Фрагменты из романа «Вис виталис»

ДЕНЬ ПОЗАДИ

Перед сном Аркадий с робостью подступил со своими вопросами к чужеземному прибору. Тот, скривив узкую щель рта, выплюнул желтоватый квадратик плотной бумаги. Ученый схватил его дрожащими руками, поднес к лампе… Ну, негодяй! Мало, видите ли, ему информации, ах, прохвост! Где я тебе возьму… И мстительно щелкнув тумблером, свел питание к минимуму, чтобы жизнь высокомерного отказника чуть теплилась, чтоб не задавался, не вредничал!
Волнения по поводу картошки, будоражащие мысли, неудача в борьбе за истину доконали Аркадия, и он решил этой ночью отдохнуть. Сел в свое любимое кресло, взял книгу, которую читал всю жизнь — «Портрет Дориана Грея», раскрыл на случайном месте… Но попалась отвратительная история — химик растворял убитого художника в кислоте. Тошнотворная химия! Но без нее ни черта…
Чем эта книга привлекала его, может, красотой и точностью языка? или остроумием афоризмов? Нет, художественная сторона его не задевала: он настолько остро впивался в смысл, что все остальное просто не могло быть замечено. Там же, где смысл казался ему туманным, он подозревал наркоманию — усыпление разума. С другими книгами было проще — он читал и откладывал, получив ясное представление о том, что в них хорошо, что плохо, и почему привлекательным кажется главный герой. Здесь же, как он ни старался, не мог понять, почему эта болтовня, пустая, поверхностная, завораживает его?.. Если же он не понимал, то бился до конца.
Аркадий прочитал страничку и заснул — сидя, скривив шею, и спал так до трех, потом, проклиная все на свете, согнутый, с застывшим телом и ледяными ногами, перебрался на топчан, стянул с себя часть одежды и замер под пледом.
……………………………………

Марк этой ночью видит сон. Подходит к дому, его встречает мать, обнимает… он чувствует ее легкость, сухость, одни кости от нее остались… Они начинают оживленно, как всегда, о политике, о Сталине… «Если б отец знал!..» Перешли на жизнь, и тут же спор: не добиваешься, постоянно в себе… Он чувствует вялость, пытается шутить, она подступает — «взгляни на жизнь, тебя сомнут и не оглянутся, как нас в свое время!..» Он не хочет слышать, так много интересного впереди — идеи, книги, как-нибудь проживу… Она машет рукой — вылитый отец, тоже «как-нибудь»! Негодный вышел сын, мало напора, силы… Он молчит, думает — я еще докажу…
Просыпается, кругом тихо, он в незнакомом доме — большая комната, паркетная пустыня, лунный свет. Почему-то кажется ему — за дверью стоят. Крадется в ледяную переднюю, ветер свищет в щелях, снег на полу. Наклоняется, и видит: в замочной скважине глаз! Так и есть — выследили. Он бесшумно к окну — и там стоят. Сквозит целеустремленность в лицах, утонувших в воротниках, неизбежность в острых колючих носах, бескровных узких губах… Пришли за евреями! Откуда узнали? Дурак, паспорт в кадрах показал? Натягивает брюки, хватает чемоданчик, с которым приехал… что еще? Лист забыл! Поднимает лист, прячет на груди, тот ломкий, колючий, но сразу понял, не сопротивляется. Теперь к балкону, и всеми силами — вверх! Характерное чувство под ложечкой показало ему, что полетит…
И вдруг на самом краю ужаснулся — как же Аркадий? А разве он… Не знаю. Но ведь Львович! У Пушкина дядя Львович. Спуститься? Глаз не пропустит. К тому же напрасно — старик проснется, как всегда насмешлив, скажет — «зачем мне это, я другой. Сам беги, а я не такой, я им свой». Не скажет, быть не может… Он почувствовал, что совсем один.
Сердце отчаянно прозвонило в колокол — и разбудило.

……………………………………

Аркадию под утро тоже кое-что приснилось. Едет он в особом вагоне, плацкартном, немецком, что появились недавно и удивляют удобствами — салфетки, у каждого свой свет… Но он знает, что кругом те самые… ну, осужденные, и едем по маршруту, только видимость соблюдаем. С удобствами, но туда же. На третьей, багажной полке шпана, веселится уголовный элемент. Рядом с Аркадием женщина, такая милая, он смотрит — похожа на ту, одну… Они о чем-то начинают разговор, как будто вспоминают друг друга по мелочам, жестам… Он боится, что за новым словом обнаружится ошибка, окажется не она, и внутренним движением подсказывает ей, что говорить. Нет, не подсказывает, а как бы заранее знает, что она должна сказать. Она улыбается, говорит все, что он хочет слышать… Он и доволен, и несчастлив — подозревает, что подстроено им самим — все ее слова!.. И все же радость пересиливает: каждый ответ так его волнует, что он забывает сомнения, и знать не хочет, откуда что берется, и кто в конце той нити…
— Арик!
Этого он не мог предвидеть — забыл, как она его называла, и только теперь вспомнил. У него больше нет сомнений — она! Он ее снова нашел, и теперь уж навсегда.
Ее зовут с третьей полки обычным их языком. Он вскакивает, готов бороться, он крепок был и мог бы продержаться против нескольких. Ну, минуту, что дальше?.. Выхода нет, сейчас посыплются сверху… мат, сверкание заточек…
Нет, сверху спустилась на веревочке колбаса, кусок московской, копченой, твердой, черт его знает, сколько лет не видел. И вот она… медленно отворачивается от него… замедленная съемка… рука протягивается к колбасе… Ее за руку хвать и моментально подняли, там оживление, возня, никакого протеста, негодующих воплей, даже возгласа…
Он хватает пиджачок и вон из вагона. Ему никто ничего — пожалуйста! Выходит в тамбур, колеса гремят, земля несется, черная, уходит из-под ног, убегает, улетает…
Он проснулся — сердцебиение, оттого так бежала, выскальзывала из-под ног земля. Привычным движением нашарил пузырек. покапал в остатки чая — по звуку, так было тихо, что все капли сосчитал, выпил залпом и теперь почувствовал, что мокрый весь. Вытянулся и лежал — не думал.

супервременное впечатление

Жаль Татьяну Толстую. Начало было обещающим, хотя и там уже было — «вот как надо писать!»
Теперь не стало и капли искренности. Замена умными рассуждениями даром не проходит. То, что сначала кажется второй кожей, быстро становится своей, неотделимой… Но все равно кажется — «я еще покажу Вам, как надо писать…» Но уже «кысь» показал, что не покажет, вернее, покажет именно то, что получилось в рез-те подмены. Гены — только самое общее наше направление определяют, в его пределах все-таки большой размах возможен, и от нас зависит, что мы такое в конце концов. Можно тысячу раз смеяться над «гамбургским счетом», умные и циничные передачки в этом ящике вести… Но он есть, этот счет и в какой-то форме все равно даст о себе знать.

между прочего (из старенького)

ПРОСТАЯ ИСТОРИЯ

В больничной палате, большой и неудобной, лежали больные одной болезнью, какой — не скажу вам, это не СПИД и не проказа, но время от времени случались у них тяжелые приступы и при этом спасало только беспромедлительное введение одного препарата. Ну, если хотите, у них тяжелый диабет… или какое-то отравление, поскольку новых больных не поступает, а эти свалились как-то сразу, тринадцать человек. Может авария была, теперь ведь это просто. И вот в палате тринадцать коек, и двенадцать из них стоят крайне неудобно для больных — и темно вокруг, и сыро, и холодно, и запах тяжелый, и многое еще. А вот тринадцатая коечка примостилась чуть в отдалении, там как бы фонарь, небольшое окошко, свое, и батарея рядом — тепло, и ступенька — отделяет от остального помещения, и даже дверка есть, пусть не до потолка, но все же — прикроешь ее и как бы отдельная палата. Конечно, никакая не палата, а так, ящик два метра на полтора, но светло, тепло и сухо, и для нашей палаты это место просто рай. И на койке этой лежит человек, я немного знаю его, поэтому можете мне верить. Случайно он туда попал, в этот рай, или по знакомству, или еще как — не скажу, только он лежит недели две — и умирает. Не так это просто, конечно, но со стороны именно так. Его уносят, меняют белье, пол промыли даже карболкой, хотя это не зараза — и на койке теперь один из тех, кто лежал на неудобных местах. Я его совсем не знаю, так что и писать нечего. Тем более, что он лежит всего пять дней — и умирает. Причем учтите, на других койках никто не умер, а на этой — второй случай за месяц. Все повторилось — прозектор, белье, карболка — и на место лег третий. И через десять дней он умирает. А все остальные целы, вот такая статистика… А там, действительно, хорошо — чисто, светло, и спокойно как-то… все отдаляется — палата эта, серое белье, тарелки общепитовские, утки- судна, постоянная толчея у стола, острые крошки на заношенной скатерке… а здесь впереди окошко, свое, вид на парк, коричневая дымка, осенние дорожки, скамеечка с завитушками, правда, сломана, но в остальном покой и безлюдье… Перед носом батарея, теплая, и ступенька — живешь на своем этаже, и дверка, правда, не до потолка, перегородка только, но закрывается. И все туда хотят. Просто рвутся — и мрут как мухи, один за другим. Все жаждут — кроме одного. Он у двери, на самом поганом месте, в жутком сквозняке и неопрятности лежит. И никуда не хочет, держится за свою койку всеми отчаянными силами. Пусть ходячий, но от кровати далеко не отходит, со стола тарелку схватит — и обратно поковылял…
Проходит полгода, или чуть меньше, не помню, новых таких больных нет, видимо утечка какая- то ликвидирована, и вот в палате остается один человек. Живой. Тот, что у двери, конечно. Все остальные умерли, вам должно быть ясно. Живой встает, одевается, берет пальто на руку и выходит на майский простор. Вот и все.
Спокойно, спокойно, попрошу не оскорблять. Все так и было. Но почему-то эта история обижает многих, как самый наглый анекдот. Вы что тут рассказываете нам!! Знаете, а ведь они правы, не все так просто было. Почему живой тот, кто у двери? Не-ет, здесь какой-то фокус скрыт. Ведь койка та, в фонаре, была хороша, и на нее хотел каждый. Но ведь несчастливая она… Ничего, того скрутило, а меня не скрутит. Они взятку давали! Нет, это слишком, наверное, просто по знакомству. Впрочем, может, и давали… пару рублей в день… ведь за судно — дают! а тут за койку… И такую… Ну, не знаю, не знаю, но кому-то везло. И начиналась, конечно, зависть. Он уже был другой, его ненавидели. Не может быть! чтобы за койку… Ух, вы не знаете наших людей! Итак, они его ненавидят, и при случае делают гадость, очень опасную. Его хватает приступ, ведь всех хватает, время от времени, разве я не сказал?.. ну, глупо же иначе их держать, если с ними ничего не случается… И вот его хватает, и надо вызвать сестру, чтобы сделать укол, а они немного ждут, чуть-чуть только, обсуждают между собой, надо или не надо… а вдруг само пройдет, ведь и так бывало… смотри — уже проходит… Они прекрасно знают, что делают… Нет, это слишком, это у них непроизвольно, само получается, находит на них такая вот задумчивость. Потом, конечно, вызывают. А следующий, следующий что? Представьте, он к себе не относит, и к тому же — не верит, что его так скрутит, чтоб до двери не доковылять. Зато полежит в хорошем месте, отдельно, будет, что вспомнить… И так один за другим? Ну, да. До последнего. Ну, и что этот, что? О, с ним немного сложней. Он с места не трогается. Почему, почему… У него рядом шнурок от звонка, шнурок-то у двери. Он предпочитает быть рядом со шнурком и не рвется в светлый рай, где чисто, тепло и светло, понимаете?..
Вы скажете — фу, какая гадость… А я вам больше того расскажу. Вокруг этой палаты ходили всякие разговоры, особенно, когда она опустела. Говорят, санитары выносили белье, матрацы и подушки, чтобы сжечь, а как добрались до той крайней коечки, видят — шевелится в наволочке что-то… Схватили нож стальной, общепитовский, материю распороли — а там паук, размером в два апельсина, на желтой спине череп черный оскаленный… и скрещенные кости. Увидел он свет, челюстями заскрежетал, запищал пронзительно и так жутко, что все отступили от него, вскочил на подоконник, стекло разбил и исчез в темноте… Вздор, конечно, начитались бредятины, таких пауков в нашей широте просто быть не может, не выживет ни один. На самом же деле, и многие с этим согласны, вампир-то был, но никакой не паук, несвойственный нашей природе, а именно тот, тринадцатый, который взял и ушел. Сестра рассказывала, идет по коридору, человек как человек — вот, выздоровел, говорит, спасибо вам, спасибо — и кланяется вежливо так, кланяется… А сестра опытная была, и что-то ей показалось не так — уж слишком вежлив, похоже, иностранец, а откуда, скажите, может взяться иностранец в этой нашей насквозь закрытой больнице… Она глядит внимательно на него, смотрит — рука! а когти на пальцах, когти, Бог ты мой! а кожа зеленая, вся в морщинах и какой-то слизи, почище, чем у жабы, то есть, конечно, не чище, а наоборот. Вскрикнула, пошатнулась — а его и след простыл. И, конечно, врачи ее не поддержали, это от болезни у него, видите ли, расстройство обмена…
Но самые вдумчивые и эту версию, про тринадцатого, не одобряют, говорят, произошло все не так, а гораздо прозаичней, жизнь не балует нас экзотикой, климат не тот, и нравы. Как опустела палата, буквально на следующую ночь собрались больные с этажа и решили точку поставить в этой истории, чтобы болезни такой не было ни в будущем, ни в прошлом — никогда. Сестру связали, койку ту разломали, ни паука, ни писка, конечно, не обнаружили, и выбросили обломки ко всем чертям в окошко, а чтобы новую здесь не поставили, ломиком подняли доски на полу, при этом нечаянно разбили стекло, откуда, может быть и пошел миф о летающем, то есть прыгающем пауке. В результате этих работ обнаружилась любопытная деталь: под досками на цементной основе оказалось двенадцать килограммов жидкой ртути, из-за нее лет десять тому назад дуб под окном засох, а потом его молнией расщепило…
Тот, кто остался последним, встал и вышел из палаты. Он не был больным, он был врачом. А вылечить никого не смог, они были обречены. Он делал, что мог, но на самом деле не мог ничего. И как ему быть теперь, не могу вам сказать. Ну, а койка та была для самых тяжелых, умирающих. Как увидят, что человек на грани — его туда, чтобы другим не так страшно было. Вот как-то вечером приходит сестра — а ты чувствуешь, что тебе худо — подходит и говорит… ты не слышишь, что она говорит, но уже знаешь… Но мне совсем не так уж худо, просто голова кружится, я еще ничего… и разве так умирают, неужели с таким вот самочувствием, ведь это должно быть что-то совсем необычайное, а не такое, что часто бывало уже… ведь все обычное, и боли никакой… нет, это странно вот так от почти ничего умереть… Он не верит… я не верю, а его берут и бережно так переносят на ту коечку… почему-то несут… Я и сам могу, ведь вчера еще как ковылял… Нет, несут и положили — и уходят. Так ничего не объяснили — и скрылись… что за черт… А в палате кто отвернулся — читает, кто громко захрапел, кто в коридор вышел к соседу… разбежались как тараканы, а тут разбирайся один… И вечер настает, перед глазами туман все гуще, боли нет, воздуха нет — все плывет, все уходит… тени, игла, кто-то нагнулся, спрашивает… о чем… что можно сказать… что теперь важно… Брат… спрашивает — не боишься, плавать умеешь? — и смеется, а лодка старенькая, дедовская. Животом лег на теплую доску, оттолкнулся ногами, вода дрогнула, тронулась, закачалась, солнце треснуло, разбилось, побежали тонкие нити, и слепит, слепит глаза… а сестренка на корме — перевернись, кричит, перевернись…

между прочего

НЕ ГРУСТИ, СЕРГЕЙ

У меня в туалете поселился паук. Не какой-нибудь черный каракурт, и не светлый с длинными ногами, луговой, а обычный, домашний, небольшой такой, крепенький, серого цвета. Я его назвал Сергей, потому что серый, и мы теперь с ним дружим. Я вхожу — ну, как, Сергей? — он молчит, но вижу, что меня заметил. Он угол один загородил паутиной и ждет. Но ждать-то нечего, он здесь новичок и не знает, что мух у меня нет. Сидел несколько дней и исчез. Я думал — отчаялся, ушел к соседям, а он, оказывается, сплел вторую паутину, в другом углу, и снова сидит, ждет. Мне жаль его стало, ну, что за жизнь — паука даже накормить не могу. И вспомнил про тараканов. Правда, они у меня тоже не живут, потому что нет еды. Я дома не держу, поел в городе и хватит. Нечего грязь и сырость разводить. Поспал, ушел — вот и весь дом. А теперь с этим зверем возись. Но жаль его, ничего не поделаешь, сидит себе и сидит. И вот я вспомнил про тараканов. Они у меня не живут, но по ночам пить ходят. У меня кран сломан, второй год вода течет. И они по ночам целыми семьями приходят на водопой. Я часто их вижу, потому что плохо сплю. Проснусь и лежу, смотрю в потолок. Когда-то я жил не один. Здесь даже весело было. Но это давно было… а теперь вот новая проблема навалилась — как паука прокормить. Иду в ванну тайком — и вижу — тараканчики резвятся. Беру одного, осторожно, чтобы не придавить, ведь нужен-то живой — и несу в туалет. И бросаю с размаху в паутину. Первый раз не рассчитал — таракан как утюг головой паутину прорвал, слабую паучью холстинку разметал — прыг на пол и бежать. Я не стал его догонять — имеет право на счастье, иду снова, наученный опытом, ловить новую еду. Тараканы тем временем, то ли предупрежденные тем, счастливчиком, то ли еще как, но осознали опасность — заметались. Но все-таки догнал, схватил — и несу… выбрал поменьше, послабей… Несу и думаю. Что я здесь делаю но ночам, чем занимаюсь… Ты интеллигентный человек? Если интеллигентный, то объясни, пожалуйста, почему ты паука жалеешь, а тараканов — нет?..
Стою в передней в темноте, по голым ногам холодный ветер дует — и думаю. Почему так жизнь повернулась? Тараканом быть не хотел, а для паука навыков не хватило?.. Ничего, теперь у меня есть свой паук. Тараканов не жаль, их много, а Сергей один. Пусть он хищник, но вызывает симпатию. Он один, и я — один. Он сам по себе живет. Может ему тоже скучно… или тоскливо по ночам… или по дням, кто его знает… Несу таракана и потихоньку опускаю в сети.
Удачно! Паук встрепенулся, мигом очутился рядом с таракашкой и очень изящно, одной мохнатой лапкой его обвязал, чтобы не вывалился на пол… знаете, таким движением — «давай, тебя перевяжу…», как артист Филиппов в старом-престаром фильме — «…летят по небу бомбовозы, а я израненный лежу, ко мне подходит санитарка, звать Тамарка, давай, тебя перевяжу…» — и делает вот точно такой небрежный и изящный жест… Ну, думаю, имя твое Сергей, а фамилия теперь будет Филиппов. Сергей Филиппов — совсем неплохо.
Тем временем Филиппов таракана обвязал и отправился в угол. Не хочет при мне есть, тонкая натура. Он прав, ничего красивого в этом нет, особенно, если зубы износились. В столовой люди друг на друга не смотрят, почти как в общественной уборной. Я-то привык, но Сергея понять могу. Говорят, живут целые народы, которые стесняются есть на людях, религия не позволяет, не знаю… Я ушел, а утром смотрю — в сетях болтается еле заметная тараканья тень. И Сережа снова сидит в углу, ждет…
Теперь я каждый день, как приду домой, сразу в туалет — «привет, Филиппов!». Он на месте, сам, конечно, ничего не поймал, но это не беда. Подождем до ночи, тараканы пойдут на водопой, и все будет, Сергей, все будет… Скоро пенсия, и мы с Сергеем дома такую еду разведем — пальчики оближешь. Будут к нам мухи прилетать — и оставаться. Что такое тараканы…- очень жесткая еда, а муха… о-о-о, муха… Ничего, Сергей, все впереди!..

временно

Разумеется, книга имеет то, о чем Вы говорите, все эти прелести, и даже запах страниц… но макулатуры в книжном издательстве сейчас ничуть не меньше, чем в Интернете. Издательства не будут печатать (на бумаге)хорошие книги, если не уверены, что продадут их, а прибыль будет только если тираж большой. А если ВЫ пишете хорошо, но для немногих, то Вас печатать не будут, и сколько ни говори, что книга такой-то и такой-то культурный феномен, человеку, который пишет не для всех, который не Маринина и не Акунин (а это все-таки хуже или лучше, все равно ширпотреб)один путь — в Интернет. И перед электронными средствами стоит задача — создать среди моря мусора островки настоящей прозы. Для меня лично палка имеет только один конец, мне несколько раз прямо говорили — «пишете хорошо, но печатать Вас не будем — нужный нам тираж не продать».
К тому же проблема с бумагой, деревья мне жальче, чем «душу книги», и неминуемо какие-то подобия книги будут в электронном виде, и уже возникли. А приятно держать в руках… Мне уже неприятно, знаю, сколько жизни уничтожено ради целлюлозы.