кусочек из повести «Жасмин»


////////////////////////

В дворницкой на большом столе, называется физический, он линолеумом покрыт, лежали куски ватмана, обрезки можно сказать, и баночки с гуашью, пять или шесть цветов, желтый, красный, зеленый, черный, пятую не помню, не использовал ее, крышка присохла и не открылась, а остальные хотя и высохли, но если расковырять пальцем, то можно поддеть немного. Лист бумаги передо мной, большой, белый, яркий, и мне захотелось его испачкать, пройтись по нему… Я взял пальцами немного желтой и намазал, не знаю, зачем, но мне легче стало, странно, да?..
А другим пальцем взял красной, и эти два пальца рядом… я смотрел на них… А потом достал комочек черной, на третий палец, и смотрел — они были раньше похожи, как розовые близнецы, а теперь стали совсем разными… Я протянул руку и начертил желтым линию, и увидел, что это стебелек, стебель, а на нем должен быть цветок, увидел центр цветка, и лепесток, один, но большой, и я быстро, не сомневаясь, желтым и красным, а потом в некоторых местах обводил третьим пальцем, который в черной краске, и снова не сомневался, где и как это делать… А потом смазал слегка внизу стебля и быстро легко провел рукой, и это оказалась земля, она лежала внизу, а цветок летел над ней, сломанный, с одним лепестком, но непобежденный… летел над миром и молчал, а я разволновался, стал доделывать стебелек, чувствую, он мягкий, не получается, я даже разозлился, взял красной горстку, смешал на ладони с черной… потом уж я понял, что лучше на бумаге мешать… и руками, пальцами, пальцами, особенно большим стал нажимать и вести вдоль стебля, и черная, которая не совсем смешалось с красным пошла тупой сильной линией, по краю, по краю стебля, и он стал выпуклый и твердый, я чувствовал, он твердеет… Потом чувствую — еще чего-то не хватает, и я ребром ладони, ребром, ребром стал вколачивать краску в бумагу, и немного смазывать как бы… а потом рука вдруг задрожала, но не мелкой дрожью, а крупной, толчками… полетела вверх и снова вниз, упала чуть поодаль, ближе к нижнему углу, и получился там обрывок лепестка, второго, и я его вколотил в бумагу, раз-два-три…
И понял, что готово, мне стало спокойно, и дышать легко, радостно.
Наверное, не те слова, а тогда вообще слов не было, только чувство такое, будто выплакался, успокоился и замер в тишине, покое, тепле, и все это за одну минуту случилось.
Так было в первый раз. А потом я даже плакал, когда видел на бумаге, что получилось, а откуда бралось, не знаю.
Я пошел наверх, спокойный, веселый, и про драку забыл, ты все спрашивал меня, что я такой особенный сегодня, ты это быстро узнавал, а я ничего не сказал тебе, не знаю почему…
А сейчас вот, рассказал.

***
А второй раз я нарисовал тоже цветок, только в нем было меньше желтого, больше черного и красного, и он висел боком, будто раненый, хотя все еще летел. Покрышкин умер.
Ты помнишь, Малов, толстого кота Нашлепкина, который является иногда в наш подвал, наводит порядок, разгоняет твоих друзей, и никто ему перечить не в силах. Хорошо, что нечасто собирается в поход, у наших котов после этого негодяя настроение сломано. Шурка, наша трехцветка, родила от него котят, про других не знаю, а одного ты нашел и притащил, мы его выкормили, помнишь, в подвале не выживет, ты сказал. Ты учил меня кормить котят из пипетки. Потом показали Шурке результат, она обрадовалась, тут же легла кормить… накормила и ушла. Ты еще смеялся — «приходящая мать!» Отличный вырос котенок, ты его водил понемногу в подвал и вокруг дома, чтобы привыкал, не любишь, чтобы звери жили только с человеком, от этого они портятся и страдают, да? И мы его знакомили с местными условиями, он уже осмотрелся, но без тебя ни шагу, погуляет и обратно забираем. А в тот вечер ты решил — «пора отпустить на ночь, пусть прошвырнется по закоулкам, а утром, Саша, притащи назад…» Он весь белоснежный был, и только на носу коричневая крышечка, как у отца, я назвал его Покрышкин, ты еще смеялся, был такой летчик-герой, говоришь.
Я долго его искал вокруг дома, и в подвале, а потом наткнулся — лежит в углу, вытянулся, я вижу, такой уже длинный вырос, большой, и не сразу сообразил, что с ним, потрогал, он уже твердый и холодный. А на шее темная полоска, я понял, его задушили, и ничего больше не мог понять на земле, что, зачем, почему люди еще живы… И главное, главное — он только-только вышел сам, в первый раз, понимаешь, в первый раз… и вот так кончилось. Я оставил его, не поможешь, потом возьму, пошел на первый, сюда, и нарисовал свой второй цветок, рисовал и плакал навзрыд, здесь никто не слышит. Потом зарыл его, а тебе не признался, пропал, говорю, Покрышкин, наверное, кто-то унес, может, добрый человек попался, и коту теперь хорошо. Ты долго беспокоился, потом забыл, как все люди забывают, а я не могу, не могу, не могу…

***
Потом я рисовал еще, и еще, не каждый день, но раз в неделю или два, и обычно уже знал, что вот сейчас что-то будет, краски меня ждали, особый голос у них, у цвета, и в руках тепло, и в горле напряжение, как перед плачем, понимаешь?.. Я теперь везде смотрел, искал бумагу, чтобы шершавая, на ней пальцам интересней, и красивей получается. Так и привык — пальцами, гораздо удобней кисточек, хватает на все цвета, это раз, мыть не нужно, всегда видишь, где какой цвет, а если много, вытрешь тряпочкой, и снова… Я рисовал цветы, почему цветы?.. не знаю, первое, что пришло в голову — цветок, один цветок, только разные лепестки, форма разная… один, два, иногда три лепестка, как-то получилось четыре, наверное, совсем летучее настроение было.
Ты меня поймал на шестой раз, помнишь, вломился, искал по срочному делу. Я уже нарисовал, листки все раскрыты на столе, я здесь не прятал их, никто не заходит, только уборщица — возьмет инструмент в передней и пошла, ей наплевать. Ты любопытный, тут же подскочил, заглянул, и застыл, шею вытянул, замер, потом говоришь — «это что?..» Отвечаю — «цветок… вот, гуашь нашел, не знаю зачем, само как-то вышло…» Ты стоишь с раскрытым ртом, глаза стали вылезать, и как заорешь — » это ты?.. и это?.. и это?.. Боже мой, боже мой… Вот оно что, а я-то дурак, дурак… »
А в чем дело, почему дурак, так и не объяснил.
Я удивился, хотя ты всегда волнуешься, громко говоришь, быстро, и я привык, но ты тогда так орал… прости за слово, не очень красивое, ты меня всегда ругаешь за такие слова, а за крик еще больше — » толком не объяснишь, только орешь и думаешь, тебя поймут?..»
Ори, не ори, все равно не поймут, Малов, теперь я знаю. И не боюсь.
А потом ни разу не спросил, не просил показать, только купил мне гуашь, бумагу очень подходящую и молча положил на стол. Я сначала не показывал, что получается, а потом понемногу начал, ты смотрел, и говоришь только — «рисуй, Саша, рисуй!»
И в письме, которое из Лондона — «рисуй, Саша, рисуй…!» Про выставку, про сестру, что встретились, поговорить успели, она через месяц умерла, а тебя потом стукнуло немного, но уже лучше… Как это стукнуло, не понял, машина, что ли, толкнула?.. Осторожней ходи Малов, ведь не привык, в нашем городке машины редко попадаются.
Потом написано про Жасмина, как его кормить, про квартиру твою, «считай своей, ничего не бойся, главное — не бойся…» а чего мне не бояться, не понял.