Всё, что нас трогает и ранит…

……….
Всё это одинаково живые существа. Включая помещения, особенно оставленные. Но это чувство обычно медлит и не приходит сразу, а потом наваливается — всё оставленное. Собственно, проза и есть разговор о всем оставленном, а иначе я не понимаю. Впрочем, чисто личное, конечно.

:-)

Когда писатель или художник, начиная день, говорит — «иду работать» или, хуже того, что-то про вдохновение… Не смотрите, не читайте!

По поводу старого крана :-)

Когда я вдруг заметил фотоаппарат, в 67 лет, а до этого держал его в руках лет в 13-14, немецкий довоенный «Робот», в котором перемотка кадра производилась автоматически, пружиной, которую ты сам заводил до съемки, иначе там что-то не открывалось… не помню…
Взял в 67 и понял, что он мне нужен, нашел новый способ начинать работу, до этого мне было достаточно шлепнуть краской на тонированный холст, это давало начало моей картине, хотя я не знал даже, о чем она будет, ну, примерно- да, пейзажик какой-то… Настроение должно быть сильное, и желание не слабей… Но все-таки, новенького начала хотелось…
И фотик мне помог, потому что самое тяжкое в картинке — придумать, о чем она, ведь я не абстрактный художник, а просто мало связанный с реальностью «предеметный», натура меня в необработанном виде раздражает — несъедобна, как сырая картошка, хороший ведь продукт, но не будете же есть сырую!!
Но далее… я понял весь идиотизм оптики, нет понима-а-л, ведь я оптику знал неплохо, по курсу физики для проф. физиков и много работал с оптическими приборами… Но не в понимании дело — идиотизм требует прочувствования!
И возник задор — пусть ты оптика, а я все равно сделаю из тебя — картинку! то есть, преодолею твой идиотизм. Ну, банальность, конечно, это желание… картинки делают из всякой всячины, важен сильный стимул в начале, и воля чтобы закончить на должном месте. Просто банальности у всех разные, люди бесконечно разнообразны и придумчивы именно в банальностях, миллионы возможны вариаций!.. а гениальность… когда все на своем месте, и ни на миллиметр не сдвинешь… Да-а-а… А способности… Не смешите меня, способности были у Рембрандта, а мы… и так далее, это скучно…
И поняв, что из фотки можно сделать живопись, понемногу охладеваю… Смайл, несерьезный пост.

Двадцать лет прозы

Двадцать лет тому назад были напечатаны две моих первых книжки: сборник рассказов «Здравствуй, муха!» и повесть «ЛЧК» в сборнике «Цех фантастов-91». Поскольку «ЛЧК» занимает ровно половину сборника (ред.К.Булычев), а вторую умерший фантаст Р.Хайнлайн, то я считаю эту публикацию книгой тоже. До этого, правда, была небольшая публикация в «Сельской молодежи» — несколько рассказиков, но книги были первые. Потом я написал роман, он даже попал в лонг-лист «Букера», и больше десяти повестей, несколько книг рассказов и миниатюр, почти все это было издано, правда, очень небольшими тиражами, но дело сделано, я считаю. Возможно, я напишу что-то еще, но вряд ли много, мне сейчас интересней работать с картинками, у меня много черновиков, незаконченных работ, особенно фотонатюрмортов, и это мое главное занятие.
Что касается искусства в целом, а не только прозы… — меня всегда интересовала собственная жизнь, свой путь, как он получился, что такое Случай, и что такое тот ограниченный выбор, который Случай нам предоставляет, и который часто называют свободой. Разумеется, через мою жизнь прошли разные люди, и о них я писал, но только в плане личного восприятия, никогда сюжетные ходы и всякие придумки относительно судеб других людей меня не интересовали. Столкновение моей судьбы и этих, — пусть не всегда точно изображенных, а часто и совсем неточно… этих судеб с моей. И здесь вопрос случайности, выбора и того действия, чаще всего «суггестивного» (по Ван-Гогу), то есть непосредственного, чувственного, не опосредованного словами, умными рассуждениями, от которых уже тошнит… — вот это меня интересовало в жизни, то есть, в окружающей меня среде.
К сожалению, мне не присуще самолюбование (с ним мне было бы легче жить), а только вглядывание.
Особенно это сказалось на книге «Монолог о пути», которая скорей самоисследование, чем худлит.
Все эти дела мне казались куда важней, интересней, чем современная жизнь, чем люди, не связанные со мной судьбой или случайными столкновениями… и чем ежедневная тягомотина, конечно, суета, заслуги, деньги, собственность…и даже чем встречи и разговоры с интересными людьми, что тут скрывать, смайл…
Подводя итоги своего писательства (итоги изобразительства подводить рано, я еще копошусь), могу сказать, что сделал почти все, что мог, учитывая мои способности, особенности, страхи, безумства и реакцию на окружающую жизнь. Думая о словах… А я думать вообще не умею, мысли в голове не возникают, в словесной оболочке, — начинается с образа, с ощущения, а потом я чувствую уверенность, которую да, можно выразить в нескольких словах и предложениях, так разве это проза?.. смайл.. — и вижу конечный образ. Так вот, в конце своей прозы я вижу — нескольких зверей, перед которыми виноват, несколько других, которым сумел помочь, несколько человек, с которыми было сложно, но интересно… и того самого муравья… Песок осыпался, и засыпал его, мелкий прохладный прибалтийский песочек… а он вылезал и вылезал, и вылезал…
Вот и вся жизнь, вся история, и вся проза.

Из повести «ЛЧК» («Цех фантастов-91»)

ЗА СТОЛОМ

Когда я пришел в подвал, гости уже были в сборе. Помещение согревалось и освещалось огнем факелов и огромным пламенем в очаге, который сложил сам Блясов. Собрались почти все жители нашего подъезда, люди и коты, не было только Крылова, он не ел свинины и не любил песен, таинственного кота Феликса, и Люськи, кошки, которая жила у Коли. Про Крылова кто-то заметил, что наш книжник, видимо, занят, все пишет, о его нелюбви к свинине и песням промолчали, где Феликс, никто не мог сказать, а Люську Коля не взял с собой, да и она сама бы не пришла, если б знала, что будут два черных кота — Крис и Вася-англичанин, с которыми у нее были весьма сложные отношения. Люська не выносила мужиков — ни людей, ни собак, ни даже котов, и ни разу в жизни не родила ни единого котенка. Ее покровитель Коля дважды в день спускался ко мне в своих бесшумных носках — потолковать о «р-рыбе», о жизни в Сибири, где, говорят, не слыхали еще о нынешней власти, хотя ей скоро уж триста лет, о погоде и этих проклятых микробах, которые разучились сбраживать «продукт». За Колей шла Люська, просовывала в дверь свою симпатичную мордашку, брезгливо нюхала воздух и пробовала лапкой пол… после этого она пятилась и уходила.
Колин интерес к процессу брожения был не бескорыстным — он доставал выпивку, говорили, что у ЖЭКовцев. Возвращаясь к своей Люське пьяный, Коля обязательно падал с лестницы, и тут верную службу служили его нос и вся голова, которые брали на себя удары. В непрочных стенах оставались вмятины, похожие на следы от пушечных ядер. Я видел, как летит Коля и врезается в стену. После удара он лежал тихо, глаза были открыты и не мигали. Я наклонился над ним — кажется, все… Тут он еле слышно прошептал: «Очки, очки…» Рядом лежали очки, ничего им не сделалось, их напялили на разбитый нос алкаша. Коля сразу ожил, как будто и не падал. Рассказывали, правда, что после этого он крепко спит день или два, а потом снова ходит по лестницам, говорит о «р-рыбе» и вольных сибирских поселенцах… Соседи называли его «дядей» и вот почему.
Несколько лет тому назад к нему привезли на лето родственницу, девочку лет шести. Родители, узнав про запасы мясного супа, просили подкормить девчонку. Коля перестал пить, бегал счастливый по этажам, стирал крохотные детские носочки… Пришла осень, девочку увезли. Коля бродил по дому и рассказывал всем, что его ждут, и он бы, конечно, уехал отсюда — «не город, а кладбище» — да вот не с кем оставить эту бешеную Люську, с ней никто не справится, кроме него. Девочка звала его дядей, и с тех пор так и пошло — дядя и дядя…
Теперь «дядя» сидел тихо, следил жадными глазками за Блясовым, которого все звали Блясом, а Бляс крутился вокруг огромной свиньи и не давал ей покоя, свинья, в свою очередь, поворачивалась над пламенем, но не сама, а как хотел этого толстяк Бляс.
О Коле и Люське я говорил много, так что пора описать остальных. Рядом с Колей разместились друг подле друга двое: муж и жена, старик и старуха. Он — маленький, худой, с безносым лицом, изрытым шрамами. Она — большая, тяжелая, с грубыми руками, лицо длинное, мужеподобное, пакля светлых волос свешивается на плечи. Маленький человек — наш дворник Антон, а его жена — Лариса, художница. Их кот Вася сегодня рядом, и Лариса счастлива, что наконец вся семья в сборе. Антон давно не отходит от нее, а приручить Васю ей все не удается — он своевольный и независимый кот, то и дело куда-то исчезает, потом появляется как ни в чем не бывало, поест и снова убегает. Вася не похож на местных котов, и потому его прозвали англичанином. Он совершенно черный, только в ушах серебристый пух и глаза голубые, очень тонкий, а когда выгибает спину, то кажется совсем плоским, держится с большим достоинством, все время молчит. Когда он дома, то обычно сидит на балконе, на перилах, и молча смотрит вниз. Лариса стонет — «Бесчувственный какой, на меня не взглянет, поест, поспит — и опять на перила, а потом и вовсе удерет на неделю…» Антон понимает Васю и не пристает к нему. Он убирает вокруг дома и в подвалах, а Лариса собирает разный пух и перья и наклеивает их на картон — получаются своеобразные картины, никому они не нужны и висят у них дома. Антон — бывший ученый… но это было давно…
Напротив меня старый эстонец Аугуст, с морщинистым загорелым лицом и светлыми упрямыми глазами. У Аугуста отрублена кисть правой руки. Он еще крепкий старик и помогает Блясову ухаживать за свиньями. Рядом с Аугустом его жена Мария, с красивыми восточными глазами старуха, с ней падчерица Анна, женщина лет пятидесяти, полная блондинка, и тоже видно, что когда-то красивая женщина. На коленях у Анны Серж — аккуратный, черный, с белым галстучком, немного скучный, но добрый кот. Около Марии сидит Крис. Это черный без изъяна могучий зверь, забияка и крикун, от возбуждения он зевает, поглядывает на тушу — ему не терпится отведать свининки. Его розовая глотка вызывает у меня зависть… и зубы тоже, и зубы!.. А серого кота Аугуста давно нет, с ним у старика много огорчений, он где-то шляется или, как говорится здесь вежливо, странствует… Мясо готовилось, шел ленивый разговор.
— Бляс, не боишься в подвале, крысы сбегутся?..
— Не-е… нас вот кот бережет… кот — бережет — стихи, а?..
— Ты Феликса, что ли, мясом купил?..
— Феликса не купишь…
— Ну, Криса…
— Крис у них голоса не имеет, Феликс все решает… Блясов ткнул свинью огромной двузубой вилкой и зарычал: «А-аа, вот и мясцо…» — взял тушу за ножки и бережно, как ребенка, легко перенес на огромное блюдо на столе. Началась еда. Хрюшки у Бляса много гуляли по оврагу и были сухопары, настоящие горные свиньи, а это мясо самое вкусное. Бляс упивался:
— Это вам не вермишель в пакетах — сушеные черви, это животное свободное, ешь — будешь пьян без вина…
— Бляс, не жмоться, налей, — прохрипел Коля, глаза его налились кровью.
— Молодец, Бляс…
— Да я таких слабаков могу прокормить сотню, навались, ребята…
— Да-а, завтра у тебя не допросишься… — канючил все тот же Коля.
— А ты отработай — и будет все, поработай, «дядя»… Эх, забываю я, что с вас взять, кожа да кости — старики. И сам я туда же смотрю… все вокруг истлело, кончается… пустыня наша жизнь…
Когда-то Роман, Мария и Николай перебрались сюда из окрестных деревень, чтобы строить институт и город. Сначала жили в бараках под горой, потом получили квартиры вот в таких панельных домах. Мария тогда была красавицей, и ее любили многие, вот и Бляс был влюблен, и с Гертрудой у нее что-то было, а потом приехал Аугуст из далекой Эстонии и застрял здесь — тоже влюбился, а потом появилась стена, и он остался навсегда…
Над лежанкой хозяина висел дорогой ковер, на нем длинноствольный пистолет с рукояткой, отделанной желтоватой костью. Бляс перехватил мой взгляд и сказал с гордостью:
— Старинный… из такого вот поэта Пушкина убили, слыхал?.. Вот послушай, как он сказал.
Он проглотил кусок и встал, надулся, покраснел — приготовился читать… и вдруг сморщился, согнулся, как будто его кто-то ударил в живот, сел — «нет, не могу…» — и тут же торопясь выкрикнул высоким голосом:
— Выхожу! один! я! на дорогу! — и заплакал, почти шепотом ругаясь: — Ах, ты, бля… представляешь — выхожу!.. я?.. один… на дорогу… а дальше забыл… эх, какая тут дорога…
— Бляс, не жмись, налей, — умолял Коля.
— Ах, ты, пропойца… завтра отработаешь?.. Коля был готов на все — «да, да, да…». Блясов полез куда-то в угол и вытащил на свет, мерцающий багровый свет факелов, огромную бутыль, на дне которой плескалось несколько литров темно-коричневой жидкости.
— Пустырник! — ахнули все восхищенно. Остатки былой роскоши, изрядно потрепанные в течение зимы запасы. Коля получил авансом полный стакан, остальным в честь дня рождения разлили по рюмкам. Я смотрел на этих людей в мрачном низком подвале с фантастическим средневековым освещением, на их радость и думал — как мало нужно человеку, чтобы воспрянуть душой… вот — немного тепла, и опять люди как люди…
— Ты что не пьешь, -заорал Блясов, — ты что именинника обижаешь?..
Я выпил.
Разговор оживился. Каждый почти из присутствующих имел свою теорию, объясняющую те события и явления, которые беспокоили его. Теория Блясова касалась неохотного произрастания злаков и всякой всячины, пригодной для еды. Бляс считал, что все дело в многочисленных сотрясениях почвы, неизбежных при военных действиях. От них теряется прежнее устройство земли, и растения бесполезно ищут покоя и нужного им питания, которое «аннулируется», потому что почва «сворачивается от мелкой тряски» — слипается и не выдает своего добра прорастающим семенам. На этой почве они схватились с Ларисой, которая утверждала, что все дело в изменениях свойств воды — из-за поворота рек в обратную сторону, под влиянием человека или самовольно, по причине каких-то непонятных нам недовольств природы. У Коли была теория, объясняющая таинственное нехотение разных ничтожных тварей сбраживать «продукт» — производить спиртное. Он видел в этом явную контрреволюцию и саботаж, распространившиеся на микромир. У Аугуста была своя точка зрения на все социальные катаклизмы — он объяснял их нежеланием людей работать добросовестно, вследствие чего у них освобождалось время на революционные и прочие глупости. «Рапо-о-тать на-а-та», — говорил он, округляя свои прозрачные глаза. «Во-о, работать», — поддакивал ему «дядя», имея в виду суматошных микробов. А у Марии теорий не было, вернее, когда-то у нее была теория — как вести себя с мужчинами, но она настолько не вязалась с практикой, что к середине жизни забылась, а теперь потеряла всякое значение — рядом был верный Аугуст, наконец Мария оценила его… а может, просто никому больше не была нужна…

Из «Записок» (ж-л Ю.А.Кувалдина)

***
Был у меня знакомый, умирающий от лейкемии философ.
Глубокие теории всю жизнь. А в конце увлекся — философией музыки…
Через два года умер, книга про музыку незаконченная осталась.
Но сделать поворот иногда важней результата.
Мое представление о жизни он чуть-чуть изменил.
И этим, через много лет, помог сделать мой поворот.

***
Многие годы пишу на стенах, и рисую, такая привычка. В старой квартире писал по штукатурке, когда выезжал, пришлось замазывать, иначе квартиру не принимали. Теперь стал умней, пишу на обоях, в случае чего легче содрать. Здесь же записывал имена котов, которые через квартиру проходили. Ни один из них не умер своей смертью, в старости.
И меня еще спрашивают — «отчего вы не любите людей?»

***
Когда-то мне довелось побывать на очной ставке в тюрьме (Бутырка, 1970г), и там, на окне в коридоре… а стены полутораметровые… я увидел чахлый желто-зеленый росток, и удивился — как здесь оказался!..
Очень просто, там работало много женщин, они хотели, чтобы на окнах, хотя бы в коридоре, что-то росло. Меня поразили эти женщины-офицерши: за столами в коридорах, как в больницах сестры, они сидели. Все были красавицы — высокие, «фигуристые», и, наверное, заботились о цветке, хотя света ему было маловато.
Трудно понять попавшему туда временно, что для кого-то здесь просто место работы. Что можно понять, когда основное чувство — страх, что больше не выйдешь, — оставят, запрут — забудут… Завязнешь на годы… Хотя непонятно, за что… Но это тогда не обсуждалось — найдут за что, если появится желание — найдут!.. Современной молодежи, наверное, эту уверенность трудно представить себе, но, поверьте, не так далеки те времена, и они вполне вернуться могут.
Через много лет я написал такой цветочек, тюрьма запоминается.

***
Что приходит в голову, когда заглядываешь в некоторые прекрасные и умные сайты в Живом Журнале? С чувством уважения и восхищения я бы сравнил их с жизнью красивейшего насекомого — пчелы, пчелки, которая перелетает с цветка на цветок, выбирая неслучайную цель, и употребляя нектар и пыльцу не ради удовольствия только, но и на пользу, одновременно наслаждаясь и развиваясь.
К сожалению, и это в моем возрасте необратимый факт, я устроен по-иному: мой способ жизни куда печальней, никакой красивости в нем нет. Дождевой червяк, вот самое точное сравнение! Роя свою нору, он пропускает через себя всю дрянь, которая ему попадается на пути. Говорят, он полезен, и даже его надо охранять, но труд и жизнь его протекает в темноте, среди случайного хлама земли. Вот так и я, каждый день, поглощая бездарные сериалы, проходя по одной и той же дорожке, глядя в землю и замечая только то, что живет и растет у ног моих, попадая в лужи, в каких-то грязных углах ставя перед собой ничтожные небольшие предметы, которые отброшены с успешного пути, забыты на обочине… порой испытывая неловкость за то, что не собираю созревшие плоды и красивейшие вещи… — все же свой образ жизни всем другим предпочитаю.
Рядом с моим балконом вытянулась молодая вишня, вторую, постарше, срубили, она мешала своей тенью верхним этажам, а эта только-только доросла до второго — моего. В этом году вишен много, и передо мной, на расстоянии протянутой руки — красивые созревшие ягоды. Но вместо того, чтобы радоваться сначала буйному цветению, а сейчас плодородной поре — я страдаю, и говорю дереву — не расти выше, в этом мире невозможно радостно жить и плодоносить!..

***
Иногда забавные разговоры получаются — с фотографами. Я искренне радовался, что бутылка «живописная», а мне пишут – «замысел хороший (?), а ШУМА много».
Вся моя живописность — для них, оказывается, шум…
Сказать им правду, что мне безразличны мнения окружающих?
Как-то нехорошо…
И я им говорю – «не фотограф, любитель я!.. Люблю грязненькие фотки, что со стариком поделаешь…»

***
Особый интерес в рассеянии света на мелкой пыли, обитающей в воздухе, этот пыльный свет многое может выразить. Рассеяние света крупными пятнами на поверхностях и вещах — совсем другое. Бывает и то, и другое, например, одна картинка… где-то лежит, надо поискать… С развалинами, дикими зарослями, полузаросшими дорожками… теплая пыль на них… А сквозь провалы окон – тот самый теплый пыльный воздух…
И никого…
Это и есть рай.
Об этом немного в повести «ЛЧК», но там вмешивался ледяной «ветер с Мурмана». Я усмирял его пламенем очага в подвале, и питием пустырника. Что могли пить мои подвальные герои, не водку же! Пустырник на чистом спирте.
И город проваливается в конце, но… в озеро чистейшей прозрачной воды.
Мирная утопия. И герой обязательно найдет своего кота, такой зверь пропасть не может.

Нетрудно запомнить!..

Есть вещи, которые любой человек терпеть не в силах. У каждого свое, но в чем-то много общего. Один мой знакомый не терпит, когда сырники пристают к сковородке, начинают разваливаться. У него сразу портится настроение, и он бросает это занятие, остается голодным. Если пристает рыба, он морщится, но терпит — сойдет… Его жена смеется над ним, но не может перенести, когда яичница-глазунья со сковородки не снимается, глазок сморщивается — вытекает… Ужасное зрелище. А он смеется, соскабливает к себе в тарелку и с аппетитом съедает — не может понять ее… Мой другой приятель все это может вытерпеть, но не переносит яйцо в бульоне, особенно, если его крошат. Бульон становится мутным и мерзким, а яйцо — прекрасный продукт — превращается в ничтожество, в серую грязь на дне тарелки. С гренками он тоже борется — вылавливает сразу или даже ловит налету, когда жена сыплет их в тарелку. Но кажется теперь он отстоял чистоту бульона — гренки отвергает, а яйцо ест отдельно, на тарелочке, и обязательно сухое, не подмоченное… Он все ест без соли, кроме яйца. Крутое яйцо, соленое и сухое! Разве трудно запомнить?!… Одна моя знакомая ест яйца только «в мешочке» — и обязательно с хлебом. Вообще-то она не ест хлеба, потому что боится потолстеть, но яйцо без хлеба?… невозможно! Она любит яйца, но из-за хлеба не может их есть часто. Хорошо хоть, что скоро ей исполнится сорок, а после сорока яйца есть вредно. Тогда ей легче будет воздерживаться…
Еще один мой знакомый пьет чай только с конфетами. Конфета нужна не слишком мягкая — быстро исчезает во рту, и не слишком твердая — иначе при сосании дает мало сладости и приходится закладывать в рот по нескольку штук, а это неудобно. Он остановился на двух сортах и всегда ищет только их. Если этих конфет нет, то он отказывается от чая, как будто у него водобоязнь, и ждет нового завоза в магазин… Но это еще что… Я знал человека, который обожал сладкий чай с селедочкой — ломтик на кусочке хлеба. Каждый день в пять часов он так наслаждался. А его жену тошнило, когда смешивали сладкое с соленым…
Но что, собственно, я хотел сказать?… А, вот, я хотел посоветовать вам — возьмите тонкий ломтик лимона и посыпьте его мелкой солью. Попробуйте — не пожалеете. Гадость?.. Ну, что вы понимаете…

Из повести «АНТ» (ж-л «НЕВА» 2004г №2)

У меня появился приятель, его звали Генрих. Он был математиком и полная противоположность мне — высокий, очень худой, с ежиком седеющих волос. Он тоже был одинок, но умел устраивать свой быт правильно, к нему даже ходила женщина раз в неделю убирать квартиру и готовить еду, он слушал музыку и говорил о свободе, о Бердяеве, которого постоянно читал. Я не читал Бердяева и уважал Генриха за умные речи, за то, что он логик, много знает о науке, написал диссертацию у известного ученого. К нему можно было зайти в любое время, но не вечером — он рано ложился, соблюдал режим. Придешь, он полеживает на кровати, пальцем подпер щеку, рядом томик с любимым Бердяевым. Он говорит мне о свободе, воле, религии… а я наслаждаюсь его креслом, чистой светлой комнатой, покоем и стараюсь незаметно положить ноги на маленькую табуретку, которую приметил под столом… Генрих ничего не понимал в людях, он не смотрел на меня, не видел, и это нравилось мне. Мой образ, возникший у него в самом начале, оставался нетронутым, его устраивало это, и меня тоже: мы относились друг к другу дружелюбно, даже тепло, он учил меня понимать жизнь, хотя мне казалось, он ничего в ней не понимает. А я, уж точно, никогда не понимал и с этим непониманием уйду. Даже в светлые моменты чувствую, жизнь настолько страшна, настолько ужасна, что мелкие радости, которые случаются каждый день, могут утешить на миг, но не в силах изменить общей картины, которая возникла у меня, говорят — в голове она, но сомневаюсь, наверное, в ногах. Кажется, я думаю и чувствую ногами, иначе трудно многое объяснить в себе. Что за картина?
Мне кажется, ужас вовсе не в том, что начавшись в черной пустоте, она, жизнь, в пустоте и кончается. Красивые слова философа, в которых нет искренного чувства, только поза и любование собой, а я это не люблю, мои ноги чувствительны ко всякой фальши и тут же отзываются длинной нудной болью. Эти слова только подчеркивают грандиозность трагедии, в которой участвуем. Не то, не то, другое гораздо хуже — то, что протекает она, жизнь, в постоянной мелкой и пустой враждебности друг к другу и миру, который нас окружает — он против нас! Все, что мы носим в себе изначально, что хотим, к чему тяготеем, вынуждены отстаивать в мелких ежедневных схватках с силами о которых я уже говорил. Власть случайности безгранична. Разве вся моя жизнь не пошла именно этим, а не иным путем из-за событий, которые не зависели ни от меня, ни от моих родителей и близких, они сами стали жертвами обстоятельств, бороться с которыми не могли? И вся эта напасть не хитроумный план, не испытание на прочность, как хотят думать люди в вере, не проверка любви и привязанности, верности богу, людям, идее, нет, совсем не то! Только унизительное преодоление препятствий, которые враждебны существованию, вредны, угрожают… И не осмысленно против нас — уж лучше бы чувствовать за всем направляющую разумную, пусть враждебную силу! — нет, этот нападающий, наступающий хаос рожден судорогами природы, стремящейся сохраниться и выжить, отчаянными попытками людей, тех, кто рядом с нами и далеких, выплыть самим, закрепиться, спастись, устроить свой недолгий век сносно. Жизнь ужасна не потому, что кончается — с этим можно было бы жить без унижения, ведь человек со всей своей начинкой не приспособлен к долгой жизни, — а потому что протекает в бессильном барахтаньи, и никто не докажет мне, что за этими тараканьими бегами и крысиными схватками кроется глубокий смысл. И если все же есть кто за сценой, тайный кукловод, то это явный мерзавец, подонок, лгун и ничтожество при всех своих сверхестественных возможностях. Любить его? Да вы сошли с ума!
Но нет никого за сценой, и самой сцены нет, кругом промерзшее черное небо, и мы, как тараканы, вытряхнутые из помойного ведра, летим по огромному мусоропроводу вниз, вниз, вниз… Никакой сцены, никакого дирижера, только столкновение слепых сил, стремящихся размазать нас по мертвому пространству, с нашей крошечной волей, которая в ужасе не хочет умирать, и в этом упорном и обреченном сопротивлении все человеческое и заключено. Мне скажут, миллионы живут не замечая или смиряясь, захваченные в плен ежедневными заботами и делами, а ты против, кто ты такой?.. И будут правы в своей разумности и мудрости, способные принять то, что невозможно изменить, а за меня будут только мои ноги, страх и боль, постоянная боль.
Что-то подобное я думал, сидя у Генриха в глубоком удобном кресле, укрывшись от хозяина за большим круглым столом и положив, наконец, ноги на маленькую табуреточку, которая выглядывала из-под края длинной опрятной скатерти. Что-то похожее, но, конечно, не так длинно и красиво.

Старая история

В больничной палате, большой и неудобной, лежали больные одной болезнью, какой — не скажу вам, это не СПИД и не проказа, но время от времени случались у них тяжелые приступы и при этом спасало только беспромедлительное введение одного препарата. Ну, если хотите, у них тяжелый диабет… или какое-то отравление, поскольку новых больных не поступает, а эти свалились как-то сразу, тринадцать человек. Может авария была, теперь ведь это просто. И вот в палате тринадцать коек, и двенадцать из них стоят крайне неудобно для больных — и темно вокруг, и сыро, и холодно, и запах тяжелый, и многое еще. А вот тринадцатая коечка примостилась чуть в отдалении, там как бы фонарь, небольшое окошко, свое, и батарея рядом -тепло, и ступенька — отделяет от остального помещения, и даже дверка есть, пусть не до потолка, но все же — прикроешь ее и как бы отдельная палата. Конечно, никакая не палата, а так, ящик два метра на полтора, но светло, тепло и сухо, и для нашей палаты это место просто рай. И на койке этой лежит человек, я немного знаю его, поэтому можете мне верить. Случайно он туда попал, в этот рай, или по знакомству, или еще как — не скажу, только он лежит недели две — и умирает. Не так это просто, конечно, но со стороны именно так. Его уносят, меняют белье, пол промыли даже карболкой, хотя это не зараза — и на койке теперь один из тех, кто лежал на неудобных местах. Я его совсем не знаю, так что и писать нечего. Тем более, что он лежит всего пять дней — и умирает. Причем учтите, на других койках никто не умер, а на этой — второй случай за месяц. Все повторилось — прозектор, белье, карболка — и на место лег третий. И через десять дней он умирает. А все остальные целы, вот такая статистика… А там, действительно, хорошо — чисто, светло, и спокойно как-то… все отдаляется — палата эта, серое белье, тарелки общепитовские, утки- судна, постоянная толчея у стола, острые крошки на заношенной скатерке… а здесь впереди окошко, свое, вид на парк, коричневая дымка, осенние дорожки, скамеечка с завитушками, правда, сломана, но в остальном покой и безлюдье… Перед носом батарея, теплая, и ступенька — живешь на своем этаже, и дверка, правда, не до потолка, перегородка только, но закрывается. И все туда хотят. Просто рвутся — и мрут как мухи, один за другим. Все жаждут — кроме одного. Он у двери, на самом поганом месте, в жутком сквозняке и неопрятности лежит. И никуда не хочет, держится за свою койку всеми отчаянными силами. Пусть ходячий, но от кровати далеко не отходит, со стола тарелку схватит — и обратно поковылял…
Проходит полгода, или чуть меньше, не помню, новых таких больных нет, видимо утечка какая- то ликвидирована, и вот в палате остается один человек. Живой. Тот, что у двери, конечно. Все остальные умерли, вам должно быть ясно. Живой встает, одевается, берет пальто на руку и выходит на майский простор. Вот и все.
Спокойно, спокойно, попрошу не оскорблять. Все так и было. Но почему-то эта история обижает многих, как самый наглый анекдот. Вы что тут рассказываете нам!! Знаете, а ведь они правы, не все так просто было. Почему живой тот, кто у двери? Не-ет, здесь какой-то фокус скрыт. Ведь койка та, в фонаре, была хороша, и на нее хотел каждый. Но ведь несчастливая она… Ничего, того скрутило, а меня не скрутит. Они взятку давали! Нет, это слишком, наверное, просто по знакомству. Впрочем, может и давали… пару рублей в день… ведь за судно — дают! а тут за койку… И такую… Ну, не знаю, не знаю, но кому-то везло. И начиналась, конечно, зависть. Он уже был другой, его ненавидели. Не может быть! чтобы за койку… Ух, вы не знаете наших людей! Итак, они его ненавидят, и при случае делают гадость, очень опасную. Его хватает приступ, ведь всех хватает, время от времени, разве я не сказал?.. ну, глупо же иначе их держать, если с ними ничего не случается… И вот его хватает, и надо вызвать сестру, чтобы сделать укол, а они немного ждут, чуть-чуть только, обсуждают между собой, надо или не надо… а вдруг само пройдет, ведь и так бывало… смотри — уже проходит… Они прекрасно знают, что делают… Нет, это слишком, это у них непроизвольно, само получается, находит на них такая вот задумчивость. Потом, конечно, вызывают. А следующий, следующий что? Представьте, он к себе не относит, и к тому же — не верит, что его так скрутит, чтоб до двери не доковылять. Зато полежит в хорошем месте, отдельно, будет, что вспомнить… И так один за другим? Ну, да. До последнего. Ну, и что этот, что? О, с ним немного сложней. Он с места не трогается. Почему, почему… У него рядом шнурок от звонка, шнурок-то у двери. Он предпочитает быть рядом со шнурком и не рвется в светлый рай, где чисто, тепло и светло, понимаете?…
Вы скажете — фу, какая гадость… А я вам больше того расскажу. Вокруг этой палаты ходили всякие разговоры, особенно, когда она опустела. Говорят, санитары выносили белье, матрацы и подушки, чтобы сжечь, а как добрались до той крайней коечки, видят — шевелится в наволочке что-то… Схватили нож стальной, общепитовский, материю распороли — а там паук, размером в два апельсина, на желтой спине череп черный оскаленный… и скрещенные кости. Увидел он свет, челюстями заскрежетал, запищал пронзительно и так жутко, что все отступили от него, вскочил на подоконник, стекло разбил и исчез в темноте… Вздор, конечно, начитались бредятины, таких пауков в нашей широте просто быть не может, не выживет ни один. На самом же деле, и многие с этим согласны, вампир-то был, но никакой не паук, несвойственный нашей природе, а именно тот, тринадцатый, который взял и ушел. Сестра рассказывала, идет по коридору, человек как человек — вот, выздоровел, говорит, спасибо вам, спасибо — и кланяется вежливо так, кланяется… А сестра опытная была, и что-то ей показалось не так — уж слишком вежлив, похоже, иностранец, а откуда, скажите, может взяться иностранец в этой нашей насквозь закрытой больнице… Она глядит внимательно на него, смотрит — рука! а когти на пальцах, когти, Бог ты мой! а кожа зеленая, вся в морщинах и какой-то слизи, почище, чем у жабы, то есть, конечно, не чище, а наоборот. Вскрикнула, пошатнулась — а его и след простыл. И, конечно, врачи ее не поддержали, это от болезни у него, видите ли, расстройство обмена…
Но самые вдумчивые и эту версию, про тринадцатого, не одобряют, говорят произошло все не так, а гораздо прозаичней, жизнь не балует нас экзотикой, климат не тот, и нравы. Как опустела палата, буквально на следующую ночь собрались больные с этажа и решили точку поставить в этой истории, чтобы болезни такой не было ни в будущем, ни в прошлом — никогда. Сестру связали, койку ту разломали, ни паука, ни писка, конечно, не обнаружили, и выбросили обломки ко всем чертям в окошко, а чтобы новую здесь не поставили, ломиком подняли доски на полу, при этом нечаянно разбили стекло, откуда, может быть и пошел миф о летающем, то есть прыгающем пауке. В результате этих работ обнаружилась любопытная деталь: под досками на цементной основе оказалось двенадцать килограммов жидкой ртути, из-за нее лет десять тому назад дуб под окном засох, а потом его молнией расщепило…
Тот, кто остался последним, встал и вышел из палаты. Он не был больным, он был врачом. А вылечить никого не смог, они были обречены. Он делал, что мог, но на самом деле не мог ничего. И как ему быть теперь, не могу вам сказать. Ну, а койка та была для самых тяжелых, умирающих. Как увидят, что человек на грани — его туда, чтобы другим не так страшно было. Вот как-то вечером приходит сестра — а ты чувствуешь, что тебе худо — подходит и говорит… ты не слышишь, что она говорит, но уже знаешь…Но мне совсем не так уж худо, просто голова кружится, я еще ничего… и разве так умирают, неужели с таким вот самочувствием, ведь это должно быть что-то совсем необычайное, а не такое, что часто бывало уже… ведь все обычное, и боли никакой… нет, это странно вот так от почти ничего умереть… Он не верит… я не верю, а его берут и бережно так переносят на ту коечку… почему-то несут… Я и сам могу, ведь вчера еще как ковылял… Нет, несут и положили — и уходят. Так ничего не объяснили — и скрылись… что за черт… А в палате кто отвернулся — читает, кто громко захрапел, кто в коридор вышел к соседу… разбежались как тараканы, а тут разбирайся один… И вечер настает, перед глазами туман все гуще, боли нет, воздуха нет — все плывет, все уходит… тени, игла, кто-то нагнулся, спрашивает… о чем… что можно сказать… что теперь важно… Брат… спрашивает — не боишься, плавать умеешь? — и смеется, а лодка старенькая, дедовская. Животом лег на теплую доску, оттолкнулся ногами, вода дрогнула, тронулась, закачалась, солнце треснуло, разбилось, побежали тонкие нити, и слепит, слепит глаза… а сестренка на корме — перевернись, кричит, перевернись…

Из записок «Сон предпочитаю» (ж-л Ю.А.Кувалдина)

БЕШЕНАЯ ВЛАСТЬ…
С моих девяти лет осталось — родители шепотом о врачах, которых обвинили…
Несмываемо. Навсегда.
И уверенность почти врожденная, что власть за версту нужно обходить, как бешеных зверей. Бешеных от власти. Теперь еще от денег.
Жалеть их нечего. Бороться с ними — тратить жизнь. Ждем, пока сами себя пожрут. И жрут. И приходят новые…
Приходят и говорят – «вы же нас выбрали!»

МАТИЛЬДА
Одноглазый кот, лет пять тому назад откуда-то явился, остался жить у нашего дома. По виду и поведению все считали его кошкой, назвали Матильдой. Защищал и опекал всех котят, и даже собак гонял, рискуя жизнью. Однажды заболел, взялись лечить…
И тут обнаружилось, что он настоящий кот.
А он будто понял, что разоблачен, начал вести себя как кот. Но котят по-прежнему опекает. Думаю, он святой. Нет, не верю, но если б верил, то обязательно выбрал бы его святым. Наверное, он так тяжело в детстве жил, что решил быть кошкой, защищать котят.

БУДЬ ГОТОВ!..
Кошки молодцы, в любом положении точно равновесие выбирают. И, несмотря на свободу движений и вальяжность, всегда готовы тут же собраться – точно прыгнуть.
Пример для художника отличный.

ГОВОРЯТ, ГОВОРЯТ…
Когда говорят – «его убеждения…», это теперь ни о чем не говорит. Раньше говорило.
Мне говорят – «убеждения…», я спрашиваю – «а живет как?»

ПРО УМЕРШУЮ КОШКУ АССОЛЬ…
Я думаю, от бездомности устала.
От таких смертей сам устаешь, и думаешь — а что, черт возьми, совсем неплохо, — устал, прилег, исчез… Идите вы…
Кто-то обидится? Пройдет.
Но потом торчать здесь сорок дней в непонятном состоянии?..
Какое счастье, что атеист! Увольте сразу!

HOMO ЖУЮЩИЙ ГОВОРЯЩИЙ
Отдельные люди бывают очень интересны, большинство — ужасно. Никто меня не убедит, что сообщество людей интересней, чем сообщество животных. Могу наблюдать за зверем часами, а человек надоедает минут за десять, особенно, когда говорит. Как есть жующий мир, так есть говорящий. Не люблю говорящие рты. Жующие и говорящие.

ПРО ЦВЕТ…
Если воспринимаешь его как друга, то и как врага порой воспринимаешь.

ПРИЗНаЮСЬ ВАМ…
Того, кто больше сорока лет наблюдал за изменениями живого мира в одном и том же месте, не обмануть красивыми словами про возможности будущего процветания. Мечта одна: чтобы следы человеческой деятельности заросли травой, а люди ушли, исчезли. Хорошо бы медленно и безболезненно.
Тысячи лет хватит?..

ДЕНЬ ПОЗАДИ (фрагмент романа Вис виталис)

Перед сном Аркадий с робостью подступил со своими вопросами к чужеземному прибору. Тот, скривив узкую щель рта, выплюнул желтоватый квадратик плотной бумаги. Ученый схватил его дрожащими руками, поднес к лампе… Ну, негодяй! Мало, видите ли, ему информации, ах, прохвост! Где я тебе возьму… И мстительно щелкнув тумблером, свел питание к минимуму, чтобы жизнь высокомерного отказника чуть теплилась, чтоб не задавался, не вредничал!
Волнения по поводу картошки, будоражащие мысли, неудача в борьбе за истину доконали Аркадия, и он решил этой ночью отдохнуть. Сел в свое любимое кресло, взял книгу, которую читал всю жизнь — «Портрет Дориана Грея», раскрыл на случайном месте… Но попалась отвратительная история — химик растворял убитого художника в кислоте. Тошнотворная химия! Но без нее ни черта…
Чем эта книга привлекала его, может, красотой и точностью языка? или остроумием афоризмов? Нет, художественная сторона его не задевала: он настолько остро впивался в смысл, что все остальное просто не могло быть замечено. Там же, где смысл казался ему туманным, он подозревал наркоманию — усыпление разума. С другими книгами было проще — он читал и откладывал, получив ясное представление о том, что в них хорошо, что плохо, и почему привлекательным кажется главный герой. Здесь же, как он ни старался, не мог понять, почему эта болтовня, пустая, поверхностная, завораживает его?.. Если же он не понимал, то бился до конца.
Аркадий прочитал страничку и заснул — сидя, скривив шею, и спал так до трех, потом, проклиная все на свете, согнутый, с застывшим телом и ледяными ногами, перебрался на топчан, стянул с себя часть одежды и замер под пледом.

……………………………………

Марк этой ночью видит сон. Подходит к дому, его встречает мать, обнимает… он чувствует ее легкость, сухость, одни кости от нее остались… Они начинают оживленно, как всегда, о политике, о Сталине… «Если б отец знал!..» Перешли на жизнь, и тут же спор: не добиваешься, постоянно в себе… Он чувствует вялость, пытается шутить, она подступает — «взгляни на жизнь, тебя сомнут и не оглянутся, как нас в свое время!..» Он не хочет слышать, так много интересного впереди — идеи, книги, как-нибудь проживу… Она машет рукой — вылитый отец, тоже «как-нибудь»! Негодный вышел сын, мало напора, силы… Он молчит, думает — я еще докажу…
Просыпается, кругом тихо, он в незнакомом доме — большая комната, паркетная пустыня, лунный свет. Почему-то кажется ему — за дверью стоят. Крадется в ледяную переднюю, ветер свищет в щелях, снег на полу. Наклоняется, и видит: в замочной скважине глаз! Так и есть — выследили. Он бесшумно к окну — и там стоят. Сквозит целеустремленность в лицах, утонувших в воротниках, неизбежность в острых колючих носах, бескровных узких губах… Пришли за евреями! Откуда узнали? Дурак, паспорт в кадрах показал? Натягивает брюки, хватает чемоданчик, с которым приехал… что еще? Лист забыл! Поднимает лист, прячет на груди, тот ломкий, колючий, но сразу понял, не сопротивляется. Теперь к балкону, и всеми силами — вверх! Характерное чувство под ложечкой показало ему, что полетит…
И вдруг на самом краю ужаснулся — как же Аркадий? А разве он… Не знаю. Но ведь Львович! У Пушкина дядя Львович. Спуститься? Глаз не пропустит. К тому же напрасно — старик проснется, как всегда насмешлив, скажет — «зачем мне это, я другой. Сам беги, а я не такой, я им свой». Не скажет, быть не может… Он почувствовал, что совсем один.
Сердце отчаянно прозвонило в колокол — и разбудило.

……………………………………

Аркадию под утро тоже кое-что приснилось. Едет он в особом вагоне, плацкартном, немецком, что появились недавно и удивляют удобствами — салфетки, у каждого свой свет… Но он знает, что кругом те самые… ну, осужденные, и едем по маршруту, только видимость соблюдаем. С удобствами, но туда же. На третьей, багажной полке шпана, веселится уголовный элемент. Рядом с Аркадием женщина, такая милая, он смотрит — похожа на ту, одну… Они о чем-то начинают разговор, как будто вспоминают друг друга по мелочам, жестам… Он боится, что за новым словом обнаружится ошибка, окажется не она, и внутренним движением подсказывает ей, что говорить. Нет, не подсказывает, а как бы заранее знает, что она должна сказать. Она улыбается, говорит все, что он хочет слышать… Он и доволен, и несчастлив — подозревает, что подстроено им самим — все ее слова!.. И все же радость пересиливает: каждый ответ так его волнует, что он забывает сомнения, и знать не хочет, откуда что берется, и кто в конце той нити…
— Арик!
Этого он не мог предвидеть — забыл, как она его называла, и только теперь вспомнил. У него больше нет сомнений — она! Он ее снова нашел, и теперь уж навсегда.
Ее зовут с третьей полки обычным их языком. Он вскакивает, готов бороться, он крепок был и мог бы продержаться против нескольких. Ну, минуту, что дальше?.. Выхода нет, сейчас посыплются сверху… мат, сверкание заточек…
Нет, сверху спустилась на веревочке колбаса, кусок московской, копченой, твердой, черт его знает, сколько лет не видел. И вот она… медленно отворачивается от него… замедленная съемка… рука протягивается к колбасе… Ее за руку хвать и моментально подняли, там оживление, возня, никакого протеста, негодующих воплей, даже возгласа…
Он хватает пиджачок и вон из вагона. Ему никто ничего — пожалуйста! Выходит в тамбур, колеса гремят, земля несется, черная, уходит из-под ног, убегает, улетает…
Он проснулся — сердцебиение, оттого так бежала, выскальзывала из-под ног земля. Привычным движением нашарил пузырек. покапал в остатки чая — по звуку, так было тихо, что все капли сосчитал, выпил залпом и теперь почувствовал, что мокрый весь. Вытянулся и лежал — не думал.

Старенькое

Раньше я был уверен, сейчас — разуверился. Но раз написано пером…
……………
Я видел по телевизору, спрашивали у молодых:
— Какие качества в людях цените?
Кто говорил — надежность, кто мужество, кто про доброту вспомнил… И никто не сказал про ум, никто! Недаром — нет ничего сложней. Хочешь иметь умного друга? А жену? Умней меня, что ли?.. Мало кто согласится. Добрей — это пожалуйста, а умней… Опасно. Потому и молчат про ум, такое уж свирепое качество. Его нельзя поделить на части: он умней меня в этом, зато я его — в том, и успокоился. Умней так умней, ничего не попишешь. Можно образование приобрести и воспитание даже получить, а ум не получишь, не приобретешь. Можно быть ловким и хитрым, но это совсем не ум. Хитрость имеет простую цель, мелкую, она без цели вянет, жухнет… а ум… Ему цель не нужна, он как зрение — на что ни посмотрит, все видит и различает. Ему ничего не надо, кроме как все понимать и различать. Находить разное в похожем, сложное в простом, глубину под поверхностью — вот что может ум. И наоборот, все объединить он способен, увидеть общее в разном, простое и ясное в сложном. Это его работа, но игра тоже. Он открывает разнообразие там, где, казалось бы, унылая пустыня… и единство всего сущего, когда глаза разбегаются от разнообразия. Ум придает интерес и вкус нашей жизни. Может, поэтому и не любят умных. Они рядом с нами: мы не замечаем — они видят, мы не радуемся — они наслаждаются, мы спокойно живем — они горюют… Только раздражают нас. К тому же его невозможно запретить — ум, или унять. Честность, смелость, мужество подавить можно, запугать, даже самому себе запретить, а, попробуй, запрети себе быть умным. Вера, совесть, достоинство — от воспитания, от жизни, а ум… С ним рождаются. Он, как глаз у орла, от рождения дан: смотрит и видит. Никто нам не добавит ума, не передаст своего, как бывает с опытом, навыками, знаниями. Если человек не различает, скажи ему — вот, смотри сюда, и он, может быть, увидит там, куда показываешь ему… но подвернись другой случай, он снова дойдет до своего предела и остановится, не видя дальше, не различая…
Что поделаешь — ум… Когда растешь, развиваешься, одолеваешь препятствия, хочется верить — все достижимо, но с годами… начинаешь наталкиваться на странную границу, за которой смутно, зыбко, непонятно к чему, неизвестно зачем… Другой, смотришь, идет вперед — видит, различает, судит, действует. А мы стоим…
Так какие качества вы цените?..

Интернет и картинки (смайл)


……………
Чем хорош интернет. Получаешь письмецо — «ваши картинки устарели, обновите и сообщите, что содержание обновлено» Пытаешься вспомнить, кто это, откуда там взялись мои картинки… Догадался, наконец! Боже, сколько лет прошло! Ищешь пароль… К счастью, особо не задумывался тогда — и угадываешь давно устаревший пароль… Да, действительно, старенькое… И «цены не проставлены». Тогда про цены не спрашивали… Скромное достоинство, да-а-а…
Надо бы убрать старенькое, но очень уж лень. И есть плюс, если останутся — плагиаторам трудней будет. Хотя, какой, к черту, плагиат, дурень, кому он нужен! Чем привлекателен наш меркантильный век — если ты не меркантилен, сиди в своем углу, никому не нужен. Это же счастье — никому не нужен. Почему люди этого боятся — трудно понять…

между прочего (только для ЖЖ)


……….
В этом направлении можно двигаться. Коллажи из собственных миниатюр. Здесь только угадываются очертания, поэтому «только для ЖЖ». Пока что удаются коллажики из 10-12 миниатюр. Но задачка достойная (на будущее, если оно будет, смайл)
………………………………
Возможны и текстовые коллажи в сочетании в картинками, на основе разных текстов(повестей, например). В этом случае нужна сквозная тема. Например, искусство, которое умеет много гитик.

Рассказ

Отец заболел. Он говорит — болит сердце — и показывает куда-то, ближе к шее. Странно, разве сердце там?.. По-моему, оно чуть выше живота, и кожа над ним постоянно вздрагивает… во-от здесь, между ребрами. Но у отца ребер не видно, а живот налезает на грудь, так что где у него сердце, сказать невозможно. На прошлой неделе мы с ним ходили к морю. Перешли дорогу и стали пробираться к воде, через канавы перескакивали, глубокие ямы с мусором на дне обходили. Он сказал, что ямы — воронки от бомб, а в канавках сидели бойцы и скрывались от пуль — это окопы. Уже два года нет войны, и окопы постепенно зарастают травой. Вода серая, перед ней на песке разный мусор и железки, мы туда не ходим, потому что вязнут ноги, и порезаться можно — много ржавой проволоки. Далеко в море серые длинные корабли, военные. Мы приехали недавно, отец говорит — «мы вернулись», но я не помню, как жил до войны, дети не помнят старых времен. Отец говорит, что потом я вспомню, когда буду таким старым, как он. Я спросил, а вспомню ли, как родился. Он сказал — не знаю, и что этого пока не помнит, но, может быть, вспомнит еще.
Мы постояли под толстым старым деревом с узкими блестящими листочками. Он сказал, что стоял здесь, когда был мальчиком, как я, а дерево было такое же. «И ты вырастешь, придешь сюда, а оно стоит…» Должно быть, скучно дереву, я подумал, и представил себе, как приходят все новые мальчики, а оно стоит и стоит… «Это ветла,- он говорит, — они живут долго…»
А утром он заболел…
Я смотрел, как он дышит — громко, а руки ощупывают край одеяла, как будто боится, что оно пропадет куда-то. «Пойдем в воскресенье к морю?…» Он только кивнул мне, ничего не сказал. Потом говорит шепотом — «позови маму…» Я подошел к двери — позвал. Она почему-то побежала, а он дышит редко, со свистом, и шея стала синей. Мама зовет его, а он не слышит.

Из «Записок художника»

Почти не читаю, лет десять, и теперь уже не боюсь признаться — не интересно стало. Причин много, но не роман же об этом писать. Но к некоторым именам есть интерес. В частности, все думал прочитать Веллера. Потому что с людьми одними и теми же пересекались в Таллинне, например, Боря Тух по кличке «тух-протух», товарищ детства моего брата Саши, покойного… Дед Туха лечил мне гланды, он травил их серебром азотнокислым…
И квартиру их, на остановке трамвайной в Кадриорге помню…
В общем, взял вчера повесть или роман Веллера о Довлатове, про ножик якобы, и почитал. Не всё осилил, но с интересом, то, что сумел одолеть. Умен, много знает, легко и напористо, живо пишет, все на месте. Но поразительно болтлив, это всегда вызывает во мне оторопь. Рассказчики! — оторопь и легкий шок. По-другому представляю себе писателя. Сочинитель. Каждое слово — новое, по крайней мере, в меру сил к этому стремится. Не получается — молчит…

***
Художник, писатель — не барыга, не коммивояжер — не должен приплясывать перед читателем, объяснять, что хотел сказать… предлагать себя, совать свою рожу во все дырки, рисоваться-тусоваться, предлагать планы спасения родины и все такое… жалко это выглядит, беспомощно… или нагло, самонадеянно… Если сделанные вещи хороши, то и через десять лет хороши, а если на сегодня сделано — дорога им на помойку.
Молодым людям с жаждой, как теперь говорят, «успешной» жизни… я бы не советовал соваться в эти туманные дела — продавайте лес, водку, нефть, играйте на бирже, делайте деньги из воздуха… все, что угодно…

***
Никто не убедит меня, что купить подешевле, а продать подороже — великое умение, знание или доблесть. Из моих одноклассников лучше всего это делают самые тупые. Чем больше человек умеет и может, тем меньше он, оказывается, нужен, а для многих даже опасен. Прикованные к телеге жизни таких только ненавидеть могут — получает удовольствие от своей работы, да еще платить ему за это!?.

***
Многие собственные картинки прочно забыты, а если случайно увидишь у кого-то на стене… удивляешься — что-то знакомое… Думаю, дело в цветовых предпочтениях, они неистребимы. И в отношении к свету. И есть особо глубокие пристрастия, я бы назвал их – «тепловые». Мне одна женщина-художница, в самом начале, что-то говорила, помню, про «теплохолодность»… Я не понял тогда, а потом сообразил — холодное терпеть не мог, особенно синие, и эти заборные зеленые тоже. Потом мне внушали неоднократно, что плохих цветов нет, есть плохие сочетания, но я не верил. Наверное, долго мерз в Прибалтике, хотелось погорячей…

***
Может, в сумерках все кошки и серы, но смотреть картинки в сумерках полезно — очень.

из «записок» (в ж-ле Ю.Кувалдина)

Как-то я приехал со своими работами к учителю, а он был дома один, писал акварель, пейзаж. Обычно он работал в мастерской.
Когда я приезжал к нему с десятками работ, он смотрел и обсуждал только мои картинки и рисунки, и никогда не показывал свои. Он не на своем примере меня учил, а исходя из общих представлений о живописи. Это позволило мне находиться рядом, слушать его точную немногословность много лет. Я был уже не молодой, и, хотя начинающий, но упрям. А он – мастер, тонкий, камерный, не выносил громкости, напора… Но был удивительно терпелив со мной.
А тут я увидел – он только начал, — и сразу попал.
Точно взятый цвет, от него тянущее, тоскливое в груди чувство, будто зацепило нерв…
А потом как обычно. Моё обсуждали.

Из повести «Паоло и Рем»

Паоло возвращался в мастерскую. В груди у него клокотало и сипело, он в последние дни скрывал это от окружающих, старался не подходить слишком близко, когда говорил, избегал тишины, а это было легко, потому что по коридорам постоянно бегали дети, расхаживали многочисленные гости, которых он не знал, это были знакомые и родственники его жены, он относился к ним доброжелательно и безразлично. В этой части дома, в переходе от большого здания к флигелю, было тихо, и он слышал свои шаги и тяжелое хриплое дыхание. Никогда не думал, что станет стариком и будет вот так дышать. «Я умру быстро и легко», так он думал в молодости. Или, «я так устану от работы, от славы и денег, что сяду и засну, и не проснусь, вот и все».
Его настиг ужас умирания, мужества и веры в свои силы не хватало, чтобы выдержать натиск страха. Он был один, ему стало жутко. Он обернулся, чтобы увидеть, кто сзади, но там никого не было, и впереди пусто, в большой мастерской, светлой, теплой… Всю жизнь мечтал о свете и тепле, а сейчас хотел одного — забиться в какое-нибудь тоже теплое, но узкое и темное место, и отсидеться, пусть лучше давят стены… Переждать, чтобы пронесло, чтоб не заметили его, вдруг снова повезет.
Он вошел, и, не зажигая света, сел в свое кресло в углу, напротив стеклянной двери, за ней широкий балкон, там бродили сумерки, поглощавшие остатки дня. Он не хотел больше света, он хотел скрыться и закрыл лицо руками. Так он поступал в детстве, когда оставался один, в ужасе от темноты, и заснуть не мог, потому что придет другая темнота, еще страшней. Он боялся, что не проснется, подступит духота и сожмет горло, стены навалятся и раздавят грудь… Потом приходила мать, прижимала его к себе, они согревались, но в этом мизерном тепле среди огромного холода не было безопасности. Мать умерла, его взяли дальние родственники, устроили работать, так началась его взрослая жизнь. Он понял, что никто не поможет, надо карабкаться и не уставать. Биться, даже не веря в успех, не глядя ни назад, ни далеко вперед — только под ноги перед собой.
Он победил, поверил в свои силы, в удачу, и создал мир огромных картин, не похожих на свою прежнюю жизнь.
Победил, а теперь оказался побежденным.
Только бы без унижений… Во всяком случае, он умрет в своем доме, окруженный близкими людьми. И картинами, которые любил.
Они многое содержали, в них не было одного — глубины. Не могло быть того, чего не было в создателе. Он обладал гениальной способностью видеть поверхностные связи вещей, но глубоко заглядывать не мог: все, что оказывалось глубже его предела, он мгновенно, почти бессознательно, отталкивал от себя.
Глубина в осознании всех сторон, а он не хотел такой сложности, в ней печаль и ужас, он это знал. Боялся потерять все, что приобрел, упасть обратно в темную ледяную дыру, из которой возник. Мечтал видеть только радость и крупные нечеловеческие страсти, оформленные богато и изысканно, со вкусом, но обязательно — красиво! Он писал картины о том, к чему всю жизнь стремился.
Не получилось. Построить мир из одного света он не сумел. Он создал сияющую плоскость.
Простая истина, и печальная — все состоит из света и тьмы.
А эта небольшая картина на ярмарке… она поразила его.
Художник — бродяга, нищий — и с таким спокойным достоинством, без страха, сухо, даже слегка отстраненно… Говорил о том, о чем Паоло и думать избегал. Нельзя сказать «не мог» — не хотел. Теперь он был богат и мог писать, что хочет. Он так и делал, он по-другому не хотел. И не скажешь — не получилось, он и не пытался. Не потому, что не умел — чепуха, он всё умел, его называли богом живописи, да. А тут… простая вещица, портретик, примитив, лицо застряло посредине, ни справа ни слева… аховая композиция! И все в потемках, какое тут мастерство… Но он знал — ничего не решает мастерство, оно всего лишь умение, возведенное на вершину ремесла.
Значит, не о чем жалеть, нечего стонать, раз другого и не хотел. Он, что ли, не знал человеческую сущность? Он был дипломатом, видел грязь, предательство, на которое способны люди ради благополучия или идеи. Знал, знал… но в картины не допускал. Когда подходил к холсту, всю эту мерзость забывал начисто.
Но за все приходится платить, и он заплатил: за радость — пустотой.
Ему сказал когда-то старый итальянец, мастер — картина как гроздь винограда, с одной стороны свет, с другой тень… Он понял это как заповедь мастерства и неукоснительно выполнял. Но эти слова таили в себе и другой смысл, который он упустил. Жизнь и картина устроены одинаково, и требуют одинаковой честности перед собой.
Мы часто говорим о способностях, о таланте. Любим при случае упомянуть, что, мол, многое имели, да не свершилось, не суждено… Чем ближе к концу, тем смешней эта болтовня. Только то, что совершилось — было, остальное… даже смешно говорить… Тени, проблески, задатки, надежды… — все истлеет, растворится в могильной жиже. Человек — то, что с ним было, произошло, сделано, продумано и выражено, рассказано хотя бы одному человеку, остальное — чушь собачья.
Человек — это все сделанное им, и гнилье в деревянном ящике.

О «Монологе», книге о траектории жизни

Несколько слов о «Монологе» (из ответа на вопрос)
http://www.netslova.ru/markovich/monolog.html
Книга эта довольно эмоциональное, но исследование. Жизни, как пути, как траектории во времени и пространстве. Это моя вера, жизнь как путь, с критическими точками, довольно далекая аналогия теории катастроф в социологии. Сейчас изложу, сжато и искривлено, конечно, но все-таки основные положения. Поскольку меня интересуют особенности пути, его движущие силы и критические моменты, то приходится прибегнуть к некоторой нечестности, хотя… ни одна теория не обходится без аксиом.
Поскольку задача определена, то тут же налагаются ограничения и упрощения. Приходится рассматривать два основных СЛУЧАЯ, две больших случайности – «я» и «остальной мир». Всё, что не зависит от меня, от моих решений, выбора и особенностей – это СЛУЧАЙ/1, сумма случайностей – история, страна, время…
Правильно было бы сюда же включить – СЛУЧАЙ/2 – мою генетику и детское воспитание, но поскольку я рассматриваю ОТНОШЕНИЯ — СЕБЯ и СВОЕГО ПУТИ, то вынужден разделить. (А вообще – всё единый СЛУЧАЙ, то есть, общая случайность, ведь «я» — неотъемлемая часть мира)
Естественно, возникает вопрос – если всё случайно, то получается Броуновское движение, а где же траектория, определенный путь? Он есть по одной как минимум причине – «вариативность» существует, то есть, в критических точках пути СЛУЧАЙ/1 предлагает мне возможность выбора, и важно, что обычно это не больше двух-трех очень близких вариантов, разумеется, случайных с моей точки зрения, но… не совсем по первой случайности — сказывается и моя случайность, предыдущее поведение… а СЛУЧАЙ/2… тоже вариативность, поскольку незнание, неумение, разные чувства, наконец, нечестность по отношению к себе, к другим… и значит тоже 1-2 варианта наготове. НО это уже не броуновское движение, это варианты, которых немного, и это как раз самое интересное — как могло быть, и как оно и почему так получилось… Поддается анализу. (Локально случай не хаос, а ограниченное кол-во вариантов. Это как в полимерных глобулах, они в целом описываются статфизикой идеального газа, а локально — жесткие связи и ограниченная подвижность. Цепочки длинные…) Критические точки, в которых неслучайные ответы на случайные обстоятельства. Я такой, какой есть, это случай, но в конкретных обстоятельствах (ближний порядок в статфизике полимерных глобул, смайл)мои ответы вполне определены — ну, два-три варианта, не больше…
Вот такой анализ и проведен мной над собственной жизнью в «Монологе». Начал не совсем серьезно, а потом понял, что начальные аксиомы определили только круг рассуждений, и не более того… Но… получилась смесь анализа с совсем не аналитическим подходом. Если хотите, особый жанр: не мемуары (об окружении необходимый только минимум), не «дневник», не строгое исследование (слишком тяжелые две аксиомы — «две стороны» и «трактория с критическими точками»), не роман (никакой выдумки и героев)… Я называю это «автобиографическое исследование», чтобы без, простите, худ. слизи. Да, траектория, и выписана она странным и неумелым образом.… Второй раз было бы получше? Сомневаюсь…

Была неудачная попытка


………
я имею в виду окна на заднем плане. Уменьшал, уменьшал… не получилось! Ну, уменьшить, ну, можно, но четкость окна нужно уничтожить, да-а-а…
Картинка ВСЯ должна втягивать глаз, сначала ни на чем не фокусируя… Именно в задних планах видна сила и слабость художника, особо это увидел у голландцев, есть титаны задних планов, при многословии и литературности передних… есть беспомощные в них гении (почти). Но это долгий разговор. Бывают тонкачи в планах, хотя не очень сильные, например, Волошин в своих акварелях, до десяти планов можно насчитать… и все славненько и мило, но слабовато… только мнение!!!
Опять сложности, извините…
Но вообще… все это фигня, ученые разговоры, не верьте, — должна быть искренность и сила выражения, а это не придумаешь, каждый может только сконцентрировать все свое имеющееся — и разом выдать… а получится-не получится… как повезет…
(к картинке не относится, она только повод)

между прочего

Здесь было про религию, попов, атеистов… Интересно, но все-таки отношения к журналу не имеет, это моя ошибка, моментальные «выбросы» сознания, а может просто устаю… Спасибо всем за обсуждение, но все-таки — только слова, перейдем к основному содержанию журнала.

Вот так Паоло и Рем встретились…

Паоло нагнулся и притянул к себе сверток.

Сначала он подумал — подмалевок, настолько все убого, небрежно — и темно, темно!.. Потом разглядел основательность и выписанность главного — похоже, эскиз?.. Но постепенно, глядя в унылую черноту, он начинал видеть в ней последовательность, и замысел. Это была работа мастера, но настолько чуждого ему, что он передернул плечами.
— Это никогда не купят!..
Он снова поймал себя на этой мысли! Разве в купле дело, творчество не продается, он десять тысяч раз говорил это ученикам, привык говорить
— Но картина должна продаваться, как же… А кому интересна эта мазня?
Какая разница, крокодилы или волки…
Да, волки, он вспомнил, охота на волков. Значительное лицо этого зверя, его спокойное достоинство… Он тогда был потрясен. Но ему сказали как-то, намекнули, что тема популярностью не пользуется, богатые покупатели давно ездят охотиться в Алжир, на те берега. Львы, крокодилы…
Какая разница, сказал он, но при этом ощутил неприятный осадок. Он слишком хорошо помнил волка, его глаза, а крокодил был ему чужд и неприятен. Но он вник, и в крокодиле нашел мощь и красоту зверя…
Потом ему уже довольно твердо заявили — покупатель любит, чтобы природа была не эта, а та, ТА.
Он подумал, тряхнул головой — какая разница, и там природа, и здесь природа, была бы на месте моя живопись. И живопись была… только чуть-чуть похолодела.
Потом он увидел… уже сам, никто не подсказывал ему, что всадники одеты слишком просто, нужны красивые ткани, покупатели любят, чтобы красиво…
Он подумал, тряхнул головой — какая разница, ткани так ткани, вот вам! И еще лучше — разнообразней, фактура, а рисунок изощренный и тонкий, попробуй изобразить на складках, да на ветру… И кони эти… и бегемот… все это он уже придумал сам, никто не подсказывал.
И получилась великая вещь, великая, — он сказал с горячностью.
И вспомнил другие слова:
— … Холодная, роскошная — никого не жаль…
Так говорил его неприятель, бывший ученик, с ехидненькой улыбкой, что он теперь делает в своей Германии — чахоточные юноши с черепами, кисть руки в щегольском ракурсе… не так уж и сложно, если постараться. Вообразил себя великим. Это Франц говорил, да, он сам слышал как-то, незаметно подошел… что он, Паоло, предал свою живопись, продался богачам.
Что за ерунда, он продавал картины, а живопись его осталась неподкупной!
Да, простое дело, и печальное — все состоит из света и тьмы.
О свечении, слабом, но упорном, из самой тьмы, из глубины отчаяния и страха, говорил этот парень, Рем.
А Паоло не хотел — мечтал только о свете. Всю жизнь. И создал — да!.. сияющую гениальную поверхность огромных холстов, пустоту, населенную мифами и героями с тупыми лбами!
Нет, нет, не так…
Он еще раз посмотрел на холст. Этот парень его достал! Мазня!
Нет, не мазня, он уже знал. Композиции, правда, никакой. Устроено с убогой правдивостью, две фигуры почти на краю, у рамы, остальное пространство еле намечено широкими мазками, коричнево-черными, с проблесками желтизны… Помещение… в нем ничего!.. Вот пол, вдалеке стены, там узкая щель двери… Старик стоит лицом, но толку… лицо почти опущено, только лоб и нос, и то как-то все смазано, небрежно, плывет… плывет… словно время останавливается… Перед ним на коленях парень в драном халате, торчат огромные босые пятки… Понятен сюжет — блудный сын, он сам писал его, оборванец возвращается в богатый дом отца. Но и лохмотья можно показать с лучшей стороны, чтобы смрад не пер так в нос! Зачем! Тема достойная, но этот нищий возвращается в такую же нищету и…
Он смотрел, и с него слетала, слетала шелуха этих слов, и доходило все значение сцены, вся эта плывущая, уходящая в вечность атмосфера,
воздух, отчаяние
скупые детали без признаков времени,
везде, навек, намертво, навсегда…
… Пока не схватило за грудь и уже не отпускало.
Не в раскаянии и прощении дело, хотя все это было показано с удивительной, безжалостной простотой.
Дело в непоправимости случившегося, которую этот художник, почти ребенок, сумел угадать.
Ничто нельзя вернуть, хотя можно и простить, и покаяться. Дело сделано, двое убиты насовсем.
Нет, этого он не мог принять.
Он даже готов был простить этому Рему темноту и грязь, запустение, унылость даже!.. И то, что раскаяние и прощение показаны так тихо, спокойно, можно сказать — буднично, будто устали оба страдать, и восприняли соединение почти безучастно… Паоло знал — бывает, но это ведь картина! Искусство условно, всего лишь плоскость и пигмент на ней, и из этого нужно сотворить заново мир, так создадим его радостным, светлым…
Что-то не звучало. Ладно, пусть, но здесь сама непоправимость, это было выше его способности воспринять. Он сопротивлялся всю жизнь, всю жизнь уходил, побеждал, убегал, откуда это — непоправимость случившегося…
А ведь случилось — что? — его жизнь случилась.
Выбирал — не выбирал, она случилась, непоправимо прошла. Истина догнала его, скоро догонит, и картина это знала.
Он отодвинул холст. Парень сошел с ума. Кому это нужно, такая истина на холсте…
Далее был портрет старухи, получше, но снова эта грязь!.. Руки написаны отлично, но слишком уж все просто. Что дальше?
А дальше было «Снятие с креста», тут он не выдержал. Пародия на меня, насмешка, карикатура, и как он посмел принести!.. Убогий крест — вперся и торчал посредине холста, бездарно и нагло перечеркивая всю композицию, тут больше и делать нечего! Грязь и мерзость запустения, помойка, масляная рожа и брюхо в углу… две уродки, валяются у основания. И сползающий сверху, с тощим отвислым животиком, и такими же тощими ляжками Христосик… Где энергичная диагональ, где драма и ткани, значительность событий и лиц, где мощь и скорбь его учеников?..
Умение посмотреть на себя со стороны помогло ему — он усмехнулся, ишь, раскудахтался, тысячи раз облизывали тему до полного облысения, не вижу умысла. Написал как сумел. Кстати, откуда у него свет? Нет источника, ни земного, ни небесного… А распределил довольно ловко. Нет, не новичок. Зловредный малый, как меня задел…
И не отрываясь смотрел, смотрел…
Какая гадость, эта жизнь, если самое значительное в ней протекает в грязи и темноте…
Он удивился самому себе, раньше такие мысли не приходили ему в голову. Жизнь всегда была, может, и трудной, но прекрасной.
— Последние месяцы меня согнули..
— Ну, нет, если есть еще такие парни, я поживу, поживу…
— Чего-то он не знает, не учили, наверное, — общему устройству, сейчас я набросаю, а завтра просвещу. Способный, способный мазила, меланхолик, грязнуля… из него выйдет толк, если поймет равновесие начал.
— Все дело в равновесии, а он пренебрегает, уперся в драму!
— Пусть знает, что жизнь прекрасна!
— Не-ет, он ошибается, он не должен так… он молодой еще, молодой, что же дальше будет?..
— Не все так печально, нельзя забывать о чуде, теплоте, о многом. Да…
Он вдруг понял, что говорит вслух, все громче, громче, и дыхания ему не хватает. Тяжело закашлялся, задохнулся, замолчал, долго растирал ладонями грудь..
— Нет, нет, все равно так нельзя, он должен, должен понять!..
Пересиливая боль в плече, он поднял руку и взял со стола небольшой лист плотной желтоватой бумаги, свое любимое перо, макнул его в чернильницу, до этого дважды промахнувшись… и крупными штрихами набросал кисть винограда с несколькими ягодами, потом еще, потом намеки на ягоды, крупный черенок… и с одной стороны небрежно смазал большим пальцем.
Гроздь винограда. Картина как гроздь, свет к свету, тень к тени… Пусть этот любитель ночи не забывает про день!
И положил бумажку на холст. Что у него еще там?..
Несколько графических работ. Он небрежно рассыпал их по полу, глянул и внутренне пошатнулся. Мощь и смелость его поразили, глубоко задели. Опять наброски, где разработка? Но это был комариный писк.
— Невозможно, невозможно… — твердил он, — так легко и небрежно, и в то же время безошибочно и сильно. Вот дерево, листва, что он делает! Не подражает форме листа, не пытается даже, а находит свою смелую и быструю линию, которая ничуть не похожа, но дает точное представление о массе листьев и нескольких отдельных листьях тоже. А здесь смазывает решительно и смело, здесь — тонкое кружево одним росчерком, а тут огромный нажим, а эт-то что?… пальцем? ногтем? щепкой?
Черт знает что, какая свобода в нем!..
Он вспомнил своих учеников. Айк — умен, талантлив, все понимает, но маломощный, и будет повторять за ним еще долго, а, может, никогда не вылезет на свою дорогу… Франц — сильный, своевольный, но глупый, самодовольный и чванливый, а ум нужен художнику, чтобы распорядиться возможностями… Есть еще Йорг, тот силен, но грубоват, и простоват… в подражании мне доводит все до смешного и не замечает. Хорошие ребята, но этот сильней, да…
— Парню нужно доброе слово, поддержать, поддержать!.. Ровесники — недоброжелатели, завистники, загрызут, заклюют от зависти.
— Но совсем непримирим, совсем, это несчастье, он не понимает, темная душа…
— Говоришь, а завидуешь.
— Мне нечему завидовать, делал, что хотел.
— Устроил себе праздник, да?
— Может и другие повеселятся.
— Короткая она, жизнь-то, оказалась, как выполз из темноты, так и не заметил ничего, кроме радости.
— Бог мне судья.
— Пусть тогда лучше Зевс, мы с ним поладим…
— Душой не кривил, писал как жил, делал, что мог.
— Ну, уступал, уступал… так ведь ерунду уступил, а на деле, что хотел, то и делал.
— Может, недотянул?..
— Прости себя, прости…
— Все-таки печально кончается… Не хотел этого видеть, да?
— Ну, не хотел, и что?
— А вот то, повеселился — плати…
— А, ладно…
Он устал от своих слов. Ладно, да, да, да… Ну, и пусть.
— Пусть…
— А парню скажу все как есть, может, польза будет.
Теперь он был доволен. Нашел, что сказать. Всегда готовился к разговорам с учениками, это главное — внимание… Хотя говорил вовсе не то, а что возникало в его быстром уме сразу перед картиной. Этот парень… он мне подарок. Вот как бывает, а мог бы его не знать. Значит не все уж так плохо, есть художники, есть… И я еще пригожусь, не все забыто. Ведь он ко мне пришел, ко мне… совсем молодой, а не к кому-нибудь из новых, да.
Он почувствовал себя почти здоровым, встал и отошел в угол, где за небольшой ширмой стояла удобная кушетка. Здесь он раньше проводил не одну ночь, после того, как заканчивал картину или уставал так, что идти в дом не хотелось. Он лег и затащил на ноги тяжелый шотландский плед, который подарил ему Айк. «Хороший парень, но нет в нем мощи… изыскан — да, но я был сильней… А этот.. как его, Рем?..»
— Сделает как надо…
— Живопись, все-таки, излишне темна, грязновата…
— Но какая смелость!…
— И если избежит…
— Если избежит, да.
— Не надо больше об этом, хватит…
— Сам-то?.. А что?.. Прошелся по жизни как ураган.
— Но многое только краем, краем…
— Не угождал, нельзя так сказать…
— И все же…
— Ну, и что?
— А то!.. Оказалось куда печальней, чем думал.
— Справедливо оказалось…
— И еще хочешь, чтобы красиво кончилось? Не много ли?..
Что делать, он хотел жить, и это было главным.
И хотел приспособить свой талант, чтобы сильная живопись осталась, но все же, все же…
— Надо парню сказать — нельзя так сурово…
— Пусть помнит, люди слабы, они другое видеть хотят…
— Это не в ущерб, не в ущерб, если с умом…
— Может, и в ущерб…
Теперь он снова не знал, что сказать. Не про живопись, с ней у парня наладится, все еще ахнут…
— Вот был бы ученик!
— Поздно его учить, разве что слегка подтолкнуть…
— Мое время прошло.
Впервые он сказал эти слова без тяжести в груди, спокойно и безучастно. Закрыл глаза и забылся.

Была такая повесть…

Называется «НЕМО» Или «Мой брат Немо»
Меня спрашивали — «У Вас был такой брат?»
Вопрос к делу не относится, я не отвечаю
Эта повесть или рассказ напечатан(а) в сетевом (теперь) журнале Ю.Кувалдина. Понравилась в бумажной журнале «Волга», но… ведь уже напечатана, правда? У меня почти всё в Интернете напечатано. Времени не было связываться с редакциями, ездить, просить… съездил — и день потерян. Опыт печальный был, они мне все надоели своими интеллигентскими «похлопываниями по плечу», «приходите через недельку» или «Ваш текст уже на столе главного редактора» (а через неделю узнаешь, что редактора сменили… — 90-ые годы, да-а-а…) А мне рисовать хотелось, времени жаль. А теперь мне говорят — «Интернет — О-о-о… Вы же напечатаны…» Те же самые, что нос морщили от Интернета. Я рад за Интернет, горд им, и «вынимать» свои тексты из него не собираюсь, а бумага… да хрен с ней, с бумагой… лет через 20-30 мало что от бумаги-то останется… Значит, моя судьба связана с Интернетом, и раз уж так получилось, так и будет.
Кусочками дам сюда «Немо»
…………………………….
Мне тринадцать, я дома, жду, мать принесет поесть. Она ушла, забыла запереть дверь. Я сижу в кухне, думаю о еде. Сколько себя помню в детстве, я ел, или ждал еду, хотел есть, думал о еде, наслаждался едой, мечтал о ней… Все падежи русского языка сводились для меня к склонению еды. Я был худым, головастым мальчиком с густой черной шевелюрой, тонкими чертами лица, большими руками и ногами. А Немо коренаст, даже толст, он легко как бы от воздуха толстел, без талии, но и без живота, ровная колода на коротких ногах-столбах. Ему тогда было под тридцать.
Я сидел в кухне за столом, думал о еде. Уроки мало заботили меня, я был способным, учился легко и незаметно. Никогда не улыбался, но в отличие от Немо, действительно был серьезным. А он чудак, авантюрист, обманщик?.. Сказать это – ничего не сказать. И по лицу не догадаться, широкое плоское, со светлыми невыразительными глазками…
Он вошел тихо, я не услышал. Странное дело, на этот раз без чемоданов возник. Он через всю страну, в страшную войну, ехал с двумя чемоданами, и ничего не потерял, никто у него ничего не отнял… Достаточно было посмотреть на Немо — охота обижать пропадала. Серьезный мужичок, говорили. Так никто его и не узнал по-настоящему… Я им долго восхищался. А потом бросил. Но он был хорош, хоро-о-ш… Если б я его не бросил, он сделал бы из меня чучело, повесил на стенку, рядом с письменным столом, где висели две любимых куклы его матери, рыжая растрепа, и цыганка в цветастой юбке, сантиметров сорок высотой, и он их тащил через всю страну, разворошенную войной, и потом никогда не оставлял. Им без меня нельзя, он говорил, и не улыбался.
……………………………………..
Он подошел, положил ладонь на плечо – приветик, говорит. Тонкий голосок. Я сразу его узнал, хотя видел один раз, в шесть лет.
— Где чемоданы твои?..
Он выпятил губу, сощурил глазки, вытер нос тыльной стороной руки.
— Я от них устал, — говорит. – Где мать? Работает?.. Я забыл. Это я бездельник…
— Хочешь есть? — он спросил.
Я не ответил, глупый вопрос. Он сразу понял. Это он моментально понимал.
— Так не сиди, не жди – начнем готовить. Нет ничего? Молчи, не знаешь, что значит нет. Хлеб есть, значит спасены. Плесень на горбушке? Полезна.
— Откуда знаешь?
— Я фельдшер, меня учили.
Смотрит на плите, залез в духовку, на полку, заглянул даже под стол…
Я наблюдал.
Наконец, он собрал все, что смог обнаружить, кучкой на столе передо мной.
Кусок заплесневелого хлеба, луковицу, головку чеснока, бутылку уксуса, баночку горчицы, столетней… соль в деревянной солонке, перец в бумажном пакетике…
— Две картофелины? Мы богачи. Вот только бы каплю растительного масла…
На дне бутылки нашлось.
— Прекрасная еда, — он говорит.
……………………………………..
Он в один год со мной поступил в Университет, на медицинский факультет, восстановился после большого перерыва. Он уже раз пытался, сразу после войны. Со мной проучился почти год, его снова выперли. Нет, его самого тянуло к уходам, разрывам, к бегству… Подставил себя под мелочное дело, ссору — и хлопнул дверью. Нет, никогда не хлопал, просто не оглядываясь ушел.
Что говорить, я бы пропал без Немо. А я все-таки стал врачом. И ему со своим дипломом помогал. Хотя кривился, протестовал… А он смеялся, «с тобой веселей, говорит, — я лечил, лечил один, даже устал…» Он ведь только фельдшером был. Вдвоем веселей, он говорил. Все-таки, семья. Мы врачи. От слова врать. Врач, чтобы врать.
И я с ним обманывал людей. Могу признаться, много лет прошло. Разве это обман, он говорил, если человек обманутым хочет быть? Будешь в старости жизнь вспоминать, про меня не забудь. Только имени не называй, пусть Немо… А то перед матерью стыдно будет. Что ты со мной общался, она не хотела. Хотя умерла, все равно нехорошо. А вдруг сверху глядит?.. Боже, какая ерунда…
-Ты за свободу?..
— Какая свобода! Я за сильную власть.
— За КГБ?
— Я и есть КГБ.
Он там работал после войны. В медицинской экспертизе. Донесения? – он смеялся.
– Выдумывал, услышу, кто что сказал на улице… Но я полгода жил как барин, ел что хотел. Потом решил бежать. С ними опасно, если близко, заглядывают в глаза… что ешь, пьешь, думаешь о чем… Кое-как вырвался, подписку о молчании дал. Таких, как я, миллионы. Сначала следили, потом оставили. Но не забыли.
— Отчего ты меня с собой берешь, — я как-то спросил его. Он всюду меня таскал – «мой брат, настоящий врач…» Молчаливая тень за широкой спиной.
— Ты мой родственник, единственный близкий. Я тебя защищаю, понял?
Нет, не понял. Но я тогда восхищался им, его умением ходить среди людей, не теряя из виду своего пути. А что это был за путь?.. Трудно сказать. Живи он триста лет назад, назывался бы колдуном… может быть… Или мошенником?.. Ему скучно было в мире, в который его сунули не спросясь – ну, ску-у-шно… И он жил в своем мире, в нем не было властей, стран, границ, только умные и глупые, знакомые и незнакомые, те, с кем можно выпить, и с кем лучше не пить, кого можно утешить, накормить, обвести вокруг пальца – обмануть… и те, с кем нельзя так поступать… Я это различаю, говорит, никого не убил, не обидел, говорит… Он ходил по времени как по лабиринту, зная свою нить. И я с ним в его мире жил, ходил. Шесть лет.
А потом – р-раз! туман рассеялся… И — настоящий туман, сырость, дождь моросит, мы на берегу Чудского озера стоим… И для меня наступает своя жизнь, настоящий лабиринт, нити больше нет, проводника нет.
– Дурак, как ты без меня… — он говорит.
— Проживу, — я сказал ему.
……………………………………..
А тогда я был мальчик, а он взрослый мужик, фельдшер, воевал… Он никогда не улыбался, Немо. Он был серьезным. Или хохотал. Крепкий, широкий, а голосок тонкий, скрипучий. Ничто его не смущало, ничто. И зачем я оказался ему нужен?. Мы одна семья, он говорил.
Он вытащил из кармана настоящий финский нож в потертом коричневом кожаном чехле. Не чехол, а ножны, говорит, без ножен нож носить, останешься без яиц… ну, если повезет, без ноги… Он вытащил из ножен нож, широкий, с ложбинкой для стекания крови, с зазубринами на горбатой спинке… он аккуратно крошил лук, потом крошил чеснок, потом резал горбушку на почти прозрачные ломтики, жарил их на сковородке с остатками масла, прогорклого… пахло черт знает чем… Наплевать, он говорит, будет вкусно. Обжаренный хлеб наломал, накрошил в суповую тарелку, залил маслом, добавил лук, чеснок, прилил уксуса, посыпал черным перцем, посыпал красным, густо посолил сероватой крупной солью… Вот настоящая еда, говорит. Каждому по картофелине, макай в соус и ешь. И еще, у меня есть…
Вытаскивает из заднего кармана. Алюминиевая фляга с вмятинами на плоских боках.
Тебе еще нельзя. Но немного можно.
Мы ели. Пили. Я ел. Пил.
……………………………………..
— Что это у тебя?
— На шее? Осколок пролетел. Приветик с того света. Memento mori. Две недели на передовой, и конец войне. Так я воевал, один смех, — он говорит. — Мне было все равно, немцы, русские… я в своей стране раньше жил. Я бы убежал, но некуда, защемят в двери. А человек должен на просторе жить. Я бы все равно решился. Но не успел, кончилась война…
А главное в моей жизни путешествие раньше было. В пятнадцать, я две пустыни пересек. Остановка на минуту, спрыгнешь на песок, он пышет жаром… кругом ничего… полустанок, чахлое деревце, шлагбаум… и дальше едем… А потом началась населенная страна, кончилось тепло, стало хуже. В поездах я заболел, на спине опухоль вздулась, сознание терял. Меня ссадили. Поселок в казахской степи, больничка, пятнадцать человек в комнате, кучи говна перед кроватями, одна сестра и та пьет, фельдшер… при мне сбежал на фронт, спасался. Я лежал недели две, месяц… не помню… Потом опухоль лопнула, вылезли какие-то червячки, червячки… Пришел старик казах, наступил ногой на спину, выдавил… залил бараньим жиром наполовину с бензином. Я потерял сознание, а через неделю был здоров, только от слабости шатался. Вышел на станцию, одежды никакой, кроме летней, а ветер, снег… Но я попал на первый же поезд, который шел на фронт, меня пожалел солдат, что стоял на ступеньке последнего вагона, спрятал. Я ехал с ними две недели, они меня кормили, рассказывали истории, они сопровождали боеприпасы на фронт. Все инвалиды. Так я через космос перебрался. К нам людей не пускали, но я видел, как толпы дрались. Люди сходили с ума, убивались из-за еды, а я не ел. То, что они грызли там, на путях, я есть не мог, не умел… а потом уже и не хотел… Думал, лежал… Попутчик у меня был, Андрей, сорока лет, крестьянин, он помог мне, заставил есть. Его при мне расстреляли, он был дезертир, документы у мертвого подобрал. Я прятался под вагоном, видел. Он упал, они разошлись, поезд уехал без меня. Я пополз в сторону, уже немного осталось, ходили машины, дорога, и через неделю до Вас добрался.
Потом был рай. Я учился. Начал лечить людей.
— Ты умел?
— Я знал. Чувствовал, как надо. Запомни, Альбертик, ты сможешь лучше, чем я.
— Я не Альбертик.
— Мне так приятней называть — Альберт школьный друг, в реке утонул. Ты мне нужен, расти большой. Племянник. Семья. Люди слабы. Трава. Ими пользуются, помыкают. А погибают от самих себя. Не ел неделю – уже умирать собрался… Слабым не верь. И сильным тоже. Кончай скорей школу, иди в Институт, нам диплом нужен.
История его странствий меня потрясла. Я каждому его слову верил!.. Когда перестал верить, он для меня перестал существовать… А тогда, мне что важно было – он считается со мной, берет в расчет, в свою жизнь впустил. Хотя родство я никогда не понимал. А он – семья, семья… Свой человек или не свой, это другое, семья не при чем. Я так всю жизнь думал. Под старость сомневаться стал.

///////////////
Вообще я стал совсем против того, чтобы писать художественные книги, то есть выдумывать сюжеты, персонажей-героев-негероев, вообще — выдумывать, хотя раньше немного(!) этим занимался, например мой герой художник Рем идет к художнику Паоло показать свои картинки, он все собирается, собирается, наконец приходит… а оказывается, Паоло ночью умер. Правда, картинки успел посмотреть, оставленные… в отсутствие Рем посмотрел, и так лучше, а то пришлось бы выдумывать разговоры-споры, а это чушь собачья (простите меня, собаки). Было действие картин, восприятие, отталкивание и притяжение, это главное. Рем приходит на следующий день, ему вручают оставленные вчера работы, и говорят — умер Паоло… Смотрел -не смотрел… он не знает. И вдруг видит… среди его работ набросок, и руку старика узнает… И всё.
Но и этого стало многовато…