МЕЖДУ ПРОЧИМ


……………………………………………

Отличная актриса Ю.Рутберг рассказывала о себе и театре. Смотрел на нее, слушал с симпатией, интересом, она хороша. Другое дело — отношение к театру. С детства не приучен к театральной условности, не видел очень хороших артистов, и плохо воспринимаю, не люблю театр. И есть еще причины, кроме воспитания, более сложные, оказывается. Ю.Р. говорит, что вот она умирает на сцене, а потом выходит и раскланивается, и это, ВИДИМО, то равновесие условности и «неусловности» (сложно, не раскрываю), которое ей нравится. А мне — нет.
В сущности, одно и то же, на сцене герой умирает, и у меня в повести — тоже, одинаково серьезно, переживания и все такое… Да. Пока не опустится занавес. В театре он потом раскрывается, выходит актер, жив-здоров, и раскланивается. Игра закончена.
Я против :-))
Что такое повесть? Занавес опущен, герой лежит на полу. Все ушли, тишина, темнота. Тогда он кое-как поднимается, ковыляет за кулисы, по дороге соскабливая с себя грим и превращаясь в автора, а что с ним происходит дальше, и вообще… какое он имеет отношение… дело десятое! Внутреннее дело, не на людях происходит — для читателя герой умер, история закончена. Для читателя так и должно быть, если вещь получилась, она ДОСТАТОЧНА. И это меня устраивает. Почему? Не только потому, что тихонько в темноте отползаю, так мне лучше, хотя и это… Но И то, что герой уже не только во мне, но и отдельная от меня личность, я могу с ним разговаривать, ругаться, спорить… Тот круг независимых уже от меня лиц, который мне нужен. Одна из серьезных причин, по которой не люблю театр, примеряя его к себе, а по-другому не умею — не примеряя 🙂

УМЕР ЛАЗАРЬ БЕРМАН

Сейчас прочитал — во Флоренции умер пианист Лазарь Берман.
Я слушал его в почти пустом зале лет двадцать тому назад. Ему было чуть больше пятидесяти, но выглядел он старше. Он меня поразил тогда ясным пониманием того, что играл. Мне показалось, что ему все равно, сколько человек в зале. Если б никого не было, он играл бы также.
………….
Я подумал тогда — вот как надо писать, рисовать…

ЕЩЕ КУСОЧЕК ИЗ РОМАНА (под настроение)

Когда вижу, что сделалось с этим почтенным зданием в наши дни… Увы, некому изгнать торговцев из храма. Невольно возвращаешься в прошлое, и помнишь только хорошее.
(простим уж автору неисправимое ехидство и некоторые преувеличения)
……………………………………………

1

С тех пор как директором стал Глеб, то есть, с незапамятных времен, Институт столько раз перестраивали, расширяли, пристраивали к нему то смехотворные сарайчики для подопытных кур, то гаражи, то монументальные корпуса с неясным назначением, то удлиняли коридоры, то замуровывали их, потом долбили ломами, взрывали… что лет через сорок первоначальный замысел был похоронен вместе с проектировщиками, и никто уже не мог охватить единым взглядом все сооружение. Даже собрать его обитателей вместе стало трудным делом — на переговоры уходили недели. Поэтому чаще собирались кучками в углах и тупиках, где по традиции стояло креслице для отдыха, светилось окошко, заклеенное промасленной бумагой с нарисованным на ней прекрасным пейзажем в старокитайском стиле. Что же там, за окошком, какой еще кривоватый коридор, или узкий лаз в новую пристройку, или хромая лестница в подвальную глушь… — никто не знал.
Глеб давно понял необъятность своих владений, а также характер большинства обитателей, предпочитающих ютиться в своих замшелых углах, только бы не выходить на простую и понятную коридорную систему первых парадных этажей. Справедливости ради надо сказать, он так поставил дело, что от голода здесь никто не умирал, разве что от тоски по истине, но кто же в такой благородной смерти виноват… На каждом углу стояли лавчонки, киоски, прилавки, буфеты, тут же, не прерывая важного исследования, можно было купить кусочек говяжьей печени, поджарить его на газовой горелке, сменить проеденные кислотой брюки, испытать самое дефицитное противозачаточное средство, и даже жалобы поступали в дирекцию, что канализация то и дело забивается этими нерастворимыми приспособлениями. Остановить строительство было равносильно гибели: Институт зачислили бы в неперспективные, и судьба директора была бы решена. Поэтому здесь ни от чего не отказывались, днем и ночью встречали обозы с нужным и ненужным добром, вызывали обитателей ближних и дальних коридоров, уговаривали — возьми, пригодится… Те открещивались — некуда, незачем… Наконец, все невостребованное и непристроенное отвозилось в овраг и сваливалось, туда же сбрасывали все, что оставалось от умерших, пропавших или уехавших людей — мебель, одежду… Время от времени возвращались люди, которых давно забыли. Глеб, как только узнавал о прибывшем, тут же забрасывал его в качестве десанта на новые этажи, чтобы не смущал души оседло живущих.
Могут возникнуть вопросы, например, откуда берется все, что привозили сюда нескончаемым потоком? Не знаю. Конечно, любой источник изобилия не вечен, но жизнь коротка, и многое представляется нам незыблемым и постоянным, нам, мыслящим мотылькам, простите за плагиат. И, может быть, я несколько преувеличиваю то, что происходило в этом здании, но одно могу сказать определенно — здесь такое имело место, о чем Марк и не подозревал.

2

От входа и темного низкого вестибюля с заклеенными газетной бумагой окнами, от стола с одинокой сгорбленной фигурой вахтера, вели две дороги. Дверей-то было много, но какие-то странные, Марк потом сообразил — без дверных ручек. А эти две были раскрыты настежь, и звали. Особенно одна — ослепительно светилась, оттуда доносились взрывы смеха, теплая волна гнала в ноздри Марку запахи жареного мяса и свежей сдобы. За второй открытой дверью виднелся коридор со многими свинцового цвета дверями, и Марк, конечно, свернул на свет и запах.
Перед ним огромное помещение со столиками, много хорошо одетых дородных мужчин с табличками на груди. «Конференция, — догадался Марк, — до чего роскошно кормят!..» Ему стало стыдно за пыльные брюки с пузырями на коленях, заросшие щетиной щеки, осанку, походку, за все, о чем обычно не вспоминал, считая недостойным внимания. Он попятился, и у самого выхода заметил боковую дверь с надписью «Инспектор» и черной стрелкой в небо. Туда вела лестница со стертыми ступенями, такую он помнил по Университету — студенты шаркали сотни лет, вымаливая зачеты.
Пройдя несколько пролетов, он уперся в дверь, открыл и оказался в скромном помещении, недавно отремонтированном. В глубине сидела женщина лет сорока с убедительными признаками пола. Она быстро разобралась в сбивчивых объяснениях Марка — то ли берут, то ли нет, ничему не удивилась, записала, посоветовала на нижний буфет не надеяться — приемы иностранцев, обмывка корочек… Марк презирал этот жаргончик, а также диссертации, защиты, речи, приемы, банкеты и прочий околонаучный мусор, но сейчас промолчал, его не спрашивали.
— Штейн на четвертом. В конце года отчет на этаже, потом на секции, а дальше, смотришь — и сюда угодите… — она указала пухлым пальцем себе под ноги. Оттуда рвался сытый хохот мужчин и звонкие как рыдания голоса дам, доносились отдельные слова на иностранных языках.
— Хотя подождите… — она задумалась, заглянула в отрывной календарь. — Штейна нет. Командировка, вернется к четвергу. Вот вам пропуск, погуляйте пока по этажам, познакомьтесь с людьми, они у нас особенные… — Она тонко улыбнулась.
— Выдам-ка я вам сразу… Уверена, вы у нас осядете. — Порылась в ящике стола и вытащила пробку от раковины на цепочке. — Распишитесь. Теперь все, желаю удачи.
Она еще раз улыбнулась, уже отрешенно, мысли ее были внизу, встала, порхнула к двери, а ему указала в другую сторону. В глубине помещения он нашел другую лестницу, ведущую вниз, и опять оказался на первом этаже, в полутемном коридоре со множеством дверей.
Его, конечно, расстроила отсрочка, продление неизвестности, трещина поперек скоростного шоссе, по которому он приготовился шпарить изо всех сил. Но, подумав, он решил не расстраиваться, а потратить эти несколько дней с пользой, не спеша осмотреть Институт. И двинулся, сжимая в одной руке драгоценную бумажку — пропуск, в другой драгоценную пробку с цепочкой… пошел, считая двери, ожидая, что вот-вот обнаружится нужная ему лестница наверх.

3

Марк нюхом чуял — двери все казенные, не милые его сердцу, из-под которых, будь хоть самая малая щелочка, попахивало бы каким-нибудь дьявольским снадобьем, ипритом, или фосгеном… или мерцал бы особенный свет, сыпались искры, проникал через стены гул и свист, от которого становится сладко на душе — это делает свое дело суперсовременный какой-нибудь резонатор, или транслятор, или интегратор, и в мире от этого каждую минуту становится на капельку меньше тьмы, и на столько же больше света и разума.
Нет, то были свинцовые двери, за ними шел особый счет, деньги делились на приборы, приборы на людей, а людям подсчитывали очки, талоны и купоны. Бухгалтерия, догадался Марк, и ускорил шаг, чтобы поскорей выйти из зоны мертвого притяжения; казалось, что слышится сквозь все запоры хруст зловещих бумажек.
И вдруг коридор огорошил его — на пути стена, а в ней узкая дверка с фанерным окошком, в которое, согнувшись, мог просунуть голову один человек. «Касса?» — с недоверием подумал Марк, касс ему не приводилось еще видеть, денег никто не платил. Стипендию выдавали, но это другое: кто-то притаскивал в кармане пачку бумажек, тут же ее делили на всех поровну, чтобы до следующего раза «никакого летального исхода» — как выражался декан-медик, главный прозектор, он не любил вскрывать студентов.
Делать нечего, Марк потянул дверь, вошел в узкую пустую конурку, а из нее проник в большую комнату. Там сидели люди, и все разом щелкали на счетах. Марк видел счеты на старых гравюрах и сразу узнал их. Вдруг в один миг все отщелкали свое, отставили стулья, завился дым столбом. Перерыв, понял Марк, и двинулся вдоль столов к выходу, за которым угадывалось продолжение коридора. Его не замечали до середины пути, тут кто-то лениво обратился к нему с полузабытым — «товарищ… вы к кому?..» и сразу же отвернулся к женщине в кожаной куртке, мордастой, с короткой стрижкой, Марк тут же окрестил ее «комиссаршей». Комиссарша курила очень длинную сигарету с золотой каемкой, грациозно держа ее между большим и указательным пальцем, и если б не эти пальцы, мясистые как сардельки, она была бы копией одной преподавательницы, которую Марк обожал и ненавидел одновременно — умела также ловко курить в коридоре, пока он, студент, выяснял, какие соли и минералы она тайком подсыпала в его пробирку, это называлось качественный анализ. Подойдешь к ней — хороша! — уговариваешь — «это? ну, это?.. откройся!…» а она лениво щурится, сытая кошка, с утра, небось, наелась, — и молчит, и снова идешь искать катионы и анионы, которые она, без зазрения совести, раскидала ленивой щепотью…

4

Номера продолжались, но двери стали веселей, за ними слышались знакомые ему звуки. Эти особые, слегка запинающиеся, монотонные, как бы прислушивающиеся к бурчанию внутри тела голоса, конечно же, принадлежали людям, чуждающимся простых радостей жизни и предпочитающим научную истину ненаучной. Не глядя друг на друга, упершись взорами в глухие доски, они, как блох, выискивали друг у друга ошибки, невзирая на личности, и, окажись перед ними самая-пресамая свежая и сочная женская прелесть, никто бы не пошевелился… а может раздался бы дополнительный сонный голос — «коллега, не могу согласиться с этим вашим «зет»… И словно свежий ветер повеял бы — ухаживает… А коллега, зардевшись и слегка подтянув неровно свисающую юбку, тряхнув нечесаными космами — с утра только об этом «зет» — порывисто и нервно возражает — «коллега…» И видно, что роман назрел и даже перезрел, вот-вот, как нарыв, лопнет… Но тут же все стихает, поскольку двумя сразу обнаружено, что «зета» попросту быть не может, а вместо него суровый «игрек».
Здесь меня могут гневно остановить те, кто хотел бы видеть истинную картину, борения глубоких страстей вокруг этих игреков и зетов, или хотя бы что-то уличающее в распределении квартир, или простую, но страшную историю о том, как два молодых кандидата наук съели без горчицы свою начальницу, докторицу, невзирая на пенсионный возраст и дряблое желтое мясо… Нет, нет, ни вам очередей, ни кухонной возни, ни мужа-алкоголика, ни селедки, ни детей — не вижу, не различаю… Одна дама, научная женщина, как-то спросила меня — «почему, за что вы так нас не любите?» Люблю. Потому и пишу, потому ваша скромность, и шуточки, и громкие голоса, скрывающие робость перед истиной, мне слышны и знакомы, а ваша наглость кажется особенной, а жизнерадостность ослепительной, и чудовищной… Именно об истине думаю непрестанно, и забочусь, преодолевая свой главный порок — как только разговор заходит о вещах глубоких и печальных, меня охватывает легкомысленное веселье, мне вдруг начинает казаться, что в них не меньше смешного и обыкновенного, чем во всех остальных — несерьезных и поверхностных делах и страстях.

ОТРЫВОК ИЗ РОМАНА (vis vitalis)


………………………………………..
Холм на берегу Оки.
……………….
///////////////////
С трудом дождавшись времени, когда занимают свои места разумные и уважающие себя люди, которые не бегут на работу, сломя голову, как на встречу с любимой, а знают себе цену… Марк никогда не мог понять этих, но привык к их существованию, и знал, что от них порой зависит дело, не в том смысле, как придумать или догадаться, а в том, чтобы дать или взять, позволить или запретить… Итак, он ждал, сколько хватило сил, потом вытер ботинки тряпкой, что валялась у двери, пригладил волосы рукой, и вышел из дома.
И тут же увидел извилистую тропинку, она вела в овраг, исчезала, и появлялась уже на противоположном склоне. Марк шел по плотной скользкой глине, разглядывая обломки богатой научной жизни, вспоминая сокровищницу провинциальной лаборатории — дешевое зеленоватое стекло, единственный резонатор, рухлядь, над ним тряслись…
Пусть восхищается, меня же больше привлекают старые простые вещи, которых здесь тоже было множество — посуда, мебель… Выбрасывая, мы оставляем их беззащитными перед случаем, для которого нет двух одинаковых вещей, Им всем беспроигрышно предсказана непохожесть. Можно было бы приветствовать такое преображение, живописные трещины и патину, мечту эстета… если б случай так часто не превосходил своим напором и жестокостью внутреннюю устойчивость; то же относится к людям — может, испытания и хороши, но под катком все теряет свои черты.
Марк выбрался из оврага и двинулся через поле, холмистую равнину, усеянную теми же обломками, к высокому зданию на краю леса, километрах в двух от оврага. Это и был Институт Жизни. Холмы по пути к нему чередовались со спадами, поле напомнило Марку начертанный уверенной рукой график уравнения. Вот что значит научный взгляд на вещи, мне бы и в голову не пришло искать строгие периоды в вольно расположенных холмах. Эти подъемы и спады скорей напоминают живое дыхание… или музыку?.. Мы часто отворачиваемся от жизни с ее жесткой линейностью причин и следствий, и обращаемся к природе… или языку? — ведь в нем те же свободные вдохи и выдохи, и есть разные пути среди холмов и долин, прихотливость игры, воля случая, возможность неожиданных сочетаний… Конечно, Марк мгновенно поставил бы меня на место, указав на простые законы и периоды, лежащие в основе гармонии, и был бы прав. Уж слишком часто мы растекаемся лужею, не удосужившись рассмотреть за пыльными драпировками простую и жесткую основу… Но я возвращаюсь к своему герою, он на пороге новой жизни.
Марк шел и думал — наконец, он встретит своего Глеба. Наверняка это седой старик, мудрый, все поймет… Перед ним сказочный образ юношеских лет, простота взгляда, решительность и всезнайство той газетной статьи. Он хочет видеть идеал, лишенный сугубо человеческих слабостей. Трудно поверить в гения, который чавкает за едой, потеет, впадает в истерики… Что поделаешь, юность, в своей тяге к совершенству, безжалостна и неблагодарна.
А небо над ним ослепительное, осенние деньки, поле окаймлено сверкающим желтым, за Институтом синий лес, над ним грозные тучи. Кругом тьма, здесь ясно, здесь центр земли, все самое лучшее собрано, славные дела творятся!.. Пусть я не верю, как он, но почему бы не свершиться чьей-то судьбе по сценарию славного индийского фильма, в котором ружье само выстрелит через десять лет и поразит на месте негодяя, а юное и светлое существо добьется блаженства.
Простая мудрость таких сюжетов становится ясней с годами, жажда счастливого конца оказывается сильней любви к истине. О чем мы тогда тоскуем? — чтобы все неплохо кончилось, без больших унижений, боли и душевных мук. Уверяем себя, что заслужили, умеем себя утешить; это не достоинство, а дар нам, чтобы не было так страшно.