ЗАСТАВОЧКА


…………………….
А это у меня такая заставочка была между главками в повести «Перебежчик». Она повторялась 114 раз, потому что в повести 116 небольших новелл. Были и другие рисунки, но все не по делу: художник кормил котов и чирикал на полях рукописи, такой был замысел.
Книгу я отдал в издательство «Геликон плюс». Там такая система была — если кто хотел заказать себе книжку, то мог получить, даже если единственный экземпляр. Только дорого, наверное.
Я так и не знаю, заказал ли кто эту книгу, существует ли она у кого-нибудь… Сначала хотел узнать, а потом понял — так интересней!
А в Интернете — висит себе, никому не принадлежит.
http://www.litera.ru/slova/markovich/pere/cat1.htm
Вроде, автору принадлежит… но это как картинка, которую художник выставил в окно мастерской, лицом на улицу. Пусть повисит.

С Т И Р К А


………………………………………
Этот рисунок когда-то вызвал ярость ревнителей правильности — «где у нее ноги? как вывернуты руки? И вообще!!!»
Потом ярость поуменьшилась, люди еще не то увидели на выставках…
И я забыл про этот рисуночек. А не так давно, лет пять тому назад, раскопал, и думаю — а что?.. И ноги ничего, вполне толстые, короткие… И вообще…

СТАРЕНЬКОЕ: рАССКАЗ «МАМЗЕР»


………………………..
По Эдгару
МАМЗЕР

Люблю, люблю… воркуют, сволочи, нет, чтобы подумать обо мне! Я так им как-то раз и вылепил, лет десять мне было, что-то в очередной раз запретили, как всегда между прочим, в своих делах-заботах, сидели на кровати у себя, двери раскрыты, и я, уходя в свой уголок, негромко так — «сволочи…» Она тут же догнала, влепила оплеуху, он с места не сдвинулся, смущенный, растерянный, может, со смутным ощущением вины, хотя вряд ли — давно забыл, как все начиналось — «вот и живи для них, воспитывай…» — говорит. Тогда они давно уж в законном браке, и только бабушка, его мать, гладя по голове, говорила непонятное слово — «мамзер». Это она шутя, давно все забылось. Мамзер — незаконнорожденный, я потом узнал.
Тогда, в начале, я был им ни к селу ни к городу, случайный плод жаркой неосторожной любви, зародился среди порывов страсти при полном безразличии к последствиям, а последствием оказался — я! И первая мысль, конечно, у них — избавиться, и с кровью это известие принеслось ко мне, ударило в голову, ужас меня обжег, отчаяние и злоба, я ворочался, беззвучно раскрывая рот, бился ногами о мягкую податливую стенку, она уступала, но тут же гасила мои усилия…
При встрече с ней родственники шарахались, знакомые перестали здороваться, а его жена, высокая смазливая блондинка — у нее мальчик был лет двенадцати, их сын — надменно вздернув голову, рассматривала соперницу: общество не простит. Все знали — не простит.
Оставлю — назло всем, решила она, и ходила по городу с высоко поднятой головой. И этот цепкий дух сопротивления горячей волной докатился до меня, даруя облегчение и заражая новой злобой, безмерно унизив: мне разрешено было жить, орудию в борьбе, аргументу в споре, что я был ей…
И тут грянула великая война, общество погибло, ничего не осталось от сословной спеси, мелких предрассудков, сплетен, очарования легкой болтовни, интриг, таких безобидных, шуршания шелковых платьев — променяли платья на еду в далеких деревнях… Потом жизнь вернулась на место, но не восстановилась. Постаревшие, испуганные, пережившие проявления сил, для которых оказались не более, чем муравьями под бульдозерным ковшом, они еще тесней прижались друг к другу, и с ними я — познавший великий страх, родительское равнодушие — случайный плод, я родился, выжил, рос, но мог ли я их любить, навсегда отделенный этими первыми мгновениями, невзлюбивший мать еще во чреве ее, и в то же время намертво связанный с нею — сначала кровью, узкой струйкой притекавшей ко мне, несущей тепло, потом общей судьбой, своей похожестью на нее, и новой зависимостью, терпкой смесью неприязни и обожания, страха и скрытого сопротивления?.. Теперь они, наверное, любили меня, но тень, маячившая на грани сознания, отталкивала меня от них…
Я взрослел, и начал искать причину своей холодности и неблагодарности, которые удивляли и пугали меня, вызывая приступы угрызения совести, своего напряженного и неприязненного вглядывания в этих двоих: они между прочим, занятые собой, пробудили меня к жизни, потом долго решали, жить мне или не жить, и оставили из соображений мелких и пошлых. Но все мои попытки приблизить тень, сфокусировать зрение, наталкивались на предел возможностей сознания, и только истощали меня…
И тут отец умирает, унося с собой половину правды; часть тайны, оставшаяся с матерью, заведомо была полуправдой, я отшатнулся от нее, прекратив все попытки что-либо понять. И годы нашего общения, вплоть до ее смерти, были наполнены скрытым раздражением, неприязнью и острым любопытством. Она узнавала во мне его: он давно умер, а я повторял и повторял его черты, повадки, словечки, отдельные движения, причем с возрастом появлялись все новые знаки родства, откуда? я не мог ведь подсмотреть и подражать! Даже спина у меня была такая же, широкая и сутулая, и это радовало ее, и обувь она мне покупала на два номера больше, хотя отлично видела, что спадают с ноги — это казалось ей недоразумением, которое следует исправить, ведь у него была большая нога и у меня должна быть такая же…
Она умерла, не дождавшись разговора, который, она считала, должен все прояснить, и стена рухнет, а я боялся и избегал объяснений, не представляя себе, что ей сказать, только смутно чувствуя нечто в самом начале, разделившее нас. Как-то она, преодолев гордыню свою, все же спросила — «почему ты так не любишь меня?» — меня, все отдавшую тебе, это было правдой, и неправдой тоже, потому что не мне, а ему, и его могиле! Что я хотел у нее узнать? Она ничего не знает, также, как я. Да и что я мог бы понять тогда, в середине жизни, полный сил, совершающий те же ошибки, также как они, рождающий между прочим детей…
И только в конце, когда я, свернувшись в клубок от боли, сморщенный старик, теряя остатки сознания, уходил, то вдруг ясно увидел себя, связанного с ней цепью пуповины, испуганного и сопротивляющегося, злобного, ожесточенного… — и понял, откуда все, и не могло быть иначе.