ЗАВЕРШАЮЩИЙ ФРАГМЕНТ РОМАНА «VIS VITALIS»

3

Снова изменилось время года, в этот раз на какое-то неопределенное, от настроения, что ли?.. Утром осень, днем весна, а в иные вечера такая теплынь… А вчера проснулся — на окне вода в стакане, неподвижна, вязка… Встряхнул — и поплыли мелкие блестящие кристаллики. И вспомнился, конечно, Аркадий.
— Земля когда-нибудь очнется, — говаривал старик, — стряхнет нас и забудет. Старые леса выпадут, как умершие волосы, — вылезут из земли новые, разрушатся видавшие виды горы, как гнилые зубы — образуются другие… Что было миллион лет до новой эры? То-то… Снова миллиончик — и станет тихо-тихо, разложатся останки, окаменеют отпечатки наших сальных пальцев, все пойдет своим чередом.
Наступил день отлета. Все, кто собрался, явились в Институт с вечера, как в военкомат на призыв, взяв с собой мешки с продуктами. Кое-кто пытался протащить посуду и даже мебель, но бдительные стражи отнимали все лишнее и выкидывали за ограду. Зато многие забыли своих собак и кошек, и те с жалобными воплями мчались к Институту, цеплялись за ограду и провожали глазами хозяев, исчезавших в ненасытной утробе железной дуры.
— Дура и есть дура… — решил сосед Марка, здравомыслящий алкаш, который никуда не собирался, но приплелся поживиться отходами. — Устроили себе бесплатный крематорий, мудаки!
Марк, конечно, с места не сдвинулся, и думать забыл, уверенный, что ничего из этой пошлой выдумки не вылупится, а произойдет нечто вроде учебной тревоги, которых за его жизнь было сотни две — вой сирены, подвал, узкие скамейки, духота, анекдоты… снова сирена — отбой, и все дела. Не до этого ему было — муторно, тяжко, с трудом дышалось… Слишком много навалилось сразу, удача или наоборот, он еще не понимал. Перед ним, как никогда яркие, проплывали вещи, слова, лица, игрушки… старый буфет, в котором можно было спрятаться, лежать в темноте и думать, что никто не знает, где ты… Всю жизнь бы сидеть в этом буфере, вот было бы славно! Не получилось.
Он, как всегда, преувеличивает, берет и рассматривает, словно в микроскоп, какие-то одни свои ощущения, чувства, состояния… а потом, когда лопнет этот пузырь, качнется к другой крайности…
Занят собой, он совершенно забыл о событии, которое было обещано в то самое утро.

4

Неожиданно за окном родился гул, огромный утробный звук, будто земля выворачивалась наизнанку.
— Что это?.. Какое число?.. Неужели… Не может быть! — пронеслись перед ним слова.
И тут его всерьез ударило по голове, так, что он оглох, ослеп и беспомощно барахтался под письменным столом, как таракан, перевернутый на спину. Гул все усиливался, достиг невероятной, дикой силы… теперь он не слышал его, но ощущал всем телом, которое вибрировало, также как все предметы в комнате, дом, земля под ним, и даже облака в небе — сгустились и дрожали…
Вдруг что-то исполинское переломилось, хрустнуло, хрястнуло, будто поддался и сломлен напором стихийной силы огромный коренной зуб. Наступила тишина.
— Кончилось… — с облегчением подумал Марк, — хоть как-то вся эта история кончилась, пусть совершенно неправдоподобным образом. Пойду, посмотрю.
Он спустился, вышел, и увидел Институт. Величественное здание беспомощно валялось на боку, выдернуто из земли… как тот камень, который он в детстве решил вытащить. И только сейчас, кажется, одолел — сам, без отцовской помощи, не прибегнув даже к всесильной овсяной каше.
Обнажилась до самых глубоких подвалов вся Глебова махина, вылезли на дневной свет подземные, окованные массивным металлом этажи, из окон директорского кабинета валил коричневый дым, он сгущался, стал непроницаемо черным, ветер мотал клочья и разносил по полю… Из окон и дверей выкарабкивались оглушенные люди. Собаки и кошки отряхивались от земли и бросались своим хозяевам навстречу. Начали считать потери. И оказалось, что все на месте, исчез только Шульц! Как ни искали его, найти не смогли. Может, мистик, превратившись в тот самый туман или дым, вылетел из окна и отправился на поиски своей мечты?.. Некоторые доказывали, что его не было вовсе, другие говорили, что все-таки был, но давно переродился в иное существо… особенно странным им казалось превращение ученого в директора… Наверное, он был фантомом… или духом?.. Нет, пришельцем, конечно, пришельцем! Вспомнили его загадочное поведение, чудесные появления и исчезновения, а главное — уверенность в своем одиноком проценте, позволившем обосновать то, что никакой трезвой наукой не обосновать. Он прекрасно все знал и видел вещи насквозь без всякой науки, но должен был до поры до времени маскировать свое происхождение, чтобы подточить здание изнутри, такова была его миссия. Отсюда его слова, что «тяжко», хочу, мол, улететь, и прочие жалобы, услышанные Марком. Значит был среди нас истинный пришелец, дурил всем головы, и чуть не довел особо впечатлительных до самоубийства. Слава Богу, старый корпус выдержал все. Но основная масса счастливо отделавшихся этой догадки не оценила, а только ошарашенно топорщила глаза, и молчала, переживая неудачу.
— Теперь уж точно придется надеяться только на себя, — сказал бы весельчак Аркадий. Но Аркадия не было, он пропал бесследно, также как дух Мартина и других героев, которые вели с Марком нескончаемые разговоры. Говорили, говорили, и никакого тебе действия! И потому, наверное, исчезли основательно — не достучаться, не вернуть ни колдовством, ни блюдечками этими, ни самыми новомодными полями. Но кое-что в Марке изменили… А, может, он сам изменился, или просто — вырос?.. Значит, все-таки есть на свете вещи, которые на самом деле, и всерьез?
Марк досмотрел последнюю сцену и повернул домой. Вошел к себе, сел за стол и задумался. Потом поднял с пола ручку, положил перед собой чистый лист… и начал вить на нем ниточку, закручивать ее в буквы, буквы в слова, и ниточка вилась, вилась, и не кончалась.

К О Н Е Ц


……………………….
Рисовано «мышкой». Иногда это удобно, тут же на полях текста что-то изобразить. Привыкнуть легко. Разумеется, точных линий проводить не стоит пытаться, но пятнами и толстым «пером»… отчего же нет? Вообще, не люблю этого пижонства художников по отношению к компу — «не настоящее…» А офорт, который через десять слоев техники — настоящий, железо и кислота? Старые мастера не боялись ничего, понимали, что рисовать можно на чем угодно, и чем угодно. Точками, штрихами, пятнами… даже буквами, как художник Леон, и очень красивые графические листы. Мне лично нравится делать варианты и обработки в Фотошопе каких-то набросков на бумаге, неудачных рисунков и живописи, только бы было за что зацепиться. Есть у меня и вещи, от начала и до конца компьютерные.
http://www.periscope.ru/gallery/mouse/prs8_3_4.htm
http://www.periscope.ru/gallery/gmg/10sum2.htm
Я не люблю только использование геометрии, готовых элементов. Хотя возможны и коллажи. Ну, не люблю последователей Дали, он все-таки тошнотворен. А комп дает им много возможностей выворачивать кишки :-))
Но в общем, компьютер весьма интересен не только, чтобы сканировать и показывать готовое, но и делать новые картинки, которые часто так далеко отходят от бумажных «оригиналов», что являются самостоятельными вещами. У них есть оригинал — запись на диске 🙂 К этому можно привыкнуть, я думаю.

ЛЕПИТЬ ЛЕГЧЕ

Говорят, лепить трудней, чем рисовать, а мне кажется — легче…
Рисуешь с одной стороны, говорят, а лепишь все стороны сразу,
И каждая должна быть интересной, неважно, затылок или лицо.
Может и так, а все-таки лепить легче…
Рисуя, создаем пространство и объемы на плоскости,
А для этого нужны условности и навыки.
Если линия под углом на плоскости, мы говорим — уходит вдаль…
Хотя никакой дали нет на плоскости.
У японцев не так.
Зато у них свои условности.
Чтобы использовать условности необходимо мастерство
То есть, навыки, доведенные до совершенства.
Я не люблю мастерство,
В нем что-то скучное проглядывает.
Я уважаю мастеров, изобретающих новые условности.
Это симпатичный народ.
Но и они со временем повторяются.
И все-таки, интересней тех, кто слишком полагается
На старое мастерство.
Но, как ни крути, без навыков что-то не рисуется…
А если лепить?
Пространство перед тобой, и масса — вот,
Ком пластилина.
Слеплю- ка голову…
Но тут же задумался — маленькую?.. — носик, ротик…
В мелочах возиться…
Большую? Откуда столько пластилина взять…
И я придумал!
Помещу-ка внутри головы коробочку,
Облеплю ее слоем пластилина,
Приделаю уши, нос — и голова готова!..
Стал сбивать дощечки —
То маленький ящик получается,
То углы наружу вылезают…
Никаким пластилином не залепишь!
Прибиваю все новые дощечки…
Ящик вырос, стал больше живой головы.
Даже тонко облепить, пластилина не хватит!
Сломал.
Надо делать заново!
Стал внимательно смотреть на головы, знакомые и чужие…
Оказалось — в каждой коробочка особая!
Посмотрел на себя в зеркало —
Сверху — яйцо!
Сзади — квадрат!
Сбоку — прямоугольник!
Ой-ой-ой…
Пришлось найти карандаш, голову нарисовать.
И даже второе зеркало поставил, рассмотреть затылок…
Потом взял рисуночки и начал по ним сбивать
Коробочку.
И, странное дело, — получилась!
Неуклюжая, но верная.
А дальше совсем просто — залепил все дерево
Принялся выпуклые части прилеплять…
И тут же что-то стало вырисовываться
Похожее на голову, очень знакомую…
А вы говорите — лепить трудней, чем рисовать…

тайм-аут

НА ВЫСТАВКЕ ЖИВОПИСИ, год 1983-й…
(почти без редактирования)

Художник, вы больны?.. Вы больны.
Подпись неразборчива

Такого безобразия еще не видела, ужас.
Васюлина

Блестящий стиль и техника исполнения. Так держать!
Лектор-международник

Что держать? У кого?..
Подпись неразборчива

Отчего у вас такие некрасивые дети?
Донцова, домохозяйка

Художник, не обращайте внимания на первые два отзыва, вы великолепны!
Подпись неразборчива

Дегенеративная, неумелая живопись! Тошнотворный и тухлый внутренний мир автора! Что бы заниматься живописью, нужно иметь талант и долго учиться этому ремеслу.
Член Союза художников Казанцев

У вас есть талант, но не переступайте черту в мрачном изображении мира. Это путь в никуда…
Доброжелатель

Ужасное впечатление. Все черно, даже цветы! Даже дети! Нет светлого луча! И это видение мира нашего??? Дети — уроды!!! Что дают эти картины нашему человеку???
Подпись неразборчива

Мнение полностью разделяю.
Майор пограничных войск Васильев

У вас собаки умней, чем люди.
Научный сотрудник

Дело не в мрачности, а в сострадании, которое у вас есть…
Член союза кинематографистов

Член ты и есть, и дурак.
Подпись неразборчива

Если человек назвал себя художником — он должен рисовать с натуры. Сомневаюсь, чтобы в Советском Союзе нашлись такие натурщики. Это антисоветизм или больной бред. Или то и другое.
Сапрыкин, пенсионер

А я поняла цель этого, с позволения сказать, художника! Вредить можно по-разному!.. И с какой целью сзываются единомышленники… Тоже ясно. Мне вот что неясно. Кто мог набраться смелости в организации этой выставки безобразия, клеветы и ненависти к советскому образу жизни! Многое можно сказать характеризую любую из этих «картин». А зачем? Они говорят сами за себя — всем ясно. Горе-художник в своей ненависти перестарался.
Ищенко, учитель

Ну, и мудак ты!
Подписи нет

Стыдно смотреть!!! А вам, наверное, ничего не стыдно…
Ермакова, учитель литературы

Искаженное восприятие мира! Разве это типично для нашего общества… Зачем свое мрачное нутро выставлять на обозрение людям?
Член клуба книголюбов

Кто ЭТО разрешил?? Вульгарное искажение детских лиц. Ни одной подписи под мазней, ЧТО ЭТО??? Как можно так опошлять советских людей???
Авраменко, секретарь парткома ИМБ АН

Художник, мне вас очень жаль, худсовет сыграл злую шутку, пригласив вас… Радует одно: резкое осуждение зрителями этого низкого зредища. Художник призван нести высокое, здесь — зло и безобразие. Даже дети — дебилы!!! И так изображать детей, искрящихся эмоциями, смотрящих на мир ясными глазами!!! Преступно. Необходимо довести до сведения соответствующих организаций эту книгу отзывов, поставить вопрос о полной смене состава худсовета. Автора жаль — как убийцу в силу его глубокой духовной низости. Он извращенно видит прекрасный мир, а они — и природа, и дети — прекрасны в нашей Стране! Желаю прозрения!
Кандидат психологических наук

Где живет этот художник? В лагерях палестинских беженцнв? В Ливане? Или еще где-нибудь??? Такое видение можно объяснять или больной психикой, или — это тайный враг, ненавидящий НАС С ВАМИ… Набрал где-то уродов… Для чего?..
Афанасьев, председатель профсоюза ИМЭ

Вы все же талантливы — сумели так растоптать советского человека, что жутко становится… Это и есть фашизм. Вас теперь спасет только диагноз психиатра!..
Растопчина, старший научный сотрудник ИБФ АН

Немедленно снять картины, выставку закрыть. Приглашаю худсовет на заседание парткома Центра.
Председатель комиссии по культуре Шлычков

КТО НА ЧТО ГОРАЗД…

Одни любят чистоту, другие — порядок. Некоторые обожают и то, и другое, но это зануды, о них не будем. Те, кто чистоту уважают, ничего не могут найти среди своей пустоты. Зато хвалятся, что живут без пыли. Это им так кажется. А те, кто за порядок, пыль не замечают. Каждый со временем должен выбрать, что ему нравится. Жизнь не оставляет нам выбора, заставляет выбирать. Впрочем, есть такие, кому и то и другое поперек горла, ни порядка, ни чистоты!.. Мой приятель из этого племени. Он пишет рассказы. Вокруг него горы грязи и пыли, никакого порядка.
Я смотрю на него… Он производит беспорядок! Никто не в силах эту грязь вынести, выбросить… и даже сжечь нельзя, она черным пеплом засыпет город, как Помпею или Геркуланум… или оба вместе… Я вижу, он уже без сил, копошится, отбивается от летучих листочков, набросков, черновиков, от шуршащих, смятых в комок, многократно расправленных… задыхается под кипами серо-желтых, пропыленных листов… Природа мстит ему за желание внести в избу порядок. Родить из беспорядка. Безумец, благие пожелания… Ничего не внесет, сунет пару листочков в папочку, и успокоится. На время. Листочков с рассказами совсем немного. Все равно странно, он концентрирует пыль и грязь! Непонятно. Тоненькая папка. Даже незаметна среди грязной бумаги…
А мир остается каким был, разоренный и засыпанный результатами работы по наведению порядка. Только хуже становится! Приятель, конечно, не один старается. Но его способ особенно раздражает, допотопный и наивный. Черт знает чем занимается, о нем говорят. Но, боюсь, и черт в этом мало понимает.
Я предлагаю:
— Давай, помогу, выбросим беспорядок…
Он устало машет рукой:
— Завтра снова появится…
Сжал листочек, отбросил, он вздрагивает — живой… Шуршит, развернуться хочет — чем я плох?.. Трудно понять, что ты неумелый плодик, недоделанный результат. Неудачливый урод. Может, все мы такие, недоделанные? Кто знает…
Но про одно точно могу сказать. Пыльное это дело — из грязи и беспорядка создавать слова. Слов мало, а грязи все больше и больше…
Я нагибаюсь, поднимаю, разглаживаю неудачливый листок. Он в глубоких морщинах, и пуст. Только в верхнем углу:
… попью чаечку, съем булочку, а меду — не буду… Одни любят кислое, другие — сладкое, кто за чистоту, а кто — за порядок…

ТЕМА ПОСТОЯННАЯ


………………………..

КАК ВСЕГДА

Старый пес, а только отпустишь — тут же исчезает. К утру вернется, еле жив от усталости. Выйдешь из дома — лежит на пригорке, на мерзлой траве, свернулся, не видно, где голова, где хвост… Позовешь — он медленно возвращается из сна, поднимет голову, ищет, откуда голос. Увидел, с трудом встает и, мотая опущенным хвостом, ковыляет ко мне… Он спит целый день и только вечером поест. Теперь несколько дней будет ходить рядом, не тянуть поводок, а отпустишь — обежит ближайшие кусты, и обратно.
Время идет, он оживляется. Вижу, стоит и раздумывает, удрать или остаться… Сейчас он еще сомневается. Строго зову и беру на поводок. Он даже доволен — за него решено. Но пройдет еще день-другой, и он уже уверен. Вот отстал, что-то обнюхивает, а сам косит коричневым глазом… куда бы…
Теперь стоит отвернуться, он кинется в кусты, исчезнет из виду, а через минуту далеко впереди перебежит дорогу. Я закричу ему, засвищу, но расстояние ослабляет силу приказа, он не вернется. Там на углу собираются маленькие кудрявые собачки, лапы и живот у них черны от грязи, спина в расчесах. Он обожает их и здесь задержится. Если подойти, то можно еще вернуть его. Но я иду домой, вешаю поводок на гвоздь и берусь за свои дела…
А ему скоро наскучат эти привязанные к одному углу существа, и он, не оглядываясь, по-волчьи вытянув шею, устремится вперед по своему большому кругу. Он бежит привычной размашистой рысью, как бегал в этих местах еще молодым. Он не помнит этого, но знает, что жил здесь всегда. Он бежит легко, ноги несут его без труда, он не думает, надолго ли это. И так до вечера…
А в сумерки выбежит на берег реки — и остановится. Черная бегущая вдаль вода пугает его и притягивает… Он постоит и повернет обратно, к огням, туда, где скользят по асфальту машины и бегают разные интересные собаки. Вот они заметили друг друга, бегут к ближайшим столбам с отметками, выясняют, кто есть кто, знакомиться или, сдержанно ворча, разбежаться. Это ничейная земля, драться незачем и удаль показывать не принято… Теперь он то и дело переходит на шаг, ему хочется найти сухое теплое место — в траве под деревом или в кустах, прилечь и вздремнуть. Домой он не пойдет, потому что до утра никогда не возвращался. А он делает только то, к чему привык, и будет делать, пока может…
Я завидую ему.

ПАПУ АРЕСТОВАЛИ

В феврале в один день я долго был в школе, много уроков, потом мы с Эдиком медленно шли домой, толкались, ездили по лужам замерзшим. Все равно скучно, пообедаешь, и день кончился.
Я пришел, дома разбросано, мама плачет, бабка носится, ставит вещи на места, говорит — обойдется, Зина, он ни в чем не виноват. Простой врач.
Вот именно, врач.
Завтра вернется, вот увидишь. Пойдем звонить.
Зачем идти, вот телефон.
Его отключили.
Я удивился, надо задание узнать у Димки, отличника, он все записывает, мы с Эдиком забыли. Я и не подумал, что папа надолго, сказали, скоро приедет, я поверил.
Но завтра его не было, и потом, целую неделю никто о нем не знал. Мама ходила, и бабка с ней, узнавали, где он, но им не говорили ничего. Мама говорит, надо пойти к одному человеку, духу не хватает, но папа его лечил, может, скажет, что с ним.
Пошла, приходит, он сам боится, только сказал, жив доктор, и все.

ПАПА ВЕРНУЛСЯ

В начале марта снег почти весь растаял, и я вспомнил, как папа получил благодарность на войне. Наши войска вошли в Эстонию, и все в валенках, а папа добился, чтобы им дали сапоги, потому что весна у нас коварная, мокрая. И правда, он говорит, спас наступление, солдаты шли по воде.
Мы в тот вечер сидели без света, отключили во всем районе, а свечи зажигать мама не захотела, незачем, говорит. Но из окна шел свет, я удивился, что там, ведь фонарь на улице не горел. Один живой остался, бабка говорит, и то голая лампочка, колпак разбили, русские все разбивают, не могу понять зачем, ведь все им уже принадлежит, зачем свое бить?
При чем тут русские, говорит мама, но не спорит, устала.
Надо бы поужинать, у нас где-то картошка холодная, и плиту растопить.
Мам, ты забыла, у нас уже месяц газ.
А, да, газ…
Она встала в темноте и ушла.
Откуда свет, мама спросила, я посмотрел — там луна, кусочек старой остался, и снег на крыше сарая под нами, освещает окно.
А, да, снег… Хотя тает. А в России все время снег, снег… Я так устала от всего.
Папа вернется, я говорю, он же не виноват, что другие доктора враги.
Милый, они не враги, ну, может, один что-то не так сказал…
Тут я услышал легкий шорох в передней… нет, за дверью, но не стучат и не звонят. Там кто-то есть, говорю.
Она вскочила, побежала к двери, открывает, и ни звука не было, потом слышу, что-то тяжелое упало. Я побежал, и бабка выскочила из кухни, а в передней темно, только какие-то люди на полу, а потом слышу голос — папин! — Фанни, да принесите же воды, воды…
Не надо воды, мама говорит, она встает, ничего, говорит, не надо, ты пришел, пришел…
Дальше я не помню, мы были в одной куче, плакали и смеялись.
И тут включили свет, разом, а не как обычно, сначала мигает, мигает…
И мы увидели папу, у него все волосы серые какие-то, а были черные, только виски седые.
Ничего, он говорит, можно подкрасить, представляешь, какое счастье, они не успели… я не успел…
Молчи, мама говорит, я слышала по радио, он умер. Теперь должно проясниться, не может больше быть, как было.
Не знаю, говорит папа, уже ничему не верю. Но это прекратилось в один момент. Теперь осталось считать живых и мертвых. Чертова жизнь, я больше не могу!
Он заплакал, я никогда не видел, чтобы он плакал, тонким жалобным голосом, взрослый человек.
Мама говорит — мам, уведи мальчика, а мне — милый, иди, пора уже спать, спать. Мы снова вместе, спи спокойно, завтра поговорим.
Я ушел, бабка уложила меня, покрыла одеялом, поцеловала, я чувствую, у нее щека мокрая, она говорит — Алик, спи, спи, расти большой, умный, может, лучше нас будешь жить.

ПАПА УМЕР

Я спал долго-долго, когда проснулся, было уже светло. Надо в школу, как же я проспал! А потом вспомнил, сегодня же воскресенье. И папа вернулся. Он больше не будет на скорой, мама сказала. Теперь он обязательно вернется в больницу, ведь он ни в чем не виноват. И мы будем ходить с ним к морю, каждое воскресенье. Сегодня тоже пойдем?
Я вскочил, дверь открыта к ним, папа лежит на кровати, мама метет комнату щеткой, это ее любимое занятие, я при этом спокойно думаю, она говорит. Важно, чтобы ни одной пылинки не осталось, мне пыль мешает дышать.
Они не видели меня, папа говорит:
— Какое счастье, я ничего им не сказал, не успел сказать. Наверное, не выдержал бы. Они мной мало занимались, началась суета, они как крысы, когда что-то рушится. Только свет в глаза, яркий свет, два дня. Но они не знали, я могу спать при любом свете, с открытыми глазами!
Он засмеялся, хрипло, будто ворона каркает.
Простудился… холод был дикий…
Потом спрашивает, Алик проснулся? Какое, счастье, Зина, я ничего не успел сказать.
А что бы ты сказал, ты же ничего не знаешь.
Им правды не нужно, только говори — кто, что… у них свой план. Только говори. Но я никого… понимаешь!
Он позвал меня. Я вернулся на цыпочках к кровати, потом прибежал к нему.
Он обнял меня, говорит, сейчас оденусь, пойдем к морю, как всегда. Море всегда у нас будет.
Мама отошла, принялась мести под моей кроватью, пыль уничтожать.
Папа молчит, взял меня за руку и держит. Вдруг задышал громко, сжал руку мне сильно-сильно, говорит шепотом:
— Позови маму.
Она ведь рядом. А я не могу освободиться, он руку держит. Я повернулся и говорю:
Мам, папа зовет
Она бросила щетку, и к нам, в один момент. А у него лицо темнеет, чернеет, уши стали синими, он смотрит на меня — и не видит, глаза пустые, изо рта слюна розовыми пузырями.
Мама кричит — мам, скорую, скорую! И в больницу звони!
Из его больницы приехали скорей, человек пять или шесть, а потом скорая. Вся комната забита белыми халатами, мы с мамой в углу, ничего не видно, только спины.
Мы молчим, она меня обнимает, бабка на пороге, у нее белое лицо. А мама спокойная, как мертвая, только меня обнимает, мы на полу сидели.
Время, время шло, все суетятся, голоса — делай то, делай это…
Я думал, сейчас будет папин голос — «да, ладно…» как он всегда говорит, но не было, только чужие голоса, скорей, скорей… Потом полилась вода, что-то упало.
Один поворачивается, говорит — простите нас, мы не можем ничего сделать, простите.
Я узнал его, видел в больнице. И они один за другим, один за другим — уходят, уходят.
А на кровати папа, подбородок подвязан полотенцем, лицо синее, он улыбается, молчит, глаза закрыты.
Папу хоронили
Потом были похороны, улица полна людей, пришли все, кого он лечил, и до войны, и теперь — эстонцы, русские, евреи, на лестнице стояли так, что не пройти никому, говорили шепотом. Кто-то сказал, священника нужно, мама говорит — нет, нет, он никогда не хотел, и снова тихо.
Бабка меня тепло одела, там дует, говорит, голое место на высоте, еврейское кладбище. На воротах железная звезда, только не пятиконечная, а шести. Въехали, людей поменьше, там уже была яма, начали на веревках спускать гроб, мама говорит мне, подойдем, держись за меня, у тебя другой защиты нет, держись, Алик.
Я смотрел, как гроб опускается, снежинки падали на крышку, тут же таяли, наша обычная погода, кто-то говорит за спиной.
Мы вернулись, мама не спала, плакала, Соня вместе с ней. Бабка говорит — идем, Алик, тебе тут нечего делать, милый. Повела меня наверх по лестнице на четвертый этаж, там у нее знакомая Ребекка, меня отвели в отдельную комнату, положили спать, и я быстро заснул.

НЕЧЕГО СКАЗАТЬ…

Не отнимай время у людей, если тебе нечего сказать. Нечего сказать — хорошо сказано! Но не совсем справедливо. Ведь каждому надо что-то рассказать… потому что имел время подумать. А если вообще не думал, то и об этом хочется сказать. Мне нужно вам кое-что доверить. Это не стихи. И не песня. «Вы хочете песен — их нет у меня…» Дальше?… «На сердце легла тоска…» Или по-другому? не помню уже… Вообразите, вчера была осень. Сегодня просыпаюсь — за окном зима. Градусы те же — около нуля, а пахнет по-новому, воздух резок и свеж. На фиолетовых листьях барбариса тонкие голубые кружева. Запахнешь куртку, выйдешь в тапочках на снег, как на новую планету — и обратно скорей. А может растает?.. Зима как болезнь — начинается в глубине тела, растекается болью, а все-таки думаешь — рассосется, сама собой исчезнет… Не рассосется. Признание неотвратимости — признак старения. Градусы те же — около нуля, а вот не тает и не тает. Барбарис не успели собрать, а плов без барбариса… Зато капусту заквасили. Крошили, перетирали с солью, и корочку хлеба сверху положили — помогает. Знаете, что такое зимой в кромешной темноте — горячая картошка, своя, да с квашеной капусткой? Это другая жизнь, каждый, кто ел, вам скажет. Вам не интересно? Или думаете по-другому?
Уходите… А я хотел вам еще рассказать… послушайте…

МЕЖДУ ПРОЧИМ

Больше всего мы спорим о том, чего не видим, не знаем — о Боге, истории и свободе. Наконец, устанем, угомонимся — и к карте. Она у нас вместо клеенки на кухонном столе. Очень удобно — ешь и глазеешь на разные страны. За едой они хорошо запоминаются, так и впитываешь глазами. Есть еще одно место, где карты изучать интересно, но о нем неприлично говорить. Мой сосед там все стены Африкой обклеил. Спросишь — где он?.. — жена отвечает — в Африке, путешествует… А мы странствуем за столом. Когда-то Монтень говорил, правда, давно это было — если, мол, какая-нибудь самая захудалая страна не пустит меня в свои пределы… да что не пустит, пусть только объявит о таком решении — я так оскорблюсь, что всю жизнь помнить буду… Видно карт у него не было подходящих, а теперь они на каждом углу — путешествуй. Сижу, рядом Океания, так уж надоела, что проси меня на коленях — поезжа-а-й… — не поеду! Успел Австралию разлюбить, с Новой Зеландией — выглядят неопрятно. Жена говорит — «варенье аккуратней ешь…» — а у самой на Мадагаскаре дырка, километров триста в диаметре. Говорит, не знаю, как получилась, спрашивала у кота — не признается… Вот как-то сидим, везде побывали, устали, валюты не осталось — пора домой. А неохота, чувствую, что не догулял. Вот бы, думаю, как-нибудь в размерах уменьшиться, чтобы границ не признавая, всю землю исследовать, ногами исходить…
Не успел подумать, как стал уменьшаться, уменьшаться… вижу — лечу, вернее, падаю с большой высоты и на меня надвигается земля, как будто я из космоса выпал. На морской берег шлепнулся, желтый, плоский и твердый, но не ушибся, даже не испугался, будто обычное дело свершил. Вскочил, побежал вглубь страны, и, странное дело, изо всех сил бегу, лапки мелькают, а все почти на месте… Скользко… Впереди бархан, кое-как вскарабкался, смотрю — черная дыра… Нагнулся — глубоко… внизу прохладно, темно, приятно… Мадагаскар! На задние лапки поднялся — всю землю разом увидел. Плоская она! гладкий плоский мир — лежит, не шевелится. Докитовый период. Земля на китах живей была — колыхалась. Куда теперь?.. По скользким странам-морям бегать?
Подумал, повел усами — и спрыгнул в дырку…
Чувствую — лечу, вернее, падаю в темноте, а внизу слабый свет пробивается, растет, приближается — и вдруг влетаю, врываюсь в светлое теплое помещение, шлепаюсь на стул — и опять цел, жив и здоров. Перед стулом стол, на столе карта, на ней остров Мадагаскар с дыркой, километров триста в диаметре. Свет горит, жена за столом, чайник на плите кипит… Кто-то за дверью шуршит, скребется. Жене, как всегда, лень — «иди, взгляни…» Крошки с усов смахнул — пошел. В коридоре сосед, на полу возится, под ковриком ключ свой ищет.
— Ты откуда?..
— Из Африки… — говорит и усами шевелит. Спинка у него в известке, лапки в пыли…

СТАРЕНЬКОЕ


…………………………………..

МОНГОЛЬСКИЙ ДЬЯВОЛ.

В сумерках, на высоком крыльце аптеки кто-то тронул мое плечо. «А ваша собачка не укусит?» Невысокий мужчина лет сорока, лицо скуластое, волосы ежиком. «Можно с вами посоветоваться?» Мы отошли от двери.
— Мой сосед, Вольдемар, аптекарь — он здесь работает,теперь он мой враг. У меня собачка маленькая есть, во-от,- он опустил руку к коленям,- она его цапнула как-то, ну чуть-чуть… а он, черт, поехал в Монголию, специально, и привез оттуда невиданного пса, монгольское чудо. В этой псине два центнера, холка -во! — он поднял руку к груди,- … а лапы!.. пасть!.. Бог ты мой… во сне не увидишь. Вторую такую космонавт Леонов имеет, больше никто. У нас участки рядом, картошка и прочее, сами знаете, и его пес моего, конечно, подрал, не до смерти, но очень крепко. А что еще будет… Теперь я думаю — какого пса мне нужно добыть, чтобы он Вольдемарова дьявола победил, что вы посоветуете?..
Я подумал:
— Может кавказская овчарка подойдет, они очень сильны.
Он пренебрежительно махнул рукой :
— Нет, кавказская не потянет против этой монгольской бестии.
— Ну, дог, сенбернар…
Он задумался — печально покачал головой:
— Нет, куда им… Вот если б я волка воспитал… Волки, говорят, смертельную жилу знают, чуют — никакой пес против них не устоит, да где же его взять, волка-то?..
Мы помолчали.
— Может, он уймется?.. — я имел в виду злопамятного аптекаря.
— Нет. Вольдемар человек задумчивый, что задумает, то свершит, даром что интеллигент. Пропал теперь я…
Мне стало жаль его, неужели нет никакого выхода?
— Видно и вы не можете мне помочь…- он вздохнул. Мне сделалось неловко.
— Тогда вот что, — он приблизил свое лицо к моему, глаза его загадочно мерцали,- дайте мне, пожалуйста, восемьдесят копеек.
Ну, конечно… — я дал, хоть как-то смогу его утешить. Он поблагодарил — и исчез в темноте.
А я шел домой по темному осеннему парку и представлял себе Вольдемара, ядовитого аптекаря, тонкого, со змеиной головкой и подвижными пиявками-губами… и его таинственного пса…- со львиной гривой… ноги бревна!.. пасть — о-о-о! — и с полуприкрытыми узкими монгольскими глазами.

ТЕКСТИК ПРО АМЕРИКУ (2002 год)

Текст требует предисловия, чувствую.
Он даже переведен на американский язык 🙂 представляете?
Он ернический, да, слегка хулиганский — наверное.
Но это мои «Двенадцать», никуда не денешься.
Не о качестве говорю, конечно.
…………………………………….
……………………………………..
ВСЕ РАВНО БОЛЬШЕ!

Папа…
Карта.
Мне шесть.
— Америка наш враг!
Я смотрю на карту, смеюсь…
— Мы же больше их!
В Америке Жоржик исчез. Двоюродный папин брат.
До войны. Вошли в американский порт.
Бросился в воду. Доплыл. Остался.
— Америка больша-а-я страна… — папа говорит.
— Но мы-то больше!..
— Он мне не брат!.. — папа всю жизнь клялся…

…………………………………………………………………………………….

Через тридцать лет…
Фото из Америки. Старый Жорж. Синий флотский берет. Суровый берег. Свой домик. «Каждый год ремонтируем, болеть не смеем, деньги не тратим зря… » Жена, три девочки. Одна — Бренда. Или жену так звали?.. Не помню…

…………………………………………………………………………………….

Наталья. В Ленинграде. Переводчик. Красивая. Уехала — ради сына. А может врала…
Лет через двадцать вернулась. В гости.
Говорит, сначала от тоски выла. Днем работала, ночью училась. Чужой язык…
Зато библиотекарь!.. Квартирка в Джерси.
Морщинистая, старая… Но осанка… Весь мир в кармане!..
— Пенсия! Тебе не снилась такая…
— Мне пенсия никогда не снилась. Я во сне летаю…
— Что ты видел… А я… весь мир. Америка добрая… к тем, кто сам… карабкается, ногти сдирая…
— Эх-х! У тех, кто сдирает, саженные отрастают… Их бояться надо, когтистых…
Мы жили, ни хрена не сдирали. Через окошко подали денежку — дальше гуляй!
Два раза в месяц. Тихо, спокойно жили…
Мы все равно — больше!..

…………………………………………………………………………………….

Я безбилетный еду. Клал на всех девять куч!
Контролерша идет, Тамарка…
— Отвали, я с утра крутой…
Дальше спокойно еду…
За окном — плакат. «Умник, где же твои деньги, а?.. »
Издеваешься, Амери-ка?!
— Зачем мне деньги, я умный и так!
Американка мужу — «неудачник!
Ни денег, ни успеха… Ты — никто!.. »
Повесился мужик…
Ну, и дурак!..
Другой спился, третьего зарезала мафия…
Зачем им деньги?.. Что за блажь такая…
Богатые, а бедняки.
Я от жены — взял да удрал. Ищи дурака!..
Как ни крути, Амери-ка, как ни верти…
Все равно — мы больше!

…………………………………………………………………………………….

Эйнштейн от фашистов в Америку cбежал.
Лишнего еврея кормить — для них пустяк.
А он им за это бомбу слепил.
Может не он, все равно еврей.
Но Союз им показал
Кукиш водородный!
— Америка… Ну, чо теперь? Молчишь?..
Все равно мы больше!

…………………………………………………………………………………….

И вдруг мы взорвАлись, развалИлись
Оглушительно, зубодробительно…
Из окошка не подадут больше…
Живот подвело, никаких сил…
А она тут как тут…
Америка!..
С веселым лицом, широкими шагами…
Дверь по-хозяйски — сапогом!.. Разбрасывает подаяния…
Теперь мы друзья, ха-ха!..
Истоптала покой и тишину
Толстозадая демократия…
Но делать нечего — привет, ура!.. Ведь с другой стороны
Жмут и теснят — из джунглей и пустынь…
Сожрут без горчицы… дикари, дикари!..
Из двух зол выбирать?..
— Не хочешь?.. Быть бедным, больным и умным хочешь?..
— Мы бедными были, но гордыми, сильными!..
— Пап, мы ведь больше их?..

…………………………………………………………………………………….

— Ну, чо, Америка?
— Идиоты вы.
— Зато у нас… Идиот умней ваших умных был!
А они свое:
— Лучший писатель — кто лучше всех продается!
Вот дураки-и…
— Лучший художник — кого больше всех покупают!
Ну, мудачье-е…
-Лучший мужик, если в Гинесе член!
Ух!..
— И самый богатый, мелкий и мягкий, — у нас!
Ах-х!…
Ну, детский са-а-д…
Тут и сомнений нет — больны.
Куда им до нас, мы — больше!..

…………………………………………………………………………………….

Жоржик, ты жив?..
Наташа, ты где?..
Привет, я еще теплюсь…
Деньги?.. Зачем?.. Пить запретили, курить нельзя…
Нет, с места не тронусь.
Моя земля.
Не в истлевшем мешочке в потайном кармашке —
Ногами на ней стою, ногами!..
Недолго осталось?..
Да, закопают.
Плюнут, поцелуют,
К сердцу прижмут, к черту пошлют…
Пусть.
Не там дом, где лучше, а там, где любишь.
— Пап, мы всегда будем — больше!..

…………………………………………………………………………………….

Теперь мы плывем… как когда-то вы плыли…
Двести лет тому — выплыли…
Льдина велика, до зимы не растает…
Доживу свое…

…………………………………………………………………………………….

Я любил Эйнштейна.
Я любил папу.
И дядю Гришу, хотя и не знал его…
— Пап, мы же больше всех?..
Папа умер — давно.
… его поймали, арестовали, велели паспорт предъявить…
Америка, знаешь песенку?..
Откуда ей…
Потом сказали — ошибочка…
Брат за брата не отвечает, выяснилось…
Вернулся домой — умер
К вечеру.
От счастья…
Больше не от чего.

…………………………………………………………………………………….

Ау, Америка!
Не видел тебя.
Не увижу.
Не надо.
Своим путем
Плыви…
Нашим — привет!
И не забудь —
Все равно мы больше!


………………………………
о жизни, как о навязанной командировке: как в том рассказе — «не хотел, пришлось…» Поездка из ниоткуда в ничто, в середине городок – окаянные всё лица, пьют, нечаянная любовь, несколько событий, привязанностей, увлечений… Постепенно все тише кругом, все пустей… Опьянение — и отрезвление. Наконец, не очень интересно, больно, тяжело — изжито. Пора выбираться на окраину, где пусто, глухо, дорога упирается в черноту…

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «СЛЕДЫ У МОРЯ»

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

Однажды в году дарят настоящие подарки. На день рождения, конечно. Новый год не в счет, там всем что-то раздают, шум, суета, и каждый смотрит, не лучше ли у другого. От этого устаешь, и подарок кажется маленьким, неинтересным. Всем дарят, просто день такой. Говорят, Новый год начинается. Откуда они знают, когда он начинается? Я спрашивал, никто не отвечает. Папа говорит, просто люди договорились, надо же когда-то новое время начинать. Мало ли о чем можно договориться… Правда, Новый год никто еще не отменял, многие праздники поменялись, а этот остался. Приятно, папа говорит, никакая власть его отменить не может.
Но если подумать, разве я виноват, что старый год кончился? А день рождения я заслужил, жил, жил – и добрался до конца своего года. И вот они, подарки…
Лежат на тумбочке около кровати. Бабка рано уходит на кухню, готовит что-то вкусное к обеду, к завтраку она не успевает. И я здесь в уголке один. Через дырку в ширме вижу окно. Бабка говорит, здесь раньше не было дыры, ширма единственное, что осталось с довоенного времени. Кроме альбомов, они были завернуты в эту материю. Раму папа заказал, не такая красивая, как старая, он говорит, зато куда прочней, так что ширма нас переживет. А на месте дырки был рисунок знаменитый, бабка говорит, хорошие деньги они выручили. Зато теперь я вижу окно. Второй год на этой квартире, второй день рождения у меня здесь. Помню еще третий, в квартире у дяди Бера, давно, а дальше не помню. Дядя так и не вернулся, переехал в Москву жить, у него теперь другая жена.
Все-таки решился, а я плохо о нем думала, бабка говорит.
А папа не радуется, я брата потерял, когда еще увижу…
Чудак вы, Сёма, главное, он живой, бабка всегда права.
А с подарками случаются удивительные вещи, мама говорит. Мне до войны подарили огромного медведя. Мы уехали, бросили все, наш дом разбомбили, а мишка у моей подруги сидел, я его починить отдала. Как приехали, он к нам вернулся.
Я про этого мишку сто раз слышал, теперь он на верхней полке в темноте сидит. Мне его немного жаль, никто не играет с ним, я больше с игрушками не играю. Но все равно, он дома живет.
Я уже не помню, как жили при войне. Алику хорошо, мама папе говорит, я бы хотела все забыть — войну, и особенно до нее, мне бы легче стало.
И меня забыть молодого?
Тебя нет, она смеется. Забыть чего лишилась, чтобы не жалеть.
А я ничего забыть не могу, бабка говорит, для меня жизнь один бумаги лист, на нем все записано, не вырубишь топором.
Она родилась в июле, не наша порода, а мы с папой в октябре, в один и тот же день. Вообще-то, я на десять минут опоздала, мама говорит, другой день начался. Врача упросила время рождения изменить, на бумаге, конечно. Так что у Алика записано двенадцать без пяти, с Сёмой в один день, отцу приятно.
Я подслушал, она подруге Соне по секрету говорила. Подумаешь, секрет, пятнадцать минут, все равно мы с папой близко родились. Только разные года.
Я родился еще в старом веке, в нем Пушкин всю жизнь прожил, папа говорит.
А я родился еще до войны.
А я еще до той войны, он говорит.
Какой той?
Да ладно тебе… он засмеялся, успеешь эти войны сосчитать.
Утром сумрачно в комнате, темно, дует ветер из форточки – мама закаляет меня, и слышно, как шлепаются капли о стекло. Впереди зима, темнота, желтый, тусклый свет. И все-таки – день рождения! Я добрался до конца собственного года. И чтобы веселей было дальше жить – подарки…
Они притаились в темноте, ждут, когда я проснусь. А я уже давно не сплю, смотрю на тумбочку. Не очень они возвышаются… Но бывают невысокие длинные подарки, очень нужные, например, фонарик, мне его подарили в прошлом году. Он круглый, длинный, с большим прозрачным окошком в одном конце, в другой вставляются батарейки. Он бы светил до сих пор, если б не упал у меня. Мама говорит, я варвар, потому что вытекла батарейка. Другую я сам разломал, одной все равно маловато. Папа обещал новые купить, если будут в магазине, и у него в тот момент окажутся деньги в кармане, и он не забудет, как обычно. Все вместе у него редко получается, то денег нет, то магазин переехал на другую улицу. Но когда-нибудь он соберется с силами. Так говорит мама – соберись с силами, Сёма… Перед днем рождения он собирается, и вот – подарки.
Не очень длинные подарки, они умещаются на тумбочке. В прошлый раз что-то свешивалось, я даже подумал, что шнур от машины-самосвала. Не выдержал, протянул руку, а это, оказывается, салфетка, они решили салфетку постелить, для красоты. Подарки, правда, оказались ничего, но самосвал остался в магазине. И не очень нужно, в нем батареек, говорят, хватает на полчаса, потом катай его сам, а что в батарейках, я давно выяснил. Папа обещал другой фонарик, особый, пока его нет в продаже. Сам светит, ему батареек не надо.
Так что фонарика среди подарков быть не может.
Они не высокие, не длинные, и не круглые, подарки… Значит, мячика тоже нет среди них. Ну, и хорошо, мячик трудно найти в траве, ходишь рядом и не замечаешь. Надо не просто глазеть, как ты, а видеть, мама говорит. Смотреть легко, потому что глаза даны, а вот видеть…
Сейчас мне даже смотреть трудно – еще темно. Я лежу и жду. Понемногу идет время, первый день моего нового года. Ветер старается для меня, разгоняет тучи, в окне становится светлей. Я вижу, на тумбочке что-то чернеется плоское – одно, непонятной формы – второе… и еще, что-то тонкое, длинненькое, совсем небольшое…
Я уже знаю. Догадываюсь, конечно. Насчет плоского почти уверен. Это книга. У меня две любимые книги, про Робинзона и «Что я видел», а эта? Я думаю, та самая, о прошлом земли, которую видел у Эдика, и даже начал читать, сам! Очень медленно, правда, но все понял. Но он домой не дал – пода-а-рок, говорит. Начало интересное – как произошла земля. Какая-то звезда вырвала из солнца клок, получились планеты, они закружились, завертелись, остыли, и появилась на них жизнь. И в конце концов, родился я. Осенью, и сегодня мой день рождения.
Насчет второго подарка… Я думаю, это полезная вещь. Она тряпичная. Это не очень интересно, но нужно. Может, рубашка или даже штаны. Штаны бы лучше, в старых карманы продрались. Мама говорит, это необратимо. Без карманов штаны неинтересны. А в новых просто должны быть карманы.
Насчет третьего подарка – не знаю. Может, мне показалось, там просто тень, и не лежит ничего? Если очень хочется, то кажется.
Я лежу, не спешу вставать. Когда все потрогаешь, ждать нечего будет.
Этот парень меня удивляет, папа говорит, он умеет ждать, я не умею до сих пор.
Он в меня, мама говорит.
Не, в меня…
И так они спорят почти каждый день, но не ссорятся. Пока бабка есть не позовет. А сегодня выходной, и день рождения, сначала пойдем к морю, потом обед, потом придет Эдик с тетей Соней, принесут подарок, будем есть крендель, пить чай.
Вот настоящий первый день. Какой там Новый год… подумаешь, договорились. А я жил и добрался до своего собственного дня.

АВТОПОРТРЕТ (набросок)


…………….
Кажется, при помощи ПВА-белил по темному грунту, клеевому, думаю… Потом поверх высохших белил — акварелью, своего рода водный аналог лессировочной техники :-))
(наверняка не ново)

ДОРОГА К НЕБУ


…………………………
На основе впечатлений от горной Сванетии.
Конечно, не похоже. 🙂
Потом мне говорили, а столб? Зачем там столб, электричество, что ли?..
Захотелось какую-нибудь вертикаль, вот и все дела.
……………
Хватит, пожалуй, я ведь только пробегая…

ДА ЛАДНО УЖ МЕЛОЧИТЬСЯ-ТО …

вытряхивай старье… 🙂
………………………
СНОВА УДРАЛ.

Федор лежал на скамейке и смотрел, как тускнеет закат. Вдруг с легким треском распоролось небо, просунулась большая рука, согнула указательный палец и чуть хрипловатый вежливый голос сказал:
— Иди сюда, Федя…
Федор спустил ноги со скамейки. Идти тяжело, но надо. Когда выпил, спорить с начальством не стоит, тем более, с таким высоким…
За домом земля истончалась — наверху небо и внизу небо, посредине почва тонкой лепешкой. Встал Федор на край земли, посмотрел вверх — видит, пальцы нервно барабанят по небу. Ишь, издергался весь… Зевнул:
— Говорили, нет тебя…
— На момент отлучился. Не успел вернуться, слышу — кто-то матерится. Европа спит уже, а ты безобразничаешь.
— Хо-хо, ну, это что-о… Ты бы днем послушал, что творилось. Как с луны свалился.
Голос пообещал:
— Вот еще на полстолетия отлучусь, а потом тысячу лет никуда не собираюсь.
— Командировка, что ли?..
— Ну да… Но ты не хулигань, с женой помирись, матом не ругайся… и картошку, наконец, убери, ведь позор…
Федор проснулся — Бога нет, небо светлеет, ветер несет листья осенние, скамейка за ночь остыла…
— Убери, убери… а сам снова удрал…
………………………………………

ЧЕРЕЗ МИЛЛИОН ЛЕТ.

Через миллион лет здесь будет море — и теплынь, теплынь… Папоротники будут? Папоротники — не знаю… но джунгли будут — и оглушительный щебет птиц. Лианы раскачиваются, на них обезьяны. Немного другие, на кого-то похожие… но не такие наглые, наглых не терплю. В тенистой чаще разгуливают хищники, саблезубые и коварные. Мимо них без сомнения топает, продирается… не боится — велик…
Слон, что ли? Ну, да, суперслон, новое поколение.
Вот заросли сгущаются, наверное, за ними река?
Конечно, река, называется — Ока, желтоватая вода, ил, лесс, рыбки мелькают…
Пираньи?
Ну, зачем… но кусаются.
Сапоги прокусят?
Нет, в сапогах можно…
За рекой выгоревшая трава, приземистые деревья…
Дубы? Может и дубы, а может баобабы, отсюда не видно. Иди осторожней — полдень, в траве спят львы… Нет, это не они… но очень похожи, только грива сзади, а голова голая… Это грифы — у падали примостились… а львы под деревьями и на ветвях, в тени…
Вот и домик… огород, в нем картошка, помидоры, огурцы… двухметровые… Вообще все очень большое, ботва до пояса, трава за домом выше головы. Раздвинешь ее — там белый тонкий песок, вода… Море. Никаких ураганов, плещет чуть- чуть, и так каждый день — и миллион лет покоя…
Миллиона хватит?
Хватит-хватит…
Теперь что в доме… Вот это уже слишком. Я просто уже без сил… Сядем на ступеньки. Бегает, суетится головастый муравей.
Термит, что ли?
Нет, рыжий.
Что теперь дальше?..
Картошку окучивать, помидоры поливать…
…………………………………………

ЛИСТ СУХОЙ.

Осенью зеленый лист становится желтым. В нем какой-то пигмент меняет цвет. Я уже забыл, что в точности там происходит. Почему-то я зеленые листья не люблю и не замечаю, они кишат массой какой-то и просто раздражают, а вот лист желтый — задевает меня. Он висит на ветке, почти голой, рядом с ним небо, высокое и холодное. Стволы деревьев — черные и блестящие от дождя, в зеленоватых пятнах и ржавых крапинках. Стволы торчат из земли, мокрой и холодной, а на земле — желтые листья. Мой лист тоже скоро упадет, но пока он держится. Вот подует ветер, застучат по стволам крупные капли — и вспорхнет листочек, и медленно пойдет к земле, к другим листьям. Но пока что он еще на месте. Потом их сгребут в большие кучи и подожгут… Я каждый день смотрю на него — он совсем прозрачный и светлый, и становится все ярче, а небо уже опускается над ним, тяжелое и бурое… Ну, лети… Он упал, и ярким пятном — на черной земле. Теперь ветка совсем голая. Поднялся ветер. Листья сухие летят гурьбой — торопятся куда-то. Птицы собрались огромной тучей и медленно кружат над голым холмом. Шорох крыльев и шорох листьев сливаются. От костра поднимаются маленькие кусочки сажи, и летят. От стаи отделяются птицы, и тоже, как кусочки сажи, кружат над нами… Скоро зима.
……………………………………….

ИНОГДА В ДЕКАБРЕ.

Иногда в декабре погода волнуется — прилетают неразумные западные ветры, кружатся, сами не знают, чего хотят… Наконец, стихают — отогнали зиму, снег стаял, земля подсыхает и приходит новая осень — коричневая и черная, с особым желтым цветом. В нем нет ни капли слащавости, он прост и сух, сгущается — впадает в молчаливый серый, в глубокий коричневый, но не тот красновато-коричневый, который царит живой дымкой над кустами и деревьями весной — а окончательный, суровый, бесповоротно уходящий в густоту и черноту — цвет стволов и земли. Лес тяжел, черен, чернота расходится дымом и клубами восходит к небу — с такими же черными тучами, а между лесом и небом узкая блестящая щель — воздух и свет где-то далеко. Все сухо, тяжело и неподвижно, только тонкие стебельки мертвой травы будто светятся, шевелятся…
Осень коричневая и черная.
Бывает иногда в декабре.
………………………………….

ГДЕ МОЕ ПАЛЬТО?

Пропади она пропадом, пропади!.. Каждый вечер на земле столько людей проклинают жизнь, что движение ее тормозится. И только когда угомонятся все, улягутся и заснут, стрелки часов снова набирают ход, до следующего вечера. Но в глубинах машины времени остаются песчинки сомнения, крупицы горечи, сознание ненужности подтачивает вечный механизм…
Пропади она пропадом!
И так каждый вечер…
И она пропадом пропала. Ночь прошла, а утро не настало, солнце сгорело за одну ночь. На сумрачном небе тлеет забытой головешкой. Поднялся ветер, несет сухие листья… а света нет… Холодеет понемногу, посыпал снег, день не настанет больше. Птицы мечутся, звери бегут в леса. Люди проснулись, завтракать сели, на работу собираются.
— Ого, морозец ударил… Где мое пальто с воротником?
…………………………………..

НЕ ИЩИТЕ.

Я возьму билет и сяду в старый ночной автобус. Я уеду из жизни, к которой так и не привык. Оторвусь от нее, надоевшей мне до тошноты. Непрерывно передвигаясь, исчезну, стану невидим и недоступен никому. Как посторонний поеду мимо ваших домов. Старенький автобус переваливается через ухабы, темнота окружает меня — никто не знает, где я, меня забыли… Смотрю из окна на улицы спящих городков, пытаюсь проникнуть в сонные окна — «может здесь я живу… или здесь?… вот мой порог…» — и еду дальше. Луна освещает печальные поля, заборы одиноких жилищ, листва кажется черной, дорога белой… Автобус огибает холмы, будто пишет свои буквы. Я — в воздухе, невидим, затерян в просторе… Еду — и эти поля, и темные окна, и деревья, и дорога — мои, я ни с кем не делю их. Я не хочу ваших привязанностей, не хочу внимания — это плохо кончается. Я еду — и сам по себе. Не ищите меня — автобус исчез в ночи. Совсем исчез. Совсем.
……………..
………………

ВЕЛИКОЕ ИСКУССТВО!

Два парня, будущие гении, их звали Ван Гог и ПольГоген, что-то не поделили. Мнения зрителей, наблюдающих эту историю, разделились — одни за Вана, другие Поля поддерживают. Вана защищают те, кто видел американский фильм, в котором он, до удивления похожий на себя, мечется — не знает о будущей славе, досконально рассказывает про картины, по письмам брату, и отрезает себе ухо в минуту отчаяния. Он так встретил этого Поля, так принял в своем доме в Арле!… а тот, безобразник и бродяга, заносчивый силач. «И картины писать не умеет… да! — так сказал мне один интеллигентный человек, сторонник Вана, — они у него уже цвет потеряли и осыпаются…» Тут на него наскочил один из лагеря Поля и, с трудом себя сдерживая, говорит: «Мне странно слышать это — осыпаются… а ваш-то, ваш… у него трещины — во!» — и полпальца показывает. А тот ему в ответ… Потом, правда, Ванины поклонники приуныли — смотрели фильм про Поля, французский, и некоторые даже не знают теперь, кто был прав. А нам это так важно знать…
Вану страшно и больно, он выстрелил себе в живот, уходит жизнь беспорядочная и нескладная, несчастная жизнь. Все эскизы писал, а до картин так и не добрался. Но это он так считал, а эти-то, болельщики, они же все знают наперед, все!.. Им чуть-чуть его жаль, в неведении мучился, но зато что дальше будет — ой-ой-ой… мировая слава… гений… Что Поль, что Поль… На своем дурацком острове, полуслепой, художник называется, умирает от последствий сифилиса или чего-то еще, тропического и запойного…
— Он нормальный зато, Поль, и жену имел, пусть туземную, а ваш-то Ван просто псих, уши резал и к проституткам таскался…
Представьте, идет вот такой спор, хотя много лет прошло, умерли эти двое. Ну, и что, если давно. Смерть весьма нужное для славы обстоятельство. С живыми у нас строже, а мертвые по особому списку идут. У них льготы, свое расписание… И все-таки важно их тоже на своих и чужих поделить — Ван, к примеру, ваш, а Поль — мой… И вот болельщики, собравшись густыми толпами, валят в музеи, смотрят на Ванины и Полины картины, которые почему-то рядом — и молчат. Думают:
— … Ван все-таки лучше, обожает труд, руки рабочие и башмаки… А Поль — этих бездельниц таитянок, с моралью у них не того…
— … Нет, Поль, конечно, сильней, он с симпатией жизнь угнетенной колонии изображает… к фольклору ихнему уважение проявил…
Сзади кто-то хихикает — «мазня… и я так могу…» Болельщики хмурятся, шикают, все понимают, как же — смотрели, читали… Вот если б им похлопать гения по плечу — «Ваня, друг, держись, мировая слава обеспечена…»
Ах, если б им жить тогда…
Тогда? А кто кричал тогда — «бей их…»? А потом шел в музей — постоять перед Лизой…

ОПЯТЬ МЕЖДУ

ПОГОВОРИ СО МНОЙ…

Я в автобусе еду. В центре светло, но людей уже мало. Магазины закрыли, а мест для гуляния мало. Еду. Темные громады… дальше черные улицы поуже, дома пониже… Уплываю, кораблик мой мал. Раньше я это любил — там, впереди… Теперь все равно. Узкую нору роет человек. Над всей нашей жизнью нависла ошибка. Каждый вроде бы для чего-то жил… Ну, каждый… он всегда оправдания ищет…
Улица, зима, темень, тусклые окна — там тени, кто ест-пьет, кто спит, кто на детей кричит… Еду. Раньше думал — как выбраться из тьмы… Во-он там где-то свет… Покачнулись, стукнуло под колесами — рельсы… будочка, в ней желтоватый огонек. Стой! кто там? кто?.. Уплыло, снова темнота… еду. Я думал — есть светлые города, небо… только бы отсюда уехать…
Нет, чернота внутри… внутри темнота.
Человек в автобусе. Мы вдвоем. Старик, желтое лицо:
— Поговори со мной…
Я говорить с ним не хочу.
— … мне страшно…
И мне страшно, но не о чем нам говорить, не о чем.
— …я с женой живу… она все по хозяйству… ночью спит… Я лежу. Думаю? Нет, меня качает на волнах… страх меня качает. Умру — что с ней будет… Уходим в темноту. Неужели всегда так было? Ты молодой, уезжай отсюда, уезжа-ай… здесь все отравлено… Хочу верить — будет Страшный Суд — всех к ответу… И в это не верю.
— Ты что… так нельзя, старик…
Нагнулся — он уже спит. Нет, нет, нет, на первой же остановке… дальше не поеду, выпустите меня!..
Давно позади огни, город, голоса, песни, смех, небольшие приключения и шалости, даже успехи, гордость… Под нами нет земли.
Не надо!
Всего лишь сон — яркий свет в лицо, кто-то треплет за плечо — гражданин, ваш билет!
Как хорошо! Да, билет, конечно билет — вот он, во-о-т…
А что со стариком? Лицо белое… улыбается…
— Хорошо тебе? А мне страшно, поговори со мной…

МЕЖДУ ПРОЧИМ ПРОЧИМ

ЧТО НАМ ОСТАЛОСЬ.

Теперь оно знает, тело — почему, за что, а душа не знает, не знала, и знать не будет — непонятны причины, сложны, тонки, рассеяны по жизни. Тот взгляд тогда, помнишь — уезжал, смотрел сверху, со ступеньки вагона, а она — снизу вверх… А раньше?.. Белая кошка под кроватью — страшно… объелся миндаля — тошнит… глаза залеплены гноем, теплые руки промывают, успокаивают — отец… Потом? Темнота, кто-то ждет, стоит, махнул рукой, исчез навсегда… И еще, еще — зеленое платье, рассвет, жар и холод, «не люблю-тянет»… Плачу, смотрю в окно… Снова плачу, зачем он умер, зачем?.. Старик, седой рабочий — «надо есть горячее, сынок…» Хомяк, которого убил, кролик, все эти звери… «Ты не спеши, не спеши…»
И это все?
И это все.
Душа не помнит, не знает — почему, за что… Тело помнит, теперь уже помнит. Вечер — все кружилось, коридор извивался, бил с одной стороны, с другой… темно, тошнит, дошел до кровати, лег, забылся… Другое: огонь вокруг, огонь — по ноге! рев огня, мой крик, мой конец… Нет, это сон, но ведь тоже было.
Тело все помнит, все знает, знает точно -за что… Душа точно не знает — что за что, но кое-что помнит, в общем-то знает. Ежик волос, светлые глаза, на ладони разноцветные камушки… Убегаю, улетаю, лечу все выше, все пропало внизу, надо мной темнота… Возвращаюсь, пробираюсь украдкой, смотрю в окно — девочка, женщина, старый пес, старый кот… как я мог умереть!.. Просыпаюсь, плачу… Феликс, Феликс, беги…
Придти нельзя, уходить нельзя, сказать нельзя и молчать нельзя. Тело тяжелеет — воздуха нет, все плывет, все чернеет — и радости нет, и боли нет — тело стареет. Душа времени не знает, что помнит — то есть, чего не помнит -того и не было. Вчерашний взгляд… светлое дерево в сумерках — в самом начале. Потом?… вошел в комнату, тепло, тихо, лег на пол — наконец, один…
Оставь, не трогай этого…
Да, душа времени не знает, но она — отягощена. Живем еще, живем, стараемся казаться бесстрашными, трогаем безбоязненно, шумим, рассуждаем… уходим с мертвым сердцем… ничего, ничего, потерпи, пройдет. Тоска нарастает, недоумение усиливается — и это все?.. Где пробежал, проскакал, не заметил? Ветер в лицо, скорость, размах, сила — все могу, все вынесу, все стерплю…
Утром очнешься, подойдешь к зеркалу:
— А, это ты… Ну, что нам осталось…

МЕЖДУ ПРОЧИМ

ВЫСОКОЕ НУТРО

Наша учительница литературы всегда хвалила меня. Она закатывала глаза: «У вас такое красивое и высокое нутро». Я писал ей сочинения о гордом человеке, который идет к немыслимым вершинам, немного из Горького, немного из Ницше, которого читал тайком. В классе я был первым. Второй ученик, Эдик К., писал о конкретном человеке, коммунисте, воине и строителе, и не понимал, почему чаще хвалят меня, а не его. Я тоже этого не понимал, и до сих пор считаю, что он заслуживал похвалы больше, чем я… Учительницу звали Полина. У нее, конечно, было отчество, но я не запомнил его. У нее были такие глаза, как будто она только что плакала — блестящие и окружены красноватой каемкой. Она не ходила, а кралась по коридору, а говорила вкрадчиво и льстиво, полузадушенным голосом. Почему ей нравились мои сочинения — не могу понять. Я думаю, что никто этого не понимал. Иногда ей досаждали болтуны и шалопаи, которым не было дела до высокой литературы. Она подкрадывалась к ним и говорила ласково, советовала: «Вы еще сюда, вот сюда, свои носки грязные повесьте…» Ее слова как-то задевали, даже непонятно почему… при чем тут носки?.. Она оживлялась: «Тогда кальсоны, обязательно кальсоны…» И отходила. Нас с Эдиком она любила. У меня, правда, нутро было выше, но у Эдика слог не хуже, и он помнил огромное количество цитат. Полина иногда не знала даже, кто из нас лучше, и хвалила обоих. Тем временем остальные могли заниматься своими делами, никто нам не завидовал, и даже нас ценили, потому что мы отвлекали ее. Однажды мы болели оба, и это было просто бедствие, зато когда мы появились, все были нам рады…
Прошли годы. Ни одного слова из уроков этих не помню, а вот про высокое нутро и кальсоны — никогда не забуду. Да, Полина…

ИЗ НАТУРМОРДИКОВ


………………………………
Чуть обработан в Фш для сглаживания царапин. Вид такой как с трех метров на стенке.
Мне говорил один хороший художник — «хорошую картинку, пусть небольшую, должно быть видно, как только входишь в зал».
На эту тему у меня старенький рассказец есть:
……………………..
……………………..
ВЕРЕВОЧКА

Однажды я три года жил в Ленинграде. Теперь уже я могу не кривя душой написать — «однажды», так давно это было, что три года кажутся одним длинным днем. Я много работал, и старался доказать себе, что чего-то стою в деле, которое мне трудно давалось. Тем больше чести, если я добьюсь своего — так я думал. Для молодого человека это может быть и так, и я не жалею о том времени.
Ходить по знакомым я не любил. Иногда мне хотелось куда-нибудь пойти, но отвечать на вопросы не хотелось. «Как твои дела?…» — а на самом деле никого не интересовали мои дела, может быть, одного-двух интересовали результаты моих дел, а результатов не было… Но я чувствовал необходимость куда-то пойти, чтобы свободно смотреть на людей, и на меня поменьше смотрели. И я ходил по улицам, смотрел в лица, которые сильно отличались от тех, к которым я привык. Но это особый разговор. Потом я шел в Эрмитаж. Мне казалось, что я неравнодушен к живописи, потому что много читал о художниках, и мне тоже хотелось жить так, свободно, создавать что-то свое… Но я ни на что путное не был способен, так мне казалось.
Я ходил по залам и добросовестно смотрел. Я уже понимал, что дело не в сюжетах, но в чем дело, что главное в картине — не мог понять. В общем я скучал, отмечал мысленно галочки — видел, видел… такие галочки ставят себе многие люди, которые регулярно ходят в музеи, а некоторые даже что-то записывают, бросит взгляд — и в книжечку. Эти всегда меня раздражали — о чем тут писать, если я не отличаю одного художника от другого, и плохое от хорошего. Потом я понял, что плохое от хорошего сами могут отличить немногие, а хорошее от очень хорошего — почти никто, и картины стоят годами и десятилетиями, пока не появится такой человек.
Один раз я шел себе и шел, и наткнулся на веревочку. Здесь собирались открыть новый зал, но еще только готовились. Кажется, это были голландские картины. В глубине, в полумраке суетились люди, некоторые картины уже висели и выглядели таинственно в случайном рассеянном свете. Это была другая жизнь картин, которую я раньше не видел, и я стоял и смотрел. Может быть, так они когда-то жили в комнатах и кухнях голландских купцов, в черных лакированных рамах, среди людей и обычной их суеты. Мне это нравилось, потому что многие картины не живут напоказ, им гораздо больше подходит ненавязчивое внимание постоянных жителей, чем восторги чужих людей, специально приходящих посмотреть на них…
И тут я увидел одну картину, небольшую, метрах в десяти от меня. Она вся светилась нежным зеленым светом. Я подумал, что это случайный лучик падает на нее, но нет, она вся была в полумраке. Это упрямое свечение цвета остановило меня. Я не видел, что на ней, не видел деталей, но, кажется, разглядел что-то важное. Как хорошо, что мне не дали подойти к ней вплотную, и что был полумрак, а не яркий свет, уравнивающий и обедняющий цвет. В этом ровном ненавязчивом свечении чувствовалась упрямая сила… Я стал смотреть другие картины — и ничего такого не увидел, пока не дошел до Сезанна, который мне раньше казался скучным. Тут я увидел то же сияние цвета, и понял, что заметил что-то не случайное…
А потом я надолго забыл об этой картине, делал свои трудные дела, доказал себе, что могу — и уехал…
Прошло много лет — и я вспомнил тот сумрачный день, картину в полумраке, и эту спасительную веревочку, которая остановила меня.

Пытаюсь вспомнить что-то из позднего, умного, усталого Бродского. Ничего не помню. Зато так и пляшет на языке —
«Ни страны ни погоста не хочу выбирать на Васильевский остров я приду умирать…»

НОЧНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ


……………….
Однажды…
мне захотелось сделать обложку для несуществующей книги — повести «Жасмин». Обложку делать приятно. Хотя книги не предвиделось. Потом повесть напечатали в журнале «Родомысл», но журнал не книга, даже самый хороший журнал…
Какая должна быть обложка? Нужно нарисовать цветок! Он летит над городом. Первый рисунок Саши Кошкина, героя повести, художника-примитивиста.
У меня было изображение цветка, настоящего, сканированного из гербария. Прямо на стекло сканера положил. Получилось замечательно — с тычинками, прожилками… как живой, одним словом.
И этот цветок — не полетел. Не захотел летать. Хоть убей меня, говорит, — не полечу!
Пришлось рисовать…
Потом я долго думал, отчего цветок «в натуре», с тычинками да прожилками, все настоящее — и не летит…
Ничего не придумал, и решил написать в ЖЖ…
У меня знакомый анонимный автор есть, он рассудит.

КУСОК СТЕНКИ НА ВЫСТАВКЕ 83-ГО ГОДА В ПУЩИНО


///////////////////////////////
За детей меня хотели линчевать 🙂 Наши дети, наши дети… Писал как умел. Даже похоже получилось. А защитники говорили о гуманизьме, о печали и сочувствии, такие сопли… Не знаю, что было противней. К счастью, время менялось, и эти нападки не вылились в преследование. Но выставку открывать не хотел, нач отдела культуры, баянист Шлычков.
Открыли. Что это значило для меня? Я увидел свои работы в большом помещении. Впервые за годы.

СТАРЕНЬКОЕ

ЗА БИЛЕТОМ

Я вышел в четыре. Ноябрь кончается, земля от холода звонкая, а снега нет и нет. В это время все спят, и я думал, что буду первый, но ошибся. На остановке стояли три женщины. Та, что поближе к кассе, была последней. Она стояла как копна, голова скрывалась в толстом платке. Подошел парень в спортивных штанах и кедах, он приплясывал на кривых ногах, куртка не застегивалась. Узнал, что стоят четверо и ушел, — так много билетов не бывает. Когда он скрылся, копна сказала — «а вот бывает…» Она была третьей и надеялась. Ближе к пяти стали подходить люди, которые особо не надеялись, но пробовали — авось повезет…
В будку пришла кассирша, замигал и зажегся, загудел белый искусственный свет, осветились рыжие занавески. Все выстроились друг за другом, не особенно напирая, но так, чтобы чужой продраться не мог. Сзади две женщины разговаривали. «Нынче мужика в доме держать накладно» — сказала одна. Вторая только вздохнула. Подошел маленький мужчина с широким толстым лицом и узкими глазами. Он встал поперек очереди. Все молча ждали, что он будет делать. Женщина сзади плотно прижалась к моей спине -видно, что никого не пропустит. «Все на Москву?» — спросил восточным голосом мужчина. «Все, все…» — ответили ему из разных мест в очереди. Он понял, что люди решительные и отошел в хвост. Кассирша перекладывала папки с бумагами и не спешила открывать. Через площадь быстро шла маленькая женщина с двумя сумками. Она подошла, тяжело дыша, и сказала, ни к кому не обращаясь: «Я с телеграммой…» Все молчали. «Мне сказали — с телеграммой без очереди…» — она говорила нерешительно, видно было, что ей страшно. Опять никто не ответил. Время шло. «Пора уже…» — недовольно сказал кто-то в хвосте. «Нет, еще две минуты…» Первая женщина посмотрела на часы, она была уверена в себе. Женщина с телеграммой стала рядом с первой, набралась смелости и сказала — «с телеграммой можно…» Придвинулась еще и вытащила из кармана листок с синей каймой. Бумага произвела впечатление — между первой и второй оказалось пространство и телеграмма легла на столик перед окошком. Ее признали как силу, с которой бороться невозможно.
— Вот пришла… ночью… ехать срочно надо…
— Женщина, никто не возражает, — сказала металлическим голосом первая. Она из культурных, в замшевом пальто и с сумочкой через плечо. Окошко стукнуло и открылось. За ним была перегородочка, чтобы холодный воздух не тревожил кассиршу, и брызги не попадали — инфекция.
Женщина с телеграммой припала к окошку и ее голос извилистым ходом дошел до кассирши. Та стала отщипывать билеты, писать, и при этом жевала булочку, доедала завтрак. Теперь все стояли прижавшись друг к другу, стремились поближе к окошку. Сколько осталось?.. «Автобус большой — будет десять билетов…» Мне досталось хорошее место — у печки.

ФРАГМЕНТ ПОВЕСТИ «СЛЕДЫ У МОРЯ»

ОЛЬГА и СИЛЬВИЯ
…………………

Утром мы с мамой пошли за хлебом, на углу хлебная лавочка была, она говорит, заодно посмотрим, как там…
У подъезда стоит женщина с метлой, наверное, дворничиха. Мама остановилась и говорит — Ольга, что было то было, давайте не ссориться больше, вам не нравится, но мы вернулись. У нас нет зла, пусть эти вещи…
Какие вещи, дворничиха говорит, она не старая высокая женщина, видно, очень сильная, метла в большой руке. Она больше мамы в два раза, я испугался, вдруг стукнет метлой… Какие вещи, все продано, проедено, мы выжить хотели, у меня дети.
И даже прибавился один ребенок, мама говорит.
Ну, и что, у меня немец жил, офицер, потом его убили, когда русские бомбили город. Они весь центр на кусочки разнесли, а немцы ни дома не тронули. А ребенок не при чем.
Мама ничего не сказала, потом говорит, зачем же чужое брать.
Я родилась в подвале, в нем умру, мы хоть пару лет пожили на воздухе, в сухости, кто мог знать, что русские победят, а их евреи вернутся.
Не все, не все, сказала мама, осталось немного.
Она отвернулась и пошла, слезы по щекам льются.
Я за ней, а тетка стоять осталась, я понял, это она занимала бабкину квартиру.
Маме ничего не говори, сказала мама, ты большой мальчик, должен понимать.
Улица оказалась короткой. Сначала лесопилка, дом низенький но широкий, стены из больших камней, серых, неровных, мама говорит, их выкапывают за городом из земли. Потом несколько деревянных домиков, и поперек нашей идет другая улица, Томпи, она тоже, как наша, в круглых камнях, вбитых в землю, ходить по ним трудно, зато такая дорога вечная, мама говорит, раньше умели делать простые вещи, а теперь подавай асфальт, он ровней, зато каждый год чинить приходится.
В конце нашей улицы стоит желтый домик деревянный, вход со двора, там крыльцо, над ним вывеска, по-русски написано ХЛЕБ и еще одно слово непонятное, это по-эстонски хлеб. Мы вошли, там деревянный пол, все деревянное, блестит, чисто и светло. Было несколько человек, они разговаривали с продавщицей, низенькой толстой женщиной с белыми кудряшками, она все время смеялась, давала хлеб, считала деньги и смеялась.
Люди отходили весело, наконец, мы подошли, толстуха посмотрела на маму, охнула и говорит — Зи-и-на… И мама заплакала, они обнялись через прилавок, очень неудобно было стоять, но они так стояли, и обе плакали. Потом эта женщина, Сильвия, начала быстро говорить по-эстонски, смотрела на меня, гладила по голове.
Мы еще поговорили, взяли серую булку, даже две, называется сепик, мама сказала, очень полезный хлеб, наполовину ржаной, и пошли обратно. Я хотел пойти еще по новой улице, но побоялся просить, мама плакала, говорит, милая Сильвия, мы в детстве играли с ней, она придет к нам, папа до войны ее мужа от смерти спас. У него болело в груди, а оказывается воспаление в кишке, только папа сумел узнать, а если б не узнал, ее муж бы умер. А теперь он все равно умер, его немцы застрелили.
За что, я спросил, она говорит, случайно, у них этот магазинчик сто лет, муж ехал на машине за хлебом и попал под обстрел, немцы с партизанами боролись.
Здесь тоже были партизаны?
Здесь все было, такая каша, не разберешь. А теперь у нее ни мужа, ни магазина, она продавщица в нем. Как в жизни все перемешалось, то что мы хотели и ждали, оказалась не таким, а то, чего боялись, не хотели, теперь нестрашным кажется, и даже милым, как вся наша довоенная жизнь, это сказка была.
Папа ей говорит, не сказка, как быстро плохое забывается, и слава богу. Меня в больницу не брали работать, потому что еврей, и я работал врачом на заводе, разве не так?
Так, так, она говорит, только очень трудно теперь.
Это из-за войны, он говорит, а если б ее не было …
Если б не было, бабка говорит, мои оба мальчика на Урале были бы закопаны, а что, неправда? Ты очень партийный стал.
Не забывайте, Фанни, русские нас спасли, и дали нам все, что сумели.
Немного они умели, когда ворвались сюда, среди летнего дня до войны. Они хлеба белого не видели, по улицам разгуливали в пижамах, думали, красивая одежда такая.
Опять вы со своими анекдотами, папа говорит, я не об этом говорю. А… он махнул рукой — надо выжить, вы дома, а я на виду, и должен знать что говорить.
Бабка не ответила, ушла готовить обед.

ТРАМВАЙ — МОЕ ОЩУЩЕНИЕ

Другой такой странной ссоры я в жизни не видел. Два моих знакомых, Виктор и Борис, чуть не подрались из-за английского философа Беркли, отъявленного идеалиста. На занятиях этого Беркли ругали. Назвать человека берклианцем — значит заклеймить навечно. После занятий Виктор пришел к нам и говорит:
— Нравится мне Беркли, ведь только подумать — весь мир! — мое ощущение… и ничего, кроме этого нет… Просто здорово!
Я ему говорю:
— Пойдем, Витя, в столовую — ради материи, а потом на волю — в поле…
Дни стояли золотые — сухие, теплые, мы только учиться начали. Но тут пришел к нам Борис, он дома жил, не в общежитии. Борис большой и толстый, и очень практичный человек, с первого курса сказал — буду стоматологом, и свою мечту выполняет. Всегда деньги будут, говорит, на мой век челюстей хватит. Виктор ему про Беркли рассказал, а Борису что-то не понравилось. «Это все выдумки,- говорит,— это что же, и я твое ощущение?..»
— Может и так,— отвечает Виктор,— но ты не обижайся, ведь я и сам себе — может ощущение и не больше.
А Борис ему:
— И трамвай — твое ощущение, да?..
— И трамвай, ну и что же?..
— А вот то, что этот трамвай тебя задавит, и тоже будет твое ощущение?..
Виктор удивляется:
— Зачем меня давить?.. Ты мне докажи. Все вы, материалисты, такие, вы своей материей только задавить можете, это ваш лучший аргумент.
Тут Борис раздулся от злости, и предлагает:
— Хочешь, я тебя в окно выброшу, тогда узнаешь своего Беркли…
А Виктор ему — «ничего не докажешь…»
Чуть не подрались, и с тех пор здороваться перестали. Был тогда в комнате еще один человек, и он весь разговор передал, кому следует. Виктора чуть не выгнали тогда, но он от своего Беркли не отказался, книги его стал читать, а потом и вовсе стал философом. Сейчас он далеко живет, иногда пишет мне, Беркли по-прежнему уважает, только, говорит, у него своя философия, а у меня своя. Борис стал большим начальником, даже про зубы забыл, и со мной не здоровается — может, не узнает, а может не хочет знать: ведь я тогда сказал, что ничего не было, материю никто не трогал, первична она — и все дела…
Ну, а я стал врачом, лечу больную материю, да не все так просто. Вот сегодня привезли человека — он от слова одного, от сотрясения воздуха вроде бы ничтожного — упал, и будет ли жить, не знаю… Вот тебе и Беркли — идеалист.

С И Л А

Мой приятель мечтал о большой силе. Он знал всех силачей, кто сколько весит, какая была грудь, и бицепс, сколько мог поднять одной рукой и какие цепи рвал. Сам он ничем для развития своей силы не занимался — бесполезно…— он махал рукой и вздыхал. Он был тощий и болезненный мальчик. Но умный, много читал и все знал про великих людей, про гениев, уважал их, а вот когда вспоминал про силачей, просто становился невменяем — он любил их больше всех гениев, и ничего с этим поделать не мог. Он часами рассказывал мне об их подвигах. Он знал, насколько нога у Поддубного толще, чем у Шемякина, а бицепс у Заикина больше, чем у Луриха, а грудь… Он рассказывал об этом, как скупой рыцарь о своих сокровищах, но сам ничего не делал для своей силы. Все равно бесполезно — он говорил и вздыхал.
Как-то мы проходили мимо спортивного зала, и я говорю — «давай, посмотрим…» Он пожал плечами — разве там встретишь таких силачей, о которых он любил читать. «Ну, давай…» Мы вошли. Там были гимнасты и штангисты. Мы сразу прошли мимо гимнастов — неинтересно, откуда знать, какая у них сила, если ничего тяжелей себя они не поднимают. Штангистов было двое. Парень с большим животом, мышц у него не видно, но вблизи руки и ноги оказались такими толстыми, что, наверное, и сам Поддубный позавидовал бы. А второй был небольшой, мышцы есть, но довольно обычные, не силач — видно сразу. Они поднимали одну штангу, сначала большой парень, потом маленький, накатывали на гриф новые блины и поднимали снова. Я ждал, когда маленький отстанет, но он все не уступал. Наконец, огромный махнул рукой — на сегодня хватит, и пошел в душевую. Похоже, что струсил. А маленький продолжал поднимать все больше и больше железа, и не уставал. Наконец, и он бросил поднимать, и тут заметил нас.
— Хотите попробовать?.. Мы покачали головой — не силачи.
— Хочешь быть сильным? — спрашивает он моего приятеля.
— Ну!
— Надо есть морковь — это главное.
— Сколько?
— Начни с пучка, когда дойдешь до килограмма — остановись — сила будет.
Он кивнул и ушел мыться. Мы вышли. Приятель был задумчив всю дорогу.
— Может, попробовать?..
— А что… давай, проверим, совсем ведь нетрудно.
Но надо же как-то сравнивать?.. что можешь сейчас и какая сила будет после моркови… Мы купили гантели и стали каждый вечер измерять силу, а по утрам ели морковь, как советовал маленький штангист. Через месяц выяснили, что сила, действительно, прибавляется, и даже быстро. Я скоро махнул рукой — надоела морковь, а приятелю понравилась, и он дошел до килограмма, правда не скоро — через год. К тому времени он стал сильней всех в классе, и сила его продолжает расти… Но что делать дальше, он не знает — можно ли есть больше килограмма, или нужен новый способ?
— Придется снова идти в спортзал,— он говорит,— искать того малыша, пусть посоветует…
Наверное, придется.

СТАРЕНЬКОЕ

БЕЗ НАЗВАНИЯ

Когда я был в шестом классе, мне понравилась одна женщина. Когда-то до войны она была подругой матери, а теперь — просто знакомой. Мать вздыхала — у нее другая жизнь… Она была удивительно красива, я помню. Правда, не могу сказать, что было красиво, потому что мне все нравилось в ней. Помню глаза и темный пушок над верхней губой. И у нее была фигура. Так говорила мать — «о, у нее была фигура…» Она гораздо толще матери, но не толстая, а совершенно особенная. У нее все навиду, хотя она и одета, как все. Мне было неудобно смотреть на нее, когда она видела. Я боялся, что она увидит, куда я смотрю. Я думаю, она бы не обиделась — может, рассмеялась бы, но это еще хуже… А волосы черные и густые, распущены по плечам. Она всюду ходила без мужа. Я его видел один раз — лысый старик. Мать говорит, он важный чиновник, из какого-то комитета. Он привез ее из ссылки и поселил у себя. Без него она бы пропала. Но, по-моему, она не пропала бы нигде, она так смеялась и пела, что каждый полюбил бы ее. Нечего было связываться со стариком, вот и ходит одна. У нее было платье, желтоватое, мать говорит, цвета опавших листьев. В гостях я смотрел на нее все время, через зеркало, чтобы не увидели. Она говорит матери — «какая ты счастливая, у тебя дети…» — и губы дрожат. Глупая, зачем ей дети, после них фигура портится — так мать говорит, когда примеряет одежду… Я смотрел на нее несколько лет, и незаметно вырос. Она как-то встречает меня — «как ты вырос,- говорит, вот, усы растут…» — и смеется…
А потом она заболела раком, и у нее отрезали грудь. Она долго болела, но осталась жива. Я боялся встретить ее. Один раз чуть не столкнулся. Зашел в подъезд и смотрел, как она медленно идет, одна. Она не заметила меня.

ОПЫТ ИЗВЛЕЧЕНИЯ СВЕТА


…………………………
Темный вариант картинки, которая была здесь. Рисуем чистым скипидаром по ТОЛИ, то есть, картону, пропитанному какой-то смолой. Смола растворяется, выступает, окрашивает скипидар в желтоватый цвет. Растворитель высыхает, рисунок остается. Устойчивость его сомнений не вызывает.
Зачем это все? Особое удовольствие получаешь, когда что-то выступает из темноты. На светлом фоне — рисуешь, пишешь, видно — кладется краска, она и в тюбике пигмент, и на палитра субстанция вещественная… А тут — ДРУГОЕ. Наносишь невидимое, а получаешь видимое, извлекаешь свет из темноты. Может быть (а может и не так) подобное чувствовал Рембрандт и другие старые Мастера, когда писали белилами по темному грунту. А здесь еще таинственней — пишешь почти ничем, не краской вовсе… а получаешь… Я не о качестве рисунка, тут другое.
Впрочем, это те самые игры, за которые художнику ждать деньги зазорно. Область чистого удовольствия.

ОТРАЖЕНИЕ


…………………………..
Пытался написать об информативности сопоставления разных ракурсов головы, но решил оставить на будущее. Впрочем, художнику это ни к чему 🙂
……………
Есть ракурсы, неожиданные — вдруг обнажают суть. Неожиданную для самого художника. Есть углы на лице, которые не обтесать времени.
Художник же все время врет! — заостряет, преувеличивает, смазывает детали… Но есть все-таки, углы, которые не смазать, не затереть. Тогда говорят — похоже. Хотя натуру никто не видел, все равно говорят. О чем же они говорят?
Наверное, о своем.