//////////////////////////
Зима на но-су. Пора в берлогу, лапу сосать. Может, что-то еще высо-су… 🙂

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «ОСТРОВ»


……………..
……………

От гравюры взгляд без всякого усилия и цели перемещается к керосинке, которая разгорелась, другого света не было – «настоящего», они мне только рассказывали о нем, люди города, война пришибла их, но не стерла память – тысячу лет тому назад, бесшумно, мгновенно возникал из мрака день, это царил над ними электрический свет. И для меня потом миллион раз светил – сбылось, исправилось, включалось, вспыхивало, а все не то. В начале начал все тот же керосиновый светлячок, слабый, мятущийся, вонючий, не «освещение», а часть жизни… богаче, суровей, глубже – живей, а потом уж тот, другой, ослепительный и бесшумный, без шорохаи запаха…
И обратное движение глаза – к полумраку, кровати, гравюре, китайцу…
– Самоучка, – отец говорил, – его звали Лин Бяо, да, – он повторял, задумчиво нахмурив брови, – кажется так – Лин Бяо… Это важно – помнить, его уже никто не помнит… Этот Лин Бяо потерял семью, родителей, жил много лет на небольшом Острове… необитаемом… рыбачил, козы… на Острове, да… а потом собрался, уже под старость, взял нож, который совсем для другого употреблял не раз и не два, и стал вырезать… При этом на его лице ничто не отражалось, за это люблю китайцев, нет в них суетливого преждевременного восторга перед своим творчеством… и страха, они больше дети природы… Вот говорят – «разум, разум…», но способность понимать свое знание и влечение мало, что значит: в основе всего свойства видеть и ощущать, об этом забыли, мир стал сухим и ничтожным, перечислением вещей, которые нужно, видите ли, иметь, а сами вещи закрылись. А ведь некоторые еще живы…
Остров выдержать трудно, что останется от меня, подумай… Во мне зверь сидит, зверюга, я сам его произвел, он ест меня и причмокивает, каждое утро сквозь хрипы в груди слышу это чмокание… Что останется, ты подумал, что останется? Вещи, дети? А я где? Где я был вообще?.. Что выросло, укоренилось, произрастает на моем Острове?.. Никому не понять, всем чуждо и смешно!.. Зачем я жил, что останется от еще одного состояния в мире, еще одного клочка жизни и страха? Нигде и ничто не останется. Остров уходит под воду, уходит…
Эти горячечные разговоры стали моей частью, а я… продолжал мечтать о тишине, покое, о своем месте…
………………………
Он полусидел, почти скелет, черный пустой рот, высохший язык… он давился кашей, после каждого глотка раненой птицей вытягивал шею, смотрел на что-то впереди себя, видное только ему. Лампа чадила, огонек жадно хватал и поглощал воздух, который торопливыми струями втягивался в пространство, ограниченное светлым стеклом, над входом трепетал и плавился, дрожал, мерцал, и только оставался незыблемым раскаленный круг стекла, край, заколдованный ход сквозь время.
– Так что же все-таки остается?..
Я не хотел причинить ему боль, но мне нужно было знать, и только он мог помочь мне, потому что многое понимал, и был похож на меня. В то время я пытался поверить в бога, в сверхъестественное существо, которое якобы произвело нас, и властвует, определяет всю нашу жизнь, говорят, оставив нам свободную волю, но какая же тут воля, где она свободная, ей места в жизни нет, рождаешься не по своему желанию, и умираешь – вопреки ему тоже… Вера же, возникающая от страха перед жизнью и смертью, меня только отталкивала и унижала. И я готов был согласиться с бессмысленностью существования, но все-таки вопрос теплился – что же останется, здесь, на земле, иное меня никогда не волновало. Там, где я – не единый, весь, с моими костями, мясом, страхом, грехами, угрызениями, болью, гордостью… там продолжения быть не может, урезанные эти радости, розовые, бестелесные, лживы и не интересны, равносильны смерти.
И я все чего-то добивался от отца, стараясь пробиться сквозь оболочку горечи и страха, все эти его «нигде, ничто не останется…»
Он долго не отвечал, потом поднял на меня глаза, и я увидел, как белки возвращаются из глубины, из темноты, куда опустились… заполняют глазницы, угловатые дыры в черепе, обтянутом желтоватой износившейся кожей… цвет взятый природой из старых голландских работ, где впаяны в грунт тяжелые свинцовые белила…
– Останутся – листья, вот!
Он выкрикнул, и мгновение подумав, или просто замерев, потому что вряд ли ему нужно было думать, высказал то, что давно знал:
– И трава. И еще стволы деревьев, хотя им гораздо трудней, они уязвимы.
………………………
И теперь я вслед за ним повторяю, уверенно и решительно. И от меня останется, да – трава. И листья, и стволы деревьев. Я бы, подумав, добавил еще – небо, потому что знаю, каким оно было в два момента… нет, три, которых никто, кроме меня не видел, не заметил на земле, а они были… но не запомнил их настолько глубоко и остро, чтобы не думая выкрикнуть первым заветным словом. То, что говоришь, подумав, ложно или случайно, и не имеет значения. Трава бездумна, ни шума ни крика, она везде, преодолевая, не пренебрегая трещинами, шрамами земли, и пирамидами, бесшумно поглощает, побеждает, не сопротивляясь, всегда… И я, как он, уйду в траву, в листья, они живы вечно, хотя их жгут, разносит ветер, сбивает в грязь дождь – неистребимы они.
И я буду жить – в них, и, может, в стволах, если мне повезет. И немного в зверях, которые пробегают мимо вас, вы внушаете им страх, и потому я с ними. Всем на земле внушаете. Это некоторым, может, и лестно, но грязно.

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «ПОСЛЕДНИЙ ДОМ»

Этой повестью закончен цикл повестей, которые начались с повести «ЛЧК» (1986-1991гг) В него входят повести «ЛЧК», «Ант», «Остров», «Жасмин», «Белый карлик» и «Последний дом» Они как-то связаны между собой, так я теперь чувствую, когда смотрю с расстояния.
«Паоло и Рем» и «Предчувствие беды» — повести про художников.
Повести «Следы у моря» и «Немо», последующие, идут отдельно, они мемуарного характера.
……………………………………………

ПРО ВАЛЮ.
Каждый человек, зверь и куст должны оставаться на своей земле, это мое главное правило. Оно редко выполняется. Но если разобраться, таких правил немало, которые не исполняются. Они как мечта… как нужно жить, и не живет никто. Но каждый в отдельности способен выполнить свое небольшое правило. Вот я, хранитель памяти обо всех живых на клочке земли, островке в чуждом океане.
Мы не выбираем, что храним – как получится. Гена говорит – «никому не нужно теперь…» Он прав, память не складывается, не умножается, она как звук, который… я слышал как-то… рождается на пластинке под иглой…
Слышно тому, кто близко.
Я про Валю–медсестру хотел рассказать, а потом засомневался, друг ли она мне… Ни разу не говорил с ней, хотя видел, как растет, ходит на работу, гуляет с ребенком… старится… и так тридцать лет.
Я помню, в начале, иду вдоль старой дороги к магазину, встречаю ее каждый день. Девочка лет пятнадцати, все время улыбается. Худенькая, светлые волосы, довольно высокая. Потом исчезла на несколько лет, наверное, поехала учиться. Снова встречается, вижу, что старше, пополнела, подурнела… Лица у наших обычно озабоченные, не улыбаются без причин. И она печальная… Так много лет — ходила мимо. Она меня, кажется, узнавала, взглянет, пройдет. Я думаю, был для нее привычным предметом, постарше ее человек, ничего интересного во мне.
Потом снова исчезла, а появилась с ребенком в коляске. Мужа не видел, наверное, не было. Потом мальчик вырос, куда-то исчез, говорят, посадили его. Потом другие неприятности текущей жизни…
Как-то очнулся, ясный день, навстречу мне старуха идет.
Неожиданно случилось. Подлость времени. По себе не замечаешь, по другим видно.
Я Генке много раз говорил о ней. Смеется – «познакомься, что же это… не говорил ни разу… а еще говоришь, друзья…»
Зачем знакомиться, что я ей скажу…
Однажды сказали, хоронят Валю. Я спросил, какую, даже не знал фамилию. Мне рассказали, и я понял, это ее всю жизнь встречал. Пошел.
Она. Застенчивое лицо в пышном тряпье, которое суют им в ящик. Обострились следы времени, но узнал. Мне при жизни-то не о чем было говорить с ней, а теперь и подавно. И все равно смотрел, вспоминал. Человек все время рядом был, я ее знал, и она меня тоже. Я догадывался по взглядам. Я был для нее… как дерево или куст на дороге, который всегда здесь, от этого спокойней на душе. И жизнь не кажется такой чужой.