еще фрагментик

— Всё есть, а быстрей не движемся, — жалуется Марк Аркадию.
— Вам сейчас дороже всего догадка, скачок, — соглашается старик, — это и называется парением в истинном смысле?.. Как же, знаю, бывает, ждешь, ждешь, напрягаешься, аж голова тупеет — и ничего! А иногда — оно само… Эх, знать бы, какой орган напрягать, или железу, как спать, что есть… Как эту машинку запустить? Но лучше об этом не надо, сглазим.
Они вышли пройтись перед сумраком. На полянах у реки клубы тумана, зеленый цвет стал тоньше, богаче желтыми оттенками.
— Опять осень, — удивляется Марк.
И вспомнил — когда-то к нему залетел желтый лист, еще и крыши не было… Сколько зим с тех пор проехалось по этому бугру?..
— У вас, как и у меня, со временем нелады, — смеется Аркадий, — опять все лучшее — завтра?..
Аркадий подобрал палку, идет, опираясь. Марк с удивлением видит — сдал старик… Действительно, сколько же времени прошло?..
— У меня складывается впечатление, — сипит Аркадий, преодолевая проклятую одышку, — что мы случайные свидетели. Природа сама по себе, мы — с корабля на бал. И я, в тупом непонимании, близок уже к примирению, готов смотреть, молчать…
Темнело, тяжелый пар заполнил пространство под обрывом, карабкался наверх, хватаясь лохматыми щупальцами за корявые корни… Они прошли еще немного по узкой тропинке, петлявшей в седой траве, две крошечные фигурки на фоне огромного неба.
— Я думаю, причина отверженности в нас самих, — продолжает старик, — чувства в одну сторону, мысли в другую… Оттого страдаем, боимся, ждем помощи извне…
— Когда-нибудь будет единое решение, полное, научное, молекулярное, включая подсознание и личные тонкости, — считает Марк.
— Боюсь, вы впадаете в крайность… — со вздохом отвечает Аркадий.
Вдруг стало теплей, потемнело, воздух затрепетал, послышалось странное клокотание — над ними возникла стая птиц. Где-то они сидели, клевали, дожидались, и теперь по неясному, но сильному влечению, снялись и стали парить, плавно поворачивая то в одну сторону, то в другую… Этот звук… он напомнил Марку майскую аллею у моря, давным-давно… У далеких пушек суетились черные фигурки, наконец, в уши ударял первый тугой хлопок, и еще, еще… Мелкие вспышки звука набегали одна за другой, сливались в такое же трепетание воздуха, как это — от многих тысяч крыл…
И тот же сумрак, и серая вода… Удивительно, как я здесь оказался, и почему? — пришел ему в голову тривиальный и неистребимый вопрос, который задают себе люди в юности, а потом устают спрашивать. Ведь утомительно все время задавать вопросы, на которые нет ответа.
— Ты так и не вырос, — упрекнул он себя, — наука тебя не исправила.
— Тут мне один все говорит — сдайся, поверь, и сразу станет легко… — с легким смешком говорит Аркадий.
— Трусливый выход. Примириться с непониманием?.. — Марк пожимает плечами. Этого он не мог допустить. Он, скрепя сердце, вынужден признать, что в мире останется нечто, недоступное его разуму… но исключительно из-за нехватки времени!
— Вы уверены, наука будущим людям жизнь построит? — спрашивает Аркадий. — Не в комфорте дело, а будут ли они жить в мире, где она царит? Обеими ногами, прочно… или всегда наполовину в тени?..
— Я против тени! — гордо отвечает юноша.
— Завидую вам. А я запутался окончательно… Вы не забыли про сегодняшний ужин?
— Я чаю немного достал, правда, грузинского… но мы кинем побольше, и отлично заварится. — Марк смущен, совсем забыл: Аркадий давно пригласил его на этот ужин.
………………………………………….
— Что за дата, Аркадий Львович?
— Пятьдесят лет в строю, вокруг да около науки.
Были сухари, круто посоленные кубики. Аркадий без соли никуда, даром, что почки ни к черту. И еще удивительный оказался на столе продукт — селедочное масло, божественное на вкус — тонкое, как ни разглядывай, ни кусочка!
— У них машинка такая, — Аркадий все знает.
— Гомогенизатор, — уточняет молодой специалист, — мне бы… наш не берет ни черта.
— Вы всегда о науке, черствый мальчик.
— А вы о чем — и все ночами?
— Мои ночи — тайна… от управдома, и этой — пожарной безопасности.
— Безопасность только государственная страшна. А я вовсе не черствый, просто времени нет.
— Знаю, знаю, вы завороженный. А безопасность любая страшна, поверьте старику.
Подшучивая друг над другом, они к столу. Он накрыт прозрачной скатеркой с кружевами, синтетической, Аркадий раскошелился. Посредине бутыль темно-зеленого стекла, вычурной формы.
— Импорт?
— Наш напиток, разбавленный раствор. Я же говорил — в подвале друзья. Простой фитиль, и все дела. Перегнал, конечно, сахара туда, мяты… Это что, сюда смотрите — вот!
— Паштет! — ахнул Марк, — неужели гусиный?
— Ну, не совсем… Куриная печенка. Зато с салом. Шкварки помните, с прошлого года? Аромат! Гомогенизировал вручную.
Аркадий сиял — на столе было: картошечка дымилась, аппетитная, крупная, сало тонкими ломтиками, пусть желтоватыми, но тоже чертовски привлекательными, свекла с килечкой-подростком на гребне аккуратно вылепленной волны, сыр-брынза ломтиками… Были вилки, два ножа, рюмка для гостя и стакан для хозяина. Выпили, замерли, следя внутренним оком за медленным сползанием ликера под ложечку, где якобы прячется душа, молча поели, ценя продукт и потраченное время. Марк сказал:
— Вы умеете, Аркадий, устраивать праздники, завидую вам. Я вспомнил, сегодня у меня тоже дата — отбоярился от военкома. Какие были сво-о-лочи, фантастические, как злорадно хватали, с презрением — вот твоя наука, вот тебе!
— Главное — не вовлекаться, — Аркадий снова твердой рукой налил, выпили и уже всерьез налегли на паштет и прочее. Марк вспомнил походы к тетке по праздникам, гусиный паштетик, рыбу-фиш, шарики из теста, с орехами, в меду…
Аркадий стал готовиться к чаю. — Теперь пирог.
Это была без хитростей шарлотка, любимица холостяков и плохих хозяек, а, между прочим, получше многих тортов — ни капли жира, только мука, сахар да два яйца!
— И яблоки, коне-е-чно… Помните, собирали? — Аркадий тогда захватил сеточку, кстати — яблоня попалась большая, недавно брошена.
— Вот и пригодились яблочки. И яиц не жалел, видит Бог… — он подмигнул Марку, — если он нас видит, то радуется: мы лучшие из его коллекции грешников — честные атеисты.

фрагмент романа «Вис виталис»

Как-то, возвращаясь с одного из семинаров в отдаленном крыле здания, Марк решил спрямить путь и скоро оказался в тупике — перед ним свежая цементная нашлепка. Сбоку дверь, он стучится, открывают. На пороге щеголеватый мужчина лет шестидесяти, лицо смуглое, тонкое, с большим горбатым носом. Комната без окон, два диванчика, потертый коврик, цветной телевизор в углу, и пульт на стене, с разноцветными лампочками. Пожарная защита, старик — пожарник.
— Вы отклонились, здесь ремонтные работы. Но возвращаться не надо, — он показывает на дверь в глубине помещения, — по запасному выходу, и направо.
И вроде бы все, но возникает взаимный интерес. Оказывается, старик философ. После долгих перипетий Глеб пристроил в теплом месте.
— Что такое ум?.. Способность различать, разделять похожее…
Вот тебе раз, тоскливо подумал Марк. Ему не хотелось определений, формул, афоризмов, он устал от них. Когда-то только этим и занимался — размышлял о жизни, о смерти, любви, сознании, уме, предназначении человека, ненавистной ему случайности… в наивной вере, что можно, переставляя слова, что-то решить. Нет и нет! Теперь он, человек науки, сразу хочет знать — «что вы имеете в виду? Что за словами и понятиями?..» На этом разговор чаще всего кончается, ведь мало кто знает, что имеет в виду… Но теперь перед ним не сверстник, которого легко поставить на место, а старик — волнуется чего-то, переживает…
— Не скажите, — промямлил юноша, — важно и умение видеть в разном общее, значит, наоборот — объединять…
Попался! Зачем, зачем он это сказал! Старик тут же вцепился в него, сверля глазами, ядовитым и каверзным тоном задавая вопросы. Марк нехотя отвечает, где-то запинается… Ага! тот ему новый вопрос, не слушая ответа, ждет запинки, и снова спрашивает, словно обличает. Спор отчаянно блуждает, все больше удаляясь от начала — промелькнула религия, пробежались по основам мироздания, захватили философов древности с их заблуждениями, снизошли до прозы, поспешно удалились на вершины морали и этики, обличили православие, похвалили католицизм, грязью облили еврейский фанатизм, и дальше, дальше…
Марк чувствует, что уже противен сам себе, но остановиться не может, подгоняемый ураганными вопросами и всем желчным и зловещим видом старого спорщика… Наконец, он каким-то чудом выкрутился, прополз на брюхе, сдался под хохот торжествующего схоласта, и, кое-как улыбнувшись, нырнул в заднюю дверь.
…………………………………………….
Пусть придет в себя, а мы немного отвлечемся. Отдышавшись, старик, его звали Яков, усмирил сердце валидолом. Вялость и равнодушие давно заменяли ему истинный мир. Время от времени, как сегодня, он пришпоривал себя, понукал, стыдил за худосочность, стегал, как старую клячу… И все напрасно! Любовь, интерес и любопытство обладают свойством сворачиваться в клубок, замыкаться, терять силу, как только чувствуют принуждение или даже упорное внимание.
Когда-то он был сторонником активного проникновения философии в жизнь для разумных преобразований, гордость за разум освещала его породистое лицо. Сын коммерсанта из Прибалтики, он учился философии в стране философов, в Германии, потом вернулся домой, преподавал какое-то современное учение, призывающее к практической пользе…
И вдруг жизнь перестает подчиняться разумной философии. Она и раньше-то не очень подчинялась, но при желании можно было отыскать логическую нить… или не обращать внимания на эти отклонения практики от теории. А теперь разум решительно отвергнут, немцы на пороге маленькой страны, он должен выбирать. Бежать от бывших друзей? Неужто за несколько лет могло взбеситься могучее племя поэтов и мудрецов?..
А слухи носятся один зловещей другого, евреев, говорят, не щадят… Он решает остаться, пренебречь, выразить свое недоверие безумию и злу. Провожает друзей на пароход, последний… И тут словно кто-то дергает его за полу и отчетливо говорит на ухо — «иди…» И он, как был, даже без чемоданчика, садится на корабль и плывет, впервые в жизни подчинившись не разуму, а неясному голосу. Корабль бомбят, он идет ко дну, и наш философ оказывается в ноябрьском море, тонет, поскольку не умеет плавать… И тут снова ему голос — приглашает ухватиться за кусок дерева, случайно проплывающий мимо. И он держится, плавает в ледяной воде. Всего двадцать минут.
За эти двадцать его философия перевернулась, затонула. Любые рассуждения о жизни казались ему лживыми, бесполезными заклинаниями бешеных сил, которые правят миром. Он оставил философию, и, поскольку ничего другого не умел, то долго бедствовал, пока не прибился к тихому берегу.
Жизнь его с тех пор перестала зависеть от идей, он потерял живое чувство по отношению к разуму, ходам логики, всему, чем раньше восхищался; осталась привычка к слову. Самая важная часть его существа оказалась сметена, стерта в те проклятые минуты, когда он болтался по волнам, ожидая катера, которого могло и не быть. Проще говоря, он потерял интерес, а вместо него приобрел — тошноту. Все остальные чувства, кроме забытых им, он сохранил и даже упрочил, особенно самые простые, и остался, несомненно, нормальным человеком: ведь куда ни глянь, мы видим разнообразные примеры бесчувствия, отчего же бесчувствие по отношению к мысли должно казаться особенным? Каждый раз, бросаясь в спор, изображая страсть, он надеялся, что интерес вернется… Нет! Более того, такие попытки ему не сходили даром: презирая себя, он жевал пресные слова, и много дней после этого не мог избавиться от вкуса рвоты во рту… Потом забывалось, и язык, память, навыки снова подводили его — хотелось попробовать еще разик, не пробудят ли знакомые слова в нем прежние чувства?..
Хватит! Он подошел к зеркалу, разинул рот и долго изучал длинный пожелтевший клык, который торчал из нижней челюсти угрожающим островом; жизнь еле теплилась в нем, но все же он защищал вход в полость. Яков подумал — и решительно схватив зуб двумя пальцами, жестоко потряс его. Зуб хрястнул, покачнулся, и, сделав еще одно отчаянное усилие, бывший философ вывернул полумертвый обломок. Промыл рот ледяной водой, со стоном утерся — и удовлетворенно вздохнул: теперь он должен будет молчать. Он был щеголем и стыдился признаков увядания.