обочине, давно отстали, бедны. Но мы хотим знать причины…
Он вскочил, сложа руки за спиной, зашагал туда и обратно по узкому пути между диваном и дверью, то и дело спотыкаясь о стул.
— То, что мы можем, не так уж много, но зато чертовски интересно!
Я помнил его лекции — каждое слово: он выстраивал перед нами общую картину живого мира, в ней человек точка, одна из многих… Наши белки и ферменты… они почти такие же в червях и микробах, и были миллионы лет тому назад… В нашей крови соль океанов древности… Болезни — нарушенный обмен веществ…
— У меня две задачи, — сказал он, — первая… — И нудным голосом о том, как важно измерять сахар в крови, почетно, спасает людей… — Повышается, понижается… поможем диагностике…
Я не верил своим ушам — ерунда какая-то… больные… И это вместо того, чтобы постичь суть жизни, и сразу все вопросы решить с высоты птичьего полета?.. Значит, врал старик про великие проблемы, что не все еще решены, и можно точными науками осилить природу жизни, понять механизмы мысли, разума…
Он искоса посмотрел в мое опрокинутое лицо, усмехнулся, сел, плеснул в стакан мутного рыжего чая, выпил одним глотком…
— Есть и другое, — он сказал. — В начале века возник вопрос, и до сих пор нет ответа. Мой приятель Полинг хотел поставить точку, но спятил, увлекся аскорбиновой кислотой. Зато нам с вами легче — начать и кончить. Почему люди не живут сотни лет? Важно знать, как долго живут молекулы в теле, как сменяются, почему не восстанавливаются полностью структуры, накапливаются ошибки, сморщивается ткань… как поддерживается равновесие сил созидания и распада, где главный сбой?..
К концу он кричал и размахивал руками, он всю историю рассказал мне, и что нужно делать — он все знал, осталось только взяться и доказать.
— Гарантии никакой, будем рисковать, дело стоит того! Согласны?
— Да!
— Посмотрим, что у нас есть для начала.
Через два часа я понял, что для начала нет ничего, но все можно сделать, приспособить, исхитриться… Теперь уж меня ничто не могло остановить…
Помню запах вивария, подсыхающего на батареях хлеба, которым кормили зверей… писк мышей, треск старого дерева в вечерней тишине… Я привыкал к высоким табуреткам, учился держать в руках тонкие стеклянные трубочки — пипетки, быть точным, неторопливым, делать несколько дел сразу… Я начал тогда жить. Передо мной было дело, цель, которая полсотни лет привлекала лучших из лучших.
Но с нашими возможностями и методами… Мы были обречены. В результате всей бурной эпопеи, за пять лет, я сделал несколько сообщений на конференциях, причем, по каким-то побочным результатам, все остальное был опыт неудач.
Думаю, мы были с ним похожи по характеру, и он это сразу понял. Он сам бросался на амбразуру, и ему был нужен помощник, такой же «смертник». Он не хотел заниматься модными проблемами, старался найти свой подход к вопросам в стороне от главного русла, и вносил в них столько выдумки и идей, сколько они, как тогда всем казалось, не заслуживали. А он видел дальше нас…
Он имел вес в своей области, печатался в журнале «Биохимия», что было недостижимо для местных корифеев. Его боялось большинство, уважали многие, не любили — почти все, кроме нас, его учеников. Я восхищался им, гордился, что работаю у него, а он всегда был внимателен ко мне и многому научил.
Когда я был на шестом курсе, он погиб. Убил себя странным ужасным способом, который я почти точно описал в повести «Остров», и больше касаться не хочу. И разбирать, кто прав, кто виноват – тоже не интересно. Я любил этого человека, восхищался им, он многому меня научил, это главное.
Ослепительно яркое апрельское утро. Я, как всегда, пришел в лабораторию, мне говорят — нет Мартинсона… В больнице санитарка вытирала брызги крови, они были везде — на полу, на стенах.
Мартинсон лежал в соседней комнате. Лицо спокойно, на губах улыбка.
Окна настежь, скрежет лопат, глухие удары — с крыш сбрасывали тяжелый серый снег…
Как они там, у холодного тела, сочувственно кивали, эти господа, которые гордятся своей ловкостью — «умеют жить», знают правила, читают меж строк, руководят, приписывают себе чужие труды, или не приписывают и ужасно горды своим благородством… А некоторые плохо скрывали радость… Он был слишком велик для них, и не умел это скрыть, не хотел по достоинству оценить белоснежные халаты, гладкие проборы, важную тягучую речь, статейки ни о чем в провинциальных журналах… — в широченных ботинках, плаще, потерявшем цвет, допотопной кепке, натянутой на лоб, он проходил мимо них, он их ни в грош не ставил. Такие, как он, не вызывают у окружающих уютного теплого чувства, потому что предлагают свой масштаб всему, а у нас свой — себе оставить ступеньку, пусть не гений я, но тоже талант…
Он был молодец, Эдуард Мартинсон, — умный талантливый человек с ужасным характером, не потерявший веру в науку в тяжелое для нее время… и любящий всех, кто ее любил…

Буйная радость…

Моя мать выросла до войны в Эстонии, в спокойной обстановке, читай что хочешь, и помнила кого? – Цвейгов, Манна да Келлермана, доброкачественная компания. Пробовали Цвейга сейчас?
«Радость, буйная радость разгоралась ярким огнем, взвивалась дерзкими, озорными языками пламени…»
«… где-то под песчаной поверхностью моего равнодушия, стало быть, все-таки таинственно били еще горячие ключи страсти, и теперь, когда случай прикоснулся к ним волшебным жезлом, высоко взметнулись до самого сердца. Значит и во мне, и во мне, в этом осколке одухотворенной вселенной, еще дремало то раскаленное, таинственное вулканическое ядро всего земного, которое иногда вырывается в вихревом потоке вожделения – значит я жил, был живым человеком, наделенным злою и пылкою похотью…»
Попробуйте сейчас так написать.
Скажут – графоман…
А на самом деле — немного другие были тогда люди, до первой мировой войны.

Одноглазый кот…

Он приходит к дому, где моя мастерская, каждую весну, остается на месяц-полтора, потом исчезает. Много лет. Я выяснял в ближайших домах — никто его не знает, даже не видели… Значит, именно к нам идет. Все наши его ждут, с радостью встречают. Коты уважают, кошки до сумасшествия любят. Он меня узнает, и не боится, но близко не подходит.
Возможно кошачий пришелец, а может мессия?..

Ноги как ноги…

Есть у меня рисуночек, говорили, неплохой. Курильщик на улице, на углу, мимо – люди…
Он лицо спрятал в ладонях, закуривает.
Мне, правда, сказали, с ногой неувязочка – слишком кривая одна нога.
И не такие бывают ноги кривые. Я знавал одного физика, он весной ходил в сапогах, без сапог у нас весной никуда… Так у него такие были ноги, что он голенища надрезал, иначе сапог не надевался.
А мне говорят — кривая…

Эволюция подлости и добра…

Аркадий, пострадавший от жизни ученый, мучительно думает, отчего не вымерли еще добрые, честные люди, ведь не имеют никаких шансов выжить в толпе рвущих и грызущих. Что значит выжить с точки зрения эволюции? Дожить до детородного возраста, передать свои гены потомству, и хотя бы обеспечить детишкам начало жизни, чтобы не погибли на стадии гусениц и личинок…
Аркадий, выйдя из лагеря в 50 лет, сразу женился, поскольку хотел свои гены сохранить, согласно теории. И всеми силами встроиться в современную науку, хотя потеря двадцати лет очень весома.
И то и другое он осуществил, но в сильно урезанном и странном варианте. Гены Аркадия все-таки пропали, мир обеднел.
Но не все так печально и неисправимо в мире, как ему казалось. Гений и злодейство совместимы. У главного врага Аркадия, предателя и подлеца, родились здоровые детки, и очень способными выросли. Люди они, правда, так себе, но есть надежда, что в третьем поколении и это как-то «устаканится». Аркадий, я думаю, ошибался. Признаки честности, доброты и порядочности сложны, состоят из множества простых признаков, и потому свободно передаются через подонков и подлецов. Есть ирония истории, есть ирония искусства… и есть ирония эволюции человеческого вида, например, подлец хочет сделать своего сына еще более приспособленным подлецом… но не всегда получается.

Ужас первого года…

Помнится бессонный ужас перед ненасытностью и бесперебойной работой организма, который притворяется беззащитным, а на деле — явился с железными намерениями всех уморить.
Без отдыха и сна, дни и ночи — заливаешь с одного конца, и тут же выливается из другого…
Любящие маленьких детей, бросайте в меня камни, я вытерплю, бросайте.

Любимое зрелище…

С удовольствием смотрю рекламу, в ней новый для меня тип человека — «красивый зверёк», и спрашиваю себя, тренировка ли, эта бездумность в глазах, или завидная генетика??
Раньше была девушка с чем-то двойным хрустящим… Да, твикс!.. Блеск! А русский шоколад, из-за которого останавливают поезда на Запад? Остановившиеся глазки эти… и стоп-кран! и назад по шпалам, за русским шоколадом!..
Перешагнули грань правдоподобия, и сразу занятно стало.
А что, запомнился же Фурман в рекламе банка «Империал», хотя где сейчас этот банк…
Есть и смелые перлы, например, про туалетную бумагу:
«… так мягка, что ей можно доверить самое дорогое»
Ничего, кроме правды…
Есть и погрубей, например, «если не хочешь в глаз получить, надо ей новую шубку купить…»
В общем, на любой вкус.
Но одного не пойму, зачем, зачем убрали Таню Масликову из сводки метеоцентра, и поставили толстого профессора?..
Погода потеряла всю привлекательность.

Туся и Масяня…

Туся и Масяня не ладят. Тусе восемь лет, худая трехцветка – черный, палевый и яркий розовый на ней мелкими пятнышками-мазочками, а мордочка — вылитая Нефертити. Но больная – язвенница, нервная, и не может терпеть несправедливости и хамства. А Масяня большая красивого мышиного цвета молодая кошка, ушки круглые, кончики отмерзли в самые холода. Мы ее тогда спасли, крошку, потом оказалось, не совсем крошка, от голода не росла. Быстро выросла — разбойница, глаза желтые… когда злится, косит одним глазом, и веко дергается. Со всеми она неплохо, потому что уступают, а Туська не может уступить. Хотя на многие наскоки не отвечает, рычит и убегает. Но наступает момент, когда ей становится невмоготу. И она, метя по линолеуму хвостом, сгорбив спину подступает к Масяне, и тоненьким голосочком спрашивает – «ты чего???»
Масяня на самом-то деле не всерьез, ей кажется, так интересно погонять старушек!..
А тут видит, старая кошка не шутит, вплотную подступила – ты чего?
А я – ничего… А я просто так… – Масяня отвечает, и боком, боком… Спасается. И долго потом сидит в уголке, молчит…
А мы с Туськой сидим. Она не любит, когда гладят по голове, зато разговариваем мордами и носами. Потремся, и понемногу успокаиваемся.
— Брось, Туся, я говорю ей, — здоровье дороже, а то снова язва откроется… Ну ее, Масяньку, дура она еще…
Да-а, Туся вроде соглашается, но до очередного раза. Снова вспылит. И надежда только на то, что повзрослеет Масяня, поймет, что старших уважать надо…

О своей норе…

Интересней всех люди, вытолкнутые из колеи, которая пусть размыта местами, но все-таки довольно определенная канава. С тем, что канава, не согласятся почти все, располагающие жизненным комфортом, я вижу их заносчивые лица в проезжающих машинах. Поплевывают из окошек. Ну, пусть, назовем это… нескончаемо длинной кормушкой, и по мере жизненного продвижения, она все расширяется, углубляется…
Мне недавно говорили – творческому человеку тяжело жить. Не могу согласиться, жить не тяжелей, чем всем. А вот уходить от реальности нужней, и это тяжело. Трудно без длинного узкого хода к себе, и чтобы в конце — нора, в ней тихо, темно… Раньше людей, создающих новое, загоняли в такие норы, а теперь они и сами рады, только бы подальше от идиотского веселья, игр, лотерей, да пирушек этих, да чванства на пустом месте… А торжествуют приспосабливающие новое к обыденной жизни, владельцы технологий. Им кажется, что именно они создают новое, потому что постоянно его умножают, и пьянеют от своей силы и удали…
Но иногда им приходится все-таки заглядывать в полутемную пещерку, и нетерпеливо спрашивать:
– Ну, как?..

Ничего особенного…

На темно-серой бумаге, шершавой, скупо — пастель, туши немного или чернил…
Сумерки, дорожка, ничего особенного.
Смотрю — иногда спокойно там, а иногда — тоска…
А кому-то, наверняка, ничего особенного.
Так что, непонятно, от чего тоска…

А ей-то что…

У троих спросили, отчего Вы любите весну?
Один говорит — «жизни пробуждение и любви!»
Второй ответил — «пять месяцев тепла впереди»»
Третий сказал – «еще нескоро зима..»
….А четвертый промолчал, но подумал:
— Терпеть не могу! — сырость, слякоть, ветер — пронизывающий, солнце — слепящее, зелень — резкая… ко всему еще губительный ультрафиолет и скачки давления…
А природе что… Мы ей — ничто.

И никаких проблем…

Давно было.
Подарили бумажку, я с благодарностью принял. Но желтая… — жуть!
Что делать с ней? Лежит.
Пришло время, бумаги никакой, из красок – шесть акварельных кирпичиков, детская забава. Служи теперь, желтая, как сумеешь.
И служила. А сейчас… Того нет, другого… краски-холсты дороги…
Вспоминаю время — стены разрисовывал, голые стены!
Выезжая из квартиры, печалился о стенах.
А новый жилец смеялся – «ерунда, мигом загрунтую, обоями заклею».
Дел-то оказалось — на один день.

Подходы и заходы…

Три подхода к жизни — маниакальный, экзистенциальный и творческий.
Маниакальный — отдать жизнь «за» или «для».
Экзистенциальный — «просто жить».
Творческий — делать жизнь как картину, творческую вещь.
В каждом случае результат непредсказуем.

К ненаписанному роману…

Не знаю, как для Вас, господа, для меня постоянный соблазн написать роман на одну из тем, которые мучили с детства. Не могу сказать, что они отступили перед жизненной мудростью – просто заслонены мелкими вопросиками, на которые небольшие ответики нашлись.
Одна из этих тем — «почему я — это я?..» Человеку, не переживавшему этот вопрос, бесполезно объяснять, он тут же начинает перечислять родство, что от матери, что от деда… Но вопрос остается, и на него нет ответа — это удивление, смешанное со страхом и грустью. Возникает он, видимо, от несоответствия убогой определенности реальной жизни — и тех возможностей, которые эволюция наспех и, возможно, случайно, заложила в нас, в надежде на будущее совершенство. Будущее не состоялось, а нереализованные возможности остались, и смутно ощущаются, когда наш разум не загружен мелочами жизни. Этой тоски нет у моего кота, даже если он вдруг замечает в зеркале — сидит еще один кот, недостижим ни спереди, ни сзади зеркальной рамы…
А наше зеркало – в нас…

Умники, понимаешь…

Мне говорил учитель живописи:
— Пробуя еду, сразу знаешь, вкусно или нет. Так и цвет…
Художник берет «вкусный» цвет, в этом его ум проявляется.
А книжник умный… ищет на картинке библейскую рыбу или мальчика в кустах…

Темы…

Есть темы бесконечные, у каждого свои. Мои просты — прогулка да разговор. Гуляют со зверьми. Иногда застолье, простая еда. Если помещение, то подвал, огромный, в полутьме, со многими ходами, чтобы надежда выбраться была. Там сидят, спят, едят, и вся жизнь проходит. Вроде подвала, в котором картины Миши Рогинского смотрел, его последнее пристанище до отъезда из России.
Но еще чаще, картины без людей — дерево, трава, река… Поваленный забор, дорога — заросшая, разбитая. Чем сильней заросшая, тем ближе и дороже мне. Приветствую траву, прорастающую меж камней, запустение, гибель асфальта, победу всего растущего свободно.

Свои законы…

С самого начала в художнике есть всё, необходимое для живописи. Оттого в начинающих иногда поражает неизвестно откуда взявшееся умение. Средний уровень мастерства постепенно возрастает, и это всё. Художник как готовенький гомункулус, сидит внутри себя, понемножку вырастает…
Или загнивает.

Впереди, позади…

Утром ко мне приходит кот Хокусай.
— Хокусай, всех врагов покусай!..
Он первый год «котируется», издерган, брюхо в грязи, шерсть на шее помята. Ему важно осмотреться и о себе заявить, на большее и не рассчитывает. Но все равно подавлен, жизнь требует огромных сил. Опасна, опасна!..
Я успокаиваю его, — «привыкнешь… и все впереди», — говорю.
А он своим видом успокаивает меня — сколько всего, к счастью, уже позади…

Дольше – хуже…

В 1964 г Ленинграде в академической столовой на Стрелке В.О. не раз видел академика Трофима Лысенко. Он был еще директором Института генетики. Ученые брезгливо обходили его столик. Его роль в разгроме генетики в России и уничтожении виднейших генетиков очевидна. А сейчас читаю в Википедии – светоч науки!
Чуковский говорил, в России нужно жить долго. Для чего? Чтобы видеть эти «извивы истории»?

Чтобы выжить…

Особое чувство, когда смотришь старые фотографии — про жизни, которые только начинались… и в то же время знаешь весь последующий путь, и конец. Особая горечь восприятия, отрезвляющая. Но как сильное лекарство, в больших дозах — отравляет.
Чтобы выжить, необходим восторг, иллюзии…

Кто во что горазд…

Одни любят чистоту, другие — порядок. Некоторые обожают и то, и другое, но это зануды, о них не будем. Те, кто чистоту уважают, ничего не могут найти среди своей пустоты. Зато хвалятся, что живут без пыли. Это им так кажется. А те, кто за порядок, пыли не замечают. Каждый со временем должен выбрать, что ему нравится. Впрочем, есть такие, кому и то и другое поперек горла, ни порядка, ни чистоты!.. Мой приятель из этого племени. Он пишет рассказы. Вокруг него горы грязи и пыли, никакого порядка. А листочков с рассказами совсем немного. Тоненькая папка. Даже незаметна среди грязной бумаги. Островок порядка среди хаоса.
Он производит беспорядок! Конечно, он не один такой. Чтобы создать островок порядка, нужно сильно увеличить беспорядок в мире. Дело обычное, но многих раздражает. Черт знает чем занимается, о приятеле говорят. Но, боюсь, и черт в этом мало понимает.
Я предлагаю:
— Давай, помогу, прикончим беспорядок…
Он устало машет рукой:
— Завтра снова появится…
Слов мало, а грязи все больше, больше…
Я нагибаюсь, поднимаю, разглаживаю неудачливый листок. Он в глубоких морщинах, и пуст. Только в верхнем углу:
«Одни любят чистоту, другие – порядок…»

Две скудных мысли…

Я много имел дел с пауками, искренне любя их в течение всей жизни. Никогда не боролся с паутиной, и всегда помогал другу выбраться из ванны, делая вид, что у него само собой получилось. Он, не оглядываясь, удалялся, а я был счастлив, что остался безымянным…
Поэтому особо ценю людей, которые мне помогли, и молча удалились. Это многого стоит.
Так вот, эти пауки выбирали удобные для них углы, и начинали плести сеть. Уверен, при этом они не думали о мухах, не знали, для чего их любимое дело делается, и что от этого может быть еда.
Еще вспоминается гениальная сказка про суп из топора: голодный солдат приходит к жадной старухе и уговаривает ее сварить щи из топора, добавив по ходу дела всякой малозначительной мелочи… Этот процесс мне о многом говорит.

Сплошь и рядом…

Люди, лучше всего приспособленные для каких-то дел, не делают их. Я знал двух-трех человек, они обладали литературным даром, чувствовали слово, интересно говорили…
И – ничего не писали, им не интересно было.
А пишут совсем не лучшие.
Подозреваю, что также во всех делах.
А что делают лучшие, самые подходящие?..

Чистосердечное признание…

Есть такие кошки, их спокойному достоинству можно позавидовать.
Как-то, разговаривая с одной из них бессонной ночью, я понял, что терпеть не могу литературу… если она не голос человека или любого другого живого существа — в одиночестве, холоде, темноте…
Остальное — искусственные бредни.

Зачем, зачем…

Однажды мне пришлось утешать одну даму, обиженную жизнью и людьми. Она вся в сожалениях и счетах, обидел кто-то, сама сделала не то… Я решил рассказать ей о своем отношении к такого рода событиям. Вот, говорю, представь, вышла в поле, сначала отличная погода, и вдруг ураган, ливень хлещет, ветер сбивает с ног, а то и сама поскользнешься, упадешь в канавку… Ты же не будешь в обиде на природу?
Мне казалось, что это неплохой взгляд на вещи: рассматривать окружающие нас невзгоды и пакости как природные явления, не жаловаться, не сожалеть о промахах, а просто пытаться выбраться на сухое место, и забыть… Когда я был увлечен делами, то так получалось: меня не пускали за границу, кто-то на меня стучал… Откуда я знаю, кто, что… работаю себе… Ну, повздыхаю, погода не складывается… и дальше…
Я ей говорю, говорю, она слушает…
И вдруг заплакала еще пуще:
— Зачем, зачем я не взяла с собой зонтика, не надела плащ!..

Не упирайся…

Как сказал мне один старый художник — «ты не зырь, не упирайся зенками, не ешь глазами — ходи себе, да посматривай, поглядывай…»

Скурвились…

Бывает неприятие плодотворное, отстаивание своего. Бывает враждебное, но талантливое. Но бывает неприятие крысиное, обнюхивание… — и понимание, что нечего сожрать…
Наш новый класс уже обнюхал интеллигенцию, и понял: поживиться почти нечем, кроме как проглотить тех, кто, дрожа от страха или счастья, сам лезет в глотку.

Умному трудней…

Почему умному образованному человеку трудней писать «художественное», чем не очень образованному, и, может, даже не очень умному?
Потому что умный обязательно хочет изложить свою – правильную! — точку зрения на любой вопрос. При этом охватить все стороны, не упустить из виду все противоречия да исключения. Ему тяжело говорить чушь, ошибаться… А если говорит, то от лица героя, который дрянь, и обязательно нужно доказать, что дрянь и есть… И наставить читателя на путь истинный, чтобы у того никаких сомнений. Показаться дураком умному образованному человеку смерти подобно. А художественное почти всегда выдумки, чушь и ерунда, ошибки-заблуждения и прочий бред сивой кобылы. Никакого тебе истинного понимания.
И потому умные так часто пишут занудно, скучно, длинно…

Что-то внутри трепещет…

Старый художник Паоло два раза предал молодого Рема. Сначала он, посмотрев на картину начинающего, сказал:
— Никогда не купят.
Впрочем, он предал и себя.
А второй раз, сказал:
— Парень не умеет рисовать.
А дальше он понял, третьего раза не было.
— … почему у него трепещут листья? Передать рукой трепет листа — нехитрое дело, но настоящего страха перед непогодой не получится. Внутренний трепет нужен. Он непонятным образом переходит в руку, а рука делает, не зная, как…

Так и машут…

Недели машут пятницами
Как строчки запятыми
Солнце по небу катится
Я забыл свое имя…

Может, графоман, этот мой герой, но про недели верно сказанул.
Так и машут, могу подтвердить. Так и машут…

У мастера…

Как-то я приехал со своими работами к учителю, а он был дома один, писал акварель, пейзаж. Обычно он работал в мастерской.
Когда я приезжал к нему с десятками работ, он смотрел и обсуждал только мои картинки и рисунки, и никогда не показывал свои. Он не на своем примере меня учил, а из общих представлений о живописи. Это позволило мне находиться рядом, слушать его точную немногословность много лет. Я был уже не молодой, и, хотя начинающий, но упрям. А он — мастер, тонкий, камерный, не выносил громкости, напора… Но был удивительно терпелив со мной.
А тут я увидел — он только начал, и сразу попал. Точно взятый цвет, от него тянущее, тоскливое в груди чувство, будто зацепило нерв.
А потом как обычно. Обсуждали…

Не раздувайте…

Простое наблюдение за много лет. Даже в науке любая теория, вплоть до явной подтасовки и надувательства, существует до тех пор, пока жив автор, который всеми силами поддерживает свое учение.
Тем более, подобное легко и просто делается в искусстве. Пока у автора много сил, и он полон рвения поддерживать представление о себе в умах читателей-зрителей, — все идет как по маслу. Пока человек ходит, ездит, следит, чтоб его называли по отчеству, почитали — довольно много людей будут называть и почитать.
Люди внушаемы, неуверенны в себе, свои личные предпочтения и вкусы не ценят. Они ждут знатока… а тут сам автор является народу, кто же лучше его знает…
И он вещает о себе самом и своих творениях, все внимают…
Но стоит автору умереть, исчезнуть кругу почитателей-болельщиков, как многое становится куда ясней.
Так что надеяться на посмертное будущее не стоит.
И нет никакого смысла, кроме самого пошлого, прозаического, — раздувать свой ореол, бегать, тусоваться, орать на всех углах о том, что просто гений…
Честней уж прямо сказать – несите деньги.

Пессимизмы…

Лучше умереть стоя, чем на коленях.
Не снимай шляпу на собственных похоронах.
Выкидыш у смерти – это жизнь.

Предчувствие беды…

Повесть такая – «предчувствие…» Рассказ о художнике и о ценителе живописи, богатом собирателе картин. Она кончается гибелью художника, а его почитатель и коллекционер, наконец, набирается мужества, начинает рисовать сам. Так иногда бывает в зрелом возрасте, я знаю.
Мне сказала одна умная женщина, ей понравилась книга — «наконец Ваш герой не маргинал!» Он врач-хирург, гений лицевой пластики, обеспечен, а как же иначе собирать картины… И все-таки, они оба, художник и собиратель, маргиналы. Не бродяги, воры и убийцы, а люди, уважающие заповеди… и нарушающие правила обыденной жизни.
Я вырос в годы, когда лучшие — умнейшие, честные были маргиналами. Не по своей воле. И по своей тоже. Потом… период смутных надежд, иллюзий, деклараций, суеты… И вот снова все определилось, кончается как началось — лучшие снова маргиналы. Это не радует. Но и не слишком огорчает. Общество, люди, власть, считают, что им не нужна культура. Вернее, нужна, но управляемая, сиюминутно полезная.
История повторяется, до скуки знакома…

Несовместны…

Период романтического увлечения якобы демократической властью давно позади. Кончился и период умеренного доверия. Но обходимся пока без сияющих голенищ. Незаметные ботиночки, убегающие глазки…
И снова вопрос » с кем Вы, мастера культуры?» решается двояко.
-Мы с вами, только дайте нам, дайте! — это одни.
— Назад, в подвалы! — другие.
Крайности, конечно, беру.
Но подвалы нормальней. Художник и власть несовместны – были и будут.

Миллиона достаточно?..

Мне всего интересней, что будет через миллион лет. На этом месте.
Миллион лет проходит… и я снова здесь, такое чудо, представь…
Именно сюда хотел вернуться, и сбылось.
Вижу, совсем другое кругом! Никакой умеренности в климате. Жарко, душно, желтое небо, выгоревшая трава, саванна, львы…
Вот и домик… огород, в нем картошка, помидоры, огурцы… Трава за домом выше головы. Раздвинешь ее — там белый тонкий песок, вода… Плещет чуть- чуть, и так каждый день — и миллион лет покоя…
Миллиона хватит?
Достаточно, пожалуй…
Теперь, что в доме… Вот это уже слишком. Я просто уже без сил. Сядем на ступеньки. Бегает, суетится головастый муравей. Термит, что ли? Нет, рыжий…
Что делать будем? Картошку окучивать, помидоры поливать?..

Серьезные книги…

Мой дядя, Иосиф, был настоящий философ. Учился в Германии, диссертацию по Канту защитил. В 20-ые годы. А в советской Эстонии философы были нужны другие. И он, чтобы прожить, переводил эстонских классиков на русский язык. Он прозу презирал. За приблизительность.
— Не пиши такое, — он говорил.
Я его подвел. Долго держался, а на старости лет начал-таки прозу писать. Хорошо, он не знает, давно умер. Он часто повторял — «стоит говорить лишь достойное быть сказанным, и не говорить того, что каждый сам может подумать». И добавлял — «Шопенгауэр. Плохой философ, но в этом прав.»
Так начиналась моя сознательная жизнь. С нескольких книг, которые мне дядя дал читать. Вообще-то, моей первой книгой был «Робинзон Крузо», но это в раннем детстве было. А взрослая жизнь с книг Иосифа началась. «Жизнь как воля и представление» Шопенгауэра и «Человеческое, слишком человеческое» Ницше. И немного Гегеля — по старой философской хрестоматии.
— Канта тебе рано, — Иосиф говорил.
Тогда мне было 16, можете представить, что за каша в голове. Никак не мог понять, что Маркс и Ленин — философы. И что «жизнь есть способ существования белковых тел».
Шопенгауэр писал -» умственная нищета, запутанность, напыщенность будут рядиться в изысканнейшие выражения и темнейшие речи, чтобы прикрыть тощие, ничтожные и будничные мысли…»

Высота…

Мне было 27 лет, я маялся на Каланчевке, ждал электричку на Тулу. И разговорился с одним стариком. Он много лет провел в лагерях, вернулся одним из первых, и ему повезло — дали квартиру в новом тогда районе, Черемушках, и даже выплатили большую сумму, потом этого не делали. До 37-го года он был ученым. Вернулся, и понял, что не может больше заниматься физикой, отстал от науки непоправимо. Работал в одном из отраслевых институтов инженером, оттуда ушел на пенсию.
Выжил, но всю жизнь чувствовал себя погибшим человеком.
Он сказал мне фразу, которую я не понял, потому что верил в будущее.
— Мир нельзя завоевать, но можно набрать высоту.
Он посмотрел в небо, там птицы. Весна была, там высоко кружили птицы.
— Не успел, не получилось… — говорит. Тоска в глазах.
А через десять лет я сам потерял все, к чему стремился. Но мне повезло — никто не отнял, само обесценилось.

Про Аякса…

Остался рисуночек. На грубой оберточной бумаге, пером, чернилами, тушью, плохой акварелью…
Размыто при помощи кота Аякса.
Аякс был чемпионом по закреплению пастелей, размывке чернил и туши. Стоя на полу, доставал картинки на стене на высоте до метра. Пастель закреплял прекрасно, а чернила опрыскивал чрезмерно. Он был великий кот, черный, длинноногий, самый быстрый. Благодаря скорости прожил семь лет, избежал многих опасностей, убегал от собак, людей и машин. Жадность подвела, съел крысиную приманку в подвале. Спасти его было невозможно. Он умер на третий день, под утро. Я спал, проснулся от того, что кто-то на груди стоит. Открыл глаза — это мой старый давно умерший кот Феликс, стоит и рассматривает меня. Приблизил морду к лицу, понюхал… Я говорю – «Феликс, что, за мной?..»
И окончательно проснулся. Вскочил, подошел к креслу, там лежал Аякс.
Он был еще теплый, только что умер.
Иногда думаю, сердце давно должно разорваться.
Нет, просто жизнь постепенно-покусочно теряет смысл.

Ощущение важней…

Если в книге есть зерно, то она автора, пусть через много лет, но все равно догонит, и то, что написано, приключится.
Искусство — мироощущение. Мировоззрение отстает от мироощущения на полжизни.

Я не поэт…

К рифме отношусь с настороженностью, а к ритмам с большим вниманием, но не одобряю их использование с пугающе одинаковой частотой, как это делается в стихах. Ритмы слишком мощное оружие, чтобы в каждой строчке светились… и обесценивались.
Даже большие поэты, которых безмерно уважаю, иногда коробят. Например, с восторгом произношу почти все строчки в «белеет парус одинокий» и сложно отношусь к «уж не жду от жизни ничево я…» Начало меня восхищает — тихо воющее » у-уж не жду-у..» и удивительное «уж-не ж…» «Ж» много может, это вам не «щи» и «вши»!.. Хотя иногда и они яркое чувство вносят…
Да, а вот конец — для меня слишком грубый, лобовой: «ниче-ВОЯ»
Того, что в начале (жду-у…) — настоящего воя — достаточно!..
Ну, глупость, не обращайте внимания.
А бывает ва-а-ще… Большой поэт пишет про любовь… и вдруг любимая падает в объятия — «в халате с кистями…» Ну, зачем кисти, кто их видит, если всерьез падает…

Нельзя забыть…

У нас была великая эпоха?
Согласен. Время великих войн, тиранов, праведников.
Но вовсе не знаменитых вспоминаю. За правду легче стоять, когда за спиной великие заслуги. С тобой несколько церемонятся, как с А.Д.Сахаровым. А вот Толя Марченко, рабочий с 8-классным образованием, просто стоял и стоял, пока не убили.
Анатолий Тихонович Марченко погиб сорока восьми лет в Чистопольской тюрьме 8 декабря 1986 года. С августа он держал отчаянную, смертную голодовку, требуя освобождения всех политических заключенных. Такое освобождение уже приблизилось и вскоре началось: в ноябре были освобождены политзаключенные-женщины, отправлен из ссылки за границу известный правозащитник Ю. Орлов. Видимо, в конце ноября Марченко прекратил голодовку: от него пришло внеочередное письмо с просьбой о продуктовой посылке, не предусмотренной тюремными правилами. Может быть, он узнал о первых освобождениях. В ноябре Ларисе Богораз, жене Марченко, был предложен выезд вместе с мужем в Израиль. Не решая за него, она настаивала на свидании.
А 9 декабря пришла телеграмма о его смерти.

Истинно верует…

Ольга, моя соседка, целыми днями одиноким и больным людям помогает. Недавно встретил ее, тащит какие-то тюки своим старухам. Спрашивает, сколько за электричество плачу. Я сказал, она обрадовалась:
— Немного. Это Бог для людей электричество ворует.
— Зачем воровать, лучше бы дешевле сделал.
— Не может. Власти не имеет. Но помогает людям – ворует понемножку.

time is over! или свинство старости

Молодые, не верьте, когда бодренькие старички будут лапшу вешать про старость, мол, золотое время мудрости. Время дрянь. Бывалые старики поддерживают миф, а новенькие боятся выглядеть дураками.
Не видел ни одного молодого дурака, который бы от старости поумнел. Опытней-хитрей становятся, но не мудрей. И все, что не успели сделать и выяснить до старости, так и останется – не сделанным, не выясненным…

Предпочитаю…

Что приходит в голову, когда заглядываешь в некоторые прекрасные и умные сайты в Живом Журнале? С чувством уважения и восхищения я бы сравнил их с жизнью красивейшего насекомого — пчелы, пчелки, которая перелетает с цветка на цветок, выбирая неслучайную цель, и употребляя нектар и пыльцу не ради удовольствия только, но и на пользу, одновременно наслаждаясь и развиваясь.

К сожалению, и это в моем возрасте необратимый факт, я устроен по-иному: мой способ жизни куда печальней, никакой красивости в нем нет. Дождевой червяк, вот самое точное сравнение! Роя свою нору, он пропускает через себя всю дрянь, которая ему попадается на пути. Говорят, он полезен, и даже его надо охранять, но труд и жизнь его протекает в темноте, среди случайного хлама земли. Вот так и я, каждый день, поглощая бездарные сериалы, проходя по одной и той же дорожке, глядя в землю и замечая только то, что живет и растет у ног моих, попадая в лужи, в каких-то грязных углах ставя перед собой ничтожные небольшие предметы, которые отброшены с успешного пути, забыты на обочине… порой испытывая неловкость за то, что не собираю созревшие плоды и красивейшие вещи… — все же свой образ жизни всем другим предпочитаю.
Рядом с моим балконом вытянулась молодая вишня, вторую, постарше, срубили, она мешала своей тенью верхним этажам, а эта только-только доросла до второго — моего. В этом году вишен много, и передо мной, на расстоянии протянутой руки — красивые созревшие ягоды. Но вместо того, чтобы радоваться сначала буйному цветению, а сейчас плодородной поре — я страдаю, и говорю дереву — не расти выше, в этом мире невозможно радостно жить и плодоносить!..

Неразрешимое желание…

С легким шорохом кровь в голове омывает склеротические бляшки — музыка потери памяти, способности к различению, которую на востоке называют умом.
В этом процессе, на пути распада, наверняка есть точка или небольшая область, площадка, где сухое умствование уже ограничено, а распад чувственных ассоциаций еще не зашел слишком далеко…
Вот тут бы остановиться…

Время – барахло…

Во взгляде на собственную жизнь важны ТЕМЫ, их развитие и затухание. Чем ближе к концу, тем ясней, что все важное на одинаковом расстоянии — вычерчен круг тем. Жизнь — блуждание по собственным темам, насыщенное страстями, предрассудками, заблуждениями, намерениями… Время тут почти что не при чем, оно – барахло…

Укорененность и врастание…

Среди всех штучек-дрючек и полупорнухи, которых столько накрутили за последние годы… затерялись важные проблемы.
Есть такая штука — «самоидентификация». Крошечный сигнальчик бегает по кругу ассоциаций, касается «столбиков полосатых», сигнальных значков, их у нас сотни две за жизнь: ощущения, переживания, сцены, лица… и больше половины образуется до 5-7 лет. Мы все время, день и ночь, благодаря этим касаниям, напоминаем себе: «это — я». Если ЧУЖОЕ оказывается в «круге самоидентификации», то есть, принадлежащее другому становится частью нашей личности — это ВРАСТАНИЕ. Слово не моё, но по душе пришлось.
Из него вырастает все лучшее — любовь, сочувствие, самоотверженность с самопожертвованием и многое другое.

Что-то остается…

В старости нет преимущества перед молодостью, одни потери и мелкие неудобства.
Результат жизни мизерный, как бутылка с запиской, выброшенная на обочину, в канаву. И что-то себе остается, хотя непонятно – зачем… Умирать лучше опустошенным, полностью исчерпанным, иначе жаль не вышедших из строя частей организма, а также умственных приобретений, которые истлеют, в пустой мусор обратясь. Все-таки, два мелких приобретения я бы отметил.
Первое — странная способность понимать по лицам, по глазам гораздо больше, чем раньше. Приходит само, никого не научить, к тому же, опыт горький, потому что много видишь — мелкого. Человеки все, и ты такой…
Второе не греет, не обнадеживает, и не дается само собой, может придти, может и миновать. Особое понимание.
Мой учитель Мартинсон любил слово МАКРОСТРУКТУРА — он первый стал говорить о макроструктуре белков. Сколько верных слов уходит в неизвестность вместе с людьми их сказавшими… А потом эти же словечки, мысли возникают снова, и ни в одном глазу — никто не вспомнит, а человек за это слово, может, жизнь отдал…
Так вот, жизнь имеет макроструктуру. Архитектуру всего здания, общую форму, если проще. Откуда она берется, структура эта, чтобы в случае удачи развернуться? Думаю, из внутренней нашей энергии, страсти жить, которую мы наблюдаем в каждой травинке, а вовсе не являемся исключением во вселенной. Такова химия живого тела. Она живет в малейшем микробе, в червяке… и в нас с вами. Возможно, мы в недрах гигантского механизма, который ищет способы развития, и мы – одна из возможностей, может тупиковая. Биофизик Либерман считал, что всем этим движением управляет вычислительная машина, она перебирает нас и разумно бесчувственно удаляет, если не выпеклись, как хотела. Такая сволочь бездушная, как говорил мой герой Аркадий в романе «Вис виталис». Сволочь, не сволочь, но ясно, что лишена и проблесков любви и интереса к нам, когда мы кончиками лапок, коготками или пальчиками за нее цепляемся, в попытках выжить и сохраниться. Как детишки в концлагере – « я еще сильный, могу кровь давать…» Какая тут любовь, сочувствие, жалость – нас отбирают по принципам более жестоким и бездушным, чем наших друзей, которых по глупости «младшими» называем…
Наши лучшие и худшие порывы составляют периоды и циклы, витки спирали. Вот такое понимание. Может возникнуть. Однако, чаще и намека нет, одна мелкая предсмертная суета. Но сама возможность – радует…
Но чтоб это заметить в большом масштабе, и что особо важно — на себе! — требуется большой кусок времени. Пожалуйста, тебе его с охотой выдают… Но не бесплатно — стареешь… и теряешь возможность воспользоваться «макроструктурным» взглядом: ни ума, ни таланта, ни сил дополнительных на это уже не дадено.

Но есть небольшое утешение — можно рассказать.

К О Н Е Ц

Автор: DM

Дан Маркович родился 9 октября 1940 года в Таллине. По первой специальности — биохимик, энзимолог. С середины 70-х годов - художник, автор нескольких сот картин, множества рисунков. Около 20 персональных выставок живописи, графики и фотонатюрмортов. Активно работает в Интернете, создатель (в 1997 г.) литературно-художественного альманаха “Перископ” . Писать прозу начал в 80-е годы. Автор четырех сборников коротких рассказов, эссе, миниатюр (“Здравствуй, муха!”, 1991; “Мамзер”, 1994; “Махнуть хвостом!”, 2008; “Кукисы”, 2010), 11 повестей (“ЛЧК”, “Перебежчик”, “Ант”, “Паоло и Рем”, “Остров”, “Жасмин”, “Белый карлик”, “Предчувствие беды”, “Последний дом”, “Следы у моря”, “Немо”), романа “Vis vitalis”, автобиографического исследования “Монолог о пути”. Лауреат нескольких литературных конкурсов, номинант "Русского Букера 2007". Печатался в журналах "Новый мир", “Нева”, “Крещатик”, “Наша улица” и других. ...................................................................................... .......................................................................................................................................... Dan Markovich was born on the 9th of October 1940, in Tallinn. For many years his occupation was research in biochemistry, the enzyme studies. Since the middle of the 1970ies he turned to painting, and by now is the author of several hundreds of paintings, and a great number of drawings. He had about 20 solo exhibitions, displaying his paintings, drawings, and photo still-lifes. He is an active web-user, and in 1997 started his “Literature and Arts Almanac Periscope”. In the 1980ies he began to write. He has four books of short stories, essays and miniature sketches (“Hello, Fly!” 1991; “Mamzer” 1994; “By the Sweep of the Tail!” 2008; “The Cookies Book” 2010), he wrote eleven short novels (“LBC”, “The Turncoat”, “Ant”, “Paolo and Rem”, “White Dwarf”, “The Island”, “Jasmine”, “The Last Home”, “Footprints on the Seashore”, “Nemo”), one novel “Vis Vitalis”, and an autobiographical study “The Monologue”. He won several literary awards. Some of his works were published by literary magazines “Novy Mir”, “Neva”, “Kreshchatyk”, “Our Street”, and others.